Пан Володыевский

Сенкевич Генрик


Г. Сенкевич

Пан Володыевский

  
   Сенкевич Г. Пан Володыевский. Роман
   М., ФОСКОМ, 1993. (Библиотека "Литературные горизонты").
   Текст печатается по изданию "С.-Петербургская Электропечатня. С.--Петербургъ. 1902 год".
  

ПРОЛОГ

   После окончания войны с венграми и состоявшегося вскоре венчания пана Андрея Кмицица с Александрой Биллевич все ждали еще одной свадьбы: рыцарь не менее доблестный и знаменитый, полковник лауданской хоругви пан Юрий Михаил Володыевский намеревался жениться на Анне Борзобогатой-Красенской.
   Однако свадьба эта волею судеб откладывалась. Панна Борзобогатая была воспитанницей княгини Вишневецкой и без ее благословения не решалась на такой серьезный шаг. Времена стояли неспокойные, поэтому пан Михаил, оставив девушку в Водокгах, один отправился в Замостье за благословением княгини.
   Но княгини он не застал. Желая дать образование и воспитание сыну, она уехала в Вену, к императорскому двору.
   Володыевский отправился вслед за ней, хотя поездка эта была ему и некстати. Уладив дело, он возвратился домой, исполненный надежд. Но дома застал волнения и смуту: солдаты вступали в союзы, на Украине не было мира, да и на востоке пожар не унимался. Для защиты границы собирали новое войско.
   Еще по пути в Варшаву гонцы вручили пану Михаилу письмо с приказом от русского воеводы. Ставя благо отчизны выше собственного счастья, он отложил свадьбу и уехал на Украину. Несколько лет провел он вдали от родных мест в огне, опасности и воинских трудах, не всегда имея возможность послать хотя бы весточку истомившейся невесте.
   Потом его направили для переговоров в Крым, а скоро вслед за тем началась война с Любомирским, в которой пан Михаил сражался против этого забывшего стыд и совесть вельможи на стороне короля, и наконец под водительством Собеского снова двинул свой полк на Украину. Слава его росла, его называли "первым воином Речи Посполитой", но жизнь его проходила в тоске, во вздохах и ожидании.
   Только в 1668 году, получив по распоряжению пана каштеляна отпуск, он в начале лета поехал за невестой в Водокты, чтобы оттуда повезти ее в Краков.
   Княгиня Гризельда к тому времени уже вернулась из Вены и, желая быть посаженой матерью невесты, приглашала у себя отпраздновать свадьбу.
   Молодые супруги Андрей и Оленька остались в Водокгах и на время забыли о Михаиле, тем более что все мысли их были о новом, госте, появления которого они ожидали. До сей поры Бог не послал им детей; но теперь должна была наступить долгожданная и столь милая их сердцу перемена.
   Год выдался на редкость урожайный, хлеба были такие обильные, что сараи и овины не могли вместить зерна, и на полях, куда ни глянь, виднелись скирды высотою чуть не до неба. По всем окрестностям поднялся молодой лесок, да так быстро, как прежде, бывало, не вырастая и за несколько нет. В лесах полно было грибов и всякого зверя, в реках -- рыбы. Щедрое плодородие земли передавалось всему живому.
   Друзья Володыевского говорили, что это добрый знак, и предсказывали ему близкую свадьбу, но судьба решила иначе.
  
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава I

   Однажды, в чудный осенний день, пан Андрей Кмициц сидел в тени беседа и, попивая послеобеденный мед, поглядывал сквозь обвитые хмелем прутья на жену, которая прогуливалась в саду по чисто выметенной дорожке.
   Она была женщиной удивительной красоты, светловолосая, с кротким, как у ангела, лицом. Исполненная покоя и умиротворения, она ступала медленно и осторожно.
   Было заметно, что Андрей Кмициц влюблен в жену, словно юноша. Он глядел на нее преданными глазами, словно пес на хозяина. При этом он то и дело улыбался и подкручивал усы и каждый раз на лице его появлялось выражение бесшабашной удали. Видно было, что малый он лихой и в холостяцкие лады покуролесил немала
   Тишину сада нарушали лишь стук падающих на землю спелых плодов да жужжание пчел. Было начало сентабря. Солнечные лучи, не такие жаркие, как прежде, освещали все вокруг мягким золотым светом. В этом золоте среди матовой листвы поблескивали красные яблоки в таком изобилии, что казалось, деревья усыпаны ими сверху донизу. Ветки слив прогибались под плодами, покрытыми сизым налетом. Первые предательские нити паутины на ветках чуй. вздрагивали m дуновения ветерка, такого легкого, что в саду не шелохнулся ни один лист.
   Должно быть, дивная эта погода наполняла сердце пана Кмицица радостью, потому что лицо его светлело все больше и больше. Наконец он отпил еще глоток меда и сказал жене:
   -- Оленька, подойди сюда! Я тебе что-то скажу. -- Лишь бы не то, что мне и слушать не хочется.
   -- Клянусь Господом, нет! Ну, иди, я скажу на ушко.
   С этими словами он обнял жену, коснувшись усами ее белого лица, и прошептал:
   -- Если родится сын, Михаилом назовем.
   Она опустила глаза, смущенно покраснела и, в свою очередь, шепнула:
   -- Но ведь ты же на Гераклиуша согласился.
   -- Видишь ли, в честь Володыевского.
   -- А почему не в память деда?
   -- Моего благодетеля. Гм! И правда. Но второй-то уж будет Михаил! Непременно!
   Тут Оленька встала и хотела было высвободиться из объятий пана Андрея, но он еще сильнее прижал ее к груди и стал целовать ей глаза, губы, повторяя при этом:
   -- Ах ты, моя рыбка, любушка моя, радость ненаглядная!
   Дальнейшую их беседу прервал слуга, который бежал издалека прямо к беседке.
   -- Что скажешь? -- спросил пан Кмициц, отпуская жену.
   -- Пан Харламп приехали и изволят в доме дожидаться, -- отвечал слуга.
   -- А вот и он сам! -- воскликнул Кмициц, увидев почтенного мужа, приближавшегося к беседке. -- О Боже, как у него усы поседели! Здравствуй, старый друг и товарищ, здравствуй, брат!
   Сказав это, он выскочил из беседки и с распростертыми объятиями бросился навстречу пану Харлампу.
   Но пан Харламп сперва склонился в низком поклоне перед Оленькой, которую в прежние времена нередко встречал в Кейданах, при дворе виленского князя-воеводы, приложился своими пышными усами к ее ручке и только потом обнял Кмицица и, припав головой к его плечу, зарыдал.
   -- Боже милосердный, что это с вами? -- воскликнул удивленный хозяин.
   -- Одному Господь послал счастье, у другого отнял. Только вам я и могу поведать мое горе.
   Тут Харламп бросил взгляд на жену пана Андрея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:
   -- Я велю прислать еще меду, а пока оставлю вас одних.
   Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:
   -- Что случилось? Не могу ли я чем-нибудь помочь тебе? Располагай мною, как другом!
   -- Со мной ничего не случилось, -- отвечал старый солдат, -- и мне не надо никакой помощи, пока я в состоянии владеть вот этой рукой и саблей, но друг наш, достойнейший кавалер во всей Речи Посполитой, находится в страшном горе, так что я не знаю, жив ли он.
   -- Господи Иисусе! Неужели что-нибудь случилось с Володыевским?
   -- Да! -- отвечает Харламп, рыдая. -- Анна Борзобогатая приказала вам долго жить.
   -- Умерла! -- крикнул Кмициц, хватаясь обеими руками за голову.
   -- Как птица, сраженная стрелой.
   Настала минута молчания. Только падающие яблоки с деревьев нарушали тишину, ударяясь о землю то там, то сям. Харламп, удерживаясь от слез, все громче сопел. Между тем Кмициц повторял, ломая руки и качая головой:
   -- Боже мой! Боже мой! Боже мой!
   -- Вы не удивляйтесь, что я плачу, -- проговорил наконец Харламп, -- если у вас при одном известии об этом несчастии так страшно сжимается сердце, то каково же мне, который смотрел на ее кончину и на его мучительное отчаяние.
   В это время пришел слуга с кувшином и стаканами на подносе, а за ним пришла и жена Андрея, которая не могла побороть в себе любопытство послушать, что будет говорить Харламп. Взглянув в лицо мужа и прочтя на нем глубокую скорбь, она живо спросила.
   -- Что случилось? Не скрывайте от меня. Если что худое, то я буду ободрять вас, насколько возможно, поплачу вместе с вами или что-нибудь посоветую.
   -- Нет, и твой совет бесполезен в этом случае, -- отвечал Кмициц. -- К тому же я боюсь, как бы тебя не опечалило это известие.
   -- О, не беспокойся. Гораздо хуже мучиться неизвестностью.
   -- Ануся умерла, -- с грустью произнес Кмициц.
   Александра слегка побледнела и тяжело опустилась на скамейку. Кмициц ожидал, что она упадет в обморок, но, видно, сожаление взяло верх над неожиданностью известия, и она начала плакать, вторя обоим рыцарям.
   -- Саша, -- сказал наконец Кмициц, желая направить ее мысль на другой предмет. -- Неужели ты думаешь, что она не в раю?
   -- Не о ней я сожалею и плачу, но о том, что она осиротила Володыевского; что же касается ее вечного блаженства, то я столько же уверена в нем, сколько желала бы и себе. Не было достойнейшей, добрейшей и честнейшей девицы, чем она... Ах, моя Анечка, моя милая Анечка!
   -- Я видел ее смерть, -- сказал Харламп, -- и дай Бог каждому умереть с таким благочестием, как умерла она.
   Наступило молчание, и когда слезы понемногу облегчили их горе, Кмициц отозвался:
   -- Ну, расскажите же, как все это случилось, и в самых трогательных местах своего рассказа заливайте горе медом.
   -- Спасибо, -- сказал Харламп, -- я буду пить, потому что горе сжимает мое сердце и, как волк, хватает за горло, а если уж раз оно схватит, то может совсем задушить, пока кто не подоспеет на помощь. Дело было вот как. Я ехал домой из Ченстохова, чтобы на старости лет отдохнуть, поселившись у себя в деревне. Довольно с меня этой войны ведь я еще подростком начал воевать. Впрочем, если обстоятельства сложатся неблагоприятно, то я снова примкну к какому-нибудь отряду. В сущности, война чрезвычайно опротивела мне; благодаря всем этим вооруженным союзам и междоусобицам, служившим только потехой для неприятеля и гибелью для отечества, я совсем поседел: Это напоминает мне слова Свидерского: пеликан кормит кровью своих детей! Но ведь и крови не хватает уже для отечества!
   -- Ах, милая моя Ануся! -- прервала, плача, жена Кмицица. -- Что было бы со мной, и со всеми нами, если бы не ты, моя дорогая! Ты одна была нашей защитницей, нашим убежищем и подспорьем, золотая моя!
   После непродолжительного молчания, Кмициц снова спросил.
   -- Ну, а где же вы встретили Володыевского?
   -- Я встретил его вместе с нею в Ченстохове. Он мне сейчас же сказал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, с целью получить ее благословение, без которого молодая девушка ни за что не хотела венчаться. Красенская была еще тогда здорова, а он беззаботен, как птица. Вот, говорит, Господь наградил меня за мои труды. Уж и кичился же он этой наградой, -- утешь его, Господи! И как подсмеивался надо мной, просто беда, потому что мы, видите ли, повздорили когда-то из-за нее и хотели драться.
   -- Где-то она, бедная, теперь.
   -- Ты говоришь, что она была здорова! Как же это с ней так сразу случилось?
   -- Действительно неожиданно. Она жила тогда у жены Мартына Замойского, которая в это время с мужем была в Ченстохове. Володыевский просиживал у нее целые дни и часто жаловался на проволочку, говоря, что они за целый год не доедут до Кракова, если их будут везде задерживать по пути. И не удивительно! Такого солдата, как Володыевский, каждый рад угостить, и кто уж раз поймает его, тот и держит. Меня он также водил к своей невесте; и часто, смеясь, угрожал изрубить меня в котлету, если я осмелюсь влюбиться в нее. Но ей было не до меня: она только и видела его. Смотря на них, мне делалось действительно тошно, в особенности когда я думал, что под старость я остался один, точно гвоздь в стене. Однажды ночью ко мне вбежал Володыевский и в страшном отчаянии воскликнул: "Бога ради! Не знаешь ли ты какого-нибудь доктора?" -- "Что случилось?" -- спрашиваю я. -- "Да больная меня даже не узнает!" -- "Какая больная?" -- "Да Ануся!" -- "Когда же она захворала?" Говорит, что его самого только что известили, и он сам еще не знает когда. Конечно, дело ночное!.. Где тут найти доктора, если мы сами в монастыре, а в городе больше трупов, чем людей. Однако, хотя с большим трудом, я отыскал какого-то фельдшера, который не хотел было идти, но я заставил его силою, и он пошел со мной. Но тут уже нужен был не фельдшер, а священник, которого мы и застали там: уважаемый отец Паулин привел ее в сознание своими молитвами, так что она смогла приобщиться святых тайн и попрощаться с Михаилом. На другой день, после полудня, ее не стало. Фельдшер утверждал, что ее отравили, но я не верю этому. Ах, если бы вы видели, что было с Володыевским! Что он говорил!.. Да простит его Иисус Христос и не поставит ему этого в вину, потому что человек в отчаянии не может подыскивать подходящих слов. Да, я должен вам сказать. При этом Харламп понизил голос и почти шепотом прибавил:
   -- Ведь он в беспамятстве богохульствовал и роптал на Бога, как язычник!..
   -- Неужели? -- удивился Кмициц.
   -- Да. Он вышел в сени, а из сеней на двор да и начал валяться, как пьяный, по земле, и кричать: "Так вот какая мне награда за мои труды, за кровь и любовь к отечеству!" Одна, говорит, была у меня утеха, и ту отнял Ты у меня. Господь! Отнять у вооруженного человека женщину -- дело, говорит. Божье, но задушить ее, как невинного голубя, может только дьявол!..
   -- Тсс!.. -- прервала его жена Кмицица. -- Не произносите его имя и не накликайте несчастья на наш дом!
   Харламп перекрестился.
   -- Думал бедный солдат, что дослужился награды, а тут вот тебе какая награда. Но Бог лучше знает, что делает, и не нам судить о его делах своим слабым умом. Вслед за этим он встал, потом опять упал на землю и начал богохульствовать. Священник вынужден был прочитать над ним молитву, чтобы Господь удалил от него злого духа и простил ему прегрешения.
   -- Ну, а скоро ли он пришел в себя?
   -- Около часу пролежал на земле, как мертвый, а потом, когда пришел в себя, вернулся в свою квартиру и никого не принимал. На похоронах я сказал ему: "Миша, молись и не забывай Бога!" Но он все молчал. Потом я еще три дня пробыл в Ченстохове, так как мне не хотелось уезжать оттуда, не повидавшись с ним; но напрасно я стучал в дверь: он не отпер ее. Я призадумался, не зная, что делать. Как, думал я, оставить человека без всякой помощи и ободрения? Однако, убедившись, что ничего из этого не выйдет, я решился поехать к Скшетускому. Он ведь лучший его друг, как и Заглоба; может быть, они как-нибудь уломают его, в особенности Заглоба: тот лучше меня сумеет уговорить.
   -- Ну, и вы были у Скшетуских?
   -- Был, но и тут мне не повезло, он и Заглоба уехали в Калиш, к Станиславу Скшетускому, и никто не мог сказать, когда они вернутся. Тогда я подумал, что все равно мне надо ехать в Жмудь, поэтому заеду к вам и расскажу, что случилось.
   -- Я всегда считал тебя добрым приятелем и благодарю тебя за память, -- с чувством отвечал Кмициц.
   -- Не обо мне тут речь, а о Володыевском, -- возразил Харламп, -- и я, признаюсь, ужасно боюсь, чтобы этот бедняга не спятил с ума.
   -- Господь спасет его от этого, -- отвечала жена Кмицица.
   -- Если и спасет, то лишь для того, чтоб он сделался монахом. Я никогда не видал подобной скорби. А жаль, он был славный солдат, очень жаль!
   -- Почему жаль? Ведь если он пойдет в монастырь, то этим только умножит число воинов Христа, -- возразила Александра.
   Харламп зашевелил усами и начал тереть лоб.
   -- Вот видите ли, сударыня, -- сказал он, -- может быть, умножит, а может быть, и не умножит. Посчитайте-ка вы, сколько он истребил неверных еретиков в своей жизни и этим наверняка больше угодил Спасителю и его пресвятой Матери, чем какой-нибудь ксендз своими проповедями! Гм!.. Есть над чем призадуматься! По-моему, пусть лучше каждый старается угодить Богу по своим силам, как может, а не с принуждения. Довольно и без него иезуитов, а меча такого, каков его меч, едва ли можно найти во всей Речи Посполитой.
   -- Вот это правда, ей-Богу, правда, -- подтвердил Кмициц. -- Что же он теперь, остался в Ченстохове или уехал?
   -- Он там был, когда я уезжал, а что случилось после моего отъезда, я не знаю. Знаю только, что с ним приключилась беда или болезнь, которая часто идет бок о бок с отчаянием, и что он остался один как перст, без всякой помощи, без родных, знакомых или приятелей.
   -- Да охранит тебя Пресвятая Дева от всякого зла, мой верный друг! -- внезапно воскликнул Кмициц. -- Друг, который мне сделал добра больше брата!
   Жена Кмицица сильно призадумалась, и все молчали; наконец она подняла свою русую головку и живо сказала:
   -- Андрюша, помнишь ли, чем мы ему обязаны?
   -- Как можно забыть!.. Ведь не собачьи же у меня глаза! Иначе я не мог бы взглянуть на этого честного человека!
   -- В таком случае ты не должен его оставить в этом положении.
   -- Как так?
   -- Поезжай к нему.
   -- Вот удивительное сердце, вот достойная женщина! -- крикнул Харламп, хватая ее руки и покрывая их поцелуями.
   Но Кмицицу, по-видимому, не понравился совет жены, и он отрицательно покачал головой.
   -- Я бы поехал к нему на край света, -- сказал он, -- но... ты сама знаешь, я не могу. Если бы ты еще была здорова -- дело другое. Сохрани Бог вдруг какое-нибудь несчастье, испуг, о, тогда бы я умер от беспокойства. Жена мне ближе, чем первый друг. Мне жаль Михаила... но... ты сама знаешь.
   -- Да ведь я останусь здесь под защитой ляуданских стариков. Теперь здесь тихо, да я и не такая пугливая. Без Божьей воли не упадет волос с моей головы, а там, может быть, Михаил и впрямь нуждается в помощи.
   -- Ой, и как еще нуждается! -- вмешался Харламп.
   -- Слышишь, Андрюша, я здорова. Никто меня не обидит. Я знаю, что тебе не хочется уезжать.
   -- Я бы охотнее пошел сражаться с кочергой против пушек. -- перебил Кмициц.
   -- Неужели ты думаешь, что если ты не поедешь, то тебе не будет горько вспомнить о покинутом друге! Поверь, что за это и Господь не пошлет нам своего благословения.
   -- Ты всегда права. Я боюсь лишиться этого благословения, -- отвечал Кмициц.
   -- Спасти такого друга, как Михаил, это твоя священная обязанность.
   -- Я люблю Михаила всем сердцем. И если нужно ехать, то ехать сейчас же, потому что каждый час дорог. Сейчас пойду в конюшню, и. Но, Господи Боже мой! Неужели нельзя ничего другого сделать!.. И зачем это они поехали в Калиш!.. Ведь я не о себе забочусь, моя бесценная. Я бы лучше согласился потерять все свое состояние, чем прожить хоть один день без тебя. Если бы мне кто сказал, что я могу оставить тебя ради дружбы, то я бы ему саблю воткнул в горло. Ты говоришь: моя священная обязанность? Пусть будет так, и дурак тот, кто раздумывает, но если бы это был не Михаил, а кто-нибудь другой, то я бы ни за что не поехал!.. Пойдемте в конюшни, -- прибавил он Харлампу, -- и осмотрим лошадей! А ты сама прикажи уложить мои вещи. Пан Харламп! Погости у нас недельки две; присмотришь за молотьбой, и за моей женой. А может быть, найдется и у нас поблизости какая-нибудь аренда. Возьмите хоть Любичи. Но пойдемте. Через час я буду готов. Надо -- значит надо.
  

Глава II

   Еще до заката солнца Кмициц отправился в путь; плачущая жена вручила ему на прощанье крест с частицей священного дерева в золотой оправе. Привыкший с Детства к неожиданным походам, Кмициц выехал из дому и полетел, словно вихрь или погонщик за татарами, которые убегали с добычей.
   Проезжая через Луков, он узнал, что Скшетуский с детьми и Заглобой день тому назад вернулись из Калиша, поэтому он решил заехать к ним, посоветоваться о средствах для спасения Володыевского. Он был принят с радостью, которая, однако, тотчас превратилась в слезы: Кмициц объявил им о цели своего путешествия.
   Заглоба целый день не мог успокоиться и, сидя у пруда, так горько плакал, что, -- как он потом рассказывал, -- вода в пруду поднялась и нужно было открыть шлюзы. Наконец, наплакавшись вволю, он глубоко призадумался и в конце концов посоветовал следующее:
   -- Ян не может ехать, потому что он выбран "каптуровым" судьей. И так как после войны явилось много недовольных, то и процессов будет немало. Судя по тому, что говорит Кмициц, можно заключить, что аисты останутся на зиму в Водоктах, так как их вписали в рабочий инвентарь и обложили работами. А имея такое хозяйство, как ваше, вам трудно предпринять длинное путешествие, тем более что вы не знаете, надолго ли оно. Вы уже доказали свое расположение, выехав из дому, но советую вам от души вернуться назад, потому что там нужен закаленный человек, который бы не обращал внимания на то, что его будут бранить и не захотят видеть. В этом случае нужно много опытности и терпения, а у вас есть только одна привязанность, которой далеко не достаточно для Михаила. Надеюсь, вы не сердитесь, поверьте, что мы с Яном стариннейшие его приятели и много всего перевидели. О, если бы вы знали, сколько раз я его и он меня спасали от всяких опасностей!
   -- А нельзя ли мне отказаться от судейства, -- перебил Скшетуский.
   -- Что вы, это ведь общественная обязанность! -- возразил Заглоба.
   -- Господь свидетель, -- продолжал опечаленный Скшетуский, -- что я люблю своего двоюродного брата Станислава, но Михаил мне дороже брата.
   -- А мне он дороже родного, тем более что его у меня никогда не было. Однако не время спорить о чувствах. Будем говорить о деле... если бы это несчастье случилось с Михаилом недавно, то я бы тебе сказал: брось все и поезжай! А так как после этого прошло немало времени, то тебе незачем ехать. Рассчитай, сколько прошло дней, пока Харламп съездил в Жмудь, а Андрей из Жмуди к нам... Ввиду этого теперь следует ехать не тебе, а мне, чтобы уговорить его, развеселить и утешить забавными рассказами, больше некому ехать, как только мне, и я поеду. Если я застану его в Ченстохове, то привезу сюда, а если не застану, то поеду за ним, хоть бы он уехал на край света, и буду его искать до последнего издыхания, когда окажусь не в состоянии поднести к носу щепотки табаку.
   Оба воина стали обнимать Заглобу, который до того расчувствовался, думая о несчастии Михаила и о своей поездке, что даже прослезился. Однако ему скоро надоели излияния друзей, и он сказал:
   -- Пожалуйста, вы не благодарите меня за Михаила, потому что вы ему ничуть не ближе меня.
   -- Мы благодарим вас не за Володыевского, -- возразил Кмициц, -- а за ваше доброе сердце. Какие мы были бы люди, если б не оценили вашей готовности принять на себя ради дружбы такое путешествие и беспокойство, в ваши лета. Другой в ваши годы только и думает о теплой лежанке, между тем как вы, словно юноша, готовы на все.
   Хотя Заглоба не скрывал своих лет, но вообще не любил, когда ему напоминали о старости как о спутнице беспомощности; поэтому он с неудовольствием взглянул на Кмицица и живо возразил:
   -- Милостивый государь! Когда мне пошел семьдесят седьмой год, то мне было так тошно, как будто бы надо мной висел дамоклов меч, но зато, когда мне минуло восемьдесят, то я так был бодр, что еще жениться думал. Интересно знать, кто из нас мог бы первый похвастаться чем-нибудь особенным?
   -- Я не хвалю себя, но для вас не пожалел бы никаких похвал.
   -- И я наверняка победил бы вас, как некогда победил гетмана Потоцкого в присутствии короля. Он тоже стал делать мне разные замечания по поводу моих лет, и я тогда же предложил ему: попробовать, кто из нас может больше раз перекувыркнуться. И что же вышло? Он кувыркнулся раза два-три и растянулся; лакеи подхватили его, потому что сам он и встать не мог. А я так кругом перемахнул раз тридцать пять. Спросите вот у Скшетуского. он сам это видел.
   Скшетуский знал, что Заглоба привык всегда ссылаться на него как на очевидца своих подвигов, и поэтому даже глазом не моргнул и продолжал говорить о Володыевском. Между тем Заглоба погрузился в молчание и глубоко о чем-то задумался. После сытного ужина он повеселел немного и обратился к товарищам.
   -- Знаете ли, что я скажу вам? Я полагаю, что наш Михаил легче перенесет этот удар, чем сначала могло показаться.
   -- Дай Бог! Но почему вы так думаете? -- спросил Кмициц.
   -- Гм!.. Чтоб понять это, надо иметь много природной сообразительности и большой опытности, которой у вас нет, и поэтому вы не можете понять Михаила. У каждого человека есть свои особенности. Иной так встречает всякие несчастия, как будто, выражаясь фигурно, он бросает в реку камень. В это время кажется, что вода пишет себе потихоньку, а между тем камень, лежа уже на дне, задерживает естественное ее течение, он мешает и препятствует ей до тех пор, пока она не снесет его в глубину. Тебя, Ян, можно причислить к таким людям, но им живется хуже, потому что они больше страдают. Есть и такие, которые относятся к своему несчастью так, как будто кто его ударил кулаком по спине. Сразу он как бы опечалится, а потом, когда пройдет боль, он совсем забудет о том. Такому человеку хорошо жить на свете.
   Оба воина внимательно, слушали умные речи Заглобы, и последний, довольный, что его слушают, продолжал.
   -- Я прекрасно знаю Михаила, и Бог свидетель -- не хочу его осуждать, но мне кажется, что ему больше жаль расстроившейся свадьбы, чем этой девушки. Это ничего не значит, что он впал в такое страшное состояние, это несчастие для него выше всех других несчастий, потому что в нем нет ни жадности, ни гордости, ни корыстолюбия; он так же легко относился к утрате имущества, как и к приобретению его, он никогда не добивался никакой награды, но за все свои труды, за все заслуги ждал и от Бога, и от Речи Посполитой жены. И он был уверен в душе, что ему достанется этот хлеб, но в то время, когда он хотел взять его в рот, у него вдруг как будто кто-то вырвал кусок и сказал: "На-ка вот! Съешь!.." Поэтому неудивительно, что он в таком отчаянии. Разумеется, я не хочу сказать этим, что ему действительно не жалко девушки, но ей-Богу, ему больше жаль женитьбы, хотя он и сам, быть может, готов присягнуть, что это неправда.
   -- Дай Боже! -- сказал Скшетуский.
   -- Подождите! Пусть только его душевные раны заживут и покроются новой кожей, как вы увидите, что у него появятся все прежние желания. Вся опасность состоит в том, чтобы он, в припадке отчаяния, не сделал себе чего-нибудь или не дал такого обета, о котором потом и сам будет жалеть. Но что должно было случиться, то уже случилось, потому что в отчаянии человек быстро решается на все. Все эта говорю я не потому, что мне не хочется ехать, а лишь потому, чтобы ободрить вас. Вон, мой человек уже укладывает мои вещи. Значит, скоро в путь.
   -- Опять вы станете целительным пластырем для Михаила! -- сказал Скшетуский.
   -- Так же, как я был и для тебя. Помнишь? Только бы мне его скорее найти. Я боюсь, чтоб он не спрятался в какой-нибудь пустыне или не пропал в степях, к которым он привык смолоду. Вы, господин Кмициц, заметили насчет моих лет, но я вам скажу, что если я стану тащиться, как какая-нибудь баба с кувшином молока, то заставьте меня, когда я вернусь назад щипать корни, лущить горох или дайте мне прялку. Меня ничто не может задержать: ни неудобства, ни гостеприимство, ни еда, ни питье. О, вы еще не знаете меня, я и теперь уже не могу усидеть, словно меня кто-нибудь колет шилом из-под лавки. Я уже велел вымазать себе дорожную рубаху козлиным салом, в предохранение от всяких насекомых. Вот я какой!.. А то лета. При чем тут лета!..
  

Глава III

   Однако Заглоба не так скоро ехал, как обещал себе и товарищам. Подъезжая к Варшаве, он ехал все медленнее. Это было время, когда король Ян Казимир, усмирив беспорядки и освободив Речь Посполитую как бы от потопа, отказался от короны. Он подавил все нападения внешних врагов, но когда предпринял внутренние реформы, то, вместо помощи, встретил лишь сопротивление народа; ввиду этого он добровольно снял с головы корону, которая стала для него невыносимой.
   Все маленькие сеймики и большие сеймы уже кончились, и примас Пражмовский уже назначил новое собрание на 5 ноября. Разные партии враждовали между собою, и хотя все недоразумения должны были решиться только при выборе короля, однако все сознавали, какое важное значение имел для всех сейм. Послы от всех обществ ехали в Варшаву в экипажах и верхом, с челядью и прислугой; туда же стремились и сенаторы, сопровождаемые множеством дворян.
   Дороги были запружены, гостиницы заняты так, что трудно было найти себе ночлег. Хотя все уступали место Заглобе из уважения к его преклонным летам, но в то же время его известность заставляла его терять много времени. Заедет он, бывало, в какой-нибудь кабак, а там так полно, что и яблоку негде упасть; сановник, который занял его со своим двором, выйдет полюбопытствовать, кто приехал, и при виде старца с белыми, как молоко, усами и бородой, почтительно пригласит;
   -- Милости просим пожаловать в горницу закусить, чем Бог послал.
   Заглоба был вежлив и никогда не отказывался от приглашения; он знал, что каждому будет приятно познакомиться с ним. И когда хозяин, пропустив его в дверь, спрашивая. "Кого имею честь видеть?", он величественно подбоченивался и отвечал в двух словах
   -- Заглоба sum! {Я -- Заглоба (лат.).}
   Никогда не случалось, чтобы после этого объявления ему не раскрывали объятия и не восклицали:
   -- А! Это счастливейший день в моей жизни.
   Вслед за этим гостеприимный хозяин обращался к дворне или товарищам и говорил:
   -- Смотрите, господа, вот образец лучших рыцарей всей Речи Посполитой.
   Все обыкновенно с удивлением смотрели на Заглобу, а молодежь целовала полы его дорожного платья; после этого вынимались разные выпивки и закуски, и начинался пир, продолжавшийся иногда несколько дней. Все думали, что он едет в качестве посла на сейм, но когда Заглоба опровергал их мнение, то все обыкновенно удивлялись, почему он не посол Он объяснял, что уступил свое право Домашевскому, "чтобы и молодежь привыкала участвовать в решении общественных дел". Только немногим он открывая истинную цель своей поездки, а некоторым на все распросы отвечал приблизительно следующее:
   -- Я так привык с детства к войне, что и на старости лет захотел потягаться с Дорошенкой.
   После этого все еще с большим удивлением смотрели на него. Всякий ценил Заглобу, даже узнав, что он ехал не в качестве посла: ведь простой наблюдатель бывает иногда гораздо важнее Впрочем, каждый сенатор рассчитывал на то. что месяца через два начнутся элекции (общие собрания), когда всякое слово такого знаменитого воина будет иметь громадный успех. Все, даже самые знатные вельможи, кланялись и обнимали Заглобу. Подляский пан три дня поил его, а господа Пацы, которых он встретил в Калушине, даже носили его на руках
   Часто случилось, что паны приказывали своим слугам укладывать потихоньку в повозку Заглобы вина, водки и даже более ценные подарки, как, например, богато отделанные сабли и пистолеты.
   Хорошо было и слугам Заглобы, но сам он, вопреки решению и обещанию, ехал до того медленно, что только через три недели прибыл в Минск.
   Но зато он не остановился в Минске. Выехав на рынок, он увидел многочисленную дворню, какой еще нигде не встречал по пути: там были разодетые дворяне и пехота, без которой нельзя было ехать на сейм, и хоть она была не вооружена, но зато такая стройная, что даже шведский король мог позавидовать ей: она была стройнее его гвардии. Там же стояла масса вызолоченных повозок с обоями и коврами, которые везли для обивки комнат в корчмах и постоялых дворах, множество возов с посудой и провизией; но вся почти дворня состояла из иностранцев, говоривших на непонятном для него языке.
   Наконец Заглоба заметил одного человека, одетого по-польски, и остановился; будучи уверен, что его хорошо примут, он спустил одну ногу из повозки и спросил.
   -- Чья это такая стройная дворня?.
   -- Чьей же ей быть, как не князя -- конюшего литовского, -- отвечал дворянин.
   -- Кого? -- повторил Заглоба.
   -- Вы глухи, что ли? Князя Богуслава Радзивилла, который едет на голосование и -- Бог даст -- после элекции будет электором {Т.е. лицом, непосредственно участвующим в выборах короля.}.
   Заглоба быстро спрятал ногу в повозку.
   -- Поезжай! -- крикнул он вознице. -- Здесь нам нечего делать.
   И он уехал, трясясь от негодования.
   -- Великий Боже! -- говорил он -- Непонятны для нас Твои дела, и если Ты не сразишь громом этого изменника, то разве только потому, что скрываешь свои намерения, которых мы не можем постичь; судя с человеческой точки зрения стоило бы порядком наказать этого разбойника. Но плохо же, как видно, обстоят дела в Речи Посполитой если такие перебежчики без стыда и чести едут себе безнаказанно, да еще исполняют общественные функции. Видно, нам суждено погибнуть, потому что ни в какой стране, ни в каком государстве не может случиться ничего подобного. Да! Чересчур уж был добр король Ян Казимир, все прощал и этим приучил всякого верить в безнаказанность. Впрочем, не один он тому причиной. Ясно, что и в народе притупились всякие понятия о совести и добродетели. Тьфу! Тьфу!.. Он посол! Ему вручают попечение о целости и невредимости отечества -- ему, бесчестному и опозоренному, в его руки, которыми он это же отечество терзал и заковывал в шведские цепи. Нет, видно настал час нашей погибели!.. И его же прочат в короли!.. Впрочем, как видно, все возможно в таком государстве. Но странно, какой же он посол?.. Ведь в законе довольно ясно сказано, что состоящие на иностранной службе не могут быть послами, а ведь он исправляет должность главного губернатора княжества Пруссии у своего дядьки. Ну, погоди же!.. Попадешься ты у меня. "А ну-ка, удалить его с сейма!" -- скажут ему... Но если я не пойду в залу заседания и не возьмусь за это дело, хотя бы как частное лицо, то пусть я сейчас же сделаюсь бараном, а мой возница -- моим коновалом. Найдутся такие послы, которые поддержат меня. Не знаю, удастся ли мне удалить этого влиятельного изменника из посольства, но что я поврежу ему на элекции -- это так же верно, как я -- Заглоба. Бедный Михаил. Теперь ему придется подождать меня ради доброго общественного дела.
   Так раздумывал Заглоба, твердо решившись хлопотать и частным образом склонять послов к удалению Радзивилла. Ввиду этого он поспешил в Варшаву, чтобы не опоздать к открытию конвокационного сейма {Конвокационный сейм созывался в Речи Посполитой 16-18 вв. после смерти или отречения короля для поддержания законности и являлся высшим органом власти до выборов нового короля}.
   Заглоба приехал довольно рано, но всевозможные послы и прочие приезжие до того переполнили все гостиницы и частные дома, что некуда было пристроиться ни в Варшаве, ни на Праге, ни даже за городом. В одной комнате помещалось по нескольку человек. Первую ночь Заглоба провел у одного торговца, некоего Фукера, до того весело и приятно, что, протрезвившись на следующий день на своей плетеной повозке, не знал хорошенько, что ему делать.
   -- Боже! Боже! -- восклицал он, осматривая Краковское предместье, по которому проезжал. -- Вот Бернардинский монастырь, а вот и развалины замка Казановских. Неблагодарный город! Отнимая его у неприятеля, я проливал за него свою кровь и пот, а он жалеет теперь угла для меня, его защитника.
   Но город однако не жалел угла, а просто его не было. Однако счастье не покидало Заглобу, и только что он подъехал к замку Конецпольских, как вдруг чей-то голос крикнул вознице:
   -- Стой!
   Тот остановил лошадей; в ту же минуту к Заглобе подошел какой-то незнакомый господин с веселым лицом и, кланяясь, воскликнул:
   -- А господин Заглоба! Что, не узнаете меня?
   Заглоба посмотрел на мужчину лет тридцати в рысьей шапке с пером, свидетельствовавшем о беспорочной службе, ярком жупане и темно-красном кунтуше, подпоясанном золоченым кушаком. Незнакомец был очень красив собою. Бледный цвет лица, тронутого легким загаром, голубые глаза с выражением задумчивости и грусти и правильные черты чрезвычайно шли к его остальной фигуре. Несмотря на польскую одежду, у него были длинные волосы и подстриженная на заграничный манер борода. Подойдя к повозке, он раскрыл свои объятия, и Заглоба обнял его за шею, хотя и не помнил, кто он.
   Они сердечно целовались, отодвигаясь по временам друг от друга, чтобы получше присмотреться; наконец Заглоба сказал:
   -- Извините, пожалуйста, но до сих пор я не могу припомнить.
   -- Гасслинг-Кетлинг!
   -- Боже мой! Лицо как будто знакомое, но в этом платье вас не узнать; вы раньше носили кавалерийскую куртку. Так вы уже по-польски одеваетесь!
   -- Потому что я считаю Речь Посполитую своей матерью, которая приютила меня, бездомного горемыку, приласкала и накормила. Вы знаете, что я получил право гражданства после войны.
   -- Это приятное известие. Значит, вам посчастливилось.
   -- Да, как в этом, так и в другом. Я встретил на жмудской границе, в Курляндии, своего однофамильца, который усыновил меня, приписал к своему гербу и дал состояние. Он живет в Курляндии, но у него есть имения и по эту сторону. Одно из них, имение Шкуды, он записал на меня.
   -- Пошли вам Бог счастья. Так значит, вы бросили военную службу?
   -- Да, но явлюсь непременно на войну, когда надо будет. Поэтому-то я и отдал в аренду свое имение, а сам ожидаю здесь.
   -- Вот это по-рыцарски! Вот что значит горячая кровь. Точь-в-точь, как я в молодости. Правду сказать, что и теперь не вода течет в моих жилах. Что же вы в Варшаве поделываете?
   -- Я избран послом на избирательный сейм.
   -- О, Господи! Так вы уже по форме поляк!
   Молодой воин улыбнулся.
   -- Я поляк душою, а это гораздо важнее.
   -- Вы женаты?
   Кетлинг вздохнул.
   -- Нет.
   -- Этого вам только и недостает. Но неужели у вас не прошла прежняя страсть к Биллевич?
   -- Коли тебе и это, сударь, ведомо, а я полагал, что это моя тайна, так знай, нет у меня пока другого предмета для воздыханий,
   -- Опомнись, братец! Она вот-вот нового Кмицица нам подарит. Опомнись! Неблагодарное это занятие вздыхать по той, что давным-давно в мире и согласии с другим поживает. Сказать по правде, это смешно.
   Кетлинг, вознес грустные очи к небу.
   -- Я сказал лишь, что пока другого предмета нету!
   -- Ну это уже полбеды! Женим мы тебя. Вот увидишь! По собственному опыту знаю, что в любви излишнее постоянство одни неприятности сулит. И я в свое время был постоянен, как Троил, а уж как настрадался, сколько добрых партий упустил!
   -- Дай Бог каждому такой бодрости в столь преклонные годы!
   -- Жил всегда в благочестии, потому ни один суставчик у меня не болит! Где остановился, братец, нашел ли себе пристанище?
   -- Домик мой под Мокотовом, хорош и удобен, я после войны его стают.
   -- Счастливчик. А я со вчерашнего дня по всему городу гоняю, и без толку.
   -- Любезный друй Сделай одолжение! Милости прошу ко мне. Уж в этом ты мне не откажешь! Поживи у меня -- во дворе, кроме дома, флигель, конюшни. И для челяди, и для лошадей места хватил
   -- Видно, небо мне тебя послало, ей-богу.
   Кетлинг забрался в повозку, и они поехали.
   Всю дорогу Заглоба рассказывал ему, какое с паном Володыевским стряслось несчастье, а Кетлинг, впервые об этом слыша, в отчаяньи ломал руки.
   -- Твое известие и для меня нож острый, быть может, ты и не знаешь, как мы с ним в последнее время дружили. В Пруссии вместе крепости брали, шведов выкуривали. С паном Любомирским воевали и на Украину хаживали, во второй-то раз после смерти князя Иеремии, под началом коронного маршала Собеского. Из одной чашки ели, одно седло нам подушкой служило. Кастором и Поллуксом нас называли. И только, когда Михаил за панной Борзобогатой на Жмудь поехал, час separationis {разлуки (лат.).} настал, но кто мог подумать, что счастье его, уподобившись стреле на ветру, столь мимолетным оказалось.
   -- Нет ничего вечного в сей юдоли печали, -- отвечал Заглоба.
   -- Ничего, кроме истинной дружбы... Хорошо бы разведать, где он теперь. Может, коронный маршал даст совет, он Михала как родного сына любит. А коли нет, так ведь сюда выборщики со всех сторон понаехали Быть не может, чтобы никто ничего о столь славном рыцаре не слышал. Я вам, сударь, помочь рад и для брата родного не сделал бы больше.
   Так, беседуя, добрались они и до кетлинговского домика, который на деле изрядным доминой оказался. Там было и богатое убранство, и немало диковинок всяких -- среди них и купленные, и трофеи всевозможные. А уж оружия -- видимо-невидимо. Пан Заглоба расчувствовался вконец:
   -- Ого! Да ты, я вижу, и двадцать человек принял бы без труда. Видно, фортуна мне улыбнулась, нашей встрече способствуя. Я мог бы и у пана Антония Храповицкого остановиться, он старинный мой друг и приятель. И Лацы меня к себе заманивали, они против Радзивиллов людей собирают, но я тебе предпочтение отдал.
   -- Слышал я от стороны литовской, -- сказал Кетлинг, -- что теперь, когда до Литвы черед дошел, маршалом сейма Храповицкого назначат!
   -- И поступят верно. Человек он почтенный, судит здраво, впрочем, пожалуй, чересчур. Для него согласие важней всего. Уж очень он всех мирить любит. А это пустая затея. Но все же, скажи мне по чести, что думаешь ты о Богуславе Радзивилле?
   -- С той поры, как татары Кмицица и меня под Варшавой в полон захватили, слышать о князе не хочу. Службу свою я оставил и больше о ней хлопотать не стану -- сила у князя большая, но человек он злой и коварный. Вдоволь я на него нагляделся, когда он в Таурогах на добродетель этого ангела, этого небесного созданья покушался.
   -- Небесного? Подумай, что говоришь! Она из той же глины, что и все прочие, вылеплена и, как любая другая кукла, разбиться может. Да, впрочем, не о ней речь!
   Заглоба вдруг покраснел и вытаращил глаза от гнева.
   -- Подумать только, это шельма -- депутат?!
   -- О ком ты? -- удивленно спросил Кетлинг, у которого Оленька все еще была на уме.
   -- Да о Богуславе Радзивилле. Но проверка полномочий на что? Слушай, ты ведь и сам депутат, можешь этой материи коснуться, а уже я подам сверху голос, не бойся! На нашей стороне закон, а они его обойти хотят, ну что же, можно и среди арбитров смуту устроить, да такую, что кровь прольется.
   -- Не затевай смуты, сударь, Христом-Богом молю. Материи сей я коснусь, это резонно, но Боже избави на сейме посеять смуту.
   -- Я и к Храповицкому пойду, хоть он ни рыба ни мясо, а жаль. У него, как у будущего маршала, многие судьбы в руках. Я и Пацев на князя напущу. Про все его проделки объявлю публично. Ведь слышал же я в дороге, что пройдоха этот в короли метит!
   -- До полного падения должен дойти народ, да и не заслуживает иной участи, ежели изберет себе такого короля, -- отвечал Кетлинг. -- А теперь, ваша милость, отдохните хорошенько, а потом наведаемся к пану коронному маршалу -- может, что о Михале разузнаем.
  

Глава IV

   Через несколько дней завершился сейм, где, как и предсказывал Кетлинг, маршальский жезл был вручен пану Храповицкому, тогдашнему подкоморию смоленскому, ставшему позднее воеводой витебским. Речь шла об определении дня выборов и назначении высокого совета. Интриги разных сторон в подобных делах значили не слишком много, и потому казалось, сейм пройдет мирно. Но с самого начала спокойствие было нарушено проверкой выборных полномочий. Когда депутат Кетлинг усомнился в выборных правах пана бепьского писаря и его друга князя Богуслава Радзивилла, из толпы арбитров тотчас же раздался зычный бас: "Предатель! Чужим господам служит!" Этот голос был подхвачен и другими, их примеру последовал кое-кто из депутатов, и неожиданно сейм распался на две враждующие партии: одна хотела лишить бельских депутатов выборных прав, другая всячески их выгораживала. Пришлось обратиться в суд, который утихомирил спорщиков, признав права Радзивилла законными.
   И все же для князя конюшего это был тяжкий удар, одно то, что кто-то посмел усомниться в его правах, coram publice заявил про его измены и вероломство во время последней войны со шведами, опозорив его перед всей Речью Посполитой, выбило у честолюбца почву из-под ног. Ведь он, разумеется, рассчитывал на то, что, когда сторонники Конде схватятся с приверженцами Нейбурга и Лотарингии, не говоря уж о всякой мелочи, депутаты подумают: не лучше ли поискать достойного человека среди своих, и выбор их падет на соотечественника. Гордыня да и льстецы нашептывали ему: доблестный, знатный, сиятельный рыцарь, словом -- он, и никто другой.
   Храня дела свои в глубокой тайне, князь давно уже раскинул сети в Литве, а теперь забросил их и в Варшаве, и тут на тебе, сеть тотчас прорвали, да так, что вот-вот уйдет вся рыба. На суде, разбиравшем дело, князь скрежетал зубами от злости, но Кетлинг был ему не подвластен, и тогда Радзивилл посулил награду тому, кто укажет на арбитра, вслед за Кетлингом провозгласившего на весь зал: "Изменник и предатель!"
   Пан Заглоба был слишком известен, чтобы имя его могло оставаться в тайне, да он и не таился. А князь, проведав, с кем имеет дело, хоть и пришел в ярость, но не решился все же выступить против всеобщего любимца.
   Пан Заглоба. разумеется, знал себе цену и, услышав про угрозы князя, при всей шляхте сказал невзначай:
   -- Ежели с моей головы упадет хоть волос, кое-кому солоно придется. Коронация не за горами, а тут, коли собрать братски сабель тысяч сто, недолго и до резни.
   Слова эти дошли до князя, он закусил губу в презрительной усмешке, но в душе признал, что Заглоба прав.
   Уже на другой день он, должно быть, переменил свои намерения и, когда на пиру у князя кравчего кто-то вспомнил про Заглобу, сказал:
   -- Слышал я, этот шляхтич меня не жалует, но я так старых рыцарей ценю, что все ему наперед прощаю.
   А через неделю на приеме у пана гетмана Собеского он повторил эти слова самому Заглобе.
   Увидев князя, Заглоба и бровью не повел, лицо его по-прежнему хранило спокойствие, и все же ему было не по себе, все знали, что князь человек влиятельный и опасный, сущий злыдень. А князь между тем обратился к нему с другого конца стола с такими словами:
   -- Почтеннейший пан Заглоба, до слуха моего дошла весть, что вы, не будучи депутатом, задумали меня ни за что ни про что моих полномочий лишить, но я по-христиански вам прощаю, а коли надо, готов и протекцией послужить.
   -- Коли обо мне речь, то я следовал конституции, -- отвечал Заглоба, -- что долгом каждого шляхтича почитаю, quod affiner {что касается (лат.).} протекции, то в мои-то годы ее мне может составить только Бог ведь мне как-никак под девяносто.
   -- Почтенный возраст, если жизнь ваша была столь же добродетельной, сколь и долгой, в чем, впрочем, я ничуть не сомневаюсь.
   -- Служили отчизне и своему господину, об иных господах не помышляя.
   Князь слегка поморщился.
   -- А против меня замышляли недоброе, почтеннейший, слыхан я и об этом. Но да будет меж нами мир. Все забыта, даже и то, что вы, сударь, натравляли contra me {против меня (лат.).} моих завистников. Быть может, с давний недругом моим я еще и сочтусь, но вам готов протянуть руку дружбы.
   -- Чином я не вышел, да и слишком высокая это для меня честь. Для такой дружбы мне пришлось бы все время подпрыгивать или карабкаться, а это на старости лет куда как тяжко. Ежели вы, ясновельможный князь, с моим другом Кмицицем счеты свести намерены, то от души советую: откажитесь от такой арифметики.
   -- Разрешите узнать, почему?
   -- В арифметике четыре действия. Может, у пана Кмишща доход и неплохой, да по сравнению с вашими богатствами это мелочь, стало быть, делить его он не согласится; умножением занят сам; отнять у себя ничего не позволит мог бы, пожалуй, кое-что добавить, да не знаю, ваша княжеская милость, по вкусу. m будет вам его угощение.
   И хотя князь не раз принимал участие в словесных поединках, то ли рассуждения, то ли дерзость старого шляхтича до того его поразили, что он онемел. У гостей животы затряслись от смеха, а пан Собеский, громко расхохотавшись, сказал:
   -- Узнаю старого зборажца? У него не только сабля, но и язык остер! Лучше такого не задирать.
   Князь Богуслав, видя, что Заглоба непреклонен, не пытался больше его переманивать, но во время застолья невзначай бросал на старого рыцаря злые взгляды.
   Гетман Собеский, войдя во вкус, продолжал разговор:
   -- Великий вы, сударь, искусник в любом поединке, одно слово -- мастер. Найдутся ли равные вам в Речи Посполитой?
   -- Саблей Володыевский владеет не хуже, -- отвечал довольный Заглоба. -- Да и Кмициц прошел мою школу.
   Сказав это, он взглянул на Радзивилла. но князь притворился, что не слышит, и как ни в чем не бывало о чем-то беседовал с соседом.
   -- О да! -- согласился гетман. -- Я Володыевского не раз в деле видывал и готов довериться ему, даже если речь пойдет о судьбах всего христианства. Жаль, такого солдата беда словно буря подкосила.
   -- А что так? -- спросил Сарбевский, цехановский мечник
   -- Суженая его по дороге домой, в Ченстохове, отдала Богу душу, -- сказал Заглоба. -- но хуже всего, что я никак узнать не могу, куда он сам девался.
   -- Стойте! -- воскликнул краковский каштелян пан Варшицкий. -- Так ведь я встретил его, едучи в Варшаву, сказал он, что, от мирской суеты устав, решил на Mons regius удалиться, дабы там в посте и молитвах свой земной путь закончить.
   Заглоба схватился за поредевший чуб.
   -- Камедулом заделался, камедулом, не иначе! -- крикнул он в отчаянии.
   Рассказ пана Варшицкого взбудоражил всех.
   Гетман Собеский, который в солдатах души не чаял и лучше, чем кто другой, знал, как нужны они отчизне, опечалившись, сказал с досадою:
   -- Человеческой вольной воле и славе Божьей противиться грех, а все же жаль, не буду от вас скрывать, большая это потеря. Солдат он был хоть куда, старой выучки, школы князя Иеремии, такой в любом бою хорош, а уж против, орды и нечисти всякой надежней защитника не найти. В степях у нас всего лишь несколько таких наездников найдется: у казаков -- пан Пиво, а в нашем войске пан Рущич, ко куда им до Володыевского.
   -- Счастье еще, что времена теперь поспокойнее, -- заметил цехановский мечник, -- и что нехристи эти блюдут подга-ецкие тракты, несравненным мечом моего благодетеля добытые.
   Тут пан мечник склонился перед гетманом Собеским, а тот, польщенный высказанной при всех похвалой, отвечал:
   -- Всевышнего надо благодарить за то, что он дозволил мне лечь, как верному псу, на дороге Речи Посполитой и врагов ее покусать без жалости. Да еще солдатикам нашим за верную службу спасибо. Хан был бы рад следовать трактатам, это доподлинно мне известно, но и в самом Крыму согласия нет, а уж белгородская орда и вовсе из повиновения вышла. Известие пришло, что на молдавских рубежах собираются тучи, вот-вот буря фянет, я приказал следить за дорогами; да только солдат мало. Нос вытащишь -- хвост увязнет, а уж старые вояки, те, что орду со всеми ее уловками знают, и вовсе наперечет, потому я и говорю; худо нам без Володыевского!
   Тут Заглоба, который все еще держался за голову, взмахнул руками и воскликнул:
   -- Клянусь, не будет он камедулом; не: допущу до этого, пусть даже мне придется налет на Mons regius устроить и силой его увести. Завтра с утра за ним еду. Может, он меня послушает, а нет -- я до генерала всех камедулов; до самого ксендза примаса доберусь, даже если ради этого мне в Рим ехать придется. Не хочу я умалять славу Божью, но какой из него камедул, у него и волосы-то на подбородке не растут. Их не более, чем на моем кулаке. Ей-Богу! Он и молитвы-то петь не умеет, а если и запоет, то все крысы из монастыря разбегутся, подумают, кот замяукал, свадьбу справляя. Не взыщите, что я в простоте душевной это вам говорю. Был бы у меня родной сын, не любил бы я его так, как этого молодца. Бог ему судья! Ну ладно, бернардинцем стал бы, а то на тебе -- камедул. Нет, покуда я жив, не бывать этому. С самого утра к ксендзу примасу пойду, просить письма к приору.
   -- Пострижения еще быть не могло, -- перебил его мечник -- Но ты, сударь, его не торопи, а то заупрямится, да ведь и то сказать, вдруг в этом желании воля Божья таится.
   -- Воля Божья -- да вдруг? Вдруг черт берет на испуг, говорит старая поевовица. Если бы на то Божья воля была, я давно бы в нем призвание почуял, да только он не ксендз, а драгун. Если бы он доводам разума следовал, я бы смирился, но Божья воля не налетает на человека, как ястреб на пташку. Я принуждать его не стану. По дороге обдумаю во всех тонкостях, как дело повести, дабы он из-под рук моих не ушел, но на все воля Божья! Всегда наш солдатик моим суждениям больше, чем своим собственным, верил, даст Бог, если он хоть немного на себя похож, и на сей раз так будет.
  

Глава V

   На другой день, заручившись письмом от ксендза примаса и обсудив весь план действий с Кетлингом. Заглоба позвонил в колокольчик у монастырских ворот на Mons regius. С волнением ждал он, как-то примет его Володыевский. При одной мысли об этом сердце его билось чаще; разумеется, он обдумал предстоящий разговор во всех тонкостях и теперь размышлял, с чего начать, понимая, что многое решат первые мгновенья. С этой мыслью он зазвонил в колокольчик, раз-другой, а когда в замке скрипнул ключ и калитка слегка приоткрылась, не слишком церемонясь, решительно подался вперед, а оторопевшему монашку сказал:
   -- Знаю, у вас свои законы, сюда не каждый войдет, но вот у меня письмо от ксендза примаса, не откажи в любезности, carissime frater, передать сие послание отцу приору.
   -- Желание ваше будет исполнено, -- сказал монашек, склонившись в поклоне при виде примасовой печати.
   Промолвив это, он потянул за прикрепленный к язычку колокольчика ремень, раз-другой, чтобы позвать кого-то, потому что сам отойти от ворот не смел.
   По зову колокольчика явился другой монах и, забрав письмо, в молчании удалился, а пан Заглоба положил на лавку узелок, который держал в руках, и сел тут же, с трудом переводя дух.
   -- Fater, -- сказал он наконец, -- давно ли ты в монахах ходишь?
   -- Скоро пять лет, -- отвечал привратник.
   -- Подумать только, такой молодой -- и пять лет. Теперь, поди, даже если бы и захотелось покинуть эти стены, поздно. Небось тоскуете иногда по мирской жизни, одного военная служба влечет, другого -- забавы да пирушки, у третьего вертихвостки всякие на уме...
   -- Apage {Изыди! (лат.)}! -- сказал монашек с чувством и перекрестился.
   -- Так как же? Неужто соблазны не смущали? -- повторил Заглоба.
   Но монашек с недоверием глянул на этого посланца духовной власти, речи которого звучали столь непривычно, и сказал:
   -- Тому, за кем эти двери закрылись, назад дороги нет.
   -- Ну это мы поглядим! Как там пан Володыевский? Здоров ли?
   -- Тут нет никого, кто носил бы это имя.
   -- Брат Михаил, -- сказал наудачу пан Заглоба. -- Бывший драгунский полковник, что недавно к вам пожаловал?
   -- Это, должно быть, брат Ежи, но обета он не давал, срок не подошел.
   -- И не даст, наверное, потому что и не поверишь, fater, какой это был сердцеед! Другого такого повесы и греховодника ни в одном монасты... тьфу ты пропасть, я хотел сказать, ни в одном полку не сыщешь, хоть все войско перебери!
   -- Такие речи мне и слушать негоже, -- сказал монах, дивясь все большие и больше.
   -- Вот что, fater! Не знаю, где у вас мода гостей принимать, если здесь, советую удалиться, вот хотя бы в ту келью у ворот, потому как у нас разговоры пойдут мирские.
   -- Уйду хоть сейчас, от греха подальше, -- сказал монах. Тем временем появился Володыевский, иначе говоря, брат
   Ежи, но Заглоба не узнал его, так сильно он переменился.
   В белом монашеском одеянии Михаил казался чуть выше, чем в драгунском колете, когда-то лихо закрученные вверх, чуть ли не до самых глаз усы теперь обвисли. Брат Ежи, должно быть, пытался отпустить бороду, и она топорщилась русыми клочьями не более чем на полпальца в длину; он отощал и даже высох, а главное, глаза у него потускнели. Опустив голову и спрятав на груди под рясой руки, бедняга шел, едва передвигая ноги.
   Заглоба поначалу не узнали его и, решив, что сам приор вышел его встретить, встал с лавки и начал первые слова молитвы:
   -- Landetur...
   Но, присмотревшись, раскинул руки и воскликнул:
   -- Пан Михаил! Пан Михаил!
   Брат Ежи не противился объятиям, что-то похожее на рыданье всколыхнуло его грудь, но глаза по-прежнему оставались сухими.
   Заглоба долго прижимал его к груди и наконец заговорил:
   -- Не одинок ты был, оплакивая свое несчастье. Плакал я, плакали Кмицицы и Скшетуские. На все воля Божия! Смирись с нею, Михаил! Пусть же тебя отец милосердный вознаградит и утешит! Мудро ты поступил, отыскав себе сию пристань. В час скорби мысли о Боге -- лучшее утешение. Дай-ка еще раз прижму тебя к сердцу. Вот и не вижу тебя совсем -- слезы глаза застят.
   Пан Заглоба, глядя на Володыевского, и в самом деле растрогался до слез, а выплакавшись, сказал:
   -- Прости, брат, что вторгся в тихую твою обитель, но не мог я поступить иначе, да и сам ты с этим согласишься, доводы мои послушав! Ах, Михаил, Михаил! Сколько мы вместе пережили и дурного и хорошего! Нашел ли ты за этой оградой хоть какое-то утешение?
   -- Нашел, -- отвечал пан Михаил, -- нашел в словах, что денно и нощно тут слышу и твержу и готов твердить до самой смерти. Memento mon! В смерти мое утешение.
   -- Гм! Смерть куда легче на поле битвы найти, чем в монастыре, где жизнь идет день за днем, будто кто понемногу клубок разматывает.
   -- Тут нет жизни, нет земных дел, и душа, еще не расставшись с телом, уже в ином мире обитает.
   -- Коли так, не стану тебе говорить, что белгородская орда на Речь Посполитую зубы точит, твое ли это теперь дело?
   Усы пана Михаила вдруг встопорщились, правая рука невольно потянулась влево, но, не найдя сабли, снова исчезла под одеянием. Он опустил голову и сказал:
   -- Memento mori!
   -- Верно, верно! -- сказал Заглоба, с явным нетерпением моргая здоровым глазом. -- Только вчера гетман Собеский сказывал: "Пусть бы Володыевский еще и эту бурю с нами встретил, а потом пусть идет в любой монастырь. Господь на него за это не разгневается, наоборот, был бы монах хоть куда". Но трудно и удивляться, что собственное спокойствие тебе покоя родины дороже, как говорится: prima Caritas ab ego {Здесь: своя рубашка ближе к телу (лат.).}.
   Наступило долгое молчание, только усы у пана Михала дрогнули и встопорщились.
   -- Обета не давал? -- спросил вдруг Заглоба. -- Стало быть, хоть сейчас можешь отсюда выйти?
   -- Монахом я не стал, потому что ждал на то Божьего благословения и того часа, когда горестные мысли перестанут томить душу. Но Божья благодать на меня снизошла, спокойствие возвратилось, стены эти я покинуть могу, но не хочу; приближается срок, когда я с чистым сердцем, земных помыслов чуждый, дам наконец обет.
   -- Не хочу я тебя отговаривать, да и рвение твое мне по душе, хотя, помнится, Сюиетуский, падумав постричься в монахи, ждал, когда над отечеством стихнет буря. Делай как знаешь. Ей-ей, не стану отговаривать, я ведь и сам когда-то о монастырской обители мечтал. Было это полвека назад, помнится, стал я послушником; с места мне не сойти, коли вру. Но увы, Господь распорядился иначе. Об одном тебя только прошу, Михаил, выйди отсюда хоть на денек
   -- Зачем? Оставьте меня в покое! -- отвечал Володыевский.
   Заглоба заплакал в голос, утирая слезы полой кунтуша.
   -- Для себя, -- говорил он, -- для себя не ищу я помощи и защиты, хотя князь Богуслав Радзивилл только и помышляет о мести да убийц ко мне подсылает, а меня, старого, уберечь и оградить от него некому. Думал, что ты. Ну да полно об этом. Я все равно тебя как сына любить буду, даже если ты в мою сторону и не глянешь. Об одном прошу, молись, за мою душу, потому что мне от рук Богуславовых не уйти!.. Будь что будет! Но знай, что другой твой товарищ, который последним куском с тобой делился, лежит на смертном одре и непременно повидать тебя хочет, дабы облегчить и успокоить свою душу перед кончиной.
   Пан Михаил, с волнением слушавший рассказ о грозивших Заглобе опасностях, тут не выдержал и, схватив его за плечи, спросил:
   -- Кто же это? Скшетуский?
   -- Не Скшетуский, а Кетлинг!
   -- Бога ради, что с ним?
   -- Меня защищая тяжко ранен был приспешниками князя Богуслава и не знаю, протянет ли еще хоть денек. Ради тебя, Михаил, решились мы на все, только для того и в Варшаву приехали, об одном помышляя, как тебя утешить. Выйди отсюда, хоть на два денечка, порадуй больного перед смертью. А потом вернешься, примешь обеты. Я привез письмо от отца примаса к приору, это чтобы тебе не ставили препоны. Торопись, друже, медлить некогда.
   -- Боже милостивый! -- воскликнул Володыевский. -- Что я слышу! Препоны мне ставить и так не могут, я здесь всего лишь послушник. Боже ты мой, Боже! Просьба умирающего--свята! Ему я отказать не могу!
   -- Смертельный был бы грех! -- воскликнул пан Заглоба.
   -- Истинная правда! Всюду этот предатель Богуслав! Вовек не увидеть мне этих стен, если я за Кетлинга отомстить не сумею. Уж я его приспешников, убийц этих, разыщу, я им головы посшибаю! Боже милостивый, уже и мысли грешные одолевать стали! Memento mori! Послушай, друг, я сейчас переоденусь в прежнее платье, в этом исходить мне в мир не пристало.
   -- Вот одежка! -- крикнул Заглоба, протягивая руки к узелку, который лежал тут же на скамье. -- Все я предусмотрел, все приготовил. Тут и сапоги, и сабля отменная, и кунтуш.
   -- Прошу ко мне в келью, -- торопливо сказал маленький рыцарь.
   Они скрылись в келье, а когда появились снова, то рядом с Заглобой шел уже не монашек в белом одеянии, а офицер в желтых ботфортах, с саблей на боку, с белой портупеей через плечо.
   Заглоба знай себе подмигивал, а увидев привратника, который с явным возмущением открыл ворота, улыбнулся в усы.
   В сторонке от монастыря, чуть пониже, стоял возок пана Заглобы с двумя челядинцами: один сидел на козлах, придерживая вожжи отлично запряженной четверкой, которую пан Володыевский невольно окинул взглядом знатока, другой стоял рядом -- в правой руке он держал заплесневелую бутыль с вином, в левой -- два кубка.
   -- До Мокотова путь неблизкий, -- сказал Заглоба, -- а у ложа Кетлинга ждет нас великая скорбь. Выпей, Михаил, чтобы легче тебе было снести удары судьбы, а то ослаб ты, как погляжу.
   Сказав это, Заглоба взял из рук у слуги бутыль и наполнил кубки загустевшим от старости венгерским.
   -- Достойный напиток, -- заметил он, поставив бутыль на землю и беря в руки кубки. -- За здоровье Кетлинга!
   -- За здоровье! -- повторил Володыевский. -- Едем! Залпом опрокинули кубки.
   -- Едем! -- повторил Заглоба. -- Наливай, мальчик! За здоровье Скшетуского! Едем!
   Снова выпили залпом, и в самом деле пора было в путь.
   -- Садимся! -- воскликнул Володыевский:
   -- Неужто ты за мое здоровье не выпьешь? -- с чувством спросил Заглоба.
   -- Давай, да поживее!
   В третий раз опрокинули кубки, Заглоба выпил залпом, хотя в кубке было эдак с полкварты, и, не успев даже обтереть усов, жалобно завопил:
   -- Был бы я тварью неблагодарной, если бы не выпил и за тебя. Наливай, мальчик!
   Наконец бочонок опустел, и Заглоба, схватив его за горлышко, разбил вдребезги, так как не мог видеть пустой посуды. Вслед за тем они поспешно сели и поехали.
   Благородный напиток приятно подействовал на них: в сердца их вселилась какая-то бодрость, и по всему телу разлилась приятная теплота; у брата Юрия заиграл легкий румянец на щеках, и глаза заблестели необыкновенным огнем. Он по-прежнему начал покручивать свои усики, так что вскоре они приняли остроконечное направление к глазам, при этом он с большим любопытством смотрел по сторонам, словно впервые видел эту местность.
   Вдруг Заглоба ни с того ни с сего хлопнул себя по коленям и громко вскричал:
   -- Го! Го! Я уверен, что Кетлинг тотчас же выздоровеет, как только увидит тебя!
   И он схватил Володыевского за шею и начал крепко об

   Генрик Сенкевич

Пан Володыевский

Роман

Перевод В. А. Высоцкого

   Сенкевич Генрик. Полное собрание исторических романов в двух томах. Том 2. / Пер. с польск. М.: "Издательство АЛЬФА-КНИГА", 2010.
  
  

Вступление

   По окончании венгерской войны и после женитьбы пана Андрея Кмицица на панне Александре Биллевич должен был вступить в законный брак с панной Анной Божобогатой-Красенской не менее прославленный воин Речи Посполитой пан Юрий-Михал Володыевский, полковник Ляуданского полка.
   Но встретились препятствия, которые заставили отложить свадьбу на довольно долгое время. Панна Божобогатая была воспитанницей княгини Вишневецкой и ни за что не соглашалась выйти замуж без ее разрешения; ввиду этого пан Михал вынужден был оставить панну в Водоктах, так как время было беспокойное, а сам отправился в Замостье за благословением и разрешением княгини.
   Но судьба не благоприятствовала ему: он не застал княгини в Замостье. Чтобы дать сыну хорошее воспитание, она переехала в Вену к императорскому двору. Неутомимый рыцарь последовал за нею в Вену, хотя это отняло у него много времени. Благополучно окончив это дело, он, счастливый и полный надежд, возвратился на родину.
   Когда он вернулся, время было тревожное: часть войск отказала в повиновении, восстание на Украине продолжалось, а пожар на востоке все не потухал. Стали собирать новые войска, чтобы хоть как-нибудь защитить границы. Но еще ранее, прежде чем пан Михал доехал до Варшавы, он получил письма, адресованные на его имя по приказанию воеводы русского. Всегда считая, что отчизна важнее личных дел, он отложил свадьбу и отправился на Украину. Несколько лет воевал он в тех краях, лишь изредка пользуясь свободной минуткой, чтобы послать письмо любимой девушке, и проводя время в боях и в неустанных трудах. Затем он был отправлен послом в Крым; потом случилась несчастная междоусобная война с паном Любомирским, и пан Михал сражался под знаменами короля против этого изменника; потом он снова отправился на Украину с паном Собеским. Слава о его подвигах все росла, и его стали считать первым рыцарем Речи Посполитой; но жизнь его проходила в заботах, тоске и тревоге. Но вот наступил 1668 год, когда он по приказанию пана каштеляна получил разрешение отдохнуть и в начале лета поехал к своей возлюбленной и, взяв ее из Водокт, отправился к Кракову.
   Княгиня Гризельда в то время уже вернулась из Вены и предлагала ему сыграть свадьбу у нее, выразив желание быть посаженной матерью невесты.
   Кмицицы остались в Водоктах; они не рассчитывали на скорое известие от Володыевского и всецело были заняты новым гостем, который вскоре должен был появиться в Водоктах. Ибо до этих пор Провидение отказывало им в детях; теперь должна была наступить счастливая и столь желанная для них перемена.
   Это был очень урожайный год. Жатва была так обильна, что гумна с трудом ее вмещали, и вся страна, во всю ширь и даль, покрылась скирдами. В округах, опустошенных войной, молодой лес так разросся, как в другое время не разросся бы и в два года. В лесах было обилие зверей и грибов, в водах -- рыбы; казалось, будто эта необычайная плодовитость земли сообщилась и всем живущим на ней существам.
   Друзья Володыевского видели в этом хорошее предзнаменование для его женитьбы, судьба решила иначе.
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

   В один прекрасный осенний день в тени садовой беседки сидел пан Андрей Кминиц и, попивая послеобеденный мед, поглядывал сквозь обвитую диким хмелем решетку беседки на жену, которая прогуливалась перед беседкой по тщательно выметенной дорожке.
   Она была красива необычайно; с ее светлыми волосами и ясным, почти ангельским выражением лица. Она ходила медленно и осторожно, ибо все было в ней полно благодати и благословения. Пан Андрей смотрел на жену влюбленными глазами. Он следил за каждым ее движением с тем выражением привязанности, с каким собака следит глазами за хозяином. Порой он улыбался, так как был очень доволен тем, что видел. И улыбка эта была похожа на улыбку веселого повесы. Рыцарь был, видно, от природы проказник и в свои холостые годы пошалил немало.
   Тишина в саду нарушалась лишь шумом падающих на землю спелых плодов и жужжанием насекомых. Погода установилась. Было начало сентября. Солнце уже не припекало, но светило ярко. В этом свете горели красные яблоки среди серой листвы; их было так много, что казалось, будто деревья были ими сплошь облеплены. Ветви слив сгибались под тяжестью плодов, подернутых легким пухом. Первые нитки бабьего лета, зацепившиеся за деревья, колебались от дуновения легкого ветерка, -- такого легкого, что он не шелестел даже листьями.
   Быть может, и эта погода наполняла душу пана Кмицица радостью. Его лицо сияло все более и более. Наконец, он отхлебнул меду и сказал жене:
   -- Оленька, поди сюда, я тебе что-то скажу!
   -- Только не такое, чего я не люблю слушать.
   -- Да нет же, ей-богу! Дай ушко!
   Сказав это, он обнял ее, приблизил свои усы к ее белокурым волосам и прошептал:
   -- Если будет мальчик, назовем Михалом.
   Она отвернула вспыхнувшее лицо и прошептала в свою очередь:
   -- А ведь ты обещал не спорить, если мы назовем его Гераклием.
   -- Видишь ли... Это в честь Володыевского.
   -- А разве память деда не важнее?
   -- Моего благодетеля?.. Да, правда! Но второго мы назовем Михалом. Иначе и быть не может!
   Тут Оленька встала и попыталась освободиться из объятий пана Андрея, но он прижал ее к себе еще сильнее и стал целовать ее в губы, глаза, повторяя:
   -- Ах ты, мое сокровище! Клад мой бесценный, люба моя! Дальнейший разговор прервал слуга, который показался в конце дорожки и направлялся прямо к беседке.
   -- Что нужно? -- спросил Кмициц, выпуская жену из объятий.
   -- Пан Харламп приехал и дожидается в покоях, -- сказал слуга.
   -- А вот и он! -- воскликнул Кмициц, увидав мужчину, который шел к беседке. -- Господи боже, как у него усы поседели! Здравствуй, дорогой товарищ, здравствуй, старый друже!
   С этими словами он выбежал из беседки и бросился навстречу пану Харлампу с распростертыми объятиями. Но пан Харламп сначала низко поклонился Оленьке, которую видывал некогда в Кейданах при дворе князя-воеводы виленского, потом поднес ее руку к своим огромным усам и тогда уже бросился в объятия Кмицица и зарыдал у него на плече.
   -- Ради бога, что с вами?! -- воскликнул удивленный хозяин.
   -- Одному Бог послал счастье, а у другого отнял его, -- ответил Харламп. -- Но причину моей печали я могу рассказать только вам.
   Тут он взглянул на жену пана Андрея. Она сразу догадалась, что он не хочет говорить при ней, и сказала мужу:
   -- Я пришлю вам меду, а пока оставлю вас одних!
   Кмициц повел Харлампа в беседку и, усадив его на скамейку, спросил:
   -- Что такое? Тебе нужна помощь? Надейся на меня, как на каменную гору!
   -- Со мной ничего не случилось, -- ответил старый солдат, -- в помощи я не нуждаюсь, пока эта рука может владеть саблей. Но наш приятель, достойнейший кавалер Речи Посполитой, в большом горе, не знаю даже, жив ли он еще...
   -- Господи боже! Уж не приключилось ли чего-нибудь с Володыевским?
   -- Да! -- ответил Харламп, проливая новые потоки слез. -- Знайте же, ваць-пане, что Анна Божобогатая покинула сию юдоль скорби!
   -- Умерла?! -- воскликнул Кмициц, хватаясь обеими руками за голову.
   -- Как пташка, пронзенная стрелой...
   Наступила минута молчания. Только яблоки, падая местами, тяжело стукались об землю, только пан Харламп сопел все больше, сдерживая плач. Кмициц ломал себе руки, кивал головой и повторял:
   -- Боже мой! Боже мой! Боже мой!
   -- Не удивляйтесь, ваць-пане, моим слезам! -- сказал, наконец, Харламп. -- Ибо если у вас при одной вести об этом скорбью сжимается сердце, то каково же мне, бывшему свидетелем ее кончины и ее страданий, которые перешли всякие пределы!
   Вошел слуга с ковшом и вторым стаканом, а за ним пани Александра, которая не могла побороть свое любопытство. Взглянув на мужа, она прочла в его лице глубокую скорбь и сказала:
   -- Какие же вести привезли вы, ваць-пане? Не удаляйте меня! Я постараюсь утешить вас по мере сил, или поплачу вместе с вами, или дам вам какой-нибудь совет.
   -- Уж тут и ты ничем не поможешь! -- ответил пан Андрей. -- Я боюсь, как бы эта весть не повредила твоему здоровью.
   -- Я сумею многое вынести, -- ответила она. -- Неизвестность еще хуже.
   -- Ануся умерла! -- сказал Кмициц.
   Оленька побледнела и тяжело опустилась на скамейку. Кмициц думал, что она лишится чувств, но она только зарыдала, и оба рыцаря ей завторили.
   -- Оленька, -- сказал, наконец, Кмициц, желая отвлечь ее мысли в другую сторону, -- разве ты не думаешь, что она в раю?
   -- Я не из тревоги за нее плачу -- я плачу потому, что ее больше нет, и над сиротством пана Михала. Ибо, что касается ее вечного блаженства, то я желала бы и себе такой уверенности в спасении. Другой такой девушки, с таким добрым сердцем, такой честной, не было. Ох, Анулька моя! Милая моя Анулька!
   -- Я видел ее кончину, -- сказал Харламп. -- Дай боже каждому такую благочестивую смерть!
   Тут опять наступило молчание, и, когда они выплакали горе в слезах, Кмициц сказал:
   -- Расскажите, ваць-пане, как было дело, а в наиболее скорбных местах подкрепляйтесь медом!
   -- Благодарю, выпью, если и вы не откажетесь. Горе хватает не только за сердце, но и за горло, точно волк, а когда схватит, то, если останешься без помощи, и задушить может. Дело было так. Я ехал из Ченстохова в свою родную сторону, чтобы на старости лет отдохнуть и взять какое-нибудь имение в аренду. Довольно было с меня войны, ведь я служить стал подростком, а дожил до седых волос. Если уж мне совсем невмочь будет сидеть без дела, я, пожалуй, зачислюсь в какой-нибудь полк; но те союзные войска, что собираются на погибель отчизне и на потеху врагам, и эти междоусобные войны внушили мне отвращение к Беллоне. Господи боже! Пеликан кормит детей собственной кровью, но у нашей отчизны и крови уже не стало. Свидерский был великий воин. Пусть там Господь его судит.
   -- Ануля, моя дорогая! -- прервала с плачем пани Кмициц. -- Без тебя что сталось бы со мной и со всеми нами? Ты была нам утешением и защитой! Анулька, моя дорогая!
   Харламп, услышав это, опять всплакнул, но Кмициц прервал его вопросом:
   -- Где же вы встретились с Володыевским?
   -- С Володыевским я встретился в Ченстохове, где были они оба, исполняя данный обет. При встрече он тотчас же мне сказал, что приехал с невестой из ваших краев, направляясь в Краков к княгине Гризельде Вишневецкой, ибо без ее разрешения и благословения панна никак не хочет выходить замуж. В то время панна была еще здорова, а он был весел, как птица. "Смотри, -- говорит, -- вот дал мне Бог, наконец, награду за мои труды!" И как он гордился тогда! Даже посмеивался надо мной. Когда-то мы с ним, изволите ли видеть, повздорили из-за нее и хотели драться. Где-то она теперь, бедняжка...
   И опять всплакнул пан Харламп, но ненадолго. Кмициц снова его прервал:
   -- Вы говорите, что она была здорова? Откуда же это так вдруг случилось?
   -- Да, именно вдруг! Гостила в Ченстохове пани Замойская с мужем, и панна Анна жила у нее. Пан Володыевский просиживал с нею целые дни, жаловался, что дело идет так медленно, что по дороге их все задерживают, что в Краков они приедут не раньше чем через год. И неудивительно. Такого солдата, как пан Володыевский, каждый рад угостить, и кто его поймает, тот не скоро отпустит. Он водил меня к своей панне и грозил, шутя, что если я влюблюсь, то он меня зарубит. Она же души в нем не чаяла. А мне порой, действительно, становилось грустно при мысли, что на старости лет я один как перст. Ну, да что! Однажды ночью вбегает ко мне Володыевский, сильно встревоженный. "Ради бога, -- говорит, -- не знаешь ли ты здесь какого-нибудь медика?" -- "Что случилось?" -- "Больна, никого не узнает". Спрашиваю, когда захворала. Говорит, что только сейчас ему дали знать от пани Замойской. А тут ночь! Где же искать медика? В монастыре его нет, а в городе одни развалины. Наконец я нашел фельдшера, да и тот не хотел ехать, пришлось его гнать дубинкой до самого места. Но там уже ксендз был нужнее, чем медик; и мы уже застали там отца паулина, который своими молитвами привел ее в чувство, так что она могла приобщиться святых Тайн и нежно проститься с паном Михалом. На другой день в полдень ее уже не стало. Фельдшер говорил, что ее сглазили, да это невероятно: в Ченстохове чары недействительны. Но что с паном Володыевским было! Что он говорил!.. Надеюсь, Господь Бог простит его: в такой скорби человек со словами не считается. Словом, говорю я вам, -- пан Харламп понизил голос, -- богохульствовал, себя не помня!
   -- Господи боже! Богохульствовал?! -- прошептал Кмициц.
   -- Выбежал от одра покойницы в сени, из сеней во двор и шатался, как пьяный. Поднял кулаки к небу и кричал неистовым голосом: "Так вот мне награда за мои раны, за труды, за кровь, за любовь к отчизне?.. Один, -- говорит, -- был у меня ягненочек, и того ты, Боже, отнял! Поразить вооруженного мужа, надменно ступающего по земле, -- дело, достойное рук Господних, но задушить невинную голубку смог бы и кот, и ястреб, и коршун, и..."
   -- Ради бога, -- воскликнула пани Александра, -- не повторяйте этого, вы еще несчастье и на наш дом накличете!
   Харламп перекрестился и продолжал:
   -- Думал солдатик, что дослужился, а вот какая награда! Но ведь Господь лучше знает, что делает, хоть мы этого не можем разумом постичь и справедливостью нашей измерить. После всех этих богохульств он обессилел и упал на землю, а ксендз стал читать над ним молитвы, чтобы отогнать злых духов: их легко могли привлечь его богохульные слова.
   -- Он скоро пришел в себя?
   -- С час лежал замертво, потом очнулся и, вернувшись в свою квартиру, никого не хотел видеть. Во время похорон я сказал ему: "Пан Михал, уповай на Бога!" Он молчал. Три дня просидел я еще в Ченстохове -- жаль мне было оставить его одного, но даром стучался в его двери. Не захотел меня видеть. Я долго раздумывал, что делать, продолжать ли стучаться или уехать? Как же оставить такого человека без всякого утешения? Но, убедившись, что с ним ничего не поделаешь, я решил ехать к Скшетускому. Он и пан Заглоба -- его лучшие друзья; быть может, они сумеют что-нибудь сделать, особенно же пан Заглоба: он человек ловкий и знает, как с кем разговаривать...
   -- И были вы у Скшетуского?
   -- Был, но и тут мне не повезло: оба они с Заглобой отправились в Калишский повет к ротмистру пану Станиславу. Никто не мог сказать, когда они возвратятся. Тогда я подумал: Жмудь мне по дороге, я заеду к вам и расскажу, что случилось.
   -- Я давно знаю, что вы достойный кавалер! -- сказал Кмициц.
   -- Дело не во мне, а в Володыевском, -- ответил Харламп, -- и должен признаться, что я боюсь, как бы он не помешался!
   -- Господь сохранит его от этого, -- сказала пани Александра.
   -- Если и сохранит, то все же он, наверное, пойдет в монахи: в жизни я не видал такой глубокой скорби... Эх, жаль солдата, жаль!
   -- Почему же жаль? Приумножится слава Господня! -- отозвалась пани Александра.
   Харламп повел усами и потер лоб.
   -- Изволите ли видеть... либо приумножится, либо не приумножится... Вспомните, сколько еретиков и язычников он истребил в своей жизни, а этим, полагаю, он больше угодил Спасителю и его Пресвятой Матери, чем любой ксендз проповедями. Гм... стоит над этим призадуматься... Пусть каждый служит Богу по мере своих сил... Конечно, между иезуитами найдется много таких, что поумнее его, но другой такой сабли не сыщешь во всей Речи Посполитой.
   -- Твоя правда, видит бог! -- сказал Кмициц. -- Ты не знаешь, остался он в Ченстохове или уехал?
   -- Он был там до моего отъезда. Что он сделал потом, не знаю. Знаю только, что надо бояться за его рассудок и здоровье... Болезнь зачастую -- спутник отчаяния. А он один, без родных, без друзей, некому его утешить.
   -- Да хранит тебя Пресвятая Дева в своей обители, верный друг! Родной брат не сделал бы для меня столько, сколько сделал ты! -- воскликнул Кмициц.
   Пани Александра глубоко задумалась; молчание продолжалось долго; наконец она подняла свою русую головку и сказала:
   -- Ендрек, ты помнишь, чем мы ему обязаны?
   -- Если я забуду, мне придется глаза у дворового пса одолжить -- своими стыдно будет на честного человека смотреть.
   -- Ендрек, ты не можешь его так оставить.
   -- Как же это?
   -- Поезжай к нему.
   -- Вот это настоящее женское сердце, -- добрая пани! -- воскликнул Харламп и, схватив руки пани Александры, стал покрывать их поцелуями...
   Но совет жены не пришелся Кмицицу по вкусу; он покачал головой и сказал:
   -- Я бы для него на край света поехал, но... ты сама знаешь... будь ты здорова, -- другое дело... Но ты сама знаешь... Сохрани бог, какой-нибудь испуг, какая-нибудь неосторожность... Я умер бы от беспокойства! Жена дороже лучшего друга! Пана Михала мне жаль... но ты сама знаешь...
   -- Я останусь под опекой ляуданцев. Теперь здесь спокойно, и бояться нечего. Без воли Божьей ни один волос не упадет с моей головы... А там, быть может, пан Михал в спасении нуждается.
   -- Ох, и как нуждается! -- вставил Харламп.
   -- Слышишь, Ендрек? Я здорова. Меня здесь никто не обидит. Я знаю, что тебе нелегко уезжать...
   -- Легче с голыми руками против пушек идти, -- сказал Кмициц.
   -- А ты думаешь, что, оставшись здесь, ты не будешь себя упрекать, что лучшего друга покинул в горе? Как бы Господь в справедливом гневе не лишил нас своего благословения!
   -- Ты меня в самое сердце кольнула! Говоришь, Бог может лишить нас благословения? Это было бы ужасно!
   -- Спасать такого друга, как пан Михал, -- священная обязанность.
   -- Да ведь я люблю пана Михала от всего сердца! Ну, что ж делать! Если ехать, то надо спешить -- здесь каждая минута дорога. Сейчас иду на конюшню. Видит бог, тут ничего другого не придумаешь... И понесла же нелегкая тех двоих в Калиш! Ведь не о себе беспокоюсь я, а о тебе, сокровище мое! Я предпочел бы все состояние потерять, чем прожить один день без тебя. Если бы мне кто-нибудь сказал, что я тебя когда-нибудь покину не для защиты отчизны, я бы его саблей к земле пригвоздил. Ты говоришь: долг? Пусть будет так. Дурак, кто долго раздумывает! Ни для кого другого, кроме Михала, я бы этого не сделал.
   Потом он обратился к Харлампу:
   -- Мосци-пане, прошу со мной на конюшню, осмотреть лошадей. А ты, Оленька, прикажи уложить мои вещи. Пусть кто-нибудь из ляуданцев присмотрит за молотьбой... Пан Харламп, вы должны у нас погостить хоть две недельки -- присмотреть за женой. Может быть, найдете какую-нибудь аренду поблизости. Берите Любич, а? Пойдем на конюшню. Через час надо ехать. Коли надо, так надо.
  

II

   Еще задолго до захода солнца Кмициц отправился в путь; жена простилась с ним со слезами и дала ему на дорогу крест, в котором была частица Животворящего Креста. А так как пан Кмициц давно уже привык к стремительным походам, то, двинувшись, он так гнал лошадь, точно преследовал убегавших с добычей татар.
   Доехав до Вильны, он отправился на Гродну, Белосток и оттуда в Седлец. Проезжая через Луков, он узнал, что Скшетуские с детьми и паном Заглобой еще накануне вернулись из Калиша, и он решил заехать к ним, чтобы вместе придумать, как спасти Володыевского.
   Они были очень удивлены и обрадованы его приездом. Но радость их сменилась печалью, когда он сообщил о причине своего посещения. Пан За-глоба не мог успокоиться весь день и, сидя над прудом, так плакал, что, как он говорил потом, вода вышла из берегов и пришлось открывать шлюзы. Но выплакавшись, он все обдумал, и вот что посоветовал:
   -- Ян не может ехать -- он выбран в депутаты; дел будет немало, -- как всегда после стольких войн, волнение еще не улеглось. Из того, что говорит пан Кмициц, видно, что аисты зимуют в Водоктах, ибо их причислили там к рабочему инвентарю, и им придется сделать свое дело. Не диво, что при таком хозяйстве ему не очень сподручно пускаться в путь, тем более что он не знает, сколько на это потребуется времени. Еще раз доказал он тем, что выехал, доброту своей души, но чтобы быть искренним, я скажу: возвращайтесь! Здесь нужен более близкий друг, который не обидится, если его не захотят принять и будут еще ворчать на него. Тут нужны и терпение, и опыт, а у вас только сильная дружба к Михалу, но она в таких случаях беспомощна. Не сердитесь: вы должны согласиться, что оба мы с паном Яном его давнишние друзья и пережили вместе немало тяжелых минут. Боже мой! Сколько раз он спасал меня, а я его!
   -- А если бы я отказался от обязанностей депутата? -- прервал Скшетуский.
   -- Ян, это общественное дело! -- строго ответил Заглоба.
   -- Видит бог, -- говорил огорченный Скшетуский, -- что моего двоюродного брата Станислава я люблю искренне, как родного брата, но Михал все-таки мне ближе.
   -- А мне он ближе родного, тем более что родного у меня никогда не было. Но не время спорить о чувствах! Видишь ли, Ян, если бы это несчастье только сейчас обрушилось на пана Михала, я бы первый тебе сказал: "Брось к черту депутатские полномочия и поезжай к Михалу". Но ведь сколько времени прошло с тех пор, как Харламп уехал из Ченстохова на Жмудь, а пан Кмициц из Жмуди к нам. Теперь надо не только ехать к пану Михалу, но и оставаться с ним, не только плакать с ним вместе, но и убеждать; не только ставить ему в пример Распятого, но и стараться развлечь его шутками. Знаете ли вы, кто к нему должен ехать? Я! И поеду, да поможет мне Бог! Если найду его в Ченстохове, привезу сюда, не найду, то пусть бы мне пришлось ехать за ним на край света -- поеду и буду искать его до тех пор, пока сил хватит поднести к носу вот эту щепотку табаку.
   Услышав это, оба рыцаря бросились обнимать пана Заглобу, а он расчувствовался над несчастьями пана Михала и над своими предстоящими невзгодами. Прослезился и сказал:
   -- Только за Михала не благодарите, вы не ближе ему, чем я!
   -- Мы благодарим не за Володыевского, -- сказал Кмициц, -- но ведь надо иметь железное, даже не человеческое сердце, чтобы не тронуться такой готовностью вашей помочь друг другу в несчастье, невзирая на все трудности дороги и ваши преклонные годы. Ведь другие в ваши годы только о теплой лежанке думают, а вы об этой дальней дороге говорите так, будто вы ровесник мне или пану Скшетускому.
   Пан Заглоба не скрывал, правда, своих лет, но не любил, когда при нем говорили о старости, как спутнике бессилия и, хотя у него глаза были еще красны от слез, он быстро и даже с некоторым неудовольствием взглянул на Кмицица и сказал:
   -- Мосци-пане! Когда мне минуло 77 лет, у меня на сердце стало как-то жутко, что вот уж две секиры повисли над моей головой, но когда мне 80 минуло, я так приободрился, что даже о женитьбе подумывал. И тогда бы мы посмотрели, кто из нас двоих мог бы первый похвастаться!
   -- Я и не хвастаюсь, да и для вас бы не пожалел похвал!
   -- И уж, конечно, я бы вас пристыдил, как пристыдил пана гетмана Потоцкого в присутствии короля. Когда гетман вздумал было намекать на мою старость, я ему предложил: кто из нас большее число раз перекувыркнется. И что же оказалось? Пан Ревера перекувыркнулся три раза, и гайдуки должны были его поднимать, сам он встать не мог, а я кувыркался вокруг него и не меньше тридцати раз кувыркнулся. Спросите Скшетуского, он это собственными глазами видел!
   Скшетуский знал, что Заглоба имел обыкновение всегда ссылаться на него, как на очевидца, а потому даже не сморгнул глазом и стал опять расспрашивать о Володыевском. Заглоба замолчал и о чем-то задумался. После ужина он повеселел и обратился к товарищам:
   -- Я скажу вам то, до чего не всякий додумается. Я полагаюсь на Бога иду-маю, что пан Михал скорее забудет свое горе, чем это нам казалось сначала!
   -- Дай бог, но почему вы так думаете? -- спросил Кмициц.
   -- Гм... надо иметь от природы быстрый ум и большую опытность, которой вы в ваши годы иметь не можете, а кроме того, знать Михала. У каждого человека своя натура. Одного несчастье поразит, что камень, брошенный в реку; вода-то сверху и течет, а он лежит на дне и задерживает течение и будет лежать, и будет задерживать, пока вся вода не уплывет в Стикс. Ты, Ян, можешь быть причислен к таким людям. Но таким плохо жить на свете: они горя не забывают. На других несчастья действуют так, точно их обухом по голове хватили. Ошеломит их сразу, потом они приходят в себя, и, когда рана заживет, они о ней забывают. Ох, таким натурам лучше в этом мире, полном превратностей!
   Рыцари со вниманием слушали мудрые слова Заглобы, а он, польщенный этим, продолжал:
   -- Я Михала знаю насквозь, и Бог мне свидетель, что я не хочу его осуждать, но мне кажется, что он больше оплакивает несостоявшуюся женитьбу, чем эту девушку. И говорить нечего, отчаяние его охватило страшное: ведь это действительно несчастье, страшное несчастье, особенно для него. Вы себе представить не можете, как хотелось ему жениться. В нем нет ни алчности, ни себялюбия, ни тщеславия, он все бросил, лишился состояния, отказался даже от жалованья, но за все свои труды, за все заслуги он от Бога и Речи Посполитой ничего не просил -- только жены. И он был искренне убежден, что такая награда должна достаться ему по праву; он был как тот человек, который долго голодал и ему поднесли ко рту кусок хлеба: "На, ешь!", а потом вдруг этот кусок вырвали у него из зубов. Неудивительно, что его охватило отчаяние. Я не говорю, что он и девушку эту не оплакивает, но, как Бог свят, он больше жалеет о неудавшейся женитьбе, хотя сам вам поклянется, что это не так!
   -- Дай бог! -- повторил Скшетуский.
   -- Подождите, пусть только его раны заживут, тогда мы увидим, не захочет ли он снова жениться. Опасность в том, как бы он теперь под бременем несчастья не сделал или не решил чего-нибудь такого, в чем ему потом пришлось бы раскаиваться. Но если что-нибудь должно было случиться, то оно уже случилось, так как в несчастье люди решают быстро... Казачок уже укладывает мои вещи, и я все это говорю не потому, что ехать не надо, а лишь для того, чтобы вас утешить!
   -- Вы опять будете целебным бальзамом для Михала, отец! -- сказал Скшетуский.
   -- Как это было и с тобой! Помнишь? Только бы поскорей его найти; я боюсь, как бы он не спрятался где-нибудь в пустыне или в далеких степях, к которым он привык смолоду. Вы, пане Кмициц, попрекали меня старостью, а я скажу вам, что ни один гонец с письмом не скакал так, как поскачу я, а если это будет не так, то, когда я вернусь, прикажите мне выдергивать нитки из старых тряпок или лущить горох! Никакие неудобства меня не задержат, не искусит ничье гостеприимство, ни яства, ни напитки. Вы еще не видали такого похода. Я уже теперь сижу словно на горячих угольях; я уже велел приготовить дорожное платье и смазать его козьим салом, чтобы насекомые не заводились.
  

III

   Но пан Заглоба ехал совсем не так скоро, как обещал товарищам. Чем ближе подвигался он к Варшаве, тем ехал медленнее. Это было время, когда Ян Казимир, политик и великий вождь, закончив внешние войны и спасши Речь Посполитую из бездны несчастий, отказался от престола. Он все вытерпел, все перенес, подставляя свою грудь под все удары врагов; но, когда он потом задумал внутренние реформы и вместо поддержки народа встретил только противодействие и неблагодарность, тогда он добровольно снял со своей головы корону, которая стала для него невыносимой тяжестью.
   Поветовые и окружные сеймики уже закончились, и ксендз-примас Пражмовский назначил конвокацию на 5 ноября {Конвокация (sejm konwokacyjny) созывалась в Речи Посполитой для предварительных распоряжений на предмет избрания короля. Созывал ее ксендз-примас, как заместитель короля во время междуцарствия (interrex); избрание короля происходит на элекционном сейме. -- Примеч. перев.}. Кандидаты соперничали друг с Другом, боролись друг с другом различные партии, и хотя все должен был решить только элекционный сейм, но все сознавали важность и этого сейма. Ехали в Варшаву депутаты и верхом, и в экипажах, с дворней и челядью; ехали сенаторы, окруженные блестящей свитой. На дорогах было тесно, постоялые дворы все были переполнены, и найти приют для ночлега было трудно. Но пану Заглобе все уступали место из уважения к его преклонным годам. Зато его слава и замедляла путь.
   Бывало, заедет он в корчму, где яблоку упасть негде: вся она занята свитой какого-нибудь вельможи; но вот вельможа из любопытства выйдет посмотреть, кто приехал, и, увидев почтенного старца с белыми, как лунь, усами и бородой, скажет:
   -- Прошу вас, ваша милость, пожаловать ко мне закусить, чем бог послал! Пан Заглоба никогда не был неучтивым и никогда не отказывался, зная
   что знакомство с ним каждому будет приятно. Когда же хозяин, пропусти! его в комнату, спрашивал: "С кем имею честь?" -- он только подбоченивал" и отвечал двумя словами, зная, что они произведут впечатление:
   -- Заглоба sum!
   И никогда еще не случалось, чтобы после этих двух слов не раскрылись горячие объятия и не послышался восторженный крик: "Этот день я буду считал счастливейшим днем моей жизни!" И все кричали товарищам и приближенным: "Смотрите, вот пример мужества, вот слава и честь рыцарства Речи Посполитой!" И все сбегались взглянуть на пана Заглобу, а молодые люди подходили целовать полы его дорожного жупана. Затем из повозок вытаскивали бочонки с вином и начинался пир, продолжавшийся иной раз по нескольку дней Все думали, что Заглоба едет на сейм в качестве депутата, а когда он отрицал это, то вызывал всеобщее удивление. Но он объяснял, что уступил полномочю пану Домашевскому, пусть, мол, и молодые привыкают к общественным делам. Некоторым он объяснял причину своего путешествия, а от других, когда они слишком настойчиво допытывались, он отделывался словами:
   -- Да вот, с малых лет я привык к войне, и захотелось на старости лет с Дорошенкой повоевать!
   После таких слов на него смотрели еще с большим удивлением. Оттого, что Заглоба ехал не в качестве депутата, его ценили не меньше: всем было известно, что и между арбитрами есть такие, которые имеют большее значение, чем сами депутаты. Впрочем, даже самый знаменитый сенатор не мог не понимать, что, когда через несколько месяцев наступят выборы, каждое слово столь славного между рыцарями мужа будет иметь огромный вес. И обнимали пана Заглобу, низко кланялись ему даже самые знатные паны. Пан Подляский угощал его три дня; братья Пацы, с которыми он встретился в Калушине, носили его на руках.
   Многие клали ему тайком в повозку богатые дары: водку, вина, ларцы б дорогой оправе, сабли, пистолеты.
   Немало перепадало и слугам пана Заглобы. И он, несмотря на свое обещание и решение спешить, ехал так медленно, что только на третий день доехал до Минска.
   Зато в Минске он не останавливался. Когда он въехал на рынок, то увидел, что здесь остановился какой-то вельможа с таким пышным двором, какого он до сих пор не встречал по дороге. Все придворные были в роскошных нарядах, и хотя на конвокационный сейм не принято было ездить с войском, все же Заглоба увидел небольшой отряд пехоты, которая видом своим напоминала лучшую гвардию шведского короля. Весь рынок был запружен множеством возов с дорогими коврами, которыми обивались стены в заезжих домах во время остановок в пути, массой повозок с посудой и съестными припасами; слуги, по-видимому, все были иностранцы, и мало кто из них говорил понятным для всех языком.
   Пан Заглоба увидел, наконец, одного из придворных, одетого по-польски, приказал остановиться и, высунув одну ногу из повозки, спросил:
   -- Чей это двор? Сам король не мог бы иметь лучшего!
   -- Чей же, как не нашего пана князя-конюшего литовского!
   -- Чей? -- переспросил Заглоба.
   -- Глухи вы, что ли? Князя Богуслава Радзивилла, который едет на конвокацию и, даст Бог, после выборов будет избран в электоры.
   Заглоба поставил ногу на прежнее место и крикнул кучеру:
   -- Пошел! Тут нам делать нечего! И поехал, трясясь от негодования.
   -- Великий Боже, -- говорил он, -- неисповедимы пути твои, и если ты молнией не поразишь этого изменника, то у тебя есть на то свои причины, которые разуму человеческому не постигнуть, но по нашему, человеческому, разумению эта каналья заслуживает хорошей трепки! Но, знать, неладно в великолепной Речи Посполитой, если такие продажные души, без чести и совести, не только не наказаны, но еще разъезжают во всем великолепии и несут общественные обязанности. Уж, верно, придется нам погибать... Ведь в каком другом государстве могло бы случиться что-нибудь подобное? Добр был король Joannes Casimirus, но слишком всем и все прощал и приучил самых последних людей верить в безнаказанность. Но это не только его вина; видно, и в народе гражданская совесть и любовь к добродетели окончательно погибли... Тьфу, тьфу! Он -- депутат! В его бессовестные руки передали охрану и безопасность отчизны, в те самые руки, которыми он ее же терзал и заковывал в шведские цепи! Мы погибнем, иначе и быть не может! Его еще и в короли прочат... Ну, что же... Все возможно для такого народа. Он -- депутат! Господи боже! Ведь законы говорят ясно, что депутатом не может быть тот, кто занимает какие-либо должности в иноземном государстве, а ведь он -- генерал-губернатор у своего паршивого дядюшки в Пруссии. Ну, постой, уж ты у меня попадешься! А проверка полномочий -- на что?! Пусть я буду бараном, а мой кучер мясником, если я не явлюсь в зал и хоть в качестве арбитра не подниму этого вопроса. И между депутатами найдутся такие, которые меня поддержат. Не знаю, смогу ли добиться того, чтобы тебя, изменник, исключили из числа депутатов, но что это на элекционном сейме твою репутацию подмочит, это уж верно. А бедняге, Михалу, придется меня подождать, ибо тут задето общее благо!
   Так размышляя, пан Заглоба дал себе слово следить за проверкой полномочий и привлекать на свою сторону депутатов. И из Минска он торопился в Варшаву, чтобы не опоздать на открытие сейма.
   И приехал он вовремя.
   Съезд депутатов и посторонних был так велик, что нельзя было найти свободного угла ни в самой Варшаве, ни в Праге, ни даже за городом. Трудно было даже напроситься к кому-нибудь, и так в каждой комнате помещались уже по три, по четыре человека.
   Первую ночь пан Заглоба провел довольно сносно в винном погребе у Фукера; но на следующий день, протрезвившись, он решительно не знал, что ему делать.
   -- Боже мой! Боже мой! -- говорил он, впадая в дурное настроение духа и Разглядывая Краковское предместье, по которому проезжал. -- Вот бернардины, вот развалины дворца Казановских. Неблагодарный город! Трудом и собственной кровью вырвал я его из рук неприятеля, а он для меня теперь даже угла жалеет, где бы я мог преклонить свою седую голову.
   Но город нисколько не жалел угла для его седой головы, а попросту ни одного свободного угла в нем не было.
   Но видно пан Заглоба родился под счастливой звездой: только лишь он поравнялся с дворцом Конецпольских, как чей-то голос крикнул его кучеру:
   -- Стой!
   Слуга придержал лошадей, и к повозке подошел незнакомый шляхтич, с сияющим лицом:
   -- Пане Заглоба, не узнаете меня?
   Заглоба увидел перед собой мужчину лет за тридцать; он был одет в рысий колпак с пером, какой носили военные, в черный жупан, темно-красный кунтуш, подпоясанный золотистым поясом. Лицо незнакомца было необыкновенно красиво. Кожа бледная, несколько загорелая, голубые глаза, полные какой-то грусти и задумчивости, черты лица необыкновенно правильные и для мужчины даже слишком красивые; несмотря на польский наряд, он носил длинные волосы и бороду, подстриженную на иностранный лад. Остановившись около повозки, он широко открыл объятия, и пан Заглоба, хотя и не мог сразу припомнить, кто это такой, наклонился и обнял его за шею.
   Они горячо расцеловались, время от времени отстраняя друг друга, чтобы лучше всмотреться. Наконец, Заглоба сказал:
   -- Простите, ваць-пане, я все еще не могу вспомнить, кто вы...
   -- Гасслинг-Кетлинг!
   -- Боже мой! Лицо мне показалось знакомым, но одежда совсем вас изменила. Прежде я вас видал в рейтарском колете. А теперь вы по-польски одеваетесь.
   -- Потому что я признал Речь Посполитую, которая меня еще ребенком приютила и своим хлебом выкормила, своей матерью, и другой знать не хочу. Знаете ли вы, что я после войны получил права гражданства?
   -- О, какую приятную новость вы мне говорите! Как это вам так посчастливилось?
   -- Да, посчастливилось и в этом, и в другом: в Курляндии, на самой жмудской границе, я сблизился с человеком одной фамилии со мной; он меня усыновил, дал свой герб и оделил состоянием. Сам он живет в Курляндии, но и в этих краях у него есть имение Шкуды, и он отдал его мне.
   -- Помоги вам боже! Так вы совсем бросили войну?
   -- Пусть только что-нибудь случится, я опять не заставлю себя ждать. Я и деревеньку свою отдал в аренду и только жду случая.
   -- Вот это поистине рыцарский дух! Совсем как я, когда был молод, хотя, правду сказать, у меня и теперь кости еще крепки. Что же вы делаете в Варшаве?
   -- Я депутат на конвокационном сейме.
   -- Боже ты мой! Так вы уж поляк с головы до ног!
   Молодой рыцарь улыбнулся:
   -- Душою поляк, а это важнее.
   -- Женаты?
   Кетлинг вздохнул.
   -- Нет.
   -- Только этого вам недостает. Но погодите немножко. Неужели вы все еще питаете нежные чувства к панне Биллевич?
   -- Я думал, что это для всех тайна, но раз вы знаете, то скажу вам, что нового чувства у меня ни к кому нет...
   -- Оставь это! Она скоро произведет на свет маленького Кмицица. Оставь ее в покое! Что за охота вздыхать по ней, когда она счастлива с другим? Скажу тебе откровенно, что это даже смешно...
   Кетлинг поднял свои грустные глаза к небу.
   -- Я ведь только сказал, что нового чувства ни к кому у меня нет.
   -- Будет, не бойтесь, мы вас женим. Я по собственному опыту знаю, что слишком большое постоянство в любви приносит много страданий. Я тоже в свое время был постоянен как Троил {Троил -- герой древних сказаний о Трое.}: немало прекрасных случаев из-за этого упустил, а сколько настрадался...
   -- Дай бог каждому сохранить такую веселость, как у вас!
   -- Ибо я всегда вел скромную жизнь, потому у меня в костях и не стреляет. Где вы живете? Нашли место?
   -- Около Мокотова у меня есть собственный домик, я его после войны выстроил.
   -- Счастливец! А я со вчерашнего дня тщетно по всему городу пристанища ищу.
   -- Ради бога, благодетель! Не откажите мне в моей просьбе, остановитесь у меня! Места много: кроме домика есть и флигель, и конюшня. Найдется помещение и для прислуги, и для лошадей.
   -- Вы для меня точно с неба свалились, ей-богу!
   Кетлинг сел в возок рядом с Заглобой, и лошади тронулись.
   По дороге Заглоба рассказал ему о несчастье с Володыевским. Кетлинг заламывал руки, ибо ничего еще не знал.
   -- Это тем больнее для меня, -- сказал он, наконец, -- что за последнее время мы с ним очень сошлись и подружились. Мы участвовали вместе во всех последних войнах в Пруссии, в осаде крепостей, в которых еще оставались шведские гарнизоны. Вместе ходили и на Украину, и на пана Любомирского, а потом, после смерти воеводы русского, снова на Украину под предводительством пана маршала коронного Собеского. Одно седло служило нам подушкой, ели мы из одной миски; нас прозвали Кастором и Поллуксом. И расстались мы только тогда, когда он поехал за панной Божобогатой на Жмудь. Кто бы мог ожидать, что его надежды так скоро рассеются, как дым!
   -- Нет ничего постоянного в этой юдоли слез! -- заметил Заглоба.
   -- Кроме истинной дружбы! Надо будет постараться узнать, где он теперь. Быть может, узнаем что-нибудь у коронного маршала, который любит Володыевского, как родного сына. Если же не от него, так от какого-нибудь Депутата. Невозможно, чтобы никто из них не слыхал о столь славном рыцаре. Я помогу вам всем чем могу, и буду стараться больше, чем если бы дело касалось меня самого.
   Беседуя так, они, наконец, подъехали к владению Кетлинга, которое оказалось огромной усадьбой. Внутри дома был большой порядок, много ценных вещей, отчасти купленных, отчасти взятых в добычу. Особенно великолепен был выбор оружия. Увидав это, пан Заглоба обрадовался и сказал:
   -- О, да вы тут можете у себя и двадцать человек поместить! Счастье для меня, что я встретился с вами. Я бы мог остановиться у пана Антония Храповицкого: он мой знакомый и приятель. Звали меня и Пацы, которые ищут сторонников против Радзивиллов, но я предпочитаю остановиться у вас.
   -- Я слышал от литовских депутатов, -- сказал Кетлинг, -- что так как теперь очередь Литвы, то маршалом сейма хотят выбрать пана Храповицкого.
   -- И правильно! Он человек отличный, хотя немного своевольный. Для него нет ничего дороже мира; он только и смотрит, как бы кого-нибудь с кем-нибудь примирить, а все ни к чему. Но скажите мне откровенно, какое отношение имеете вы к князю Богуславу Радзивиллу?
   -- С тех пор, как под Варшавой меня взяли в плен татары пана Кмицица, никакого. Я покинул службу у него и больше о ней не заботился. Радзивилл, хотя и знатный пан, но человек вероломный. В Таурогах я достаточно насмотрелся на него, когда он хотел посягнуть на честь этого неземного создания...
   -- Какого неземного? Что вы болтаете! Она тоже из глины и, как всякая фарфоровая кукла, может разбиться. Впрочем, бог с ней.
   Тут пан Заглоба покраснел от гнева, и даже глаза у него вышли из орбит.
   -- Представьте себе, эта шельма здесь депутатом!
   -- Кто такой? -- спросил с удивлением Кетлинг, мысли которого были около Оленьки.
   -- Богуслав Радзивилл! Но проверка полномочий зачем? Слушайте! Вы -- депутат и можете затронуть этот вопрос, а я с галереи вас поддержу. Не бойтесь! Закон на нашей стороне, а если они захотят обойти его, можно будет между арбитрами поднять такое волнение, что дело не обойдется и без крови.
   -- Не делайте этого, ради бога! Я этот вопрос подниму во имя справедливости, но упаси боже расстроить сейм.
   -- Я пойду и к Храповицкому, хоть он, к сожалению, слишком мягок, а от него, как от будущего маршала, будет многое зависеть. Я подстрекну и Пацов. По крайней мере, мы ему публично напомним все его интриги. Я слышал по пути, что эта шельма метит в короли...
   -- Неужели народ дошел до последнего падения, если он хочет избирать в короли таких людей? -- сказал Кетлинг. -- Ну, отдохните пока, а потом мы как-нибудь пойдем к маршалу коронному и разузнаем про нашего приятеля.
  

IV

   Спустя несколько дней последовало открытие конвокационного сейма. И, как предвидел Кетлинг, маршалом был выбран пан Храповицкий, тогда еще подкоморий смоленский, а потом воевода витебский. Так как дело касалось назначения срока выборов и установления временного правительства и интриги различных партий не могли еще найти себе подходящей почвы, то можно было предполагать, что сейм пройдет спокойно. Только в самом начале спокойствие это было нарушено вопросом о проверке депутатских полномочий. Когда депутат Кетлинг возбудил вопрос о сомнительности прав пана писаря бельского и его товарища князя Богуслава Радзивилла, то в группе арбитров чей-то громкий голос крикнул: "Он изменник! Он на иностранной службе!" За этим голосом раздались и другие; к ним присоединились и некоторые депутаты, и совершенно неожиданно сейм распался на две партии: одна требовала проверки прав бельских депутатов, другая же настаивала на признании их выбора. Решено было передать дело следственной комиссии, и права депутатов были утверждены. Тем не менее это было тяжким ударом для князя-конюшего: одно то, что поднят был вопрос, достоин ли князь заседать на сейме, перечисление всех его измен во время шведской войны -- напомнили Речи Посполитой о его недавнем позоре и в корне подорвали все его честолюбивые замыслы.
   Он рассчитывал, что если иностранные претенденты взаимно будут мешать друг другу, то выбор может пасть на коренного жителя страны.
   Гордость его и льстецы говорили ему, что этим коренным жителем может быть не кто иной, как вельможа, одаренный великим гением, человек могущественный и знатного рода, иначе -- он сам.
   Храня все это до поры до времени в тайне, он уже заранее раскинул свои сети на Литве, а потом в Варшаве, и вдруг увидел, что в самом начале ему порвали эти сети и сделали в них такую большую дыру, что все рыбы могут через нее уйти. Во все время расследования его дела он скрежетал зубами, и так как Кетлингу, как депутату, он отомстить не мог, то объявил своим придворным, что наградит того, кто ему укажет арбитра, который первый за Кетлингом крикнул: "Изменник и предатель".
   Пан Заглоба был слишком известен, чтобы имя его могло остаться в тайне. Да он и не думал скрываться. Услыхав, что у него поперек дороги стал такой популярный человек, посягать на жизнь которого было не безопасно, князь пришел в бешенство.
   Пан Заглоба сознавал свою силу и потому, услыхав об угрозах князя, он сказал на одном большом шляхетском собрании:
   -- Не думаю, чтобы было безопасно снять хоть один волос с моей головы. Выборы не далеко, а когда соберется до ста тысяч дружеских сабель, может дойти и до резни.
   Слова эти дошли до князя, он закусил губы и презрительно улыбнулся, но в душе подумал, что Заглоба прав.
   На другой же день князь явно переменил свои намерения относительно старого рыцаря, и когда на пиру у князя-кравчего кто-то упомянул о Загло-бе, Богуслав сказал:
   -- Шляхтич этот очень не любит меня, я слышал, но я в людях больше всего люблю рыцарский дух, и если даже он будет продолжать вредить мне, я все же буду любить его.
   Неделю спустя он повторил то же самое в глаза пану Заглобе, когда они встретились у великого гетмана Собеского.
   При виде князя сердце пана Заглобы забилось сильнее, хотя лицо оставалось совершенно спокойным: ведь это был пан, руки которого далеко хватали, к тому же людоед, которого все боялись.
   Богуслав обратился к нему через весь стол:
   -- Мосци-пане Заглоба, до меня дошли слухи, что хотя вы и не депутат, но хотели исключить меня из сейма; я вам это по-христиански прощаю и в случае нужды всегда готов вам покровительствовать.
   -- Я только придерживался конституции и делал то, что обязан сделать каждый шляхтич; что же касается покровительства, то мне в мои годы нужнее всего покровительство Господа Бога -- мне уже под девяносто.
   -- Прекрасные годы, если они были столь же добродетельны, сколь долги, в чем я не сомневаюсь!
   -- Я служил отчизне и государю и других богов не искал. Князь слегка поморщился.
   -- Вы служили и против меня, -- я знаю. Но да водворится между нами мир! Все уже забыто, даже то, что вы поддерживали чужую личную ненависть ко мне. С тем преследователем у меня еще есть счеты, но вам я протягиваю руку и предлагаю дружбу.
   -- Я человек маленький, и дружба вашего сиятельства для меня честь слишком высокая -- пришлось бы по лестнице взбираться или подпрыгивать, а на старости лет это трудно. Если же вы, ваше сиятельство, говорите о счетах с Кмицицем, моим приятелем, то от всего сердца советую вам за эту арифметику не приниматься...
   -- Почему же? -- спросил князь.
   -- Потому что в арифметике четыре правила. И вот, хотя у Кмицица большое состояние, но в сравнении с вашим это капля в море, и на деление он не согласится; умножением он сам занимается; отнять у себя он тоже ничего не позволит, вот разве прибавить что-нибудь он может, но не знаю, так ли это нужно вашему сиятельству...
   Хотя Богуслав никогда за словом в карман не лазил, но в эту минуту доводы пана Заглобы, или же его дерзость так смутили князя, что он не нашелся что ответить. У присутствующих животы запрыгали от смеха, а пан Со-беский расхохотался во все горло и сказал:
   -- Это збаражский герой! Он умеет рубить саблей, но и языком работать мастер. Лучше оставить его в покое!
   Богуслав, видя, что в лице Заглобы он наткнулся на непримиримого врага, не пытался более привлечь его на свою сторону; он заговорил с кем-то другим и только бросал злобные взоры через стол на старого рыцаря.
   Но пан Собеский развеселился и продолжал:
   -- Вы мастер, пане-брат, настоящий мастер! Случалось ли вам встречать равного в Речи Посполитой?
   -- Саблей, -- отвечал Заглоба, довольный похвалой, -- не хуже меня работает теперь Володыевский. Да и Кмицица я подучил недурно.
   И сказав это, Заглоба покосился на Богуслава, но тот продолжал разговаривать с соседом, сделав вид, что не слышит.
   -- Володыевского, -- сказал гетман, -- я не раз видал в деле и мог бы за него поручиться, если бы от этого зависела участь всего христианства. Жаль только, что в столь великого рыцаря словно гром грянул.
   -- А что с ним случилось? -- спросил пан Сарбевский, мечник цехановецкий.
   -- По пути, в Ченстохове умерла его невеста, -- ответил Заглоба, -- а что хуже всего, я нигде не могу узнать, где он теперь находится.
   -- Господи боже! -- воскликнул пан Варшицкий, каштелян краковский. -- Да ведь я по дороге в Варшаву встретился с ним; он говорил мне, что, питая отвращение к жизни и познав ее суету, он собирается на Mons regius, чтобы в молитве и размышлениях окончить свое печальное житие.
   Заглоба схватился за остаток своей чуприны.
   -- Богом клянусь, он камедулом {Камедулы -- монашеский орден, известный строгостью уставов, в Польше вел деятельность с начала XVII в.} сделался! -- воскликнул он в отчаянии.
   Известие это произвело на всех удручающее впечатление. Пан Собеский, который очень любил солдат и знал, как в них нуждается отчизна, сильно огорчился и минуту спустя сказал:
   -- Трудно противиться свободной воле человека и славе Божьей, но я не могу скрыть от вас, что мне его очень жаль. Он солдат из школы князя Еремии и хорош против всякого неприятеля, особенно против орды. Есть всего несколько таких загонщиков в степях: среди казаков пан Пиво, в регулярном войске пан Рущиц, но и этим далеко до Володыевского.
   -- Счастье еще, что время теперь спокойное, -- ответил мечник цехановецкий, -- и что язычники верны мирным трактатам подгаецким {Подгаецкие трактаты. В октябре 1667 г. в лагере под Подгайцами Собеский успешно отразил натиск неприятельских сил.}, вынужденным непобедимым мечом моего благодетеля. -- И мечник поклонился пану Собескому, а тот, польщенный публичной похвалой, ответил:
   -- Прежде всего надлежит благодарить Бога за то, что он дал мне лечь у порога Речи Посполитой и искусать неприятеля, а затем наших славных воинов, всегда на все готовых! Что хан рад сохранять нерушимо мирные трактаты, это я знаю; но в самом Крыму постоянные восстания против хана, а Белгородская орда совсем его не слушается. Я получил известие, что на молдавской границе их собираются целые тучи и готовятся к набегам. Я велел внимательно следить по проселочным дорогам, но у меня солдат мало. Если в одном месте прибавлю, в другом нехватка. Особенно же не хватает у меня опытных солдат, знающих все приемы орды; вот почему я так жалею о Володыевском.
   Заглоба отнял руки, которыми держался за голову, и воскликнул:
   -- Но не бывать ему камедулом, хотя бы мне пришлось осадить Mons regius и отнять его силой! Боже мой! Завтра же к нему поеду. Может быть, мне удастся убедить его, а если нет, то я отправлюсь к ксендзу-примасу, к самому генералу камедулов. Если придется в Рим ехать, я и туда поеду. Я не хочу приуменьшать славы Господней, но какой же он камедул, когда у него и борода не растет? Как у меня на руке! Ей-богу! Он и обедни не сумеет пропеть, а если запоет, то все монастырские крысы убегут: они подумают, что кошка мяукает, справляя свою свадьбу. Простите, ваць-панове, за эти слова, но я говорю то, что подсказывает мне моя печаль. Если бы у меня был сын, я не любил бы его больше, чем этого малого. Бог с ним! Бог с ним! Сделайся он хоть бернардинцем, но только не камедулом! Не бывать этому. Завтра же еду к ксендзу-примасу и попрошу его дать мне письмо к настоятелю.
   -- Ведь обета он еще дать не мог, -- сказал пан маршал, -- но вы его не торопите, чтобы он не стал упорствовать. Надо и с тем считаться, нет ли тут воли Божьей...
   -- Воля Божья! Воля Божья не объявляется так вдруг. Даже пословица есть: спешить -- черта смешить! Если бы тут была воля Божья, я бы давно заметил в нем склонность к этому, а он был драгун, а не ксендз. Если бы он в здравом уме и полной памяти решился на это, я бы ничего не говорил; но в отчаянии воля Божья не объявляется. Я торопить его не буду. Прежде чем идти, я хорошенько обдумаю, что мне ему сказать. Но я надеюсь на Бога. Володыевский, бедняга, всегда больше доверял моему уму, чем своему. Надеюсь, что и теперь так будет, если только он окончательно не изменился.
  

V

   На другой день, запасшись письмом ксендза-примаса и обсудив сообща с Гасслингом весь план действий, пан Заглоба позвонил у монастырской калитки на Mons regius. При мысли, как примет его пан Володыевский, сердце его тревожно билось; хотя он и обдумал заранее все, что скажет ему, но сознавал, что многое будет зависеть от того, как его примут. С этими мыслями он вторично дернул звонок, а когда ключ скрипнул в замке и калитка чуть приоткрылась, он протиснулся в нее не без некоторого насилия и сказал оторопевшему молодому монаху:
   -- Я знаю, чтобы войти сюда, надо иметь особое разрешение, но у меня есть письмо от ксендза-примаса, которое соблаговолите, carissime frater {Дорогой брат (лат.).}, передать ксендзу-настоятелю.
   -- Воля ваша будет исполнена, -- ответил привратник, склоняясь при виде печати примаса.
   Сказав это, он дернул за ремень, привязанный к языку колокола, и позвонил два раза, чтобы позвать кого-нибудь: отойти от калитки он не имел права. На звук колокола появился другой монах и, взяв письмо, молча с ним удалился. Пан Заглоба положил на скамью бывший с ним сверток, сел и начал сильно сопеть.
   -- Брат, -- сказал он наконец, -- давно вы в монастыре?
   -- Пятый год, -- ответил привратник.
   -- Скажите пожалуйста, такой молодой и уже пятый год! Значит, если бы вам и хотелось отсюда выйти, то теперь уже поздно. А верно не раз приходилось вам тосковать о свете, ибо у одного, сударь вы мой, на уме война, у другого -- веселье, у третьего -- красотки...
   -- Apage {Изыди! (лат.).}, -- сказал монах, набожно крестясь.
   -- Ну, как же? Разве у вас никогда не было искушения выйти отсюда? -- повторил Заглоба.
   Монах недоверчиво поглядел на архиепископского посланника, который вел с ним такой странный разговор, и сказал ему:
   -- За кем здесь закрылись двери, тот уже отсюда не выходит.
   -- Ну, это мы еще увидим! А как там пан Володыевский, здоров ли?
   -- У нас нет никого, кто бы так назывался.
   -- Ну, брат Михал? -- сказал наудачу Заглоба. -- Прежний драгунский полковник, который сюда недавно поступил.
   -- Его мы зовем братом Георгием; но он еще не давал обета и раньше срока дать его не может.
   -- И, конечно, никогда не даст! Вы себе представить не можете, что это за повеса. Для женщин это был бич божий. Другого такого ни в одном мона-сты... я хотел сказать, ни в одном войске не найти.
   -- Мне не годится это слушать, -- возразил еще с большим удивлением и негодованием монах.
   -- Слушайте же, брат! Я не знаю, где у вас мода принимать посетителей, но если здесь, на этом месте, то, когда придет брат Георгий, я советую вам удалиться, вот хотя бы в ту сторожку у калитки: мы будем говорить о слишком светских вещах.
   -- Предпочитаю удалиться уже теперь, -- отвечал монах.
   Между тем появился Володыевский или, как его здесь звали, брат Георгий, но Заглоба не узнал его: пан Михал очень изменился.
   В длинной белой рясе он казался выше, чем в драгунском колете; торчавшие когда-то вверх усики опустились книзу; по-видимому, он пытался отпустить бороду, но она состояла из двух желтых клочков не длиннее пальца; наконец он очень исхудал и побледнел; глаза утратили прежний блеск; шел он медленно, с опущенной головой и руками, скрещенными на груди.
   Заглоба, не узнав его, подумал, что это идет сам настоятель; он поднялся со скамьи и сказал:
   -- Laudetur... {Да прославится... (лат.).}
   Но всмотревшись ближе, он раскрыл объятия и воскликнул:
   -- Пан Михал! Пан Михал!
   Брат Георгий дал обнять себя, и что-то вроде рыдания вырвалось из его груди, но глаза остались сухи. Заглоба обнимал его долго и наконец начал говорить:
   -- Не ты один оплакивал свое несчастье. Плакал и я, плакали Скшетуские и Кмицицы. Воля Божья! Да утешит тебя Господь Милосердный. Ты хорошо сделал, что на время заперся в этих стенах. В несчастье нет ничего лучше молитвы и благочестивых размышлений. Дай же еще раз тебя обнять. Я едва могу разглядеть тебя сквозь слезы.
   И пан Заглоба, действительно, плакал, растроганный видом Володыевского, и так продолжал:
   -- Прости, что я прервал твои размышления, но я не мог сделать иначе, и ты сам согласишься со мной, когда я изложу тебе мои доводы. Эх, Михал, много мы с тобой пережили и хорошего, и дурного. Нашел ли ты хоть какое-нибудь утешение за этой решеткой?
   -- Нашел, -- ответил пан Михал, -- в словах, которые я ежедневно слышу и повторяю, и которые буду повторять до самой смерти: "Memento mori!" {Помни о смерти! (лат.).} Смерть для меня утешение.
   -- Гм... Смерть легче найти на поле брани, чем в монастыре, где жизнь тянется так однообразно, как нитка от бесконечного мотка...
   -- Здесь нет жизни, ибо нет дел земных, и даже прежде, чем душа покинет тело, чувствуешь уже себя словно в ином мире.
   -- Если так, то тебе уже нечего говорить, что белгородская орда с большими силами готовится идти на Речь Посполитую -- теперь тебе до этого нет дела...
   Пан Михал зашевелил вдруг усиками и дотронулся до левого бока, но, не найдя сабли, сейчас же спрятал обе руки под рясу, опустил голову и сказал:
   -- Memento mori!
   -- Правильно! правильно! -- сказал Заглоба, моргая с некоторым нетерпением своим здоровым глазом. -- Вчера еще пан гетман Собеский говорил: "Пусть Володыевский хоть эту войну еще прослужит, а там пусть себе идет в какой хочет монастырь. Бог не разгневался бы на него за это, и ему, как монаху, это поставили бы в заслугу..." Но трудно удивляться тебе, что ты свое собственное спокойствие ставишь выше счастья отчизны: своя рубашка ближе к телу...
   Настало долгое молчание, и только усы пана Михала поднялись вверх и стали еле заметно, но быстро двигаться.
   -- Ты еще не давал обета, -- спросил наконец Заглоба, -- и можешь уйти каждую минуту?
   -- Я еще не монах -- я ждал милости Божьей, чтобы все земные и горестные помыслы покинули мою душу. Но Божья благодать уже снизошла на меня, спокойствие возвращается; я могу выйти отсюда, но не хочу, ибо приближается срок, когда я, с чистой совестью и свободный от земных помыслов, смогу произнести обет.
   -- Я не буду тебя отговаривать: напротив, я хвалю такое решение, хотя помню, что когда Скшетуский некогда возымел намерение сделаться монахом, то все-таки ждал, пока отчизна не освободится от врагов. Но ты делай как знаешь. Не мне тебя отговаривать, ибо я сам в былые времена чувствовал призвание к монастырской жизни. Пятьдесят лет тому назад я даже начал послушание, будь я шельма, если лгу!.. Но Бог решил иначе... Одно только скажу тебе, Михал, что хоть на несколько дней ты должен со мной выйти.
   -- Почему должен? Оставь меня в покое! -- ответил Володыевский, Заглоба поднял полу своего кунтуша и зарыдал.
   -- Для себя, -- говорил он прерывающимся голосом, -- я помощи не прошу, хотя князь Богуслав Радзивилл преследует меня и из мести подсылает ко мне убийц, и меня, старика, некому защитить... Я на тебя надеялся... Ну, да что! Я тебя всегда буду любить, если бы ты даже и знать меня не хотел. Молись только за мою душу -- мне не уйти из рук Богуслава. Чему быть, того не миновать! Но другой твой приятель, который делился с тобою каждым куском хлеба, -- при смерти и, прежде чем умереть, хочет обязательно повидаться с тобой и сделать тебе какие-то признания, без которых он не найдет душевного покоя.
   Пан Михал, который сильно взволновался, узнав об опасностях, угрожавших пану Заглобе, схватил его за плечи и спросил:
   -- Скшетуский?
   -- Не Скшетуский, а Кетлинг!
   -- Ради бога, что с ним?
   -- Защищая меня, он был ранен людьми князя Богуслава, не знаю, проживет ли он еще хоть день. Из-за тебя, Михал, мы и попали в такую переделку, ибо и в Варшаву приехали ради тебя, чтобы как-нибудь тебя утешить. Выйди хоть на два дня -- простись с умирающим... Вернешься потом и... станешь монахом. Я привез письмо от примаса к настоятелю, чтобы тебе не делали никаких затруднений. Но спеши: каждая минута дорога!
   -- Господи боже! -- воскликнул Володыевский. -- Что я слышу! Но препятствий мне и так не могут ставить, я пока только послушник. Боже! Просьба умирающего -- святая вещь! В ней я отказать не могу.
   -- Это было бы смертным грехом! -- воскликнул Заглоба.
   -- Да! Вечно этот изменник Богуслав... Но не вернуться мне сюда, если я не отомщу за Кетлинга! Я найду тех палачей и изрублю их в куски. Боже мой, уже грешные мысли мной овладели. Memento mon... Подождите меня здесь, я пойду переоденусь в старое платье: в монашеской одежде мне выходить нельзя.
   -- Вот платье! -- воскликнул Заглоба, хватая сверток, который лежал около него на скамье. -- Я все предвидел, все приготовил... Есть сапоги, есть отменная рапира и шапка.
   -- Пойдем в келью, -- быстро сказал маленький рыцарь.
   Они отправились, а когда показались снова, то рядом с паном Заглобой семенил уже не белый монах, а офицер в желтых сапогах выше колен с рапирой и белой портупеей через плечо. Заглоба моргал своим здоровым глазом и улыбнулся из-под усов, увидев, как привратник с явным негодованием открывает им калитку.
   Недалеко от монастыря их ожидала бричка пана Заглобы, а при ней двое его людей; один из них сидел на козлах с вожжами в руках; Володыевский взглядом знатока окинул отличную четверку лошадей. Второй слуга стоял у брички и в одной руке держал покрытую плесенью бутылку, в другой две чарки.
   -- До Мокотова конец не малый, а у одра Кетлинга нас ждет великая скорбь! Выпей, Михал, соберись с силами, чтобы перенести горе, -- ты очень исхудал...
   Сказав это, Заглоба взял бутылку, налил в чарки старого вина, такого старого, что оно даже сгустилось от старости.
   -- Благородный напиток! -- сказал Заглоба, ставя на землю бутылку и принимаясь за чарку. -- За здоровье Кетлинга!
   -- За здоровье! -- повторил Володыевский. -- Надо торопиться! И они залпом осушили чарки.
   -- Надо торопиться! -- повторил Заглоба. -- Наливай, парень! Здоровье Скшетуского! Надо торопиться...
   И они опять выпили залпом: надо было спешить.
   -- Ну, садитесь! -- уговаривал Володыевский.
   -- А за мое здоровье ты не выпьешь? -- спросил жалобным голосом Заглоба.
   -- Только скорей!
   И они выпили поспешно. Заглоба сразу осушил чарку, хотя в ней помещалось полкварты, и, даже не вытерев усов, сказал:
   -- Я был бы неблагодарным, если бы не выпил за твое здоровье! Наливай, парень!
   -- Спасибо, -- ответил брат Георгий.
   Бутыль опорожнилась. Заглоба схватил ее и разбил вдребезги: он не выносил пустой посуды.
   Они сели и поехали.
   Благородный напиток тотчас разлил по их жилам приятную теплоту и наполнил сердца бодростью. Щеки брата Георгия покрылись легким румянцем, а глаза загорелись прежним блеском. Он невольно раз, другой прикоснулся рукой к усам и так их закрутил, что концы их почти касались глаз. При этом он стал осматривать окрестности с таким любопытством, точно видел все это в первый раз в жизни.
   Вдруг Заглоба ударил себя руками по коленям и ни с того ни с сего воскликнул:
   -- Гоп, гоп! Я надеюсь, что, как только Кетлинг тебя увидит, он сейчас же выздоровеет. Гоп, го п!
   И, схватив Михала за шею, он стал обнимать его изо всей силы.
   Володыевский не хотел оставаться в долгу, и они горячо расцеловались.
   Некоторое время они ехали в приятном молчании. Между тем по обеим сторонам дороги показались домики предместья.
   Перед домиками было большое движение. В ту и в другую сторону сновали мещане, слуги в разных одеждах, солдаты и шляхта, зачастую очень нарядная.
   -- Масса шляхты приехала на конвокацию! -- сказал Заглоба. -- Многие хоть и не депутаты, а все же им хочется послушать, посмотреть. Все гостиницы, все постоялые дворы заняты; трудно найти свободный уголок. А шляхтянок сколько на улицах, и в бороде столько волос не насчитаешь... Уж и хороши они, черт их дери! Иной раз так и хочется взмахнуть руками, как петух крыльями, и запеть... Смотри вот на эту чернушку, за которой гайдук несет зеленую шубку... Хороша, а?
   Тут Заглоба толкнул Володыевского в бок, а тот поглядел, шевельнул усиками, глаза у него засверкали, но в ту же минуту он опомнился, опустил голову и, после некоторого молчания, сказал:
   -- Memento mori!
   Заглоба опять обнял его за шею.
   -- Если ты хоть каплю любишь меня, если хоть каплю уважаешь, женись. Столько красавиц на свете! Женись!
   Брат Георгий с удивлением взглянул на своего приятеля. Ведь пан Заглоба не был пьян, он мог много выпить, даже втрое больше, и этого по нему не было бы заметно; значит, он говорит так от наплыва чувств. Но подобные мысли были так далеки от пана Михала, что в первую минуту он был более изумлен, чем возмущен.
   Наконец, он строго поглядел в глаза Заглобе и спросил:
   -- Вы, верно, захмелели?
   -- Я тебе говорю от всего сердца: женись!
   Пан Володыевский взглянул на Заглобу еще суровее:
   -- Memento mori!
   Но Заглобу нелегко было смутить.
   -- Михал, если ты меня любишь, сделай это для меня, пошли ты в болото свое "Memento". Повторяю: ты сделаешь, как захочешь, но я так полагаю: пусть каждый служит Богу тем, к чему его Господь создал. А тебя он создал для рапиры, и в этом явная его воля, ибо в этом искусстве он позволил тебе дойти до совершенства. Если бы он хотел сделать тебя ксендзом, он наделил бы тебя совсем другими талантами и создал бы тебя склонным к книгам и латыни. Заметь также, что святое воинство пользуется в небе не меньшим почетом, чем святые монахи, оно сражается с адскими силами, и когда возвращается с победными знаменами, то получает награды из рук Господних... Ведь все это правда? Ты отрицать этого не будешь?
   -- Не отрицаю и знаю, что переспорить вас трудно; но и вы не будете отрицать, что монастырь дает лучшую пищу печали, нежели суетный свет...
   -- А если лучшую, то монастыря-то и надо избегать! Глуп тот, кто питает свое горе, вместо того чтобы уморить его голодом.
   Пан Володыевский не нашелся, что ответить; он смолк и только минуту спустя сказал с тоской:
   -- Вы мне о женитьбе не говорите, эти воспоминания только растравляют мои раны! У меня нет и прежнего желания, оно уплыло вместе со слезами; да и годы не те: у меня седина появилась. Мне сорок два года и двадцать пять лет прошли в военных трудах, -- это не шутка! Не шутка!
   -- Господи, не карай его за богохульство! Сорок два года! Тьфу! Мне вдвое больше, а иной раз приходится бичевать себя, чтобы усмирить волнение крови и выколачивать его как выколачивают пыль из платья. Чти память твоей покойницы, Михал! Раз для нее ты был молод, то почему же для других ты стар?
   -- Оставьте это! Оставьте! -- сказал печальным голосом пан Володыевский. И слезы потекли у него из глаз на маленькие усики.
   -- Я не скажу более ни слова, -- сказал Заглоба, -- дай мне только рыцарское слово, что в каком бы состоянии ты ни застал Кетлинга, ты останешься с нами целый месяц. Тебе надо повидаться и со Скшетуским. Если потом ты захочешь надеть монашескую рясу, мы препятствовать тебе не будем!
   -- Даю слово! -- сказал пан Михал.
   И они сейчас же заговорили о другом. Пан Заглоба стал рассказывать о конвокации, о том, как был затронут вопрос о незаконности полномочий Радзивилла, о приключении Кетлинга. Иной раз он прерывал рассказ и погружался в раздумье. Но, должно быть, это были веселые мысли, так как он время от времени ударял себя по коленям и повторял: "Гоп, гоп!"
   Но по мере того, как они приближались к Мокотову, на лице Заглобы появлялось некоторое беспокойство. Он вдруг обратился к Володыевскому и сказал:
   -- Помни! Ты дал мне слово, что в каком бы состоянии ни застал Кетлинга, ты останешься с нами целый месяц!
   -- Я дал слово и останусь, -- ответил Володыевский.
   -- Вот и дом Кетлинга! -- воскликнул Заглоба. -- Он прекрасно живет. Потом он крикнул кучеру:
   -- Щелкни-ка бичом! В этом доме сегодня праздник будет!
   Раздалось громкое хлопанье бича. Еще повозка не успела въехать в ворота, как на крыльцо высыпала толпа товарищей и знакомых пана Михала. Были между ними старые товарищи по войне с Хмельницким, и молодые -- последних времен; был тут и пан Василевский, и пан Нововейский, еще почти дети, но уже лихие рыцари; они еще мальчиками убежали из школы и уже несколько лет служили в войске под начальством пана Володыевского. Маленький рыцарь очень их любил.
   Из прежних товарищей здесь был пан Орлик, с черепом, запаянным золотом, так как он треснул от шведской гранаты; был пан Рущиц, полудикий степной рыцарь, несравненный загонщик, уступавший только Володыевскому; было и много других. Увидев, что в повозке сидят двое, они закричали громко:
   -- Едет! Едет! Победил Заглоба! Едет!
   И, бросившись к бричке, схватили маленького рыцаря на руки и понесли его на крыльцо, повторяя:
   -- Здравствуй! Здравствуй, товарищ дорогой! Ты теперь с нами, и мы тебя не пустим. Да здравствует Володыевский, первый кавалер, украшение всего войска! В степь с нами, брат! В Дикие Поля! Там ветер развеет твою печаль.
   И только на крыльце они отпустили его. Он здоровался со всеми, растроганный оказанным ему приемом, потом сейчас же спросил:
   -- Как здоровье Кетлинга? Жив еще?
   -- Жив, жив! -- ответили все хором, и усы старых солдат зашевелились от какой-то странной улыбки. -- Пойдем, пойдем скорее, не то он еще вскочит: с таким нетерпением тебя ожидает.
   -- Видно, он уж не так близок к смерти, как говорил пан Заглоба! -- заметил маленький рыцарь.
   Они вошли в сени, а оттуда в большую комнату, где посередине стоял стол с заранее приготовленными закусками; в одном углу стоял мягкий диван, покрытый белой конской шкурой; на нем лежал Кетлинг.
   -- Друг мой! -- сказал Володыевский, бросаясь к нему.
   -- Михал! -- воскликнул Кетлинг и, вскочив на ноги, как совершенно здоровый человек, бросился в объятия маленького рыцаря.
   Они обнимались так крепко, что поднимали друг друга кверху.
   -- Мне велели притвориться больным, -- говорил шотландец, -- даже Умирающим, но, увидев тебя, я не выдержал! Я здоров, как рыба, и ничего со мной не случилось. Мы только хотели тебя вырвать из монастыря. Прости, Михал! Эту ловушку мы устроили из любви к тебе!
   -- В Дикие Поля с нами! -- снова крикнули рыцари и стали ударять мощными руками по саблям. В комнате раздалось грозное бряцание оружия.
   Пан Михал изумился. С минуту он молчал, потом стал смотреть на всех, особенно на пана Заглобу, и, наконец, сказал:
   -- О, изменники! Я думал, что Кетлинг смертельно ранен.
   -- Как же это, Михал?! -- воскликнул Заглоба. -- Ты сердишься на то, что Кетлинг здоров? Ты желаешь ему смерти, а не здоровья? Вот как окаменело твое сердце, ты рад видеть всех нас на смертном одре, -- и Кетлинга, и пана Орлика, и пана Рущица, и этих мальчиков, даже Скшетуского и меня, который любит тебя, как сына!
   Тут пан Заглоба закрыл глаза и продолжал еще более жалобным голосом:
   -- К чему нам жизнь, мосци-панове, если на свете нет благодарности, а одна черствость сердец!
   -- Ради бога! -- ответил Володыевский. -- Я вам зла не желаю, но вы надсмеялись над моей скорбью!
   -- Он жизни нам желает! -- повторил Заглоба.
   -- Да оставьте вы его!
   -- Он говорит, что мы надсмеялись над его скорбью, а мы над его несчастьем пролили целые потоки слез. Бога беру в свидетели, что твою скорбь мы готовы саблями изрубить, как всегда должны делать друзья. Но ты дал слово, что останешься с нами целый месяц, так хоть этот месяц люби нас!
   -- Я до самой смерти буду вас любить, -- ответил Володыевский.
   Дальнейший разговор был прерван появлением нового гостя. Солдаты, занятые паном Володыевский, не слышали даже, как этот гость приехал, они заметили его только тогда, когда он уже был в дверях. Это был мужчина огромного роста, с лицом римского цезаря, в котором отражались царственная мощь вместе с добротой и приветливостью. Он совершенно не был похож на всех этих солдат: он выделялся среди них, как орел, царь птиц, среди ястребов, коршунов и соколов.
   -- Пан гетман великий! -- воскликнул Кетлинг и, как хозяин, бросился к нему навстречу.
   -- Пан Собеский! -- повторили другие.
   Все головы низко, почтительно склонились.
   Кроме Володыевского, все знали, что гетман должен был приехать: он обещал Кетлингу; но все же прибытие его произвело большое впечатление, и с минуту никто не осмеливался заговорить первый. Это была великая милость с его стороны. Но пан Собеский очень любил своих солдат, особенно тех, которые вместе с ним громили татарские чамбулы; он смотрел на них, как на свою семью, и поэтому решил лично встретить Володыевского, утешить его и изъявлением особенной благосклонности удержать его в рядах войска.
   Поздоровавшись с Кетлингом, он сразу протянул руки маленькому рыцарю, а когда тот подбежал и склонился к его коленам, гетман обнял его за голову.
   -- Ну, старый солдат, -- сказал он, -- ну же! Десница Божья пригнула тебя к земле, но она же тебя и подымет и утешит... Бог с тобой! Ты ведь останешься с нами?
   Рыдания потрясли грудь пана Михала.
   -- Останусь! -- сказал он сквозь слезы.
   -- Вот и хорошо! Таких, как ты, нам бы побольше! А теперь, старый товарищ, вспомним то время, когда мы с тобой садились за стол в походных палатках, в русских степях... Хорошо мне с вами! За дело, хозяин, за дело!
   -- Vivat Joannes dux! {Да здравствует Иоанн, предводитель! (лат.).} -- закричали все хором.
   Начался пир и продолжался долго.
   На следующий день пан гетман прислал Володыевскому в подарок гнедого жеребца большой ценности.
  

VI

   Кетлинг и Володыевский дали себе слово, как только представится случай, ездить по-прежнему стремя у стремени, греться у одного костра, спать на одном и том же седле в изголовье.
   Но случай их разлучил не позднее как через неделю после их встречи. Из Курляндии прибыл гонец с известием, что тот Гасслинг, который усыновил и наделил состоянием молодого шотландца, теперь внезапно заболел и пожелал видеть своего приемного сына. Молодой рыцарь, недолго думая, сел на лошадь и поехал.
   Перед отъездом он просил пана Заглобу и Володыевского считать его дом своим и жить у него до тех пор, пока им не надоест.
   -- Быть может, Скшетуские приедут, -- говорил он, -- к выборам сам Скшетуский, наверное, приедет, но если бы приехала и вся его семья, то и для нее найдется место. У меня нет родных, но и родные мне не были бы дороже вас!
   Заглоба был особенно доволен этим приглашением: ему было очень удобно у Кетлинга; но и Володыевскому это было на руку.
   Скшетуские не приехали, зато дала знать о своем приезде сестра Володыевского, которая была замужем за паном Маковецким, стольником летичевским. Нарочный поехал прежде всего к гетманскому двору, чтобы расспросить, не слыхал ли кто-нибудь из придворных про маленького рыцаря. Ему указали дом Кетлинга.
   Володыевский очень обрадовался: много лет уже не видался он со своей сестрой, и, узнав, что она, не найдя подходящего помещения, остановилась в Рыбаках, в жалкой лачуге, он тотчас же помчался туда, чтобы пригласить сестру в дом Кетлинга.
   Были уже сумерки, когда он приехал к ней; он узнал ее сразу, несмотря на то, что кроме нее в комнате находились еще две другие женщины. Она была низенькая и кругленькая, точно клубок ниток. Она тоже узнала его, и, упав друг другу в объятия, они долго не могли выговорить ни слова; он чувствовал ее теплые слезы на своем лице и сам всплакнул. Другие две женщины стояли тут же и молча смотрели на эту встречу.
   Пани Маковецкая опомнилась первая и начала выкрикивать тонким и пискливым голосом:
   -- Столько лет, столько лет! Помоги тебе бог, дорогой брат! Как только пришло известие о твоем несчастье, я тотчас же собралась ехать. И муж меня не удерживал: со стороны Буджака идет гроза... Поговаривают и о белгородских татарах. И, должно быть, скоро зачернеют дороги -- птицы тучами слетелись: это всегда бывает перед каждым набегом. Да утешит тебя Господь, брат дорогой! Муж сам приедет на выборы и сказал мне так: "Поезжай вместе с паннами раньше меня! Михала, говорит, в печали утешишь, да и без того надо куда-нибудь скрыться от татар: край будет в огне, все одно к одному и складывается". -- "Поезжай, -- говорит, -- в Варшаву, займи, пока еще время есть, хорошее помещение, чтобы было где жить". Сам он отправляется на границу следить за неприятелем. Войска у нас мало. И всегда у нас так! Михал, ты мой дорогой! Подойди-ка к окну, дай тебя разглядеть получше! С лица ты похудел, но в печали иначе и быть не может. Мужу легко было сказать, сидя на Руси: "Поищи себе помещение получше" -- а тут нигде ничего не найдешь. Вот мы все в этой избе, и я едва достала три вязанки соломы на ночь...
   -- Позволь, сестра!.. -- сказал маленький рыцарь.
   Но сестра не хотела позволить и продолжала трещать:
   -- Мы остановились здесь -- больше негде было. Хозяева смотрят волками; может, они и дурные люди. Правда, с нами четверо людей, все молодцы-парни, да и сами мы не трусы: в наших краях и у женщин должно быть рыцарское сердце, иначе там жить нельзя. У меня всегда с собой ружье, а у Баськи два пистолета. Только Кшися не любит оружия... Варшава город чужой, и лучше было бы нам остановиться в каком-нибудь надежном месте...
   -- Позволь, сестра! -- повторил пан Володыевский.
   -- А где ты живешь, Михал? Ты должен мне помочь отыскать помещение, ведь ты в Варшаве человек бывалый...
   -- Квартира для тебя готова, -- перебил ее Володыевский, -- и такая просторная, что в ней мог бы поместиться и сенатор со всем своим двором. Я поселился у своего друга, капитана Кетлинга, и тебя сейчас же к нему перевезу.
   -- Но помни, что нас трое, да еще две служанки и четверо челядинцев. Ах, боже мой, я до сих пор тебя и не познакомила с нашей компанией!
   Тут она обратилась к своим спутницам:
   -- Вы знаете, ваць-панны, кто он, но он не знает, кто вы; познакомьтесь, хоть впотьмах. У нас до сих пор даже печки не затопили. Вот это -- панна Кристина Дрогоевская, а та -- панна Барбара Езерковская. Мой муж их опекун, они сироты, живут с нами. Жить самостоятельно таким молодым паннам не подобает.
   Пока сестра говорила это, Володыевский поклонился обеим паннам по-военному, а они, слегка приподняв пальчиками платья, присели, причем панна Езерковская мотнула головой, как молодой жеребенок.
   -- Итак, садимся и едем, -- сказал Михал. -- Живет со мной пан Заглоба, которого я просил похлопотать насчет ужина.
   -- Тот самый знаменитый Заглоба? -- вдруг спросила панна Езерковская.
   -- Баська, молчи! -- сказала пани Маковецкая. -- Я только боюсь, не хлопотно ли вам с нами будет?
   -- Уж если об ужине хлопочет пан Заглоба, -- ответил маленький рыцарь, -- то нас может приехать вдвое больше, и на всех хватит. Прикажите выносить вещи, ваць-панны. Для вещей я взял тележку, а шарабан Кетлинга такой удобный, что мы вчетвером разместимся. Вот что мне пришло в голову: если слуги у вас не пьяницы, то пусть они подождут здесь до утра с вещами и с лошадьми, а мы захватим только самое необходимое.
   -- Незачем вещи оставлять, возы еще не распакованы, надо только запрячь лошадей и можно ехать. Баська, поди присмотри!
   Панна Езерковская бросилась в сени и вскоре вернулась с известием, что все готово.
   -- Ну, и пора! -- сказал Володыевский.
   Через минуту они сидели уже в шарабане и ехали к Мокотову.
   Пани Маковецкая с панной Дрогоевской поместились на заднем сиденье, а на передней скамейке -- маленький рыцарь с панной Езерковской. Было уже темно, так что он не мог разглядеть их лица.
   -- Вы знаете Варшаву, ваць-панны? -- спросил маленький рыцарь, наклоняясь к панне Дрогоевской и возвышая голос, чтобы заглушить стук колес.
   -- Нет, -- ответила она низким, но звучным голосом. -- Мы настоящие провинциалки и до сих пор не знаем ни знаменитых городов, ни знаменитых людей.
   Сказав это, она немного наклонила голову, как бы желая дать этим понять, что к числу таких людей она причисляет и Володыевского. Он с благодарностью принял ответ. "Какая обходительная девица!" -- подумал он. И тотчас же начал ломать голову, каким бы комплиментом ей отплатить.
   -- Если бы этот город был в десять раз больше, то и тогда ваць-панны могли бы служить лучшим его украшением, -- сказал он наконец.
   -- А вы почем это знаете, ваць-пане? Ведь темно! -- сказала вдруг панна Езерковская.
   -- Ишь, коза! -- подумал пан Володыевский.
   Но он ничего не ответил, и некоторое время они ехали молча; вдруг панна Езерковская опять обратилась к маленькому рыцарю:
   -- Вы не знаете, ваць-пане, хватит ли места в конюшне? У нас десять лошадей и две верховых.
   -- Хватит места и для тридцати.
   -- Фью, фью! -- просвистела в ответ Бася.
   -- Баська! -- остановила ее пани Маковецкая.
   -- Да, хорошо -- Баська, Баська! А кто всю дорогу должен был думать о лошадях?
   Беседуя так, они, наконец, подъехали к дому Кетлинга. По случаю приезда гостей все окна были ярко освещены. Навстречу им выбежала прислуга с паном Заглобой во главе, он бросился к повозке и, увидав трех женщин, спросил:
   -- В лице кого я буду иметь честь приветствовать сестру моего лучшего Друга Михала и мою благодетельницу?
   -- Это я, -- сказала пани Маковецкая.
   Тогда Заглоба схватил ее руку и, целуя ее, повторял:
   -- Бью челом! Бью челом!
   Потом он помог ей выйти из шарабана и почтительно проводил ее до сеней, шаркая ногами.
   -- Да будет мне позволено приветствовать вас еще раз за порогом этого дома! -- говорил он по дороге.
   Тем временем пан Михал помогал выходить паннам. А так как шарабан был высокий и впотьмах трудно было отыскать ногой подножку, то он взял панну Дрогоевскую за талию и, приподняв ее, быстро поставил на землю; она, не сопротивляясь, на мгновение коснулась своей грудью его груди и сказала:
   -- Благодарю вас!
   Потом Володыевский обратился к панне Езерковской, но та уже соскочила по другую сторону экипажа, и ему оставалось только подать руку панне Дрогоевской. В комнате они познакомились с паном Заглобой, который при виде двух девиц пришел в отличное настроение и тотчас пригласил всех к Ужину. На столе уже стояли дымящиеся миски, и как предвидел пан Володыевский, всего было так много, что будь народу вдвое больше, хватило бы на всех.
   Все сели за стол. Пани Маковецкая заняла первое место; по правую руку от нее сел пан Заглоба, за ним панна Езерковская, Володыевский сел по левую сторону, рядом с панной Дрогоевской.
   И только теперь маленький рыцарь мог разглядеть девиц. Обе они были красивы, но каждая в своем роде. У Дрогоевской были черные, как смоль, волосы, такие же брови, большие голубые глаза, несколько смуглая, но бледная кожа, такая нежная, что сквозь нее на висках просвечивали синие жилки. Едва заметный темный пушок покрывал ее верхнюю губу, оттеняя прелестный рот, как бы сложенный для поцелуя. Она была в трауре, так как недавно лишилась отца. Черный цвет, при нежности ее кожи и цвете ее волос, придавал ей грустный и даже строгий вид. На первый взгляд она казалась старше своей подруги, но всмотревшись лучше, пан Михал заметил, что и под этой прозрачной кожей текла кровь первой молодости. Чем больше он смотрел на нее, тем больше любовался: и ее величественной осанкой, и ее лебединой шеей, и ее стройным, полным девической прелести, станом.
   "Это, должно быть, панна знатного рода, с величественной душой, -- думал он. -- Зато та, другая, настоящий мальчишка!"
   И сравнение это было очень удачно.
   Езерковская была гораздо ниже Дрогоевской и вся была миниатюрна, хотя и не худа; розовенькая и светловолосая. Ее волосы были острижены, очевидно, после болезни, и накрыты золотистой сеткой. Но на этой беспокойной головке даже волосы не хотели лежать спокойно: они торчали изо всех отверстий сетки, а на лбу образовывали светлую прядь, которая падала на брови, что при ее быстром, беспокойном взгляде и при задорном выражении лица делало это розовое личико похожим на лицо школьника, который только и думает, как бы безнаказанно напроказничать. Но она была такая свеженькая и такая хорошенькая, что трудно было оторвать от нее глаза; тоненький носик, несколько вздернутый кверху, с подвижными, постоянно раздувающимися ноздрями, ямочки на щеках и на подбородке -- говорили о веселом нраве.
   Теперь она сидела смирно, ела со вкусом и то и дело бросала быстрые взгляды то на пана Заглобу, то на пана Володыевского; и смотрела на них с детским любопытством, точно на какую-нибудь диковинку.
   Пан Володыевский молчал, хотя чувствовал, что ему следовало бы занять разговором панну Дрогоевскую: он не знал, с чего начать. Маленький рыцарь был вообще не очень ловок с женщинами, а теперь к тому же он был еще печален: вид этих двух девушек так живо напомнил ему его дорогую покойницу...
   Зато пан Заглоба занимал пани Маковецкую, рассказывая ей о подвигах пана Михала и о своих собственных. В середине ужина он начал рассказ о том, как некогда они с княжной Курцевич и с Жендзяном спасались от целого чамбула татар и как, наконец, чтобы спасти княжну и остановить погоню, они вдвоем с Володыевским бросились на весь чамбул.
   Панна Езерковская даже есть перестала; опершись подбородком на руку, она слушала внимательно, ежеминутно встряхивая своими волосами, моргая глазами и щелкая пальцами от нетерпения в самых интересных местах, и повторяла:
   -- Ага! Ага! Ну, и что? Ну, и что?
   А когда Заглоба дошел до того места, как драгуны Кушеля неожиданно подоспели к ним на помощь и разбили татар, бросившись за ними в погоню, и продолжали рубить их на протяжении полумили, панна Езерковская не могла уже удержаться и, изо всех сил захлопав в ладоши, воскликнула:
   -- А чтоб его! Вот бы мне там быть...
   -- Баська, -- остановила ее толстая пани Маковецкая, -- ты приехала к воспитанным людям, отучись ты от своего "А чтоб его!". Только того недостает, чтобы ты крикнула: "А чтоб меня разорвало!"
   Девушка засмеялась своим свежим, звучным, серебристым смехом и, вдруг ударив руками по коленям, воскликнула:
   -- А, чтоб меня разорвало, тетушка!
   -- О, Господи! Уши вянут! Извинись перед всем обществом, -- сказала Маковецкая.
   Тогда Баська, желая начать извинение с пани Маковецкой, быстро вскочила с места, уронив при этом нож и ложку, и юркнула вслед за ними под стол.
   Толстушка Маковецкая не могла больше удержаться от смеха. Смеялась она странно: сначала тряслась всем телом, а потом начинала пищать тоненьким голоском. Все развеселились. Заглоба был в восторге.
   -- Ну, смотрите, что мне делать с этой девочкой! -- повторяла, трясясь от смеха, пани Маковецкая.
   -- Просто -- прелесть! Ей-богу! -- говорил Заглоба.
   Между тем панна Бася вылезла из-под стола; она нашла ложку и нож, но потеряла сетку с головы; волосы совсем упали ей на глаза. Выпрямившись и шевельнув ноздрями, она сказала:
   -- Ага! Вы над моим конфузом смеетесь? Ладно!
   -- Никто не смеется! -- сказал тоном убеждения Заглоба. -- Никто и не думает смеяться. Мы только довольны, что в лице ваць-панны Бог послал нам радость!
   После ужина все перешли в гостиную. Панна Дрогоевская, увидав висевшую на стене лютню, начала перебирать струны. Володыевский попросил ее спеть что-нибудь, на что она просто и ласково согласилась.
   -- Я готова, если только смогу хоть немножко рассеять вашу грусть.
   -- Благодарю вас, -- ответил маленький рыцарь, поднимая на нее с благодарностью глаза.
   Вскоре раздалось пение:
  
   Рыцари, верьте,
   В поле от смерти
   Латы стальные спасают...
   Но и без крови
   Стрелы любови
   Сердце сквозь латы пронзают...
  
   -- Уж я и не знаю, как мне благодарить вас, пани, -- говорил Заглоба, сидя поодаль с пани Маковецкой и целуя ее руки, -- что вы и сами приехали, и привезли с собой таких красавиц, что они и граций за пояс заткнут. Особенно по сердцу мне вот этот гайдучок; такая шельмовочка какую хотите печаль разгонит, что кошка -- мышей. Ибо что есть печаль, как не мыши, которые грызут зерна веселья, сложенные в наших сердцах? Надо вам знать, пани, что наш прежний король Joannes Casimirus так любил мои сравнения, что ни одного дня не мог без них обойтись. Я должен был составлять для него пословицы и мудрые изречения -- он приказывал их читать ему на сон грядущий и согласно с ними вел свою политику. Но это другой вопрос. Я уверен, что в столь приятном обществе Михал окончательно забудет свое несчастье. Вы не знаете, пани, что только неделю тому назад я вырвал его из монастыря камедулов, где он уже собирался произнести обет. Но я снискал покровительство нунция, который заявил настоятелю, что если Михала сейчас же не выпустят, то он всех монахов отдаст в драгуны. Ему там нечего делать! Слава богу! Слава богу! Я знаю его! Не сегодня, так завтра которая-нибудь из этих двух высечет такие искры, что сердце его вспыхнет от них, как трут. Между тем панна Дрогоевская продолжала петь:
  
   ...Стрелы любови
   Сердце сквозь латы пронзают...
  
   -- Женщины так же боятся этих стрел, как собака сала, -- шепнул Заглоба пани Маковецкой. -- Но сознайтесь, ваць-пани, что вы не без некоей скрытой цели привезли сюда этих синичек? И что за девушки! Особенно этот гайдучок. Ей-богу! Хитрая сестричка у пана Михала, не правда ли?
   Пани Маковецкая действительно сделала очень хитрую мину, которая совсем не шла к ее открытому простодушному лицу, и сказала:
   -- Разное в голову приходило. У нас, женщин, нет недостатка в проницательности... Муж мой приедет на выборы, а я с девушками приехала раньше; того и гляди, к нам татары пожалуют. А если бы из всего этого вышло что-нибудь хорошее для Михала, то я дала бы обет пешком на богомолье отправиться.
   -- Выйдет, выйдет! -- сказал Заглоба.
   -- Обе девушки знатного рода и обе богаты, а это в нынешнее тяжелое время что-нибудь да значит.
   -- Не мне это говорить! Состояние Михала война съела, но я знаю, что у него есть деньги, отданные под расписку разным знатным панам. Не раз брали мы с ним богатую добычу, мосци-пани, и хотя все это поступало в распоряжение гетмана, все же часть шла в дележку, как это у нас говорится по-солдатски: "на саблю". На долю Михала приходилось не раз так много, что если бы он сберег все, то у него было бы прекрасное состояние. Но ведь солдат о завтрашнем дне не думает, а гуляет, коли есть деньги. Михал спустил бы все, если бы я его не удерживал. Вы говорите, что эти девушки знатного рода?
   -- В Дрогоевской сенаторская кровь. Конечно, наши пограничные каштеляны не то что краковские, есть и такие, про которых в Речи Посполитой никто не слышал; но все же раз кто занял сенаторское место, то блеск сего звания он передает и потомству. Что же касается родственных связей, то Езерковская еще знатнее Дрогоевской.
   -- Скажите пожалуйста! Я сам происхожу от некоего короля масагетов, а потому люблю слушать о происхождении других.
   -- Ну, у Езерковских столь высоких предков нет, но если вам угодно послушать... мы ведь в наших краях по пальцам можем перечислить родословную каждого дома... Так вот, она родственница и Потоцких, и Язловецких, и Лащей. Было это вот как.
   Тут пани Маковецкая расправила складки своего платья, уселась поудобнее, чтобы ничто не могло помешать излюбленному рассказу. Она расставила пальцы на одной руке и приготовила указательный палец другой для пересчитывания дедушек и бабушек, затем начала:
   -- Дочь пана Якова Потоцкого, Елизавета, от второй его жены Язловецкой, вышла за пана Яна Сметанко, хорунжего подольского.
   -- Усвоил!
   -- От этого брака родился пан Миколай Сметанко, тоже хорунжий подольский.
   -- Гм... Прекрасное звание!
   -- Он был женат первый раз на Дорогостай... нет, на Рожинской... нет, на Воронич... А чтоб ее! Забыла.
   -- Царство ей небесное, как бы там ее ни звали! -- сказал серьезно Заглоба.
   -- А второй раз он женился на панне Лащ.
   -- Я так и знал! Ну, и каковы же были последствия этого брака?
   -- Сыновья их перемерли...
   -- Никакая радость не долговечна на этом свете...
   -- А из четырех дочерей самая младшая, Анна, вышла за Езерковского, герба Равич, комиссара по разграничению Подолии; если не ошибаюсь, он был потом мечником подольским.
   -- Был, помню! -- с уверенностью подхватил Заглоба.
   -- От этого брака, видите ли, родилась Бася.
   -- Вижу, как вижу и то, что она сейчас целится в окно из кетлинговского мушкета.
   И действительно, панна Дрогоевская и маленький рыцарь были заняты беседой, а панна Бася развлекалась прицеливанием из мушкета. Увидев это, пани Маковецкая затряслась и запищала:
   -- Вы представить себе не можете, сколько мне хлопот с этой девушкой! Настоящий гайдамак!
   -- Если бы все гайдамаки были такие, я бы сейчас же к ним пристал...
   -- У нее на уме только оружие, лошади и война. Однажды вырвалась она из дому с ружьем на охоту за утками. Залезла куда-то в камыши, смотрит: тростник раздвигается, и что же она видит? Голову татарина, который камышами пробирался к деревне... Другая бы испугалась, а эта, бедовая, трах из ружья -- татарин бултых в воду. Представьте себе: на месте! И чем? Утиной дробью!..
   Тут пани Маковецкая затряслась и захихикала над приключением с татарином, а потом прибавила:
   -- И правду говоря, она спасла нас всех, так как шел целый чамбул. Вернувшись домой, она подняла тревогу, и мы с челядью успели спрятаться в лес. У нас так постоянно!
   Лицо Заглобы выражало такой восторг, что он даже прищурил глаз на минуту, потом, вскочив с места, подбежал к девушке и, прежде чем она успела опомниться, поцеловал ее в лоб.
   -- Это от старого солдата за того татарина в камышах! -- сказал он.
   Девушка тряхнула своими светлыми волосами.
   -- А что? Задала я ему перцу?! -- воскликнула она своим свежим детским голосом, который так не соответствовал смыслу ее слов.
   -- Ах ты, мой гайдучок дорогой! -- сказал растроганный Заглоба.
   -- Ну что там один татарин! Вы их целыми тысячами рубили -- и шведов, и немцев, и венгров. Что я в сравнении с вами, -- таких рыцарей, как вы, нет во всей Речи Посполитой! Я это прекрасно знаю.
   -- Если ты такой воин, так мы тебя подучим работать саблей. Я уж тяжеловат стал, но ведь и пан Михал мастер.
   В ответ на это предложение девушка подпрыгнула от радости, затем поцеловала пана Заглобу в плечо и, сделав реверанс маленькому рыцарю, сказала:
   -- Благодарю за обещание! Я уже немножко умею!
   Но Володыевский был всецело занят разговором с Кшисей Дрогоевской и ответил рассеянно:
   -- Все, что только прикажете, ваць-панна!
   Заглоба с сияющим лицом опять присел к пани Маковецкой.
   -- Благодетельница моя! Я знаю: уж на что хороши турецкие лакомства (я долго в Стамбуле пробыл), но знаю и то, что до них есть много охотников. Как же могло случиться, что не нашлось охотников и до этой девушки?
   -- Господи! В женихах недостатка не было у обеих. А Баську мы в шутку называем вдовой трех мужей, ибо за нею ухаживали сразу три достойных кавалера: пан Свирский, пан Кондрацкий и пан Цвилиховский. Все трое -- шляхтичи и помещики; я могу изложить вам и их родословную.
   Сказав это, пани Маковецкая опять расставила пальцы левой руки, оттопырила указательный правой, но пан Заглоба успел спросить:
   -- Что же с ними случилось?
   -- Все трое сложили голову на войне, потому мы и называем Баську вдовой.
   -- Гм... А она это перенесла?
   -- Видите ли, у нас это дело обыкновенное, и редкий человек умирает естественной смертью, дожив до старости. У нас даже говорят, что шляхтичу и не подобает умирать иначе, как на поле брани. Как Бася перенесла? Поревела немного, бедняжка, и все пряталась на конюшню: у нее как только горе -- сейчас на конюшню! Пошла я раз за ней и спрашиваю: "Ты по ком из них плачешь?" А она отвечает: "По всем по трем". Из этого ответа я сейчас же поняла, что ни один из них ей особенно не нравился... И думаю, что до сих пор голова ее не тем занята и воли Божьей она еще не чует. Кшися скорее, а Бася еще как будто не чует.
   -- Почует! -- сказал Заглоба. -- Мы с вами это лучше всего понимаем! Почует! Почует!
   -- Таково уж наше назначение! -- ответила пани Маковецкая.
   -- Верно! Я только что хотел это сказать.
   Но подошла молодежь и прервала их разговор.
   Маленький рыцарь уже совсем освоился с Кшисей, а она, очевидно, по доброте души, утешала его и занималась Володыевским, как лекарь занимается больным. И быть может, поэтому выказывала она ему больше расположения, чем это позволяло такое короткое знакомство. Но пан Михал был братом пани Маковецкой, а панна -- племянницей ее мужа, и потому это никого не удивляло. Зато Бася осталась как-то в стороне, и только пан Заглоба все время обращался к ней. Впрочем, ей это, по-видимому, было все равно, интересуются ею или нет. Сначала она с удивлением глядела на обоих рыцарей, но с таким же удивлением смотрела она и на прекрасное оружие Кетлинга, развешанное на стенах. Потом она стала позевывать, потом глаза ее стали слипаться, и, наконец, она сказала:
   -- Как завалюсь спать, так проснусь разве лишь послезавтра!
   После этих слов все тотчас же разошлись: дамы были очень утомлены с дороги и только ждали, когда им постелят постели. Когда же, наконец, пан Заглоба остался наедине с Володыевским, он сначала стал многозначительно подмигивать, а потом слегка колотить маленького рыцаря по спине.
   -- Михал! Ну что, Михал? Настоящие репки? А? Монахом сделаешься? А та лесная ягодка, Дрогоевская, хороша? А розовенький гайдучок, ух! Ну что, Михал?
   -- Да что, -- ничего! -- отвечал маленький рыцарь.
   -- Особенно мне понравился этот гайдучок. Скажу тебе, что, когда я за ужином сидел с ней рядом, мне так жарко было, точно у печки.
   -- Она еще постреленок... Та, другая, степеннее.
   -- Дрогоевская -- венгерская слива, настоящая венгерская слива! Но та -- орешек! Ей-богу! Будь у меня зубы... то есть, я хотел сказать, будь у меня такая дочь... я бы тебе одному ее отдал! Миндалинка! Говорю тебе, миндалинка!
   Володыевский вдруг стал грустен: ему припомнились прозвища, которые пан Заглоба давал когда-то Анусе Божобогатой. Она встала перед ним, как живая; ее маленькое личико, ее темные косы, ее веселость, ее щебетание, ее взгляды. Эти две были моложе, но та ведь была во сто раз дороже всех самых молоденьких.
   Маленький рыцарь закрыл лицо руками, и тоска охватила его с тем большею силой, что она была неожиданна.
   Заглоба удивился; молча и с беспокойством смотрел он некоторое время на пана Михала, потом сказал:
   -- Михал, что с тобой? Скажи хоть слово, ради бога!
   Володыевский сказал:
   -- Так их много, столько их ходит по свету, и только моего ягненочка уж нет, только ее одной я уже больше никогда не увижу...
   Боль сдавила ему горло, он опустил голову на край стола, сжал губы и прошептал:
   -- Боже! Боже! Боже!
  

VII

   Панна Бася все-таки подкараулила Володыевского и заставила его учить ее фехтованию. Он ей не отказал, ибо хотя по-прежнему предпочитал Дрогоевскую, но полюбил и Басю, да, впрочем, трудно было ее не полюбить. Первый урок был как-то утром. Бася хвасталась и уверяла, что она владеет уже фехтовальным искусством очень недурно и что немногие смогут устоять против нее.
   -- Меня учили старые солдаты, -- говорила она, -- а у нас в них нет недостатка. А ведь всем известно, что нет лучше наших рубак... Еще вопрос, не найдете ли вы там равных себе?
   -- Что вы говорите, ваць-панна, -- сказал Заглоба, -- в целом свете нам равных нет.
   -- Хотела бы я, чтобы оказалось, что и я равная! Не надеюсь, но хотела бы!
   -- В стрельбе из пистолета и я бы попробовала состязаться! -- сказала, смеясь, пани Маковецкая.
   -- Ей-богу, в Летичеве, должно быть, одни амазонки живут! -- сказал Заглоба. И обратился к Дрогоевской: -- А вы, ваць-панна, каким оружием лучше всего владеете?
   -- Никаким, -- отвечала Кшися.
   -- Ага! Никаким?! -- воскликнула Баська и, передразнивая Кшисю, запела:
  
   Рыцари, верьте,
   В поле от смерти
   Латы стальные спасают...
   Но и без крови
   Стрелы любови
   Сердце сквозь латы пронзают...
  
   -- Вот каким оружием она владеет. Не бойтесь! -- прибавила она, обращаясь к Володыевскому и к Заглобе. -- Она тоже стрелок не последний.
   -- Выходите, ваць-панна! -- сказал пан Михал, желая скрыть свое смущение.
   -- О, Господи! Если бы оказалось так, как я думаю! -- воскликнула Бася, краснея от радости.
   И сейчас же стала в позицию: держа в правой руке легкую польскую сабельку, левую она заложила за спину; с выдвинутой головой, она в эту минуту была так хороша, что Заглоба шепнул пани Маковецкой:
   -- Никакая бутылка, пусть даже столетнего венгерского, не обрадовала бы меня своим видом так, как эта девушка!
   -- Заметьте, -- сказал Володыевский, -- я буду только защищаться и ни разу не ударю, а вы нападайте сколько душе угодно.
   -- Хорошо! Когда вы захотите, чтобы я перестала, скажите только слово!
   -- Я бы и так мог кончить, если бы только захотел...
   -- Как же так?
   -- У такого фехтовальщика, как вы, я легко мог бы вышибить саблю из рук.
   -- Увидим!
   -- Не увидим, ибо я этого не сделаю из учтивости.
   -- Никакой учтивости мне не нужно! Сделайте, если сможете! Я знаю, что дерусь хуже вас, но до этого не допущу!
   -- Итак, вы позволяете?
   -- Позволяю!
   -- Да брось ты, гайдучок миленький! -- сказал Заглоба. -- Он это проделывал с величайшими мастерами.
   -- Увидим! -- повторила Бася.
   -- Начинайте! -- сказал Володыевский, несколько раздраженный хвастовством девушки.
   Они начали.
   Бася ударила с силой, подпрыгнув, как полевой кузнечик. Володыевский, по своему обыкновению, стоял на месте, делая едва заметные движения саблей и почти не обращая внимания на ее нападение.
   -- Вы от меня, как от назойливой мухи, отмахиваетесь! -- раздраженно крикнула Бася.
   -- Я ведь с вами не дерусь, а только учу вас, -- ответил маленький рыцарь. -- Вот так, хорошо! Как для женщины, совсем недурно. Спокойнее рукой!
   -- Как для женщины? Вот вам за женщину! Вот вам! Вот вам!
   Но пан Володыевский, несмотря на то, что Бася пустила в ход все свои излюбленные приемы, был неуязвим. Он еще нарочно заговорил с Заглобой, чтобы показать, как мало обращает внимания на удары Баси.
   -- Отойдите от окна, а то панне темно; хоть сабля и больше иголки, но все же иголкой панна лучше владеет, чем саблей.
   Ноздри Баси еще больше раздулись, а ее волосы совсем упали на ее сверкающие глазки.
   -- Что же это -- пренебрежение? -- спросила девушка, тяжело дыша.
   -- Но не лично к вам. Боже сохрани!
   -- Я терпеть не могу пана Михала!
   -- Вот тебе, бакалавр, за науку! -- ответил маленький рыцарь. И, обращаясь к Заглобе, сказал:
   -- Ей-богу, снег идет!
   -- Вот вам снег, снег, снег! -- повторяла Бася, наступая.
   -- Баська, довольно! Ты уже еле дышишь, -- сказала пани Маковецкая.
   -- Ну, держите саблю крепче, а то выбью! -- сказал Володыевский.
   -- Увидим.
   -- А вот!
   И сабелька, выпорхнув, как птичка, из руки Баси, со звоном упала около печки.
   -- Это я сама! Нечаянно! Это не вы!.. -- воскликнула Бася со слезами в голосе; и, мигом подняв саблю, стала снова наступать.
   -- Попробуйте-ка теперь!..
   -- А вот! -- повторил пан Михал.
   И сабелька опять очутилась у печки.
   -- На сегодня довольно, -- сказал пан Михал.
   Пани Маковецкая затряслась и запищала еще больше обыкновенного. Бася стояла среди комнаты, смущенная, ошеломленная, тяжело дыша и кусая губы, чтобы сдержать слезы, которые упорно подступали к глазам: она знала, что, если она заплачет, над нею еще больше будут смеяться, и во что бы то ни стало старалась удержаться от слез, но видя, что ей это не удастся, она вдруг выбежала из комнаты.
   -- Господи! -- воскликнула пани Маковецкая. -- Она, верно, на конюшню убежала, а разгорячилась так, что, пожалуй, простудится! Надо идти за нею! Кшися, не ходи!
   Сказав это, она схватила шубку и побежала в сени, за нею побежал Заглоба, беспокоясь за своего гайдучка. Хотела бежать и Дрогоевская, но маленький рыцарь схватил ее за руку.
   -- Вы слышали приказание? Я не выпущу этой ручки, пока они не вернутся.
   И действительно не выпускал. А ручка была мягкая, как атлас. Пану Михалу казалось, что какая-то теплая влага переливается из этих тонких пальчиков в его кости и вызывает во всем теле сладкую истому; и он сжимал эту руку все крепче.
   Смуглые щеки Кшиси покрылись легким румянцем.
   -- Видно, я пленница, взятая в неволю! -- сказала она.
   -- Кому досталась бы такая пленница, тот бы и султану мог не завидовать; да и сам султан за такую добычу отдал бы полцарства.
   -- Но вы бы меня басурманам не продали?
   -- Как и души дьяволу, не продал бы!
   Тут пан Михал спохватился, что в этом минутном увлечении он зашел слишком далеко, и прибавил:
   -- Как не продал бы и сестры!
   Дрогоевская на это ответила серьезно:
   -- Вот это вы хорошо сказали. По чувству я сестра пани Маковецкой, буду и вам сестрой.
   -- От всего сердца благодарю! -- сказал пан Михал, целуя ее руку. -- Я очень нуждаюсь в утешении.
   -- Знаю, знаю, -- сказала девушка, -- я тоже сирота!
   Тут слезинка скатилась у нее с ресниц и упала на пушок, покрывавший верхнюю губу.
   А Володыевский глядел на слезинку, на губы, слегка оттененные пушком, и, наконец, сказал:
   -- Вы добры, как ангел. Мне уже легче!
   Кшися ласково улыбалась.
   -- Дай вам Бог!
   Маленький рыцарь чувствовал, что если бы он еще раз поцеловал ее руку, то ему стало бы еще легче; но как раз в эту самую минуту вошла пани Маковецкая.
   -- Баська шубку взяла, но она так сконфужена, что ни за что не хочет идти. Пан Заглоба бегает за ней по всей конюшне.
   И, действительно, Заглоба, не жалея ни утешений, ни убеждений, не только гонялся за нею по всей конюшне, но даже заставил ее бежать во двор, в надежде, что она скорее вернется в теплую комнату.
   А она убегала от него, повторяя: "Вот и не пойду! Пускай простужусь, а не пойду!" Наконец, увидав около дома столб с перекладинами, а на нем лестницу, она вскарабкалась как белка, вскочила на лестницу и остановилась только на крыше. Усевшись там, она, уже смеясь, сказала Заглобе:
   -- Хорошо, пойду, если вы влезете сюда за мной.
   -- Да разве я кот, чтобы за тобой по крышам лазить, гайдучок? Так-то ты мне платишь за мою любовь?
   -- И я вас люблю, да с крыши!
   -- Дед свое, а баба свое. Слезть мне сейчас же!
   -- Не слезу!
   -- Смешно, ей-богу! Так принимать к сердцу конфуз. Ведь не одной тебе, сорванец, самому Кмицицу, который считался мастером, каких мало, Володыевский сделал то же самое, и не в шутку, а в поединке. Самые знаменитые итальянские, немецкие и шведские фехтовальщики не могли против него устоять дольше минуты, а тут такой жук, как ты, принимает это к сердцу. Фи, стыдно! Слезай, слезай! Ведь ты только учишься!
   -- А пана Михала я ненавижу.
   -- Бог с тобой! За то, что он искусен в том, чему ты сама хочешь учиться? Ты должна его тем более любить!
   Пан Заглоба не ошибался. Бася, несмотря на свою неудачу, стала еще больше преклоняться перед маленьким рыцарем, но ответила:
   -- Пускай Кшися его любит.
   -- Слезай, слезай!
   -- Не слезу!
   -- Хорошо, сиди; скажу тебе только, что молодой девице неприлично сидеть на лестнице. Ведь снизу-то для всех -- прекрасное зрелище!
   -- Неправда, -- сказала Бася, оправляя руками юбку.
   -- Я -- старик, глядеть не стану, но вот сейчас позову сюда других.
   -- Слезаю! -- воскликнула Бася.
   Тут Заглоба повернулся в сторону дома.
   -- Ей-богу, кто-то идет! -- сказал он.
   И, действительно, из-за угла показался молодой пан Нововейский, который приехал верхом, привязал лошадь около боковых ворот, а сам обошел кругом дома, чтобы пройти парадным ходом.
   Бася, увидав его, в два прыжка очутилась на земле. Но было уже поздно. Пан Нововейский видел, как она прыгала с лестницы. Он смутился, изумился и покраснел, как девушка. Бася была смущена не менее его. И, наконец, воскликнула:
   -- Второй конфуз!
   Пан Заглоба, очень довольный, подмигивал своим здоровым глазом и, наконец, сказал:
   -- Пан Нововейский, приятель и подчиненный пана Михала, а это панна Лестницовская... Тьфу... Я хотел сказать: Езерковская.
   Нововейский скоро пришел в себя, а так как он был находчив, хоть и молод, то поклонился и, подняв глаза на чудное видение, сказал:
   -- Господи! В саду Кетлинга розы на снегу цветут!
   А Бася, присев, пробормотала: "Только не для твоего носа!" Потом прибавила любезно:
   -- Пожалуйте в комнаты!
   И побежала вперед и, влетев в комнату, где сидел пан Михал и дамы, она объявила во всеуслышание, намекая на красный кунтуш пана Нововейского:
   -- Снегирь прилетел!
   Потом уселась, сложила руки, сложила губки бантиком, как подобает скромной и благовоспитанной панне.
   Пан Михал представил сестре и Кшисе Дрогоевской молодого приятеля, а он, увидав еще одну панну, хотя и в другом роде, но тоже красавицу, смутился опять; но скрыл свое смущение поклоном и, чтобы приободриться, протянул руку к усам, которых у него еще не было. Потом, обратившись к Володыевскому, он рассказал ему о цели своего приезда. Пан гетман великий очень желал видеть маленького рыцаря. Насколько Нововейский догадывался, дело касалось какого-то военного предприятия: гетман получил несколько писем от пана Вильчковского, от пана Сильницкого, от полковника Пива и от других комендантов, рассеянных по всей Украине и Подолии. В письмах сообщалось о крымских событиях, которые не предвещали ничего хорошего.
   -- Сам хан и султан Галга, который заключил с нами подгаецкий мирный трактат, -- продолжал Нововейский, -- хотят поддерживать мир; но Буджак шумит, как роящийся улей; Белгородская орда тоже. Они не хотят слушаться ни хана, ни султана Галги.
   -- Мне уже сообщал об этом пан Собеский и спрашивал у меня совета, -- сказал Заглоба. -- Ну а что там теперь толкуют о весне?
   -- Говорят, с первой же травой опять нахлынет эта татарская саранча, которую опять придется давить! -- ответил пан Нововейский. И сделал такую грозную мину, так усердно стал покручивать несуществующие усы, что у него даже покраснела верхняя губа.
   Бася сейчас же это заметила, откинулась немного назад, чтобы ее не видал пан Нововейский, и, подражая молодому кавалеру, тоже начала покручивать усы. Пани Маковецкая останавливала ее взглядом, но в то же время вся затряслась от сдерживаемого смеха. Пан Михал кусал губы, а Дрогоевская опустила глаза так, что ее длинные ресницы бросали тень на лицо.
   -- Хотя вы еще и молодой человек, ваць-пане, но опытный солдат! -- сказал Заглоба.
   -- Мне двадцать два года, и семь из них я служу отчизне, ибо пятнадцати лет я убежал из школы, -- ответил юноша.
   -- Он и со степью знаком, и в траве ходить умеет, и нападать на ордынцев, как ястреб на куликов, -- прибавил Володыевский. -- Загонщик хоть куда! От него татарин в степи не скроется!
   Пан Нововейский покраснел от удовольствия, что его похвалил такой славный рыцарь в присутствии дам.
   Это был не только степной ястреб, но и красивый малый, смуглый, загорелый от ветров. На лице у него был рубец от уха до носа. Глаза у него были зоркие, привыкшие смотреть вдаль; над ними черные, густые, сросшиеся посередине, наподобие татарского лука, брови. На бритой голове поднимался черный взъерошенный чуб. Басе он понравился и разговором, и осанкой, а все же она не переставала его передразнивать.
   -- Приятно видеть старикам, как я, что растет достойное нас молодое поколение!
   -- Нет. Еще не достойное! -- ответил Нововейский.
   -- Хвалю за скромность! Того и гляди, что вам скоро поручат команду над небольшим отрядом.
   -- Как же! -- воскликнул пан Михал. -- Он уже командовал отрядом и на собственную руку громил неприятеля.
   Пан Нововейский стал так сильно крутить усы, что чуть не оторвал себе губы.
   А Бася, не спуская с него глаз, подняла обе руки к лицу и подражала ему во всем.
   Но догадливый воин вскоре заметил, что глаза всех присутствующих направлены куда-то в сторону, в том направлении, где несколько позади его сидела панна, которую он видел спрыгивавшей с лестницы, и он сейчас же догадался, что она что-то против него затевает.
   И как будто ничего не замечая, он продолжал разговаривать и по-прежнему покручивал усы; наконец, улучив минуту, он вдруг обернулся, и так быстро, что Бася не успела ни отвернуться, ни отнять рук от лица.
   Она страшно покраснела и, не зная, что ей делать, встала с кресла. Все тоже смешались, и наступила минута молчания.
   Вдруг Бася всплеснула руками и крикнула своим серебристым голоском:
   -- Третий конфуз!
   -- Мосци-панна, -- сказал Нововейский, -- я сейчас же заметил, что там за мной что-то неладно... Признаюсь, по усам я тоскую, но если я их не дождусь, то только потому, что раньше сложу голову за отчизну, а в таком случае я надеюсь, что скорее заслужу у вас сожаление, чем насмешку.
   Бася стояла, опустив глаза: искренние слова молодого человека пристыдили ее еще больше.
   -- Вы должны простить ее, -- сказал Заглоба, -- молодо-зелено, но сердце у нее золотое!
   А она, как бы подтверждая слова пана Заглобы, шепнула тихонько:
   -- Извините, ваць-пане! Очень прошу!
   В эту самую минуту пан Нововейский схватил ее руки и начал целовать их-
   -- Ради бога! Не принимайте этого к сердцу! Ведь я не варвар какой-нибудь! Мне нужно просить у вас прощения, что посмел помешать вашей забаве. Мы, военные, сами любим шутки. Mea culpa! {Моя вина (лат.).} Еще раз поцелую эти ручки, и если мне придется целовать их до тех пор, пока вы мне не простите, то, пожалуйста, не прощайте хоть до вечера.
   -- О, какой вежливый кавалер! Видишь, Бася? -- сказала пани Маковецкая.
   -- Вижу! -- ответила Бася.
   -- Ну, вот и хорошо! -- воскликнул Нововейский.
   Сказав это, он выпрямился и по привычке протянул руку к усам. Но сейчас же спохватился и чистосердечно расхохотался. За ним засмеялась и Бася, за Басей другие. Всем стало весело. Заглоба велел сейчас же принести из погреба Кетлинга пару бутылочек, и всем стало еще веселее. Пан Нововейский, постукивая шпорами, ероша пальцами волосы, все чаще устремлял на Басю свой огненный взор. Бася ему очень понравилась. Он стал необыкновенно разговорчив, а так как, состоя при гетмане, он вращался в большом свете, то ему было о чем рассказывать.
   Он говорил о конвокационном сейме, о его окончании, и о том, как в сенате, к великому удовольствию всех присутствующих, провалилась печка под натиском любопытных. Он уехал только после обеда. Его глаза и сердце были полны Басей.
  

VIII

   В тот же день маленький рыцарь отправился к гетману, который сейчас же велел его впустить и сказал:
   -- Мне надо Рущица в Крым послать, чтобы он присмотрел, что там затевают, и убедил хана блюсти мирный договор. Хочешь опять поступить на службу и принять вместо него команду? Ты, Вильчковский, Сильницкий и Пиво будете наблюдать за Дорошем и за татарами, которым никогда нельзя доверять.
   Пан Володыевский опечалился. Ведь лучшие свои годы он провел на службе. Целые десятки лет он не знал покоя; жил всегда в огне, в дыму, в трудах, проводя бессонные ночи, голодая, живя без крыши над головой, без вязанки соломы под голову... Бог знает, чьей только крови не пролила его сабля. Менее заслуженные, чем он, живут себе по-пански, занимают высокие должности, достигли почестей, награждены староствами. Когда он начал служить, он был богаче, чем теперь. И все же им снова хотят выметать врагов, как старой метлой. И душа его разрывалась на части -- только лишь нашлись дружеские, нежные руки, которые стали залечивать его раны, а его уже усылают в пустынные, далекие окраины Речи Посполитой, не обращая внимания на то, что он очень измучен душой. Ведь если бы не служба, он мог бы хоть два года насладиться счастьем со своей Анусей.
   Когда он подумал обо всем этом теперь, безмерная горечь наполнила его сердце; но отказываться от службы он считал делом, не достойным рыцаря, и потому ответил коротко:
   -- Поеду!
   Но сам гетман сказал:
   -- Ты не на службе, -- можешь отказаться. Ты лучше других знаешь, не слишком ли тебе рано отправляться.
   -- Мне и умереть уже не слишком рано! -- сказал Володыевский.
   Пан Собеский прошелся несколько раз по комнате, потом остановился перед маленьким рыцарем и дружески положил ему руку на плечо.
   -- Если до сих пор не обсохли твои слезы, то знай, что степной ветер высушит их! Всю жизнь ты служил, солдат, послужи и теперь. А если когда-нибудь придет тебе в голову, что тебя забыли, обошли, не наградили, не дали отдохнуть, что вместо куска мяса тебе дали корку сухого хлеба, вместо староства -- раны, вместо отдыха -- мучения, ты только стисни зубы и скажи: "Тебе, отчизна!" Другого утешения я тебе не дам, потому что у меня у самого его нет; но хотя я и не ксендз, я могу тебя уверить, что, служа так, ты дальше уедешь на своем потертом седле, чем другие в каретах шестернею, и что будут такие ворота, которые перед тобою откроются, а перед другими закроются.
   -- Тебе, отчизна! -- подумал Володыевский, удивляясь при этом, как гетман мог так быстро разгадать его мысли.
   А пан Собеский сел против него и продолжал:
   -- Я хочу говорить с тобою не как с подчиненным, но как с другом, как отец с сыном! Еще тогда, когда мы рубились с тобой при Подгайцах, и раньше, на Украине, когда мы едва могли осилить неприятеля, а тут, в самом сердце отчизны, злые люди, чувствуя себя в безопасности, у нас за спиной, своевольничали, заботились о личных выгодах, -- мне не раз приходило в голову, что Речь Посполитая должна погибнуть. Слишком здесь своеволие господствует над порядком, слишком частные выгоды господствуют над общественным благом. Нигде ничего подобного нет! О! Как эти мысли мучили меня! И днем -- в поле, и ночью -- в шатре я думал: "Мы, солдаты, гибнем... Хорошо... Это наш долг, наша судьба... Но пусть бы мы знали хоть то, что с нашей кровью, которая течет из наших ран, вытекает и спасение для отчизны". Нет, и этого утешения не было! Ох! Тяжелые дни переживал я под Подгайцами, хотя с вами всегда старался казаться веселым, чтобы вы не подумали, будто я отчаиваюсь в победе. "Нет людей! -- думал я. -- Людей нет, которые бы искренне любили свою отчизну!" И точно мне вонзили нож в сердце! Однажды (это было в последний день в подгаецком лагере), когда я послал две тысячи ваших в атаку против двадцати шести тысяч татар, и вы отправились на верную смерть, на убой, с такой охотой, с таким радостным криком, точно на свадьбу, -- мне вдруг пришло в голову: "А эти мои солдаты?" И Бог в одну минуту снял камень с моего сердца, и все мне стало ясно: "Те, -- думал я, -- гибнут там из искренней любви к отчизне; они не примкнут к заговорщикам, не примкнут к изменникам; из них я создам святое братство, создам школу, в которой будет учиться молодое поколение. Их пример, их общество окажет влияние: пример этот возродит несчастный народ -- и народ забудет своеволие, забудет личные интересы и встанет, как лев, чувствующий великую силу в своих членах... И удивит весь свет! Такое братство я создам из моих солдат".
   И лицо пана Собеского разгорелось, он поднял кверху голову, напоминавшую голову римского цезаря, и, протянув руки, воскликнул:
   -- Господи! Не пиши на стенах наших мане, текел, фарес {Подсчитано, взвешено, измерено (по-арамейски).} и позволь мне возродить мою отчизну!
   Наступило минутное молчание.
   Маленький рыцарь сидел, опустив голову, и чувствовал, что он начинает дрожать всем телом.
   Гетман некоторое время ходил быстрыми шагами по комнате, потом остановился перед маленьким рыцарем.
   -- Примеры нужны, -- сказал он, -- примеры ежедневные, которые бросались бы в глаза! Володыевский, я тебя зачислил в первые ряды нашего братства. Хочешь ты принадлежать к нему?
   Маленький рыцарь встал и, обняв колени гетмана, сказал взволнованным голосом:
   -- Вот! Услыхав, что мне опять надо ехать, я подумал, что меня обижают, что мне надо дать отдых ради моего горя, а теперь я вижу, что согрешил, и... каюсь за такие мысли, и говорить не могу, ибо стыдно мне...
   Гетман молча прижал его к груди.
   -- Нас -- горсточка, -- сказал он, -- но другие последуют нашему примеру!
   -- Когда ехать? -- спросил маленький рыцарь. -- Я бы и в Крым мог отправиться: я там уже бывал!
   -- Нет, -- сказал гетман. -- В Крым я пошлю Рущица. У него там есть побратимы и даже однофамильцы, говорят, даже двоюродные братья, которые детьми были захвачены ордой, они обасурманились и дошли до высоких должностей у басурман. Они ему будут во всем помогать; а ты мне нужен в поле, ибо нет тебе равного загонщика.
   -- Когда мне ехать? -- снова спросил маленький рыцарь.
   -- Не позже, как через две недели. Мне надо еще переговорить с паном коронным подканцлером и с паном подскарбием, написать письма Рущицу и дать ему инструкции. Но дело спешное, будь готов!
   -- С завтрашнего дня я буду готов.
   -- Да вознаградит тебя Бог за добрые желания, но так скоро не надо. Поедешь ты ненадолго, если только не будет войны, ты мне понадобишься в Варшаве во время выборов. Слышал о кандидатах? Что говорит о них шляхта?
   -- Я недавно покинул монастырь, а там не о мирских делах думают. Я знаю только то, что мне говорил пан Заглоба.
   -- Правда! Я могу от него все разузнать. Он пользуется среди шляхты большим влиянием. А ты за кого подашь голос?
   -- Сам еще не знаю, но думаю, что нам нужен король из военных.
   -- Да, да! И я уже наметил такого. Одно имя его ужасает соседей-врагов; нам нужен человек военный, как был Стефан Баторий. Ну, будь здоров, солдатик... Нам нужен военный... Повторяй это всем... Будь здоров. Да наградит тебя Бог за готовность...
   Пан Михал простился и ушел.
   По дороге он все раздумывал. Бедняга был рад, что у него впереди еще неделя или две; ему была приятна та дружба и то утешение, которое ему давала Кшися Дрогоевская. Его радовало и то, что он вернется к выборам, и он возвращался домой уже без горечи в сердце. Да и степи имели для него некоторую прелесть, и он, хотя и бессознательно, по ним тосковал. Он слишком привык к этим беспредельным пространствам, где воин чувствует себя скорее птицей, чем человеком.
   -- Ну что ж, поеду в эти бескрайние поля, к станицам, курганам, опять заживу прежней жизнью, буду ходить в походы, как журавль охранять границы; весной в траве рыскать... Ну, да, поеду, поеду!
   Он пришпорил лошадь и помчался вскачь, ибо давно соскучился по быстрой езде, по свисту ветра в ушах... День был ясный, сухой, морозный. Снег подмерз и скрипел под ногами лошади. Снежные комья вылетали из-под ее копыт. Пан Володыевский летел так, что слуга остался далеко позади, так как лошадь у него была хуже.
   Солнце садилось; на небе горела вечерняя заря, бросая на снежное пространство фиолетовый отблеск. На алеющем небе загорелись первые мерцающие звезды и взошел серебряный серп месяца. Дорога была пуста, рыцарь лишь изредка встречал какую-нибудь телегу и пролетал мимо. И только завидев вдали дом Кетлинга, он тотчас задержал лошадь, чтобы дать возможность слуге догнать его.
   Вдруг он увидел впереди какую-то стройную фигуру, которая шла к нему навстречу.
   Это была Кшися Дрогоевская.
   Узнав ее, пан Михал тотчас соскочил с коня, передал его слуге и, слегка удивленный, но еще более обрадованный, побежал к ней навстречу.
   -- Солдаты говорят, -- начал он, -- что на заре можно встретиться со сверхъестественными существами, и встреча эта иной раз к добру, иной раз к худу; но для меня лучшей встречи, чем встреча с вами, быть не может.
   -- Приехал пан Нововейский, -- ответила Кшися, -- он сидит с Басей и пани Маковецкой, а я беспокоилась, что сказал вам гетман, и нарочно вышла к вам навстречу.
   Искренность этих слов тронула маленького рыцаря.
   -- Неужели вы так обо мне беспокоитесь? -- спросил он, подняв на нее глаза.
   -- Да, -- ответила Кшися, понизив голос.
   Володыевский не спускал с нее глаз, и никогда еще она не казалась ему такой красивой, как теперь, при этом лунном освещении. На голове у нее был надет атласный капор, белый лебяжий пух его нежно оттенял ее маленькое, бледное личико, залитое лунным светом, ее тонкие брови, ее опущенные глаза, осененные длинными ресницами, и темный, еле заметный пушок над губами. Лицо ее дышало спокойствием и добротой.
   Пан Михал почувствовал в эту минуту, что это лицо настоящего друга, которого он любит всей душой.
   -- Если бы не слуга, который едет за нами, то я от благодарности упал бы к вашим ногам.
   -- Не говорите таких вещей, ваць-пане, я недостойна их, скажите лучше, что вы останетесь с нами и что я смогу продолжать утешать вас.
   -- Не остаюсь! -- ответил пан Володыевский.
   Кшися вдруг остановилась.
   -- Не может быть!
   -- Такова уж служба солдата! Я еду на Русь, в Дикие Поля.
   -- Служба солдата? -- повторила Кшися. И вдруг замолчала и быстро пошла к дому. Володыевский слегка смутился и шел следом за нею. На душе у него было тяжело и неприятно; он хотел опять завести разговор, но он не клеился. Между тем ему казалось, что он должен сказать Кшисе тысячи вещей и что сказать это надо именно теперь, пока они одни и пока никто не мешает. "Только бы начать, -- подумал он, -- а уж дальше само собой пойдет".
   И вдруг он совершенно некстати спросил:
   -- А пан Нововейский давно приехал?
   -- Нет, недавно, -- ответила Дрогоевская.
   И разговор опять оборвался.
   "Не с того начал, -- подумал Володыевский. -- Если я так буду начинать, я никогда ничего не скажу. Видно, горе отняло у меня остаток находчивости!"
   Некоторое время он шел молча и все быстрее шевелил усиками. Наконец, перед самым домом он остановился и сказал:
   -- Видите ли, ваць-панна, я столько лет откладывал личное счастье, чтобы служить отчизне, -- могу ли я на этот раз не отложить и то утешение, которое вы даете мне?
   Володыевскому казалось, что такой простой аргумент должен сразу убедить Кшисю. И минуту спустя она кротко, но с грустью отвечала:
   -- Чем ближе вас узнаешь, пан Михал, тем больше вас уважаешь! Сказав это, она вошла в дом. Уже в сенях они услышали крики Баси: "Алла, Алла!" Когда они вошли в гостиную, то увидели пана Нововейского, который бегал по комнате с завязанными глазами, с вытянутыми вперед руками; он старался поймать Басю, а она пряталась по углам и криком "Алла" давала знать, где она. У окна пан Заглоба разговаривал с пани Маковецкой.
   Появление Кшиси и рыцаря прервало эту забаву. Нововейский сдернул платок и побежал здороваться. Подошли и пан Заглоба, и пани Маковецкая, и запыхавшаяся Бася.
   -- Ну что там? Что пан гетман сказал? -- спросили все в один голос.
   -- Сестра, -- сказал Володыевский, -- если хочешь послать письмо мужу, то у тебя будет случай: я еду на Русь.
   -- Тебя уже посылают? Ради бога, не езди! -- жалобно воскликнула пани Маковецкая. -- Тебе не дают ни минуты отдыха.
   -- Ты действительно уже получил назначение? -- спросил огорченный Заглоба. -- Пани Маковецкая права, говоря, что тобою молотят, как цепом.
   -- Рущиц едет в Крым, я приму его полк. Пан Нововейский не ошибся, что весной нимать его.
   Не желая оставаться в долгу, брат Юрий тоже обнял его.
   После этого они ехали в приятном молчании до самого города, пока по обеим сторонам дороги не замелькали домики предместья.
   Перед каждым домиком происходило сильное оживление: мещане, солдаты и дворяне, почти все хорошо одетые, двигались в разных направлениях
   -- Однако, многонько приехало шляхты на выборы, -- сказал Заглоба. -- Положим, что многие приехали просто так. послушать да посмотреть. Но все дома й гостиницы до того переполнены, что трудно найти отдельную комнату.. Но, Миша, чтобы ты знал, сколько шляхтянок гуляет по улицам, -- просто страсть! Больше, чем у тебя волос на бороде. Есть, шельмы, такие хорошенькие, что так бы вот и захлопал крыльями, как петух, да и запел. Посмотри-ка вот на эту чернявую, за которой гайдук несет зеленую шубку... Не правда-ли, какая смазливая? Да?
   При этом Заглоба толкнул локтем в бок маленького рыцаря. Тот приосанился, зашевелил усиками, но тотчас же сконфузился и, опомнившись, свесил голову и произнес:
   -- Memento mori! {Помни о смерти! (лат.).}
   Заглоба не утерпел и, схватив его опять за шею, воскликнул.
   -- Если ты хоть каплю любишь и уважаешь меня, то женись, сделай милость. Столько есть на свете порядочных девушек, что положительно нельзя не жениться!.. И ты женишься!..
   Брат Юрий с изумлением взглянул на Заглобу и решил, что Заглоба говорит все это только потому, что много выпил. Но Заглоба мог выпить втрое больше и нисколько не опьянеть, а говорил он все это от избытка чувств. Наконец Володыевский сурово взглянул в лицо Заглобы и спросил:
   -- Не слишком ли вы много выпили?
   -- От душиьсоветую тебе жениться! Володыевский посмотрел на него еще строже.
   -- Memento mori!
   Но Заглоба не унимался.
   -- Послушай, Миша, если ты любишь меня, то поцелуй мою собаку в нос со своими "Memento". Говори, что тебе угодно, но я все-таки не перестану думать о том, что предназначено Господом. Ясно, что Бог создал тебя не для монашества, а для войны, если позволил тебе усовершенствоваться в этом искусстве; если бы Он хотел, чтобы ты был попом или монахом, то поверь мне, наверное Он дал бы тебе совсем другие способности, и ты бы любил больше книги и латынь, а не рыцарский меч. Заметь также, что в небе святые почитают солдат не хуже монахов, потому что они также сражаются с дьявольскими войсками, и когда возвращаются с победными знаменами, то Господь собственноручно награждает их за это. Все это такие истины, против которых ты ничего не можешь сказать.
   -- Не спорю, потому что трудно бороться с вашим умом, но ведь согласитесь, что лучше выплакать горе в монастыре, чем в миру.
   -- Тем более не стоит ради этого затворяться в монастыре. Дурак тот, кто кормит свое горе, а не морит его голодом, чтобы оно подохло поскорее.
   При таком аргументе трудно было что-нибудь возразить, и поэтому Володыевский замолчал и только немного спустя заговорил печальным голосом:
   -- Не напоминайте мне, пожалуйста, о женитьбе, потому что во мне пробуждается прежняя скорбь. Нет у меня прежней охоты, да и года уже не те. ведь я уже лысеть начинаю. Шутка ли -- сорок два года и двадцать пять походов!
   -- Господи, прости ему это богохульство! -- сказал Заглоба. -- Сорок два года! Тьфу! Ведь мне вдвое больше твоего, а и то приходится подчас усмирять жар в крови. Ты бы вспомнил дорогую покойницу! Хорош ведь ей был, а для других плох, стар сделался?
   -- Довольно, довольно!.. Оставьте, -- жалобно взмолился Володыевский. И слезы потекли по его усикам.
   -- Ну, не буду больше! -- сказал Заглоба. -- Только дай мне рыцарское слово, что ты не покинешь нас в этом месяце, что бы там ни случилось с Кетлингом. Тебе надо и Скшетуского повидать. А потом никто не помешает тебе возвратиться в монастырь, если пожелаешь.
   -- Даю честное слово, что останусь! -- отвечал Володыевский.
   И они переменили разговор.
   Заглоба начал рассказывать о сейме и о том, как он возбудил вопрос о неправильном избрании Богуслава, и о Кетлинге. По временам он прерывал свой рассказ и задумывался, но мысли эти, по-видимому, были самого веселого свойства, так как Заглоба часто повторял, хлопая себя по коленям:
   -- О-о!..
   По мере того как они приближались к Мокотову, лицо Заглобы принимало беспокойное выражение и внезапно, обращаясь к Володыевскому, он спросил:
   -- Помни, что ты обещал не уезжать от нас целый месяц, что бы ни случилось с Кетлингом.
   -- Я дал слово и останусь верен ему, -- отвечал маленький рыцарь.
   -- Вот и дом Кетлинга! -- воскликнул Заглоба. -- Не правда ли, как он прилично устроился?
   Потом прибавил, обращаясь к вознице:
   -- Ну-ка, хлопни бичом!.. Сегодня праздник в этом доме!
   Возница щелкнул бичом, словно выстрелил из ружья. Но не успели они въехать в ворота, как на крыльце показались товарищи и друзья Володыевского. Там были и старые соратники времен Хмельницкого, и молодые товарищи последней войны. Два из них, Василевский и Нововейский, хоть были еще юноши, но уже пристрастились к войне; они удрали из школы почти детьми и уже несколько лет служили под начальством Володыевского, который их очень любил.
   Старшими из всех были некто Орлик Новина, у которого голова была пробита шведской гранатой и запаяна золотом, а также Рущич, этот дикий степной зверь и лихой наездник, уступавший в доблести только одному Воподыевскому.
   Много было еще других гостей; все они, увидев двух знакомых мужчин в повозке, крикнули в один голос:
   -- Вот он, вот он! Молодец Заглоба!
   Все бросились к повозке, схватили на руки маленького рыцаря и понесли его на крыльцо.
   -- Здорово, дорогой товарищ! -- кричали они. -- Теперь мы тебя ни за что не отпустим. Да здравствует Володыевский, гордость и слава нашего войска! В степи с нами! В дикие поля!.. Там улетит с ветром грусть твоя!..
   На крыльце товарищи выпустили Володыевского, который приветствовал их; он был очень растроган таким радушным приемом.
   -- Ну, как Кетлинг? Жив ли он еще?
   -- Жив, жив, -- отвечали все хором, но при этом странная улыбка появилась на лицах старых солдат. -- Пойдем к нему, он ужасно хочет видеть тебя и, пожалуй, не дождется твоего прихода.
   -- Значит, ему не так плохо, как говорил мне Заглоба, -- отвечал маленький рыцарь.
   Все вошли в сени, а оттуда в просторную горницу, посереди которой стоял стол с приготовленными яствами, а в углу -- скамейка, покрытая белой лошадиной кожей; на ней лежал Кетлинг.
   -- Товарищ дорогой! -- сказал Володыевский, поспешно подходя к нему.
   -- Миша! -- крикнул, вскакивая, Кетлинг и начал крепко сжимать его в своих объятиях
   Оба так сильно и радушно обнимались, что даже приподнимали друг друга на воздух.
   -- А мне, братец, велели притвориться опасно больным, -- начал шотландец, -- но я не мог улежать при виде тебя. Я, слава Богу, здоров как рыба, и ничего со мной не случилось. Все это мы придумали для того, чтобы извлечь тебя из-за монастырских стен. Прости нам, Миша! Одна любовь к тебе заставила нас придумать такую ловушку.
   -- В дикие поля с нами! -- снова крикнули хором рыцари, хлопая по саблям своими мускулистыми руками, так что в комнате послышался грозный звон.
   Володыевский с недоумением посматривал на друзей, в особенности на Заглобу, и наконец сказал;
   -- Ах, вы предатели! А я в самом деле думал, что Кетлинг изрублен в куски и лежит при смерти.
   -- Что ты, что ты, Миша! -- возразил Заглоба. -- Неужели ты сердишься за то, что Кетлинг здоров, и сожалеешь, что он еще жив. Видно, брат, твое сердце до того очерствело, что ты хочешь, чтобы мы все умерли -- и Кетлинг, и Орлик, и Рущич, и эти молодчики, даже Скшетуский и я -- я, который любит тебя, как сына.
   Заглоба закрыл глаза и почти со слезами продолжал:
   -- Что нам, господа, в этой жизни, когда кругом нас царит одна черная неблагодарность!
   -- Ах, Боже мой! -- живо отвечал Володыевский. -- Ведь я не желаю вам зла, я только хочу этим сказать, что вы не захотели пощадить моего горя.
   -- Нет, тебе досадно, что мы живы! -- повторял Заглоба.
   -- Успокойтесь, Бога ради.
   -- Мы проливали столько слез, жалея его, а он еще упрекает нас, что мы не пощадили его горя. Но Бог мой свидетель, что мы все, как истинные друзья, готовы разметать твою печаль своими саблями. А ты, коль скоро дал слово пробыть с нами хоть месяц, то держи его и люби нас, no-крайней мере хоть это время.
   -- Да я вас буду любить до смерти! -- отвечал Володыевский.
   Разговор их был прерван приходом нового гостя, приезда которого друзья не заметили и увидели только тогда, когда он уже вошел в комнату. Это был высокий плотный мужчина с величественным лицом, как у римского цезаря, выражавшим власть и вместе с тем царственную доброту и приветливость. По своему росту он резко выделялся из остальных воинов и стоял, подобно орлу, окруженному ястребами, сарычами, кончиками.
   -- Великий Гетман! -- воскликнул Кетлинг и, как хозяин, вскочил приветствовать его.
   -- Пан Собеский -- повторили остальные.
   Все с уважением поклонились ему. Все. исключая Володыевского, знали, что гетман приедет, так как обещал Кетлингу, однако приезд его, по-видимому, сильно поразил присутствующих, так что никто не смел открыть рта. В сущности, это была необыкновенная милость со стороны Собеского; но он любил солдат, как братьев, а в особенности тех, которые дрались с татарами; поэтому-то он решился повидать Володыевского и утешить его своим милостивым вниманием, чтобы удержать его в рядах своих войск.
   Приветствовав Кетлинга, он протянул руку маленькому рыцарю и обнял его за голову; в свою очередь Володыевский обнял колени гетмана.
   -- Ничего, мой старый рыцарь, ничего, -- сказал гетман. -- Господь испытал тебя, и Он же утешит, все это пройдет. Ведь ты теперь останешься с нами?.
   Из груди Володыевского вырвалось рыдание.
   -- Останусь! -- сказал он сквозь слезы.
   -- Вот это похвально, побольше бы нам таких воинов, как ты. Ну, а теперь, старый товарищ, припомним то время, когда мы пировали в русских степях под наметами. Мне хорошо среди вас. Ну-ка, хозяин!
   -- Виват! -- закричали все.
   Началось пирование, продолжавшееся до позднего вечера. На следующий день гетман прислал Володыевскому прекрасного буланого жеребца.
  

Глава VI

   Кетлинг и Володыевский опять решили не расставаться и, по возможности, ездить рядом, сидеть при одном огне и спать на одном седле.
   Но неделю спустя судьба разлучила их.
   Из Курляндии прибыл вестник и объявил Кетлингу, что Гаслинг, который усыновил его, внезапно занемог и желает его видеть. Молодой рыцарь, недолго думая, отправился в путь.
   Уезжая, он просил Заглобу и Володыевского распоряжаться его домом, как своим собственным, и жить в нем, пока им не надоест.
   -- Может быть, на элекцию приедут Скшетуские, -- говорил он, -- по крайней мере, он сам наверное будет а если бы даже и все его семейство пожаловало к нам, то найдется место для всех Ведь у меня нет родных, кроме вас, а вы для меня дороже братьев.
   Заглоба чувствовал себя очень хорошо в доме Кетлинга, а потому был очень рад что его пригласили остаться Но и Володыевскому понравилось это приглашение.
   Скшетуский не приехал, а вместо него сестра Володыевского, бывшая замужем за стольником лятычевским, Маковецким, оповестила его о скором своем прибытии. Человек, посланный ею, приехал к гетману с целью разузнать что-нибудь о маленьком рыцаре, и ему тотчас указали на дом Кетлинга.
   Володыевский не видал сестры несколько лет и очень обрадовался ее приезду, но, узнав, что она не нашла ничего лучшего и остановилась в жалкой хижине на Рыбаках, тотчас же поехал к ней, чтобы пригласить ее в дом Кетлинга. Уже смеркалось, когда Володыевский явился к сестре; он сразу узнал ее, несмотря на то, что с нею были еще две женщины. Она бросилась обнимать брата. Оба плакали, не будучи в состоянии выговорить ни слова, между тем как две другие женщины стояли в стороне, смотря на их свидание.
   Гатония Маковецкая заговорила первая тонким и довольно писклявым голосом.
   -- Сколько лет, сколько зим! Ах, милый мой братец!.. Я сейчас же поехала, когда услышала о твоем несчастии. Да и муж не удерживал меня, потому что у нас довольно беспокойно. Со стороны Будяка нам угрожает неприятель, да поговаривают также и о белогородских татарах, а они наверняка нападут на нас, потому что появился верный признак войны: целые стаи птиц уже прилетели, как это всегда бывает перед войной. Да утешит же тебя Господь, мой милый братец! Золотой ты мой. Муж мой тоже думает приехать сюда на элекцию. Он сказал мне взять девушек и поехать сюда раньше. Говорит поезжай утешить Мишу, а вместе с этим спасешься и от татар. И я, как видишь, приехала раньше, чтобы подыскать порядочную квартиру и узнать о тебе. Сам он поехал с соседями на разведку. Войск в крае очень мало. Но у нас всегда так. Ах, милый ты мой Миша! Ну, пойдем к окну; дай мне посмотреть на тебя, как ты выглядишь. Да, похудел! Ну да не беда, и нельзя иначе, при таком горе. Легко было мужу говорить: поезжай, подыщи приличную квартиру. А тут вдруг ни одной, и мы вынуждены были приютиться вот в этой лачужке. Насилу соломы достали для спанья.
   -- Позволь, сестрица!.. -- начал было маленький рыцарь.
   Но сестра не хотела позволить и продолжала, как мельничное колесо, без остановки:
   -- Мы остановились здесь по необходимости, потому что другого места не было. Хозяева тоже смотрят волками, может быть, они злые люди. Положим, что у нас четыре человека прислуги, и сами мы не из робких! Ведь у нас там и женщины должны быть храбры, иначе и жить было бы нельзя. Ввиду этого я постоянно вожу с собою бандельерку, а Бася два пистолета, только Христина не любит оружия. Но мы все-таки хотели бы найти лучшее помещение, да, к несчастью, не знаем расположения города.
   -- Позвольте, сестрица!.. -- повторил Володыевский.
   -- Где же ты живешь, Миша? Ты должен помочь мне найти квартиру, ведь Варшава тебе хорошо известна.
   -- Да у меня уж есть для вас помещение, -- перебил ее брат, -- и, нужно заметить, такое, что и сенатор мог бы поместиться там со своей дворней. Я живу у своего друга капитана Кетлинга и сейчас же отведу вас туда.
   -- Однако ты прими во внимание, что нас трое да четверо слуг... Ах, Боже мой! Ведь я до сих пор еще не познакомила тебя с моими спутницами.
   И она обратилась к женщинам:
   -- Вы знаете, кто он такой, но он вас не знает, познакомьтесь, хотя здесь и темно. Даже и печь еще не затопили. Это Христина Дрогаевская, а это Варвара Езеровская, -- представила она. -- Они живут у нас, потому что обе сироты, а мой муж их опекун. Ведь таким молоденьким и хорошеньким девушками неудобно жить отдельно.
   Когда Маковсукая объяснила все это, брат ее поклонился по-военному, а барышни, приподняв пальчиками платья, сделали реверанс, причем Езеровская тряхнула своей прекрасной головкой.
   -- Однако едемте! -- сказал Володыевский. -- Я живу с моим другом Заглобой, которого просил позаботиться об ужине.
   -- Это тот знаменитый Заглоба?.. -- спросила вдруг Езеровская.
   -- Тише, Бася! -- сказала сестра Володыевского. -- Я боюсь, что мы наделаем вам хлопот.
   -- О, не беспокойтесь!.. Если Заглоба взялся хлопотать об ужине, то наверное хватит на всех, даже если бы нас было вдвое больше. Прикажите укладывать свои вещи... Я и тележку прихватил для них, а мы вчетвером свободно доедем в шарабане Кетлинга. Я, знаете ли, вот что думаю- если слуги ваши не пьют, то пусть они останутся здесь до завтра с лошадьми и вещами, а мы пока возьмем только необходимое.
   -- Им и оставаться незачем, -- отвечала сестра, -- потому что мы еще не распаковывали вещей. Стоит только запрячь лошадей и пускай себе едут. Бася, пойди присмотри за этим!
   Езеровская порхнула в сени, через несколько минут вернулась и объявила, что все уже готово.
   -- Пора! -- сказал Володыевский.
   Немного спустя они сидели уже в шарабане и ехали по направлению к Мокотову. Маковецкая с Дрогаевской поместились на заднем сиденье, а маленький рыцарь и Бася -- на переднем. Было уже совсем темно, и Володыевский не мог рассмотреть лиц девушек.
   -- Вы знаете Варшаву? -- обратился он к Дрогаевской, возвышая голос, чтобы заглушить шум колес.
   -- Нет, -- отвечала она звучным, приятным голосом. -- Мы провинциалки, не видали никогда ни больших городов, ни знаменитых людей.
   При этом она слегка нагнула голову, как бы желая этим выразить, что Володыевский принадлежит к таким людям. Рыцарь, польщенный ее комплиментом, подумал про себя: "Ловкая девушка!" -- и начал придумывать подходящий комплимент, которым мог бы отблагодарить ее.
   -- Если бы этот город был в десять раз больше, -- придумал он наконец, -- то и тогда вы могли бы быть лучшим его украшением.
   -- А почем вы знаете? Ведь теперь темно, и вы не видели нас? -- спросила его внезапно Езеровская.
   "Вот егоза!" -- подумал про себя Володыевский и ничего не сказал. После непродолжительного молчания Езеровская опять обратилась к маленькому рыцарю:
   -- А хватит ли у вас места для наших лошадей: ведь у нас десять выездных, да две клячи.
   -- Хоть бы их было тридцать, для всех хватит.
   -- Фью! Фью! -- присвистнула в ответ Варвара Езеровская.
   -- Бася! -- сказала с укоризной Маковецкая.
   -- Ну что? Все Бася да Бася! А кто всю дорогу заботился о них?
   Беседуя таким образом, они подъехали к крыльцу дома Кетлинга.
   Ради приезда сестры Володыевского все окна в доме были ярко освещены, а слуги и Заглоба вышли на крыльцо высаживать дам, причем последний, увидев трех барынь, тотчас же спросил:
   -- В лице которой из трех я имею честь приветствовать мою благодетельницу и сестру моего лучшего друга?
   -- Это я! -- отвечала жена стольника.
   Заглоба взял ее руку и начал целовать, повторяя:
   -- Челом вам, челом!..
   Высадив ее из шарабана, он проводил ее до сеней и, почтительно расшаркиваясь, проговорил:
   -- Прежде чем переступите этот порог, позвольте мне еще раз приветствовать вас.
   Между тем Володыевский помогал высаживаться барышням, а так как шарабан был довольно высок и трудно было попасть на подножку, то он схватил в охапку Дрогаевскую, поднял ее в воздух и поставил перед собою. Опираясь, она прикоснулась к нему грудью и на одно мгновение повисла на его шее, проговорив:
   -- Благодарю вас!
   После этого Володыевский хотел высадить и Езеровскую, но та уже выскочила из шарабана с другой стороны.
   Маленький рыцарь взял Дрогаевскую под руку и вошел в комнаты.
   Там молодые девушки познакомились с Заглобой, который повеселел при виде таких хорошеньких барышень и сразу же пригласил их ужинать.
   Кушанья были уже поданы и, как предвидел Володыевский, всего было много, так что вдвое большее общество могло вполне быть сыто.
   Все уселись. Пани Маковецкая заняла почетное место; по правую ее руку сел Заглоба, потом Езеровская. С левой стороны поместился Володыевский, рядом с Дрогаевской. Тут только маленький рыцарь смог разглядеть девиц.
   Каждая в своем роде могла назваться красавицей. Дрогаевская была брюнетка с черными, как вороново крыло, волосами и бровями. При этом у ней были большие синие глаза и белый, необыкновенно нежный цвет лица, так что на висках даже голубые жилки просвечивали сквозь кожу. Чуть заметный черный пушок виднелся над верхней губой, как это часто бывает у брюнеток, и оттенял прелестный ротик, как бы созданный для поцелуев. Она была в трауре, который носила после смерти отца, что придавало печальное и строгое выражение ее лицу. На первый взгляд она могла показаться старше своей подруги, но Володыевский тотчас заметил, что под этой прозрачной кожей струилась юная кровь. Чем больше он смотрел, тем больше восхищался ее гордой осанкой, лебяжьей шеей и всеми ее девственными формами.
   "У нее, должно быть, возвышенная душа, -- думал он, -- зато другая -- настоящий сорванец!"
   И это сравнение было очень меткое.
   Езеровская была маленькая, хотя не худенькая, но гораздо ниже Дрогаевской, блондиночка с розовыми щечками. Волосы ее были обрезаны, как видно, после болезни и запрятаны в золотую сетку, из которой они выглядывали во все отверстия, как бы не желая сидеть спокойно на этой беспокойной головке; они висели на лбу до самых бровей, подобно казацкой "чуприне"; эти непокорные волосы, быстрые глазенки и задорное выражение лица придавали ей вид школьника, который только и смотрит, как бы напроказничать.
   Несмотря на все это, она была так свежа и молода, что трудно было не восхищаться ею. Ноздри ее тонкого, слегка вздернутого носика раздувались поминутно, а ямочки на щеках свидетельствовали о веселом нраве.
   Теперь она спокойно сидела и с аппетитом ела поставленные на стол яства, посматривая с каким-то детским любопытством то на Заглобудо на Володыевского, точно видела в них что-то особенное. Хотя Володыевский чувствовал, что ему следует занять разговором Дрогаевскую, однако он молчал, не зная с чего начать. Маленький рыцарь был вообще ловким кавалером, но теперь он был сильно опечален, так как девушки воскресили в нем воспоминание о дорогой покойнице.
   Зато Заглоба вполне занимал его сестру, рассказывая ей о своих подвигах и о подвигах ее брата. В середине ужина он стал вдруг рассказывать о том, как они с княжной Курцевич и Жендяном убегали от целого войска татар и как они вдвоем с Володыевским бросились на отряд татар, чтобы задержать погоню и спасти княжну.
   Езеровская так внимательно слушала все это, что перестала есть и, опершись подбородком на руку, поминутно встряхивала волосами. В самых патетических местах она пощелкивала пальцами и повторяла:
   -- Ага! Ага! Ну и что же! Что же!
   Когда же Заглоба стал рассказывать о том, как драгуны Ку-шеля, подоспев нечаянно на помощь, обратили в бегство татар и преследовали их почти полмили, Езеровская не выдержала, захлопала изо всей силы в ладоши и воскликнула:
   -- Ах, как бы мне хотелось там быть! Ей-Богу!
   -- Бася, -- заметила ей пухленькая пани Маковецкая, своим резким малороссийским выговором, -- приехав сюда, постарайся, пожалуйста, отвыкнуть от своего "ей-Богу!" Не хватает только того, чтобы ты стала говорить "ах, черт возьми"... или "ах, чтоб меня все пули били"!..
   Панночка расхохоталась своим свежим серебряным смехом и хлопнула себя по коленям.
   -- Ну, так пусть меня пули бьют, милая тетя!
   -- Господи! Уши вянут от твоих восклицаний. Ну. извинись по крайней мере перед обществом, -- возмущалась сестра Володыевского.
   Пани Варвара, желая начать извинения с Маковецкой, вскочила со стула, юркнула под стол, при этом сбросив нож, вилку и ложку.
   Пухленькая тетушка не могла больше удержаться от смеха, смеялась же она замечательно: сначала тряслась и как-то дрыгалась, а лотом начинала тонко пищать. Все развеселились, и Заглоба был в восторге.
   -- Посмотрите только, что за девчонка, -- повторяла, трясясь, Маковецкая.
   -- Прелесть что такое, ей-Богу! -- говорил Заглоба.
   Между тем Варвара подняла ложку и вилку и вылезла из-под стола; согнувшись под столом, она потеряла там свою сетку, и поэтому все волосы нависли ей на глаза. Она выпрямилась и, раздувая ноздри, произнесла:
   -- Ага! Вы смеетесь над моим замешательством!.. И отлично.
   -- Никто не смеется. -- сказал убедительным тоном Заглоба, -- никто не смеется! Мы только радуемся, что Господь послал нам такое утешение в вашем лице.
   После ужина они отправились в гостиную. Там Дрогаевская увидела висевшую на стене лютню, сняла ее и стала слегка наигрывать. Володыевский попросил ее спеть, на что она отвечала просто и добродушно:
   -- Охотно, если только этим я развлеку вас от вашей печали.
   -- Благодарю вас! -- отвечал маленький рыцарь и с благодарностью посмотрел на нее.
   Вскоре раздались звуки лютни, и послышалась песня:
  
   "Поверьте, рыцарь,
   Что даже панцирь
   От стрел любви не защитит.
   Любовь возникнет --
   Сквозь сталь проникнет,
   Коль купидон стрелу вонзит".
  
   -- Не знаю, право, как и благодарить вас, -- говорил Заглоба Маковецкой, сидя с ней в глубине гостиной и целуя ей руки, -- что вы приехали и, кроме того, привезли с собой таких милых и стройных девушек; все Грации при них могли бы показаться простыми горничными. Особенно этот мальчишка мне пришелся по вкусу; это такая вострушка и так хорошо умеет разгонять тоску, что и кунице не суметь лучше разогнать мышей. Ведь вы знаете, что тоска, как мышь, грызет зерна наших сердечных радостей, скрытая в глубине наших сердец. Наш бывший король Ян Казимир любил меня за мои сравнения и не мог прожить без них ни одного дня, вследствие чего я должен был сочинять для него разные поговорки и мудрые изречения и говорить их ему всегда вечером, потому что он, сообразуясь с ними, вел свою политику. Но дело не в том!.. Надеюсь, что наш Миша скоро забудет о своем горе в присутствии этих красавиц. Вы не знаете, что неделю тому назад я насилу увез его из монастыря камедулов. Я добился у папского нунция такого письма, что если бы настоятель не выпустил Володыевского из монастыря, то он сделал бы всех монахов драгунами. К тому же монастырь ничего от этого не потерял. И слава Богу, что он между нами!.. Я знаю его! Вы увидите, что не сегодня, так завтра которая-нибудь из этих двух красавиц вскружит ему голову, и он воспылает к ней, как трут.
   Между тем Дрогаевская продолжала петь.
  
   "Если кольчуга
   Сего недуга
   Мужчин не в силах устрашить,
   То уж девице,
   Как вольной птице.
   Бог и подавно велел любить".
  
   -- И женщины боятся этой любви, как собака сала, -- шепнул Заглоба своей собеседнице. -- Но признайтесь, вы привезли сюда этих пташек не без цели. Это редкие девушки, в особенности этот "мальчишка", право! Хитрая у Миши сестрица, не правда ли?
   Маковецкая постаралась придать своему простодушному и доброму лицу очень хитрое выражение, но это ей не удалось.
   -- Разумеется, пришлось подумать и о них, -- сказала она, -- так как мы, женщины, всегда проницательны. Мой муж приедет сюда позже, а я прихватила их с собою, потому что у нас того и гляди татары нагрянут. Если бы Мише посчастливилось в этом случае, то я бы пешком отправилась куда-нибудь на поклонение чудотворной иконе.
   -- Наверняка посчастливится, -- сказал Заглоба.
   -- Обе девушки из хорошей семьи и со средствами, а это в наше время чего-нибудь стоит.
   -- Нечего и говорить мне этого. Володыевский ухлопал все свое состояние на войну. Только некоторые вельможи остались должны ему кое-что. Мы, милостивая государыня, не раз брали крупные деньги, и хотя все обыкновенно отдавалось гетману, однако каждый из нас получал свою часть "с сабли", как у нас говорят солдаты. Случалось, что на долю Михаила выпадало столько, что он мог бы иметь в настоящее время громадное состояние, если бы хранил все это. Но он, как истый солдат, не думает о завтрашнем дне; ему бы только кутить и, если бы не я, то Миша все бы прокутил. Вы говорите, что эти девушки знатного происхождения?
   -- В жилах Дрогаевской течет сенаторская кровь. Правда, наши пограничные каштелянства не то, что краковские: есть и такие, о которых мало знают в Речи Посполитой. но ведь кто раз добился сенаторского кресла, то и его потомство может гордиться этим Что касается Езеровской, то та по рождению выше Дрогаевской.
   -- Скажите, пожалуйста! Это интересно. Я люблю слушать о родословных, потому что и сам происхожу из рода масагетского короля.
   -- Конечно, Езеровская не такой крови, как вы, но если вы желаете послушать, то я расскажу вам. Ведь там, у нас, каждый может по пальцам перечесть родню всякого. Она приходится сродни и Потоцким, и Язловецким, и Лащам. Это родство, знаете ли, происходит таким образом.
   При этом Маковецкая расправила складки своего платья и плотнее уселась, чтобы ничто не помешало ей начать свой любимый рассказ. Потом она расставила пальцы одной руки и приготовилась на них считать дедов и прадедов, загибая каждый палец указательным пальцем другой руки, и наконец начала так:
   -- Дочь Якова Потоцкого, Елизавета, от второй его жены Язловецкой вышла за Ивана Сметанко, подольского хорунжего.
   -- Так!.. -- сказал Заглоба.
   -- От этого брака родился Михаил Сметанко, тоже подольский хорунжий.
   -- Гм... Прекрасное звание!
   -- Этот последний был женат в первый раз на Дорогостои... нет! На Рожинской. нет! На Воронич. Забыла совсем!
   -- Вечная ей память, -- сказал Заглоба, - как бы она ни называлась.
   -- Второй раз он женился на Лащевой.
   -- Я так и думал! А какой был результат этого брака?
   -- Сыновья их умерли.
   -- Все радости непрочны на этом свете.
   -- Дочерей было четыре. Младшая из них, Анна, вышла за Езеровского, герба Равич, который был сначала комиссаром при размежевании Подолья, а потом, кажется, сделался подольским мечником.
   -- Да, я помню, он был мечником, -- сказал с уверенностью Заглоба.
   -- Ну вот, от этого, то брака, как видите, и родилась Варвара.
   -- Да, вижу, также как и то, что она в настоящую минуту метится из мушкета Кетлинга.
   Действительно, пока Дрогаевская разговаривала с маленьким рыцарем, Бася, стоя у окна, от нечего делать надела шлем и целилась из ружья
   Видя это, Маковецкая затряслась и запищала.
   -- Вы не можете себе представить, сколько мне с нею хлопот! Настоящий гайдамак!
   -- Если бы все гайдамаки были такие, то я сейчас бы пристал к ним.
   -- Она только и думает о войне, лошадях и ружьях! Раз она отправилась охотиться с винтовкой на уток и залезла куда-то в камыши, вдруг смотрит, тростник раздвинулся и оттуда - что бы вы думали? Голова татарина, который прокрадывался в деревню по камышам!.. Другая бы испугалась на ее месте, а она выстрелила, и татарин упал в воду! Вообразите, она на месте его уложила, и чем? дробью.
   При этом Маковецкая опять захихикала и затряслась, а затем прибавила:
   -- Правда, что этим она спасла нас всех, потому что за татарином шел целый отряд Вернувшись с охоты, она наделала такой суматохи, что мы все должны были спасаться в лес! И всегда у нас так!..
   Лицо Заглобы приняло восторженное выражение; он даже прижмурил глаз и, вскочив, подбежал к молодой девушке и поцеловал ее в лоб. Все это произошло так быстро, что Варвара не успела оглянуться.
   -- Это вам от старого солдата в благодарность за татарина в камышах, -- сказал он при этом.
   Девушка по обыкновению тряхнула своими русыми волосами.
   -- Не правда ли, я задала ему перцу! -- отозвалась она свежим детским голосом, который как-то не гармонировал с ее словами.
   -- Ах, милый ты мой гайдамачонок! -- сказал растроганный Заглоба.
   -- Ну, что значит один татарин! Вы тысячи их изрубили, и немцев, и шведов, и венгров. Я ничтожество в сравнении с такими рыцарями, как вы, подобных которым нет во всей Речи Посполитой. О, я это хорошо понимаю!
   -- Мы будем вас учить владеть саблей, если вы такая храбрая. Правда, я уж немного тяжеловат для этого, но зато Миша мастер своего дела.
   Обрадованная таким предложением, молодая девушка даже подпрыгнула от радости, потом поцеловала Заглобу в плечо и сделала реверанс маленькому рыцарю.
   -- Благодарю вас за обещание! Я уже умею немножко.
   Но Володыевский до того был занят разговором с Дрогаевской, что как-то рассеянно проговорил:
   -- Я к вашим услугам, что прикажете?
   Сияющий Заглоба опять уселся рядом с Маковецкой.
   -- Всемилостивейшая государыня, -- начал он. - Я знаю по опыту -- так как долго жил в Стамбуле, - что восточные лакомства очень вкусны, и что много есть до них охотников, но как же, скажите мне, никто не польстился на эту конфетку?
   -- Что вы! Многие ухаживали за ними обеими. А Басю мы в шутку называли вдовою после трех мужей, потому что за ней в одно и то же время ухаживали три кавалера: Свирский. Кондрацкий и Цвилиховский. Все это зажиточные дворяне и из хорошей семьи, я даже могу перечислить вам всю их родословную. При этом сестра Володыевского опять расставила пальцы и приготовилась считать по ним, но Заглоба поторопился спросить.
   -- Что же с ними случилось?
   -- Всех их убили на войне, вот потому-то мы и зовем ее вдовой.
   -- Гм! Ну, а как же она перенесла это?
   -- Да, видите ли... у нас это заурядное явление, и редко кто не умирает на поле сражения. Говорят, что дворянину неприлично даже умирать иначе. Разумеется, она поплакала немножко, бедняжка, в конюшне. У нее всегда так: как только что ее опечалит -- она сейчас в конюшню! Однажды я пошла туда и спрашиваю: "О ком ты плачешь?" -- "О всех трех!" -- отвечала она; из этого я поняла, что ей ни один из них не нравился. Я думаю, что она еще не чувствует требований природы, а поэтому и голова ее занята другим; вот Христина совсем не то, а Бася и не думает, кажется!..
   -- Почувствует еще и подумает, -- сказал Заглоба, -- мы это лучше понимаем! И скоро почувствует.
   -- Да, такое уж наше предназначение! -- отвечала жена стольника.
   -- Именно! Я только что хотел то же сказать!
   Разговор их был прерван приближением молодежи. Маленький рыцарь уже смело обращался с Христиной, но она, по-видимому, занимала его только из сострадания к его горю, подобно тому, как доктор занимается больным. Короткое знакомство не позволяло ей выказывать к нему того сочувствия, которое она уже начала обнаруживать. Никого, однако, это не удивляло, потому что Михаил был братом Маковецкой, а молодая девушка -- родственницей ее мужа. Варвара оставалась в стороне, и только Заглоба обращал постоянно на нее свое внимание, что, по-видимому, для нее было все равно. Сначала она с удивлением смотрела на обоих рыцарей, потом восхищалась чудным оружием Кетлинга, развешанным по стенам, далее начала понемногу зевать, и глаза ее стали смыкаться, наконец она сказала:
   -- Теперь я как залягу спать, так разве только послезавтра проснусь.
   Вскоре после этого все разошлись, потому что женщины были очень утомлены и ожидали только, пока им приготовят постели.
   Когда Заглоба очутился один с Володыевским, то сначала стал ему многозначительно подмигивать, а потом понемногу толкать в бок кулаками.
   -- Ну, что ж ты, Миша! Точно репы объелся! А? Пойдешь, что ли, в монастырь? А эта ягодка, Дрогаевская. кажется, вкусная? И этот розовенький мальчик -- тоже!.. Эх, ты... Ну, что ты скажешь, Миша?
   -- Что же, ничего! -- отвечал маленький рыцарь.
   -- Но мне ужасно понравился этот мальчишка-девушка... Знаешь ли, когда я сидел подле нее за ужином, то меня так и жгло от нее, как от жаровни.
   -- Ну, эта еще девчонка, та гораздо солиднее.
   -- Дрогаевская - что слива вегнерская, настоящая венгерская слива! Но зато та -- орешек!.. Ей-Богу! И если бы у меня были зубы!.. То я!.. Тьфу!.. Я хотел сказать, если б у меня была такая дочь, то я выдал бы ее только за тебя. Одно слово, миндалинка.
   Володыевский вдруг вспомнил, что все эти сравнения делал Заглоба и по отношению к Анне Борзобогатой, и ему стало очень фустно. Припомнил он и ее фигуру, и маленькое личико, и темные косы, ее резвость, щебетанье и взгляд Правда, что эти девушки были моложе, но та была в тысячу раз дороже всех для него.
   Маленький рыцарь закрыл лицо руками и неожиданно предался сильному отчаянию. Удивленный Заглоба сначала смотрел на него с беспокойством и молчал, а потом отозвался:
   -- Что с тобой, Миша? Скажи мне, ради Бога!
   -- Да почему же все живут, все ходят по земле. -- проговорил Володыевский, - только нет одного моего ягненочка: ее одну только не увижу я больше!
   Тут он не мог больше выдержать и разрыдался; опершись на скамью, он сквозь зубы произносил:
   -- Боже! Боже! Боже!..
  

Глава VII

   Варвара Езеровская с нетерпением ожидала той минуты, когда она будет учиться фехтованию у Володыевского, который, конечно, не мог отказать ей в этом.
   Несмотря на то, что он был влюблен в Дрогаевскую, через несколько дней, он успел полюбить и Басю; да и мудрено было не любить ее.
   Однажды утром она взяла первый урок; урок этот был вызван тем, что Бася хвасталась своею ловкостью и уверяла, что она хорошо изучила фехтовальное искусство и что не всякий может сравниться с нею.
   -- Я училась у наших старых солдат, -- говорила она, -- а ведь все знают, какие у нас ловкие фехтовальщики... Пожалуй, что они не уступили бы вам.
   -- Что вы говорите, -- вскричал Заглоба, -- во всем мире нет нам равных!
   -- Мне бы очень хотелось, чтобы я оказалась равной вам, -- конечно, я не надеюсь на себя, однако же хочется испытать.
   -- Вот если бы бы затеяли стрелять в цель из бандольерки, то и я бы, пожалуй, попробовала, -- сказала, смеясь. Маковецкая.
   -- Да неужели у вас в Летичевском уезде все такие амазонки! -- изумился Заглоба и спросил, обращаясь к Дрогаевской; -- А вы каким оружием владеете?
   -- Никаким, -- отвечала Христина.
   -- Как никаким?! -- крикнула Бася и запела, копируя ее:
  
   Поверьте, рыцарь,
   Что даже панцырь
   От стрел любви не защитит.
   Любовь возникнет --
   Сквозь бронь проникнет,
   Коль купидон стрелу вонзит?.
  
   -- Вот она каким оружием владеет! -- прибавила она, обращаясь к Заглобе и Володыевскому. -- Не беспокойтесь, она ловка в этом искусстве!
   -- Выходите, сударыня! -- сказал Володыевский, желая скрыть свое смущение.
   -- Ах, Боже мой! Если бы только так получилось, как я думаю! -- воскликнула Варвара, краснея от радости.
   Она стала в позицию с легкой польской саблей в правой руке, а левую заложила за спину. Подняв голову, раздув ноздри и подавшись грудью вперед, она была так свежа и прекрасна, что Заглоба вынужден был шепнуть Маковецкой:
   -- Самое старое, хотя бы столетнее венгерское не могло бы мне доставить большего удовольствия.
   -- Заметьте -- сказал Володыевский, -- что я буду только защищаться, а вы нападайте, сколько вам угодно.
   -- Хорошо. Но когда вы захотите, чтобы я перестала, то вы мне скажете.
   -- Положим, что вы и так перестанете, когда я захочу!
   -- Как это?
   -- Да так: я сейчас могу выбить саблю из рук всякого фехтовальщика.
   -- Посмотрим!
   -- Что ж смотреть, когда так оно и есть, но я из вежливости не позволю себе сделать этого.
   -- Причем тут вежливость? Вы только сделайте, что говорите. Я знаю, что у меня нет такой ловкости, как у вас, но уж саблю-то выбить вам не удастся.
   -- Значит, вы позволяете?
   -- Позволяю!
   -- Полно вам, милый мальчик, -- сказал Заглоба. -- Он это проделывал с величайшими знатоками.
   -- Посмотрим! -- повторила Езеровская.
   -- Начинайте! -- сказал Володыевский, которого вывело из терпения хвастовство девушки.
   Фехтованье началось.
   Бася нападала с ожесточением, прыгая, как полевая лошадка, а Володыевский спокойно стоял и, по обыкновению, делал незаметные движения саблей, не обращая внимания на атаку.
   -- А! Вы парируете и отмахиваетесь от меня, как от назойливой мухи! -- сказала с раздражением Варвара.
   -- Ведь это не состязание, а урок! -- отвечал маленький рыцарь. -- Хорошо! Недурно для женщины! Руку держите покойнее!
   -- Для женщины? Вы меня считаете женщиной! Вот вам! Вот вам!
   Но как ни старалась Бася -- Володыевский стоял спокойно и даже заговорил с Заглобой, чтобы показать, как мало он обращает внимания на свою соперницу.
   -- Отойдите от окна, а то панне Варваре темно. У ней хотя сабля не меньше иголки, однако же она владеет ею хуже, чем иглой.
   Маленькие ноздри Баси раздулись еще сильнее, а волосы упали на блестящие глазки.
   -- Вы ни во что меня не ставите? -- спросила она, прерывисто дыша.
   -- Только не вас лично, Боже меня сохрани!
   -- Терпеть вас не могу!
   -- Это в награду за мою науку! -- отвечал маленький рыцарь и обратился к Заглобе: -- Ей-Богу, мне кажется, что снег идет.
   -- Да, снег, снег, снег! -- повторяла Бася с ожесточением.
   -- Довольно, Бася, будет; ты насилу дышишь, -- заметила Маковецкая.
   -- Ну, держите же саблю, а то я ее выбью!
   -- Увидим!
   -- А вот!
   И сабля, как птица, вылетела из рук Баси и упала возле печки.
   -- Это я сама, по нечаянности! Это не вы! -- воскликнула девушка со слезами на глазах и, мигом схватив саблю, снова стала наступать.
   -- Попробуйте-ка теперь.
   -- А вот! -- повторил Володыевский.
   И сабля опять очутилась у печки.
   -- Ну, довольно, будет пока! -- сказал маленький рыцарь.
   Сестра Володыевского затряслась и запищала громче обыкновенного, а Бася стояла посередине комнаты взволнованная, оскорбленная и едва дышала; она кусала губы, чтобы удержать слезы, готовые хлынуть из глаз. Молодая девушка чувствовала, что все будут смеяться над нею, если она заплачет, и, видя наконец, что больше ей не выдержать, она убежала из комнаты.
   -- Господи! -- вскричала Маковецкая. -- Она, верно, в конюшню удрала!.. Еще простудится, пожалуй: она так разогрелась. Пойти разве за ней!.. Ты не ходи, Христина!..
   С этими словами, она вышла из комнаты и, схватив теплую мантилью, побежала в конюшню, а за нею Заглоба, обеспокоившийся о своем "мальчике".
   Дрогаевская тоже хотела бежать, но маленький рыцарь удержал ее за руку.
   -- Вы слышали, что вам было сказано? Я не выпущу вашей руки, пока все не вернутся.
   И он действительно не выпускал ее маленькой атласной ручки. Володыевскому казалось, что из ее тоненьких пальчиков льется теплая, приятная струя и проникает до костей. Он ощущал невыразимое удовольствие и поэтому держал ее еще крепче. На смуглом личике Христины показался легкий румянец.
   -- Вижу, что я у вас в плену.
   -- Если бы кому попалась такая пленница, то сам султан охотно бы дал за нее полцарства.
   -- Но ведь вы не продали бы меня неверным!
   -- Точно так же, как не продал бы своей души черту.
   В этот момент Володыевский смекнул, что он придает слишком большое значение минутному увлечению, и поэтому тотчас поправился.
   -- Точно так же я не продал бы своей сестры.
   Дрогаевская отвечала с достоинством.
   -- Совершенно справедливо, я люблю вашу сестру, как свою, а вас постараюсь полюбить, как брата.
   -- От души благодарю вас, -- сказал Володыевский, целуя ее руки, -- я так нуждаюсь теперь в утешении.
   -- Знаю, знаю. -- сказала молодая девушка, -- я ведь тоже сирота!
   При этом маленькая слезинка показалась из-под ее ресниц и повисла на пушке, который был на верхней губе девушки.
   -- Вы добры, как ангел! Мне уже сделалось легче.
   Христина ласково улыбнулась.
   -- Дай Господи!
   -- Ей-Богу, правда!
   Маленький рыцарь предчувствовал, что ему было бы еще легче, если бы удалось поцеловать эту ручку второй раз, но в эту минуту вошла Маковецкая.
   -- Варвара взяла мантилью. -- сказала она. -- Она очень сконфузилась и ни за что не хочет вернуться. Заглоба бегает за ней по конюшне.
   Между тем Заглоба действительно бегал по конюшне за Басей и, не щадя слов, утешал ее; наконец он выгнал ее на двор, думая, что она скорее согласится пойти в комнату. Но девушка убегала от него, повторяя: "А вот не пойду! Пускай себе я замерзну, но не пойду! Не пойду!" Увидав подле дома столб со ступеньками, она, как белка, взобралась на крышу и закричала оттуда:
   -- Хорошо, я пойду, если вы влезете ко мне!
   -- Ведь я не кот, чтобы лазить за вами по крышам, -- отвечал Заглоба. -- Вот как вы платите за мою любовь к вам?
   -- Я вас тоже люблю, но с крыши!
   -- Дед свое, а баба свое! Слезайте сейчас же!
   -- Нет, не слезу!
   -- Ей-Богу смешно, что вы все так близко принимаете к сердцу. Разве Володыевский поступил так только с вами, милая ласточка; он точно также выбивал шпагу у Кмицица, этого величайшего мастера, и то не в шутку, а на дуэли. Самые знаменитые фехтовальщики из Италии, Германии и Швеции не могли защищаться от его ударов больше пяти минут. И вдруг такая букашка вздумала обижаться. Фу! Как вам не стыдно! Ну слезайте-ка, слезайте! Ведь вы еще учитесь!
   -- Но я терпеть не могу Володыевского!
   -- Господь с вами. Неужели за то, что он превосходит вас в том искусстве, которое вы хотите изучить? Вам бы следовало любить его еще больше за это!
   Заглоба был прав. Несмотря на свое поражение. Бася боготворила маленького рыцаря, но она отвечала:
   -- Пусть его Христина любит!
   -- Ну, слезайте же без разговоров!
   -- Не слезу!
   -- Ну хорошо, сидите себе, а только я скажу, что барышне не только смешно, но и неприлично сидеть на лестнице, потому что снизу очень некрасиво.
   -- Вовсе нет! -- отвечала Варвара, оправляя платье.
   -- Я, старик, пожалуй недогляжу, но я сейчас же приведу всех сюда, пускай полюбуются.
   -- В таком случае я слезу! -- отвечала она.
   Вдруг Заглоба оглянулся в сторону дома.
   -- Смотрите, и впрямь кто-то идет! -- сказал он.
   И в самом деде из-за угла показался молодой Нововейский. который, приехав верхом и привязав лошадь, обходил кругом дома, чтобы войти с парадного крыльца.
   Завидев его, Езеровская мигом очутилась на земле, но увы! Было уже поздно. Нововейский заметил, как она слезала по лестнице и, покраснев, как барышня, он стоял удивленный и сконфуженный. Езеровская также переконфузилась и проговорила:
   -- Второе поражение.
   Обрадованный Заглоба замигал своим здоровым глазом.
   -- Господин Нововейский. друг и подчиненный пана Михаила, а это панна Драбиновская, Тьфу! Я хотел сказать -- Езеровская.
   Нововейский быстро оправился и поклонился молодой девушке; он был довольно остроумен и красноречив, а потому непринужденно заговорил с девушкой, глядя в ее чудные глаза.
   -- Э, да что я вижу! -- сказал он. -- У Кетлинга в саду цветут на снегу розы!
   Варвара сделала реверанс и пробурчала про себя:
   -- Только не для твоего носа! Затем вежливо прибавила:
   -- Пожалуйте в комнаты!
   Она побежала вперед и, влетев в комнату, где сидел Володыевский с остальной компанией, объявила, намекая на красный мундир Нововейского:
   -- Снегирь приехал!
   Вслед за тем она скромно села на табуретку, сложила ручки крендельком, а губки -- бантиком.
   Володыевский представил своего молодого товарища сестре и Христине Дрогаевской. Тот вторично сконфузился при виде еще одной хорошенькой девушки.
   Поклонившись, Нововейский хотел для храбрости покрутить усики, но последние еще не выросли, и поэтому он погладил только пальцами верхнюю губу и объяснил Володыевскому цель своего приезда.
   Дело было в том, что великий гетман желал тотчас же видеть маленького рыцаря, Нововейский догадывался, что гетман хотел дать ему какое-то важное поручение, потому что недавно были получены письма от Вильчковского, Сильницкого, полковника Пиво и от других комендантов с сообщениями о зловещих слухах из Крыма.
   -- Хан и султан Галго не желали бы нарушить Подгаецкого договора, -- сказал Нововейский, -- но Будяк шумит, как пчелиный рой; точно так же волнуется и белогородская орда и не хочет слушать ни хана, ни Галго.
   -- Собеский уже говорил мне об этом и спрашивал моего совета, -- сказал Заглоба. -- Ну, а что у вас слышно насчет весны?
   -- Говорят, что эти черви весной выползут снова и что придется опять давить их, -- отвечал Нововейский.
   При этом он сделал строгое выражение лица и опять стал так крутить свои бедные усы, что верхняя губа даже покраснела.
   Езеровская, посмотрев на него, тотчас же заметила это и, зайдя за спину Нововейского, начала тоже крутить себе усы. передразнивая молоденького воина.
   Маковецкая строго взглянула на Басю, но не выдержала и тотчас же задрожала, удерживаясь от смеха, Володыевский тоже закусил губу, а Дрогаевская так опустила глаза, что на ее щеках образовалась длинная тень от ресниц.
   -- Вы молодой человек, но опытный солдат, -- сказал Заглоба.
   -- Мне двадцать два года, -- отвечал юноша, -- но я уже семь лет служу отечеству. Выйдя из младшего класса пятнадцати лет, я прямо поступил на службу.
   -- О, он хорошо знает степь, умеет прятаться в траве и внезапно нападать на татар, как коршун на куропатку, -- прибавил Володыевский, -- это прекрасный наездник, и татарину от него не укрыться в степи!
   Нововейский покраснел от удовольствия, услышав такую похвалу от Володыевского в присутствии барышень.
   Этот степной коршун был красив собою, имел смуглое загоревшее лицо, по которому проходил рубец от уха до носа, отчего нос был тоньше с одной стороны. Над быстрыми глазами, привыкшими свободно смотреть вдаль, были густые, черные брови, сросшиеся на носу наподобие татарского лука. На выбритой голове торчал в беспорядке черный чуб. Несмотря на то, что он понравился вострушке Басе и лицом, и фигурой, последняя не переставала его передразнивать.
   -- Как это приятно, нам, старикам, -- сказал Заглоба, -- что после нас останется такое достойное поколение.
   -- Пока еще не достойное! -- возразил Нововейский.
   -- Люблю такую скромность! Я думаю, вам скоро станут доверять командование небольшими отрядами.
   -- Как же! -- воскликнул Володыевский. -- Он уже не раз командовал отрядами и поражал неприятеля.
   Нововейский стал с таким ожесточением крутить свои усы, что чуть не оторвал себе губу.
   А Бася, не спуская с него глаз, старалась подражать ему во всем.
   Но вскоре догадливый воин заметил, что глаза всех были устремлены вбок, именно туда, где сидела девушка, которую он видел на лестнице. Он сообразил, что она затеяла что-нибудь против него.
   И, сделав вид будто разговаривает по-прежнему, он стал опять теребить усы. Наконец, улучив минуту, молодой человек обернулся так быстро, что Варвара не успела отвернуться и спрятать руки.
   Это так переконфузило молодую девушку, что она сама не знала, что ей делать, и встала со стула. Все немного смутились и замолкли. Вдруг она хлопнула себя по платью и воскликнула своим серебристым голосом:
   -- Третье поражение!
   -- Милостивая государыня, -- обратился к ней Нововейский. -- Я уже давно заметил, что вы строите какие-то козни против меня. Признаюсь, мне жаль, что у меня нет усов, и я, может быть, потому только не дождусь их, что умру, сражаясь за отечество, но надеюсь, что это обстоятельство вызовет у вас слезы, а не смех.
   Эта искренняя речь молодого человека так смутила Езеровскую, что она стояла, потупив глаза.
   -- Вы должны простить ей, -- сказал Заглоба, -- она еще слишком молода и потому резва, зато сердце у ней золотое.
   И, как бы желая подтвердить слова Заглобы, молодая девушка прошептала:
   -- Извините меня, пожалуйста.
   Нововейский поцеловал ей руку.
   -- Ах, Боже мой! Зачем же вы так близко принимаете все к сердцу. Ведь я не варвар какой-нибудь. Я должен извиниться перед вами, что смутил ваше веселье. Мы, солдаты, тоже любили дурачиться. Простите меня и позвольте мне еще раз поцеловать эти прелестные ручки. А если вы позволите мне целовать их до тех пор, пока я не получу прощения, то, ради Бога, не прощайте меня до вечера.
   -- Видишь, Бася, какой любезный кавалер! -- сказала Маковецкая.
   -- Вижу! -- отвечала Бася.
   -- Вот мы и помирились! -- воскликнул Нововейский.
   Говоря это, он выпрямился и хотел по обыкновению покрутить усы, но тотчас же спохватился и весело расхохотался, за ним засмеялась Бася, а за Басей все остальные. Все развеселились. Заглоба скомандовал принести меду из погреба, и началось угощение. Нововейский ерошил свой чуб, постукивал шпорами и страстно поглядывал на Басю, которая ему очень понравилась. У него явилось красноречие, и он начал рассказывать разные новости, которые слышал при дворе гетмана. Он рассказывал о конвокационном сейме и, к общему удовольствию слушателей, о том, как в сенате обвалилась печь. После обеда он уехал, и голова его была занята только Басей.
  

Глава VIII

   Тот же день маленький рыцарь явился к гетману, который велел впустить его к себе и объявил: -- Я должен послать в Крым Рущича, чтобы он следил там за тем, что делается, и чтобы хан не нарушал нашего договора. Не хотите ли поступить опять на службу и занять его место? Вы, Вильчиковский, Сильницкий и Пиво будете следить за Дорошенкой и татарами, а то ведь им нельзя довериться вполне.
   Володыевскому сделалось грустно. Все лучшие годы он провел на службе, и целые десятки лет прошли в огне, в дыму, в трудах, голоде, холоде и бессонице, часто не имея не только крыши над головой, ни даже соломы для спанья. Чьей только он не проливал крови! И до сих пор все еще не женился и не отдохнул. Сколько товарищей его, бедных и менее заслуженных, добились почестей и наград и спокойно отдыхали в настоящее время, а он был гораздо богаче, когда поступал на службу, и все оставался в том же положении. Но вот он опять понадобился, и его, как старую метлу, хватают, чтобы мести снова. Душа его была истерзана, и теперь, когда нашлась дружественная рука, которая начала перевязывать и лечить его душевные раны, ему вдруг предлагают бросить все это и лететь в пустынную и отдаленную окраину Речи Посполитой, нисколько не обращая внимания на его душевную скорбь и муку. Если бы только не было этих командировок и этой службы, то он мог бы пожить по крайней мере годика два со своей Анусей.
   Горько сделалось Володыевскому, когда он так раздумывал, но объяснять все это гетману казалось ему делом недостойным рыцаря, а потому он коротко отвечал:
   -- Хорошо, я поеду.
   -- Не состоя на службе, вы можете отказаться, -- заметил гетман. -- Вам, может быть, не хочется сейчас туда ехать.
   -- Мне и до смерти не долго осталось жить! -- возразил Володыевский.
   Собеский долго ходил по комнате, наконец остановился перед маленьким рыцарем и, дружески положив ему руку на плечо, сказал:
   -- Если ваши слезы еще не высохли по вашей невесте, то степной ветер высушит их Погоревали вы в своей жизни довольно, да нечего делать, погорюйте еще. Если когда-нибудь посетят вас невеселые мысли, что все о вас забыли, что вы не выслужили себе ни наград, ни отдыха, что вместо вкусных яств у вас только черный хлеб, вместо наград -- раны, а вместо отдыха -- мука, то скажите, скрепя сердце: "Тебе, о родина!" Теперь ничего больше не могу сказать вам в утешение, а скажу только, хоть я и не пророк, что вы дальше уедете на своем вытертом седле, чем многие другие в роскошных каретах, запряженных шестеркой лошадей, и что найдутся такие двери, которые откроются для вас, но не для них
   "Тебе, о родина!" -- повторил в душе Володыевский, удивляясь в то же время, как гетман мог угадать его сокровенные думы; тем временем Собеский уселся против маленького рыцаря и продолжал:
   -- Я буду говорить с вами не как с подчиненным мне лицом, но как с другом, даже больше! Как отец с сыном! Еще в то время, когда мы с таким трудом боролись с неприятелем у Подгаец и на Украине, а здесь, в сердце края, огражденные нашими плечами, злые люди ловили рыбу в мутной воде, мне не раз думалось, что Речь Поспопитая должна погибнуть, потому что своеволию и личным интересам приносится в жертву общественное благо и порядок. Ни в одном государстве нет ничего подобного и в такой степени возмутительного- Эти тревожные мысли преследовали меня; и днем, и ночью, и в поле, и в палатке мне все думалось: "Положим, мы, солдаты, погибаем, считая это своим долгом. Но, если бы мы за это имели хоть то утешение, что кровь, которая течет из наших ран, послужила спасением для отечества. Так нет же! Не было и этого утешения!" Ох, тяжелое переживал я время у Подгаец, хотя старался казаться вам веселым и довольным, чтобы вы не подумали, что я усомнился в победе. "Нет людей, -- думал я, -- нет людей, истинно любящих отечество". И мысль эта, как острый нож, врезалась мне в грудь! И вдруг однажды, это было в последний день в подгаецком обозе, -- когда я послал двухтысячный отряд против двадцатишеститысячной орды, вы так охотно и с такими веселыми возгласами полетели на верную смерть, что я невольно подумал: "А, это мои солдаты", -- и в ту же минуту Господь снял тяжелый камень с моего сердца, и я повеселел. "Вот эти, -- сказал я, -- гибнут только из-за любви к отечеству, они не изменят и не перейдут на сторону неприятеля. Они составят священный союз и школу, в которой будет учиться молодое поколение. Их пример, общество и преданность повлияют на край так, что бедный народ переродится, забудет домашние невзгоды и неурядицы и, как мы, восстанет сильный и смелый на удивленье всему миру". Вот такое братство я мечтал сделать из моих солдат.
   Собеский воодушевился, поднял голову, подобно римскому цезарю, и, простирая руки, воскликнул:
   -- Господи! Не пиши на наших стенах "мене, текел, фарес" {"Мене, текел, фарес" (по другой версии -- "мене, мене, текел, упарсин") -- по преданию, слова, появившиеся на стене в разгар пира, устроенного вавилонским царем Валтасаром, и предрекавшие гибель и раздел Вавилона.}! А позволь мне спасти мое отечество, возродить его!
   Наступило молчание.
   Маленький рыцарь сидел, свесив голову и чувствуя, что дрожь пробегает по всему его телу.
   Тем временем гетман прошелся по комнате и, остановившись перед маленьким рыцарем, продолжал:
   -- Нам нужен наглядный пример, такой пример, который бы обратил на себя внимание. Послушайте, Володыевский, я вас причислил первым к этому союзу. Хотите ли вы участвовать в нем?
   Маленький рыцарь встал и, наклонясь, обнял колени гетмана.
   -- О! -- сказал он взволнованным голосом. -- Я счел себя обиженным, когда услыхал, что мне опять надо ехать и что мне не дали оправиться от моего горя, но теперь я вижу свою ошибку и... каюсь, что возымел такую мысль, я не могу говорить, потому что мне стыдно.
   Гетман молча обнял его и прижал к своей груди.
   -- Теперь нас только маленькая горсть, -- сказал он, -- но скоро все остальные последуют нашему примеру.
   -- Куда мне ехать? -- спросил маленький рыцарь. -- Могу и в Крым, я уже бывал там.
   -- Нет, -- сказал гетман. -- Туда я пошлю Рущича, там у него есть побратимы и однофамильцы, кажется, даже двоюродные братья, которых татары взяли в плен еще детьми, обасурманили и дали им важные должности. Они помогут ему во всем, а вы нужны в поле, потому что вряд ли кто умеет так хорошо драться с татарами, как вы.
   -- Когда же мне ехать? -- повторил маленький рыцарь.
   -- Не позже чем через две недели. Мне надо поговорить с коронным подканцлером и с подскарбием, лотом приготовить письма и инструкции для Рущича. Но вы будьте готовы на всякий случай, а то я буду спешить.
   -- Завтра же я буду готов!
   -- Спасибо за готовность, но вы так скоро еще не понадобитесь! Опять ^ке вам не придется надолго уехать, потому что вы мне нужны будете во время элекции. Вы слышали о кандидатах? Ну, что говорят об этом дворяне?
   -- Я только что вышел на свет Божий из монастыря, а там не думают о мирских делах, и знаю только, то, что мне сказал Заглоба.
   -- Правда, я могу все это узнать от него. Его очень все уважают. А вы за кого дадите голос?
   -- Еще сам не знаю, думаю только, что нам бы надо было воинственного монарха.
   -- Да. да, вот именно! У меня есть такой на примете... одно его имя способно навести панику на соседей. Нам надо воинственного короля, как Стефан Баторий {Стефан Баторий (1533--1586) -- польский король и полководец, участник Ливонской войны 1558-83 гг}. Ну, будь здоров, солдатик!.. Да, нам надо воинственного монарха. Вы всем это говорите. До свидания. Господь да наградит вас за вашу готовность!
   Михаил попрощался и вышел.
   Дорогой он стал обдумывать свой разговор с гетманом и порадовался, что ему дали две недели сроку, потому что он так отрадно и хорошо себя чувствовал в обществе Христины Дрогаевской. Радовало его и то. что он вернется в Варшаву на выборы. Вообще Володыевский возвращался домой вполне успокоенный. Степь также имела для него свою особенную прелесть и очарование. Маленький рыцарь, сам того не сознавая, грустил по ней. Он привык к неизмеримому простору этих попей, где каждый казак чувствует себя птицей, а не человеком.
   "Эх, -- говорил он про себя, -- поеду в эти безграничные стели, в эти станции и к могилам, опять окунусь в прежнюю жизнь, опять стану делать набеги и, как журавль, бушуя весною в траве, оберегать границы. Да, поеду, непременно поеду".
   И он пустил вскачь своего коня: ему хотелось опять испытать прежние ощущения и свист ветра в ушах
   Была сухая, морозная погода. Твердый снег покрывал землю и скрипел под ногами коня, который выбрасывал твердые комки снега из-под копыт. Володыевский так летел, что слуга его остался далеко позади.
   День клонился к вечеру; заря светила еще на небе, бросая фиолетовую тень на снежное пространство. Первые мерцающие звезды и серебряный серп месяца появились на румяном небе. Рыцарь все летел по пустынной дороге, изредка перегоняя какой-нибудь воз и, наконец завидев дом Кетлинга, приостановил коня, чтобы слуга догнал его.
   Вдруг он увидел, что какая-то стройная женщина идет к нему навстречу. Это была Христина Дрогаевская.
   Узнав ее, Володыевский спрыгнул с коня и отдал его слуге, а сам побежал ей навстречу; он был удивлен, но еще более обрадован, видя ее перед собою.
   -- Солдаты говорят, -- начал он, -- что на заре можно встретить сверхъестественных существ, которые могут предвещать дурное или хорошее, но для меня не может быть большего счастья, как встреча с вами.
   -- Господин Нововейский приехал, -- отвечала девушка, -- и теперь занят с Басей и тетей, а я нарочно вышла к вам навстречу, потому что я ужасно беспокоилась о том, что вам скажет гетман.
   Это чистосердечное признание тронуло маленького рыцаря.
   -- Неужели вы и впрямь так беспокоились обо мне? -- спросил он, смотря ей в глаза.
   -- Да, -- отвечала Христина.
   Никогда еще она не казалась Володыевскому такой красивой, как в эту минуту, и он не спускал с нее глаз. Белый мех атласного капора окаймлял ее кроткое бледное личико, на котором при свете луны так ясно вырисовывались темные брови, опущенные вниз глаза, длинные ресницы и едва заметный пушок над губами. Лицо ее выражало спокойствие и доброту.
   В эту минуту Володыевский понял, что значит "сердечный друг", и поэтому сказал:
   -- Если бы не было слуги, который едет за нами, то я тотчас бы, вот на этом снегу, стал на колени и поклонился вам в ноги от благодарности.
   -- Не говорите так, -- отвечала она. -- Я не стою поклонов, но в награду лучше скажите мне, что вы остаетесь с нами и что я буду еще утешать вас!
   -- Нет, не останусь, -- отвечал Володыевский.
   Христина вдруг остановилась.
   -- Не может быть!
   -- По долгу службы я поеду на Русь, в дикие степи.
   -- Долг службы?.. -- повторила Христина.
   И, замолчав, торопливо пошла к дому. Несколько смущенный Володыевский шагал рядом с ней, и на душе у него было тяжело и глухо. Он хотел что-то сказать, вернуться к прежнему разговору, но это ему не удавалось.
   Теперь-то и следовало, по его мнению, сказать Христине многое, так как они были одни и никто не мешал им.
   "Лишь бы только начать, -- думал он, -- а там уже пойдет само собой."
   -- А Нововейский давно приехал? -- спросил он внезапно.
   -- Кажется, недавно. -- отвечала Дрогаевская.
   И разговор опять прервался.
   "Нет, не с этого надо начинать, -- подумал Володыевский, -- так я никогда не скажу того, что хочу. Видно, горе лишило меня красноречия".
   Он молча шел за Дрогаевской, и его усики все больше шевелились.
   Перед самым домом он наконец остановился и выпалил:
   -- Я слишком долго ждал своего счастья, служа отечеству, так разве теперь я не могу принять вашего утешения?
   Володыевскому казалось, что этот простой аргумент должен сразу подействовать на Христину, но она печально и кротко отвечала:
   -- Чем больше я узнаю вас, тем больше ценю и уважаю.
   Сказав это, она вошла в дом. Еще в сенях слышались возгласы Езеровской, которая кричала: "Алла! Алла!"
   Войдя в гостиную, они увидели Нововейского с завязанными глазами и вытянутыми руками, который старался поймать молодую девушку, но та пряталась во все углы, объявляя о своем присутствии возгласами "Алла!" Маковецкая разговаривала с Заглобой.
   Игра эта была прервана приходом Христины и маленького рыцаря. Нововейский сбросил платок и побежал к ним на дороги зачернеют.
   -- Да разве мы одни обязаны охранять Речь Посполитую от разбойников, как цепная собака -- дом? -- воскликнул Заглоба. -- Многие не знают, каким концом стрелять из мушкета, а нам никогда нет отдыха.
   -- Ну будет! Есть о чем говорить! -- отвечал Володыевский. -- Служить так служить. Я дал слово гетману, что поеду, а раньше или позже, это решительно все равно...
   Тут пан Володыевский приставил палец ко лбу и повторил тот аргумент, который уже сослужил ему службу в разговоре с Кшисей:
   -- Если я столько лет откладывал мое счастье, чтобы служить Речи Посполитой, могу ли я теперь не отложить того утешения, которое я нахожу в вашем обществе?
   На это никто не ответил; одна только Бася надула губки, как капризный ребенок, и сказала:
   -- Жаль пана Михала! Володыевский весело рассмеялся.
   -- Да пошлет вам Бог счастья! Но ведь вы еще вчера говорили, что терпеть меня не можете, как какого-нибудь дикого татарина!
   -- Еще что! Как дикого татарина! Совсем я этого не говорила. Вы там будете татарами тешиться, а нам здесь будет скучно без вас!
   -- Утешьтесь, гайдучок (простите, что я вас так называю, но это к вам так подходит!). Пан гетман сказал, что я еду ненадолго. Через неделю или через две я вернусь, чтобы к выборам быть в Варшаве. Если гетману так угодно, то так и будет, если бы даже Рущиц не возвратился еще из Крыма.
   -- Ну вот и превосходно!
   -- И я поеду с паном полковником, непременно поеду, -- сказал Нововейский, пристально глядя на Басю.
   -- Таких, как вы, будет немало! Приятно служить под таким начальством. Поезжайте! Поезжайте! Пану Михалу будет веселее, -- сказала Бася.
   Юноша только вздохнул и провел широкой ладонью по волосам, потом, Расставив руки, чтобы ловить Басю, воскликнул:
   -- Но сначала поймаю панну Барбару! Ей-богу, поймаю!
   -- Алла! Алла! -- воскликнула Бася, пятясь назад.
   Между тем Дрогоевская подошла к Володыевскому с прояснившимся лицом и сказала:
   -- Нехороший, нехороший вы, пан Михал: с Басей вы добрее, чем со мной.
   -- Я недобр с вами? Я добрее с Басей? -- спросил с удивлением рыцарь.
   -- Басе вы сказали, что вернетесь к выборам, а ведь, если бы я это знала, я не приняла бы к сердцу ваш отъезд.
   -- Мое золото! -- воскликнул пан Михал.
   Но он тотчас же спохватился и сказал:
   -- Мой дорогой друг! Я уж сам не понимаю, что говорю, потому что потерял голову!
  

IX

   Пан Михал начал понемногу готовиться к отъезду, не переставая давать уроки Басе, которую он любил все больше и больше, и продолжая гулять наедине с Кшисей Дрогоевской и искать у нее утешения. Казалось, что он находит его: настроение его с каждым днем улучшалось, а по вечерам он иной раз принимал участие в играх Баси и Нововейского.
   Молодой кавалер стал желанным гостем в доме Кетлинга. Он приезжал с утра или тотчас после полудня и оставался до вечера, а так как все его очень любили, то вскоре все стали смотреть на него как на члена семьи. Он провожал дам в Варшаву, исполнял их поручения в галантерейных лавках, по вечерам с увлечением играл в жмурки, все повторяя, что он непременно должен перед отъездом поймать неуловимую Басю.
   Но она всегда ускользала от него, хотя Заглоба и говорил ей:
   -- Поймает тебя, наконец, не этот, так другой!
   Но становилось все очевиднее, что именно этот и хотел поймать ее. Должно быть, и гайдучку это приходило в голову; по временам он так задумывался, что волосы совсем закрывали его глаза. Пану Заглобе это было не на руку, -- у него на то были свои основания. Как-то вечером, когда все уже разошлись, он постучался в комнату маленького рыцаря.
   -- Мне так грустно, что приходится расставаться, -- сказал он. -- Я пришел сюда, чтобы еще немного поглядеть на тебя. Бог знает, когда мы увидимся!
   -- К выборам я непременно приеду, -- ответил, обнимая его, пан Михал, -- и скажу вам почему: гетман хочет, чтобы во время выборов здесь было как можно больше людей, которых любит шляхта, чтобы они старались вербовать побольше сторонников его кандидату. А так как, благодарение Богу, мое имя пользуется доброй славой у братьев-шляхты, то, вероятно, он меня и вернет. Он рассчитывает и на вас.
   -- Ну, хочет поймать меня большим неводом, но мне кажется, что хотя я и толст, а выскользну в какую-нибудь петлю этой сети. Не буду я голосовать за француза.
   -- Почему?
   -- Потому что это приведет к неограниченности королевской власти.
   -- Но ведь Конде {Принц Людвиг Бурбон Конде (1621-1686) -- один из знаменитейших полководцев. К 1660--1969 годам относится его кандидатура на польский престол. Противниками этой кандидатуры была выдвинута кандидатура герцога лотарингского и герцога нейбургского. -- Примеч. перев.} присягнет конституции, как присягали и другие. Полководец же он великий, прославившийся военными подвигами.
   -- Слава богу, нам не нужно искать полководцев во Франции. И сам пан Собеский, конечно, не хуже Конде. Заметь, Михал, французы так же, как и шведы, ходят в чулках, а потому, вероятно, как и шведы, они не сдерживают клятв. Carolus Gustavus готов был присягать каждую минуту. Для них это все равно что орех раскусить. Что толку в присяге, когда совести нет.
   -- Но ведь Речь Посполитая нуждается в защите. Эх, если бы был жив князь Еремия Вишневецкий! Мы избрали бы его королем единогласно!
   -- Жив его сын. Та же кровь!
   -- Та, да не та! Жаль смотреть на него, он скорее на слугу похож, чем на князя такой знатной крови. Если бы еще были другие времена. Теперь главная забота -- благо отчизны. То же самое скажет тебе и Скшетуский. Я сделаю то, что сделает гетман, ибо я верю, как в Евангелие, в его искреннюю любовь к отчизне.
   -- Да, пора об этом подумать! Жаль, что ты теперь уезжаешь!
   -- А что вы будете делать?
   -- Я вернусь к Скшетуским. Мальчуганы там иной раз мне надоедают, но, когда я их долго не вижу, мне скучно без них.
   -- Если после выборов будет война, то и Скшетуский пойдет. Да кто знает, может быть, и вы еще пойдете в поход. Может быть, будем вместе на Руси воевать. Столько испытали мы там и хорошего, и дурного...
   -- Правда! Ей-богу, правда! Там прошли наши лучшие годы. И как иной раз хочется взглянуть на все те места, которые были свидетелями нашей славы.
   -- Так поедемте со мной теперь! Нам будет весело, и через пять месяцев мы вернемся опять к Кетлингу. Тогда будет и он, и Скшетуские...
   -- Нет, Михал, теперь мне нельзя, но зато обещаю тебе, что если ты женишься на какой-нибудь панне с Руси, то я тебя туда провожу и буду вас там водворять.
   Володыевский смутился немного, но сейчас же ответил:
   -- Куда мне думать о женитьбе! Лучшее доказательство то, что я отправляюсь на службу.
   -- Вот это и огорчает меня; я все думал: не одна, так другая. Михал, побойся Бога, подумай, где и когда найдешь более подходящий случай, чем теперь? Помни, что придет время, когда ты скажешь сам себе: у всякого есть жена, дети, а я одинок как перст! И охватит тебя грусть и тоска ужасная! Если бы ты женился на той бедняжке, если бы она оставила тебе детей, -- ну, тогда я оставил бы тебя в покое; но ведь так может наступить время, когда ты напрасно будешь искать вокруг близкого человека и сам себя спросишь: "Не на чужбине ли я живу?"
   Володыевский молчал и раздумывал, а пан Заглоба продолжал, пристально глядя в глаза маленькому рыцарю:
   -- В душе и в мыслях я назначил тебе того розовенького гайдучка, ибо, во-первых, это золото, а не девка, а во-вторых, таких завзятых воинов, каких бы вы произвели на свет, до сих пор еще, верно, не бывало на земле.
   -- Это ветер. Впрочем, там Нововейский уже расставил сети!
   -- Вот, вот! Сегодня она еще непременно предпочтет тебя, ибо влюблена в твою славу. Но когда ты уедешь, а он останется (а я знаю, что он останется, шельма, потому что это ведь не война), -- что будет тогда -- кто знает?
   -- Баська -- ветер! Пусть ее Нововейский берет. Я искренне ему этого желаю, он прекрасный малый.
   -- Михал, -- сказал Заглоба, заламывая руки, -- подумай, что это за потомство будет!
   На это маленький рыцарь наивно ответил:
   -- Я знал двух Балей, сыновей урожденной Дрогоевской, и это были тоже превосходные солдаты!
   -- А, попался! Вот куда ты метишь! -- воскликнул Заглоба.
   Володыевский страшно смутился. С минуту он только поводил усиками, думая этим скрыть свое смущение, наконец сказал:
   -- Что вы говорите! Никуда я не мечу, но раз вы заговорили о воинственном духе Баси, то мне сейчас же пришла в голову Кшися, в которой гораздо более женственности. Когда говорят про одну, невольно приходит в голову другая -- они ведь всегда вместе.
   -- Ладно, ладно! Благослови тебя Господь с Кшисей, хотя, Богом клянусь, будь я мужчина, непременно бы по уши влюбился в Басю. Такую жену нет надобности и во время войны оставлять дома: можно ее взять с собой и держать при себе. Такая и в палатке пригодится, а случись с нею что-нибудь даже во время битвы, она хоть одной рукой из ружья стрелять будет... А какая честная и добрая! Эх, гайдучок мой миленький! Не оценили тебя здесь, неблагодарностью отплатили! Но будь мне лет на пятьдесят меньше, уж я бы знал, кому надо быть пани Заглобой.
   -- Я не умаляю достоинств Баси!
   -- Не в том дело, умаляешь ли ты ее достоинства, а в том, что ты не желаешь прибавить ей еще мужа. Ты предпочитаешь Кшисю!
   -- Кшися -- мой друг!
   -- Друг, а не подруга? Уж не потому ли, что у нее усики? Твои друзья: я, Скшетуский и Кетлинг! Тебе не друг, а подруга нужна. Пойми это раз и навсегда. Остерегайся, Михал, друга из женского полку, хоть и с усиками, -- не то либо ты ему изменишь, либо он тебе изменит! Дьявол не спит и всегда рад такой дружбе. Пример: Адам и Ева; так они подружились, что Адаму эта дружба костью поперек горла стала.
   -- Вы Кшисю не оскорбляйте, -- я этого ни за что не допущу!
   -- Пусть Бог ей поможет в ее добродетели! Нет лучше моего гайдучка, но и она девушка хорошая. Я не оскорбляю ее нисколько, но только скажу тебе, что когда ты сидишь около нее, то щеки у тебя горят, точно их тебе нащипали, и усами шевелишь, и волосы у тебя привстают, и сопишь ты, и топчешься на одном месте, как конь-гривач, а все это признаки страстей! Ты другому о дружбе рассказывай, а не мне, я ведь старый воробей!
   -- Такой старый, что видите даже то, чего нет.
   -- Дай Бог, чтобы я ошибался! Дай Бог, чтобы тут дело касалось моего гайдучка! Спокойной ночи, Михал, спокойной ночи! Бери гайдучка! Гайдучок еще красивее! Бери гайдучка, бери гайдучка!..
   Сказав это, пан Заглоба встал и вышел из комнаты.
   Пан Михал ворочался всю ночь и не мог спать, -- тревожные мысли не давали ему покоя. Перед его глазами вставало лицо Дрогоевской, ее очи с длинными ресницами и ее губы, покрытые легким пушком. Порой он начинал дремать, но видения все продолжались. Просыпаясь, он думал о словах Заглобы и вспоминал, как редко этот человек в чем-нибудь ошибался. Иной раз перед ним мелькало не то во сне, не то наяву розовенькое личико Баси, и ее вид успокаивал его; но снова Басю сменяла Кшися. Повернется бедный рыцарь к стене и видит ее очи, а в них какую-то манящую томность. По временам эти очи закрывались и будто говорили: "Да будет воля твоя!" Пан Михал даже садился на постели и крестился. Под утро сон совсем бежал прочь. Зато ему стало тяжело и неприятно. Было стыдно, что он видел перед собой не ту -- покойную, что душа его была полна не ею, а другой, живой. И он горько упрекал себя за это. Ему казалось, что он согрешил, изменил памяти Ануси, и, поворочавшись еще немного, он спрыгнул с постели и, хотя было еще темно, стал читать утренние молитвы. А когда кончил, схватился за голову и сказал:
   -- Надо скорее ехать и удержаться от этой дружбы: пан Заглоба, может быть, прав.
   Потом, уже более веселый и спокойный, он пошел завтракать. После завтрака он фехтовал с Басей и тут он в первый раз заметил, как удивительно была она красива -- с раздувающимися ноздрями и волнующейся от быстрых движений грудью -- трудно было глаза оторвать. Казалось, он избегал Кшиси, которая, заметив это, смотрела на него удивленными, широко раскрытыми глазами. Он избегал даже ее взгляда. И хотя сердце у него разрывалось на части, но он выдержал.
   После обеда он пошел с Басей в кладовую, где у Кетлинга был другой склад оружия. Он показывал ей военные принадлежности, объяснял их назначение. Потом они стреляли в цель из астраханских луков.
   Девушка была очень счастлива и так расшалилась, что пани Маковецкой пришлось ее останавливать.
   Так прошло два дня. На третий день оба они с Заглобой поехали в Варшаву, в Даниловичевский дворец, чтобы узнать о времени отъезда; вечером пан Михал объявил дамам, что через неделю он уезжает.
   Он старался сказать это беззаботным и веселым тоном. На Кшисю он не взглянул ни разу.
   Встревоженная девушка несколько раз обращалась к нему с вопросами; он отвечал вежливо, дружелюбно, но больше занимался Басей.
   Заглоба, думая, что все это следствие его советов, потирал руки от удовольствия. А так как ничто не могло укрыться от его глаз, то он заметил грусть Кшиси.
   -- Огорчилась! Вижу, что огорчилась! -- думал он. -- Ну, ничего! Такова уж женская натура. Но Михал повернул с места и скорее, чем я думал. Молодец парень! Но что касается чувства, он ветер -- был, есть и будет!
   У пана Заглобы сердце было доброе, а потому ему стало жаль Кшисю.
   -- Прямо я ей ничего не скажу, но надо чем-нибудь ее утешить.
   Пользуясь правами, которые ему давали его годы и седина, он подошел к ней после ужина и начал ее гладить по ее шелковистым, черным волосам. Она сидела молча и глядела на него, подняв свои кроткие глаза, слегка удивленная этой нежностью, но благодарная.
   Вечером у дверей комнаты, где спал Володыевский, Заглоба толкнул маленького рыцаря в бок.
   -- А что? -- сказал он. -- Нет лучше моего гайдучка?
   -- Милая козочка! -- ответил Володыевский. -- Она одна за четырех солдат в комнате шуму наделает. Спокойной ночи!
   -- Спокойной ночи! Удивительные существа эти женщины! Вот ты немножко около Баси увивался, а Кшися уже и загрустила, ты заметил?
   -- Нет... не заметил, -- возразил маленький рыцарь.
   -- Она точно подкошенная...
   -- Спокойной ночи! -- повторил Володыевский и поспешно вошел в свою комнату.
   Пан Заглоба все же ошибся, рассчитывая на ветреность Володыевского, и поступил опрометчиво, заговорив об огорчении Кшиси. Пана Михала это так тронуло, что у него даже что-то сдавило горло.
   "Вот как я отплатил ей за ее доброе отношение ко мне, за то, что она как сестра утешала меня в печали! -- сказал он про себя. -- Но что же я ей сделал дурного? -- подумал он после минутного раздумья. -- Что я сделал? Не обращал на нее внимания в течение трех дней? И это было даже неучтиво с моей стороны. Не обращал внимания на эту кроткую, милую девушку. За то, что она хотела залечить мои раны, я ей отплатил неблагодарностью. Если бы я мог, не преступая границ, умерять эту небезопасную дружбу и не обижать ее; но, видно, для такого обхождения у меня не хватает ума".
   Пан Михал был зол на себя, и вместе с тем в его сердце проснулась жалость к Кшисе. Он невольно думал о ней, как об обиженном и любимом существе. И недовольство собой возрастало в нем с каждой минутой.
   -- Я варвар, варвар! -- повторял он. Кшися совершенно вытеснила Басю из его головы. -- Пусть кто хочет берет эту козу, эту мельницу, эту трещотку! -- говорил он. -- Нововейский ли, дьявол ли, мне все равно!
   И его охватил гнев на ни в чем не повинную Басю, и ему даже в голову не пришло, что этим гневом он обижает ее больше, чем Кшисю своим притворным равнодушием.
   Кшися между тем женским чутьем тотчас же догадалась, что в Володыевском происходит какая-то перемена. Ей было и неприятно, и грустно, что маленький рыцарь, видимо, избегает ее, но в то же время она понимала и то, что их отношения должны измениться, -- что они либо сблизятся еще больше, либо разойдутся.
   Ею овладело беспокойство, которое усиливалось при мысли о скором отъезде Володыевского. В сердце Кшиси любви еще не было. Она еще не сознавала ее. Зато в сердце ее была потребность любить.
   Быть может, она уже была несколько увлечена: Володыевского окружала слава первого рыцаря Речи Посполитой. Все с уважением произносили его имя. Сестра до небес превозносила его благородство; постигшее его несчастье придавало ему особенное обаяние, и, наконец, живя с ним под одной крышей, девушка привыкла к нему.
   Кшися любила, чтобы ею увлекались. Когда пан Михал за последние дни стал относиться к ней равнодушно, это задело ее самолюбие. Но, добрая от природы, Кшися решила не выказывать ему своего неудовольствия и нетерпения, а обезоружить его добротой.
   И сделать это ей было тем легче, что на следующий день у пана Михала было опечаленное лицо, он не только не избегал взгляда Кшиси, но смотрел ей в глаза и как будто хотел сказать: "Вчера я не обращал на тебя внимания, а сегодня прошу у тебя прощения".
   И он глазами говорил ей так много, что под влиянием этих взглядов лицо девушки краснело, а предчувствие, что скоро должно совершиться что-то важное, еще усиливало ее тревогу. Так и случилось. После полудня пани Маковецкая поехала с Басей к ее родственнице, жене Львовского подкомория, которая гостила в Варшаве; Кшися осталась дома, сославшись на головную боль: ее разбирало любопытство поскорее узнать, о чем они будут говорить с паном Михалом, когда останутся наедине.
   Пан Заглоба тоже не поехал, но он обыкновенно спал после обеда. Он говорил, что это спасает его от ожирения и дает ему по вечерам хорошее настроение. И потому, поболтав с часок, он ушел в свою комнату. Сердце Кшиси билось все тревожнее. Но какое разочарование ожидало ее! Пан Михал вскочил и ушел вместе с Заглобой.
   "Он сейчас же вернется!" -- подумала Кшися. И, взяв обруч, она стала золотом вышивать шапку, которую хотела подарить пану Михалу на дорогу.
   Глаза ее ежеминутно следили за стрелкой данцигских часов, которые стояли в углу гостиной и строго тикали.
   Прошел час, другой, а Володыевского все не было.
   Девушка положила обруч на колени и, сложив руки, сказала про себя:
   -- Он не решается, а пока решится, могут приехать наши, или же проснется пан Заглоба, и мы ничего друг другу не скажем.
   Ей казалось в эту минуту, что они должны переговорить о чем-то очень важном и что из-за медлительности пана Володыевского это им не удастся. Наконец, в соседней комнате послышались его шаги.
   -- Ходит взад и вперед, -- подумала Кшися и стала вышивать еще усерднее. Володыевский, действительно, ходил взад и вперед по комнате и не решался войти. Между тем красный диск солнца постепенно склонялся к западу.
   -- Пан Михал! -- позвала вдруг Кшися. Он вошел и застал ее за работой.
   -- Вы меня звали?
   -- Я хотела знать, кто это там ходит... Я сижу здесь одна более двух часов... Володыевский подвинул стул и сел на самый краешек.
   Прошла минута молчания. Володыевский шаркал ногами, засовывая их под стул, и быстро шевелил усиками. Кшися перестала шить и взглянула на него, взгляды их встретились, и оба они опустили глаза.
   Когда Володыевский снова поднял их и взглянул на Кшисю, на лицо ее падали последние лучи заходящего солнца, и она была прекрасна, как никогда. Волосы ее были окружены золотистым ободком...
   -- Через несколько дней вы уезжаете? -- спросила она так тихо, что пан Михал едва мог расслышать.
   -- Иначе быть не может!
   И снова наступила минута молчания, потом Кшися сказала:
   -- Я думала в последнее время, что вы сердитесь на меня...
   -- Если бы действительно так было, -- воскликнул Володыевский, -- я был бы недостоин взглянуть вам в глаза, но не было этого!
   -- А что же было? -- спросила Кшися, снова поднимая на него глаза.
   -- Я предпочитаю говорить искренне -- я думаю, что искренность всегда лучше притворства... Но... я даже сказать не сумею, каким утешением были вы для меня и как я вам благодарен за это...
   -- Дай Бог, чтобы всегда так было! -- ответила Кшися, складывая руки на обруче с работой.
   Пан Михал ответил ей с грустью:
   -- Дал бы Бог! Дал бы Бог! Но мне сказал пан Заглоба (это я вам как на исповеди говорю), что дружба с женщиной вещь опасная, ибо под нею, как огонь под пеплом, может скрываться более горячее чувство. Я подумал, что пан Заглоба может оказаться прав... Простите солдату его простоту... Другой сказал бы все это лучше, а я... сердце у меня обливается кровью, что я так относился к вам за последние дни... Мне просто жизнь не мила...
   Сказав это, пан Михал так быстро зашевелил усиками, как не зашевелит ни один жук.
   Кшися опустила голову, и минуту спустя две слезы скатились по ее щекам.
   -- Если вам от этого будет легче, если мое братское чувство вам не нужно, то я постараюсь скрыть его...
   И снова слезы покатились по ее щекам. При виде их сердце пана Михала сжалось; он бросился к Кшисе и схватил ее руки. Обруч скатился с ее колен и очутился посередине комнаты, но рыцарь ничего уже не видел и только прижимал к губам ее теплые, мягкие, как атлас, руки и все повторял:
   -- Не плачьте, ваць-панна! Бога ради не плачьте!
   Он не переставал целовать ее рук даже и тогда, когда Кшися в смущении закинула их на голову, -- и целовал их все горячее, ибо его как вино опьянил запах ее волос...
   И он сам не знал, как и когда его губы коснулись ее лба, потом заплаканных глаз... Все завертелось перед ним. Потом он почувствовал пушок над ее верхней губой, и уста их слились в долгом, горячем поцелуе. В комнате стало тихо и слышалось только мерное тиканье маятника.
   Вдруг в сенях раздался топот Баси и послышался ее детский голосок:
   -- Мороз, мороз, мороз!
   Володыевский отскочил от Кшиси, как спугнутая рысь отскакивает от своей жертвы. В ту же минуту в комнату с шумом влетела Бася, все повторяя:
   -- Мороз, мороз, мороз!
   Вдруг она споткнулась об обруч, который валялся на полу, среди комнаты. Она остановилась и, с удивлением поглядывая то на обруч, то на Кшисю, то на маленького рыцаря, сказала:
   -- Что это? Вы обручем как мячиком перебрасывались?
   -- А где тетушка? -- спросила Дрогоевская, стараясь говорить как можно более естественным и спокойным голосом.
   -- Тетушка вылезает из саней, -- ответила Бася тоже изменившимся голосом.
   И ее подвижные ноздри зашевелились. Она еще раз взглянула на Кшисю, потом на пана Володыевского, который в эту минуту поднимал с пола обруч, и вдруг молча вышла из комнаты.
   В эту минуту в комнату вкатилась пани Маковецкая, а сверху спустился пан Заглоба, и завязался разговор о жене львовского подкомория.
   -- Я не знала, что она крестная мать пана Нововейского, -- сказала пани Маковецкая. -- Он, должно быть, рассказал ей что-нибудь про Басю, потому что она все ее поддразнивала Нововейским.
   -- А что же Бася? -- спросил Заглоба.
   -- Ну, что Бася -- ничего! Она ей так ответила: "У него нет усов, а у меня ума, и еще неизвестно, кто раньше дождется своего".
   -- Я знал, что она за словом в карман не полезет. Но кто знает, что у нее на уме? Женская хитрость!
   -- У Баси что на уме, то и на языке. Я уже вам говорила, что она еще воли Божьей не чует, Кшися -- другое дело!
   -- Тетя! -- вдруг перебила ее Дрогоевская.
   Дальнейший разговор был прерван слугой, который доложил, что ужин подан. Все отправились в столовую. Недоставало только Баси.
   -- Где панна? -- спросила пани Маковецкая, обращаясь к слуге.
   -- Панна на конюшне. Я говорил панне, что ужин готов, -- она ответила: "Хорошо" -- и пошла на конюшню.
   -- Неужели она чем-нибудь огорчилась? Все время она была так весела, -- заметила пани Маковецкая, обращаясь к Заглобе.
   Тут маленький рыцарь, совесть которого была не чиста, сказал:
   -- Я побегу за нею!
   И он побежал. Он, действительно, нашел ее за дверью конюшни, сидевшей на охапке сена. Она так задумалась, что и не заметила, как он вошел.
   -- Панна Барбара! -- сказал маленький рыцарь, наклоняясь к ней.
   Бася вздрогнула, как будто проснувшись от сна, подняла на него свои глаза, и Володыевский, к своему удивлению, заметил в них две крупных, как жемчуг, слезы.
   -- Ради бога, что с вами? Вы плачете?
   -- И не думала даже! -- воскликнула Бася, вскакивая. -- И не думала: это от мороза!
   И она рассмеялась весело, но смех ее был искусственный. Потом, чтобы отвлечь от себя его внимание, она указала на стойло, в котором стоял жеребец, подаренный Володыевскому гетманом, и живо сказала:
   -- Вы говорили, что к этой лошади нельзя подходить?.. Посмотрим!
   И прежде чем пан Михал успел удержать ее, она вскочила в стойло. Дикий конь сразу стал приседать на задние ноги, бить копытами землю и насторожил уши.
   -- Ради бога, ведь он может убить вас! -- крикнул Володыевский, бросаясь за нею.
   Но Бася хлопала жеребца по спине и повторяла:
   -- Пусть убьет! Пусть убьет! Пусть убьет!
   Конь повернул к ней дымящиеся ноздри и тихо ржал, как будто радуясь ее ласкам.
  

X

   Все прежние бессонные ночи Володыевского были ничто в сравнении с той, которую он провел после объяснения с Кшисей. Он изменил памяти своей дорогой покойницы, которую так чтил; он обманул доверие к нему другой, злоупотребил дружбой, связал себя каким-то обязательством и поступил как человек без совести. Другой солдат на его месте не придал бы никакого значения этим поцелуям и, самое большее, при воспоминании о них покручивал бы усы; но пан Володыевский, особенно после смерти Ануси, относился ко всему строго, как человек, у которого наболела душа. Что ему теперь делать? Как поступить?
   До его отъезда оставалось всего несколько дней, а с этим отъездом все ведь могло кончиться само собой. Но можно ли было уехать, не сказав ни слова Кшисе, бросить ее так, как бросают сенную девушку, у которой крадут случайный поцелуй? При этой мысли содрогалось благородное сердце рыцаря. Даже теперь, когда он боролся с собою, мысль о Кшисе наполняла его блаженством, а воспоминание об этом поцелуе заставляло его вздрагивать от наслаждения. Он приходил от этого в бешенство, а все же не мог побороть этого чувства блаженства и наслаждения. Впрочем, во всем он винил только себя.
   -- Я сам довел Кшисю до этого, -- повторял он с горечью, -- сам довел, и мне нельзя уезжать, не объяснившись с нею.
   -- Ну, и что же? Сделать предложение и уехать женихом Кшиси?
   Тут перед ним вставала вся белая, точно восковая, вся в белом, Ануся Божобогатая, такая, какой он ее видел в гробу.
   -- Мне лишь одно осталось, -- говорила она, -- чтобы ты тосковал обо мне... Ты сначала хотел сделаться монахом, всю жизнь меня оплакивать, а теперь ты берешь другую, прежде чем душа моя успела долететь до врат небесных. Ах, подожди! Пусть я сначала достигну небесной обители и перестану смотреть на землю...
   И казалось рыцарю, что он клятвопреступник по отношению к той чистой душе, память о которой он должен был чтить и сохранять, как святыню. Ему было и больно, и стыдно -- он презирал самого себя... Он жаждал смерти.
   -- Ануся, -- повторял он, стоя на коленях, -- я до самой смерти не перестану оплакивать тебя. Но что же мне теперь делать?
   Беленькая фигурка ничего не отвечала и рассеивалась как легкий туман; и вместо нее в воображении рыцаря вставала Кшися, ее губы с легким пушком, а вместе с ними искушения, от которых бедный солдат старался отряхнуться, как от татарских стрел.
   Так колебалось сердце рыцаря в нерешимости, горе и муке. Минутами ему приходило в голову пойти к Заглобе, рассказать ему все и посоветоваться с этим человеком, ум которого всегда мог справляться со всеми затруднениями. Ведь он все предвидел, все предсказал: вот что значит дружба с женщинами!
   Но именно это и останавливало маленького рыцаря. Он вспомнил, как он резко крикнул на пана Заглобу: "Вы Кшисю не оскорбляйте!" И кто же, кто теперь оскорбил Кшисю? Кто сейчас думал, не лучше ли уехать и бросить ее, как бросают сенную девушку?
   -- Если бы не та, бедняжка, я бы и минуты не раздумывал, -- сказал про себя маленький рыцарь. -- Не огорчаться, а радоваться тогда мне следовало бы, что я отведал такого лакомства.
   Через минуту он пробормотал:
   -- Я отведал бы его охотно и еще сто раз.
   Но видя, что им снова овладевают искушения, он пытался отряхнуться от них и рассуждал так:
   -- Свершилось! Раз я поступил уже, как человек, который ищет не дружбы, а любви, то надо идти по той же дороге и завтра же сказать Кшисе, что я хочу на ней жениться.
   Тут он остановился на минуту и продолжал думать:
   -- Предложением этим я добьюсь того, что и сегодняшний поступок не будет казаться бесчестным, и завтра я могу опять себе позволить...
   Тут он ударил себя рукой по губам.
   "Тьфу, -- сказал он, -- должно быть, в меня целый чамбул чертей вселился!"
   Но он уже не оставлял мысли о предложении, полагая, что если он оскорбит этим память покойницы, то может вымолить у нее прощение заупокойными обеднями и набожностью, и этим докажет ей, что он не перестал о ней думать.
   Впрочем, если люди будут смеяться над тем, что несколько недель тому назад он с горя хотел поступить в монахи, а теперь признался в любви другой, то стыдно будет только ему одному, в противном же случае стыд этот должна будет делить вместе с ним и ни в чем не повинная Кшися.
   "Итак, завтра сделаю предложение: иначе нельзя!" -- сказал он. И он значительно успокоился, прочитал вечерние молитвы и, горячо помолившись за упокой Анусиной души, заснул.
   Проснувшись на другой день, он повторил:
   -- Сегодня я сделаю предложение...
   Но это было не так легко, так как пан Михал не хотел никому говорить об этом, а сначала поговорить с Кшисей и тогда поступить как надо. Между тем с утра приехал пан Нововейский, с которым он сталкивался на каждом шагу.
   Кшися весь день ходила как отравленная; она была бледна, измучена и ежеминутно опускала глаза; порой она краснела так, что румянцем покрывалась даже шея; порою губы у нее дрожали, как будто она собиралась заплакать; то она была словно больная и сонная.
   Трудно было рыцарю подойти к ней, а особенно остаться с ней наедине. Правда, он мог предложить ей погулять по саду -- погода была чудесная, и раньше он сделал бы это, нисколько не стесняясь, но теперь он не решался: ему казалось, что все сразу догадаются, в чем дело, и поймут, что он хочет сделать предложение.
   К счастью, его выручил Нововейский. Он отвел в сторону жену стольника, говорил с нею довольно долго; потом они оба вернулись в комнату, где сидел маленький рыцарь с двумя девушками и с паном Заглобой, и пани Маковецкая сказала:
   -- Вы бы проехались в две пары на санях, молодежь! Снег так и искрится! Володыевский быстро наклонился к Кшисе и шепнул:
   -- Умоляю вас, садитесь со мной! Мне надо вам многое сказать!
   -- Хорошо, -- ответила Дрогоевская.
   Потом оба они с Нововейским бросились на конюшню, за ними побежала и Бася, и через несколько минут двое саней подъехало к крыльцу. Володыевский с Кшисей сели в одни сани, Нововейский с гайдучком в другие, и лошади тронулись.
   Пани Маковецкая обратилась к Заглобе и сказала:
   -- Пан Нововейский сделал предложение Басе.
   -- Как так? -- спросил с беспокойством Заглоба.
   -- Жена пана подкомория львовского, его крестная мать, приедет завтра переговорить со мной, а пан Нововейский просил у меня разрешения сделать намек об этом Басе; он сам понимает, что если Бася к нему не расположена, то нечего и пытаться.
   -- И потому-то вы отправили их кататься на санях?
   -- Да. Мой муж человек очень щепетильный. Он не раз говорил мне: "Я опекун над их имениями, но мужа пусть каждая из них сама себе выбирает; лишь бы был честный человек, и я не буду противиться, если он даже будет беден. Впрочем, они обе с Кшисей не маленькие и могут распоряжаться собой".
   -- А вы что намерены ответить жене подкомория?
   -- Мой муж приедет в мае, я все это передам ему. Но думаю, что все будет так, как Бася захочет.
   -- Нововейский еще мальчик.
   -- Но сам Михал говорил, что он известный воин, уже прославившийся военными подвигами. У него хорошее состояние, а жена подкомория перечислила все его родственные связи. Видите ли, это было так: его прадед, родившийся от княжны Сенюты, primo voto {В первом браке (лат.).} был женат...
   -- А мне какое дело до его родни?! -- перебил Заглоба, не скрывая своего Дурного настроения. -- Он мне ни брат, ни сват, а я скажу вам, что гайдучка я предназначал Михалу, ибо если между девушками, которые ходят по свету на двух ногах, найдется хоть одна честнее и лучше ее, то пусть я с этой минуты буду ходить на четвереньках, как медведь...
   -- Михал еще ни о чем не думает, а если бы и думал, то ему Кшися понравилась больше Баси... Все это решит Бог! Его пути неисповедимы.
   -- Но если бы этот молокосос уехал с носом, я бы напился пьян от радости! -- сказал Заглоба.
   Между тем в санях решалась судьба рыцарей. Пан Володыевский долго не мог собраться с духом начать разговор; наконец, он так сказал Кшисе:
   -- Не думайте, ваць-панна, что я человек легкомысленный, или какой-нибудь ветреник, -- и годы мои уже не такие.
   Кшися ничего не ответила.
   -- Вы простите, ваць-панна, за то, что я сделал вчера -- это случилось от особенного к вам расположения, которого сдержать я не сумел. Кшися моя, дорогая моя Кшися, вспомни, что я простой солдат, который всю жизнь провел на войне... Другой бы сказал сначала красивую речь, а потом уже сделал бы признание, а я начал с признания... Вспомни, что если иной раз и хорошо объезженная лошадь, закусив удила, понесет человека, -- как же может не увлечь человека любовь, которую еще труднее обуздать? Так увлекла она и меня... Моя дорогая Кшися, ты достойна каштелянов и сенаторов, но если ты не погнушаешься солдатом, который хоть и в малом чине, йо не без славы служил отчизне, то я падаю к твоим ногам, целую их и спрашиваю: хочешь ли выйти за меня? Можешь ли ты думать обо мне без отвращения?
   -- Пан Михал! -- ответила Кшися.
   И ее рука, выскользнув из рукава, исчезла в руке рыцаря.
   -- Ты согласна? -- спросил Володыевский.
   -- Да, -- ответила Кшися, -- и знаю, что во всей Польше я не могла бы найти человека благороднее вас.
   -- Да наградит тебя Бог! Да наградит тебя Бог, Кшися! -- говорил рыцарь, покрывая поцелуями ее руку. -- Большего счастья мне бы не найти. Скажи мне только, что ты не сердишься за вчерашнее, чтобы совесть меня не мучила...
   Кшися закрыла глаза.
   -- Я не сержусь! -- сказала она.
   -- Эх, жаль, что в санях я не могу целовать твои ноги! -- воскликнул Володыевский.
   Некоторое время они ехали молча, и только полозья скрипели по снегу, да из-под конских копыт градом летели снежные комья. Володыевский заговорил снова:
   -- Мне даже странно, что ты меня полюбила.
   -- Еще удивительнее, что вы меня так скоро полюбили...
   -- Кшися, может быть, и ты меня осуждаешь, что, еще не оправившись от недавнего горя, я уже полюбил другую? Признаюсь тебе, как на исповеди, что в прежнее время я был легкомысленным. Но теперь нет! Я не забыл ту бедняжку, и не забуду ее никогда; я люблю ее до сих пор, и если бы ты знала, сколько скорби по ней у меня в душе, ты сама бы плакала надо мной...
   Волнение помешало маленькому рыцарю говорить, и поэтому, быть может, он и не заметил, что слова его не произвели особенного впечатления на Кшисю.
   И опять наступило молчание, но на этот раз его прервала Кшися:
   -- Я буду стараться утешать вас, насколько сил хватит.
   -- Вот поэтому я и полюбил тебя так скоро, -- ты с первого же дня стала залечивать мои раны. Чем я был для тебя? Ничем. А ты сейчас же пожалела меня, ибо много в тебе сострадания к чужому горю. Ах, как я благодарен тебе! Кто всего этого не знает, тот, быть может, будет осуждать меня, что в ноябре я хотел поступить в монахи, а в декабре собираюсь жениться. Пан Заглоба первый будет подшучивать надо мной, он любит при случае посмеяться, но пусть смеется на здоровье! Мне все равно, тем более что не тебя будут осуждать, а меня. Кшися подняла глаза к небу, подумала, а потом спросила:
   -- Разве мы непременно должны объявлять людям о нашем союзе?
   -- Как же иначе?
   -- Ведь вы через два дня уезжаете...
   -- Хоть и не рад, а должен!
   -- Я тоже ношу траур по отцу. Зачем посвящать в это других? Пусть договор останется между нами, -- люди ничего о нем не будут знать до вашего возвращения.
   -- Значит, и сестре не говорить?
   -- Я сама ей скажу об этом, когда вы уедете.
   -- А пану Заглобе?
   -- Пан Заглоба станет на мне изощрять остроумие. Лучше ничего не говорить. Бася также стала бы ко мне приставать, а она последнее время какая-то странная, и настроение у нее такое изменчивое, как никогда. Нет, лучше не говорить!
   Тут Кшися снова подняла кверху свои темно-синие глаза.
   -- Бог нам свидетель, а люди пусть ничего не знают.
   -- Я вижу, что ваш ум равняется вашей красоте. Согласен! Бог нам свидетель. Аминь! Обопрись на меня плечиком, ибо раз договор заключен, то это уже не противно скромности. Не бойся! Хотя бы мне и хотелось повторить вчерашнее, я не могу, -- должен править лошадьми!
   Кшися исполнила желание маленького рыцаря, а он сказал:
   -- Когда мы будем одни, называй меня по имени.
   -- Мне как-то неловко, -- ответила она с улыбкой, -- я никогда не решусь.
   -- А вот я же решился.
   -- Потому что вы рыцарь, пан Михал, вы храбрый, вы солдат...
   -- Кшися, любимая ты моя!
   -- Мих...
   Но Кшися не решилась докончить и закрыла лицо рукавом. Спустя некоторое время пан Михал повернул домой. Они почти все время ехали молча, и только у ворот маленький рыцарь спросил:
   -- А после вчерашнего... помнишь?.. тебе было очень грустно?
   -- Мне и стыдно было, и грустно, и... как-то странно, -- прибавила она тише.
   И оба приняли равнодушный вид, чтобы никто не мог догадаться, что между ними произошло.
   Но эта осторожность оказалась излишней: на них никто не обращал внимания.
   Правда, пан Заглоба и пани Маковецкая выбежали в сени навстречу обеим парам, но все их внимание было обращено на Басю и Нововейского.
   Бася вся раскраснелась, но неизвестно, от мороза ли, или от волнения, а Нововейский был как отравленный; тут же в сенях он стал прощаться с Маковецкой. Напрасно она удерживала его, напрасно и Володыевский, который был в прекрасном настроении, уговаривал его остаться ужинать, он отговорился службой и уехал.
   Тогда пани Маковецкая молча поцеловала Басю в лоб, а та тотчас же побежала в свою комнату и не вышла к ужину.
   Только на другой день Заглоба, поймав ее, спросил:
   -- А что, гайдучок, Нововейского как громом поразило?
   -- Ага! -- отвечала она, кивнув головой и моргая глазами.
   -- Скажи, что ты ему ответила?
   -- Вопрос был короткий, потому что он не из робкого десятка, но и ответ был короток: нет!
   -- Ты прекрасно поступила. Дай тебя обнять за это! Что же, он с тем и уехал?
   -- Он спрашивал меня, не может ли он со временем надеяться. Жаль мне его было, но нет, нет и нет! Из этого ничего не выйдет.
   Тут ноздри Баси зашевелились, она встряхнула головой и замолчала в грустном раздумье...
   -- Скажи мне, почему ты так сделала? -- спросил Заглоба.
   -- И он об этом спрашивал, но напрасно; я ему не сказала и никому не скажу.
   -- А может, -- спросил Заглоба, пристально глядя ей в глаза, -- может, ты таишь в сердце чувство к кому-нибудь другому?
   -- Кукиш, а не чувство! -- крикнула Бася. И, вскочив с места, стала повторять быстро, точно для того, чтобы скрыть свое смущение: -- Не хочу пана Нововейского! Не хочу пана Нововейского! Не хочу никого! Чего вы ко мне пристаете? Чего все ко мне пристают?
   И она вдруг расплакалась.
   Пан Заглоба утешал ее, как умел, но она весь день была грустной и сердитой.
   -- Пан Михал, -- сказал за обедом Заглоба, -- ты уезжаешь, тем временем вернется Кетлинг, а ведь он красавец, каких мало. Не знаю, как там справятся с собой наши панны, но думаю, что по приезде ты их обеих застанешь влюбленными.
   -- Вот и прекрасно! -- ответил Володыевский. -- Мы и посватаем за него панну Басю!
   Бася впилась в него глазами и спросила:
   -- А почему вы о Кшисе не позаботитесь? Володыевский очень смешался и ответил:
   -- Вы еще не знаете, что такое Кетлинг. Но узнаете!
   -- Почему же Кшися не может узнать? Ведь это не я пою:
  
   Но и без крови
   Стрелы любви
   Сердце сквозь латы пронзают...
  
   Смешалась и Кшися, а маленькая змейка продолжала:
   -- В крайнем случае я попрошу пана Нововейского, чтобы он мне свой щит одолжил, но, когда вы уедете, я не знаю, чем будет защищаться Кшися, если очередь дойдет до нее.
   -- Может быть, и найдет чем защищаться, не хуже вас.
   -- Каким образом?
   -- Она не так легкомысленна, степеннее вас и благоразумнее!
   Пан Заглоба и пани Маковецкая думали, что задорный гайдучок сейчас же начнет воевать, но, к их великому удивлению, гайдучок наклонил голову над тарелкой и только минуту спустя тихим голосом сказал:
   -- Если вы рассердились, то я прошу извинения и у вас, и у Кшиси.
  

XI

   Пану Михалу было предоставлено ехать таким путем, каким он сам пожелает. Он поехал в Ченстохов, на Анусину могилу. Выплакав остаток слез, он отправился дальше, а под впечатлением свежих воспоминаний ему не раз приходило в голову, что это таинственное обручение с Кшисей было преждевременно. Он чувствовал, что горе и траур имеют в себе нечто священное и неприкосновенное, и это должно быть предоставлено времени, пока, как туман, оно не поднимется кверху и не рассеется в безмерном пространстве. Правда, бывают люди, которые, овдовев, через месяц, много -- через два, снова женятся, но они не начинают с монастыря, и горе поражает их не на пороге счастья, после многих лет ожидания. Наконец, если есть люди, которые не умеют уважать печали, то должен ли я следовать их примеру?
   Пан Володыевский ехал на Русь, а упреки совести сопровождали его. Он был все же настолько справедлив, что всю вину брал на себя и ни в чем не упрекал Кшисю. Ко всем многочисленным беспокойствам, которые им овладели, прибавилось еще и то, что, быть может, и Кшися в глубине души осуждает его за такую поспешность.
   -- Конечно, сама бы она так не поступила, -- говорил себе пан Михал, -- а так как у нее возвышенная душа, то этой возвышенности она требует и от других.
   И он испугался: не показался ли он Кшисе слишком ничтожным. Но это был напрасный страх; Кшисе не было никакого дела до траура пана Михала, а когда он говорил ей об этом слишком много, то не только не вызывал ее сочувствия, но даже задевал ее самолюбие: неужели она, живая, не стоит той, умершей. Неужели она вообще так мало стоит, что даже покойница Ануся, и та может быть ее соперницей. Если бы пан Заглоба был посвящен в эту тайну, он, вероятно, успокоил бы пана Михала тем, что женщины в таких случаях не так уж сострадательны.
   Все же после отъезда Володыевского Кшисе казалось странным все, что случилось, а главное, что все уже кончено. Когда она ехала в Варшаву, где она раньше никогда не бывала, она думала, что все будет иначе. На конвокационный сейм и на выборы съедутся дворы епископов и вельмож; съедется знатное рыцарство со всех сторон Речи Посполитой. Сколько там будет веселья, шуму, смотров, а среди этого водоворота, среди толпы рыцарей появится "он", один из тех таинственных рыцарей, каких девушки видят только во сне; он воспылает к ней страстью, будет играть под ее окнами на цитре, будет устраивать кавалькады, будет долго любить и вздыхать, долго носить ленту возлюбленной на своем оружии и, наконец, после долгих страданий, преодолев все препятствия, упадет к ее ногам и услышит признание во взаимной любви.
   А тут ничего этого не было! Рассеялся радужный туман, и хоть и появился рыцарь, рыцарь даже необыкновенный, слывший первым рыцарем Речи Посполитой, великий кавалер, но совсем не похожий на "того". Не было ни кавалькад, ни игры на лютне, ни турниров, ни смотров, ни лент на оружии, ни шумной толпы рыцарей, ни увеселений, -- не было ничего, что, как майский сон, как чудесная сказка на вечеринке, возбуждает любопытство, опьяняет, как аромат цветов, манит, как соловьиная песня; не было ничего, от чего пылает лицо, бьется сердце и по телу пробегает дрожь... Был только домик за городом, а в домике этом -- пан Михал; потом произошло объяснение, и -- все... Остальное исчезло, как исчезает за тучами луна. Если бы еще этот пан Володыевский явился в конце сказки, быть может, он и был бы желанным. Не раз, думая о его славе, о его благородстве, о его мужестве, гордости Речи Посполитой и грозе врагов, -- Кшися чувствовала, что она любит его, но в то же время ей казалось, что чего-то все же нет, что ее ждет какая-то обида -- отчасти по его вине, или, вернее, из-за его поспешности...
   Эта поспешность у обоих камнем легла на сердце, а так как они теперь были далеко друг от друга, то тяжесть этого камня все увеличивалась. Иной раз в душу человека закрадывается что-то совсем незначительное, что-то вроде маленькой занозы, и отравляет горечью и болью самую горячую любовь. Но в их любви до горечи и боли было еще далеко. В особенности для пана Михала Кшися была сладостным и успокаивающим воспоминанием, и мысль о ней шла за ним неотступно, как тень идет за человеком. Он думал, что чем дальше он будет от нее, тем она будет для него дороже, тем более он будет вздыхать и тосковать по ней.
   Для Кшиси дни проходили гораздо тяжелее: после отъезда маленького рыцаря в дом Кетлинга никто не заглядывал, и жизнь протекала однообразно и скучно.
   Пани Маковецкая поджидала мужа и о нем только и говорила, высчитывая, сколько дней осталось до выборов. Бася совсем приуныла. Заглоба поддразнивал ее, говоря, что, отказав Нововейскому, она теперь по нему скучает. И ей хотелось даже, чтобы хоть он приехал, но он сказал себе: "Мне здесь делать нечего", и вскоре уехал за Володыевским. Пан Заглоба тоже собирался назад к Скшетуским, говоря, что ему скучно без детей. Но он был так тяжел на подъем, что изо дня в день откладывал свой отъезд. Басе он объяснял, что причиной этого промедления является она: он влюблен в нее и намерен просить ее руки.
   Между тем, когда пани Маковецкая уезжала с Басей к жене подкомория львовского, Заглоба проводил время с Кшисей. Кшися никогда туда не ездила: жена подкомория, несмотря на всю свою доброту, терпеть ее не могла. Но нередко случалось, что и пан Заглоба отправлялся в Варшаву, где проводил время в веселой компании и возвращался домой только на другой день, да и то пьяный. Тогда Кшися оставалась совершенно одна и проводила время в мыслях о Володыевском и о том, что могло бы быть, если бы все не было уже кончено раз и навсегда... Порой она мечтала и о том королевиче из сказки, сопернике пана Михала... Однажды она сидела у окна и задумчиво смотрела на двери комнаты, освещенной яркими лучами заходящего солнца. Вдруг с другой стороны дома послышался звон колокольчика. Кшися подумала сначала, что это вернулась пани Маковецкая с Басей, и, не обратив на это внимания, продолжала в прежней задумчивости смотреть на дверь; между тем дверь открылась и на ее темном фоне перед глазами девушки появилась фигура какого-то незнакомого мужчины.
   В первую минуту Кшисе показалось, что она видит какую-то картину или что она уснула и видит сон: так прекрасно было то, что она увидела... Незнакомец был молодой человек, одетый в черный иностранный костюм, с белым кружевным воротником, спускавшимся до плеч. Кшися еще в детстве видела однажды пана Арцишевского, генерала коронной артиллерии, одетого в такой же костюм, -- этот костюм и красота Арцишевского надолго остались в ее памяти. Так был одет и молодой человек, но красотой он превосходил и пана Арцишевского, и всех мужчин, живущих на земле. Волосы его, ровно подстриженные на лбу, светлыми локонами падали по обеим сторонам лица; темные брови резко выступали на белом, как мрамор, лбу; глаза были нежны и печальны; светлые усы и светлая остроконечная борода. Голова его была красоты несравненной; вся наружность полна благородства и мужества. Это был ангел-воин. У Кшиси захватило дыхание; глядя на него, она не верила собственным глазам и долго не могла понять, видение ли это или живой человек. С минуту он стоял перед ней неподвижно, изумленный или притворившийся из любезности изумленным красотою Кшиси; наконец он отошел от двери, отвесил ей низкий поклон и страусовыми перьями шляпы несколько раз провел по полу. Кшися привстала, но ноги у нее дрожали; то бледнея, то краснея, она закрыла глаза.
   Вдруг прозвучал его низкий, мягкий, как бархат, голос;
   -- Я -- Кетлинг оф Эльгин, друг пана Володыевского и товарищ по оружию. Прислуга сказала мне уже, что я имею несказанное счастье и честь принимать под своим кровом сестру и родных моего друга, но простите, достойная панна, мое смущение: прислуга не сказала мне того, что видят глаза, а глаза не могут вынести вашего блеска.
   Таким комплиментом приветствовал Кшисю рыцарь Кетлинг оф Эльгин, но она не ответила ему комплиментом: не могла произнести ни слова. Она только догадалась, что, сказав комплимент, он вторично отвешивает ей поклон: в тишине снова зашелестели по полу перья... Она чувствовала, что надо непременно что-нибудь ответить, отблагодарить комплиментом за комплимент, что иначе ее сочтут за простушку, а между тем у нее захватило дыхание, учащенно бился пульс, и грудь, точно от усталости, то поднималась, то опускалась. Кшися открыла глаза: он стоит перед ней, слегка склонив голову, на его чудном лице -- выражение почтительности и восхищения. Дрожащими руками Кшися схватилась за платье, желая хоть сделать реверанс перед незнакомцем, но, к счастью, в эту минуту за дверью раздался крик: "Кетлинг! Кетлинг!" и в комнату вбежал с распростертыми объятиями запыхавшийся пан Заглоба.
   Они обнялись, а Кшися в это время старалась опомниться и два, три раза взглянула на молодого рыцаря.
   Кетлинг дружески обнимался с паном Заглобой, но с тем удивительным благородством в каждом движении, которое он унаследовал от предков или, быть может, приобрел при дворе короля и вельмож.
   -- Как поживаешь?! -- воскликнул пан Заглоба. -- Я так рад видеть тебя в твоем доме, как в своем собственном! Дай поглядеть на тебя! Да, похудел. Знаешь, Михал уехал в полк. О, как ты хорошо сделал, что приехал! Михал о монастыре уже не думает. У тебя гостит его сестра с двумя паннами. Девки -- как репки. Одна Езерковская, другая Дрогоевская. Боже мой! Панна Кшися здесь! Простите меня, но пусть лопнут глаза у того, кто будет отрицать вашу красоту, а что касается вас, то рыцарь уже вас рассмотрел...
   Кетлинг поклонился в третий раз и сказал, улыбаясь:
   -- Я оставил мой дом цейхгаузом, а застаю его Олимпом, ибо при самом входе увидел богиню.
   -- Кетлинг, как поживаешь?! -- снова воскликнул Заглоба; ему было мало поздороваться раз, и он опять схватил его в объятия.
   -- Это еще что! -- говорил он. -- Ты не видал гайдучка. Одна красива, но Другая -- мед, мед! Как поживаешь, Кетлинг? Дай тебе Бог здоровья! Я тебе буду говорить: ты! Хорошо? Старику так удобнее... Рад ты гостям? Пани Маковецкая остановилась здесь, потому что во время конвокации трудно было найти помещение, но теперь уже будет легче, и она, вероятно, уедет отсюда -- с паннами жить у холостого человека неудобно... люди будут косо смотреть и пойдут сплетни.
   -- Господи! Я ни за что этого не допущу. Я для Володыевского не друг, а брат, а потому и пани Маковецкую я могу принять у себя как сестру. К вам первой я обращаюсь с просьбой и, если нужно, на коленях буду вас умолять.
   Сказав это, он опустился на колени перед Кшисей и, схватив ее руку, прижал ее к губам. И смотрел на нее умоляющими глазами, в которых была и радость, и какая-то печаль. Кшися вся вспыхнула, особенно когда пан Заглоба воскликнул:
   -- Не успел приехать, а уже на коленях перед нею! Ей-богу, я скажу пани Маковецкой, что вас так застал. Кетлинг не зевает. Кшися, учись придворным обычаям!
   -- Я придворных обычаев не знаю, -- прошептала Кшися, совсем растерявшись.
   -- Могу ли я надеяться на ваше согласие?
   -- Встаньте, ваць-пане!
   -- Могу ли я надеяться? Михал мне брат, и ему будет обидно, если этот дом опустеет.
   -- Мое желание ничего не значит, -- сказала Кшися, несколько придя в себя, -- за ваше я вам должна быть благодарна!
   -- Спасибо, -- ответил Кетлинг, прижимая к губам ее руку.
   -- На дворе мороз, а купидон голенький... Но думаю, что если только он сюда попадет, то в этом доме не замерзнет! -- воскликнул Заглоба. -- От одних только вздохов оттепель будет. Ей-богу, только от вздохов!
   -- Перестаньте, -- сказала Кшися.
   -- Слава богу, что вы не утратили вашего веселого расположения духа! -- сказал Кетлинг. -- Веселость признак здоровья!
   -- И чистой совести, чистой совести! -- ответил Заглоба. -- В Писании сказано: "У кого зудит, тот и чешется!", а у меня ничто не зудит, и потому я и весел. О, сто тысяч басурманов, что я вижу? Ведь я тебя видел одетым по-польски, в рысьем колпаке и при сабле, а теперь ты опять превратился в какого-то англичанина и ходишь на тонких ногах, как журавль?
   -- Я долго жил в Курляндии, где не принято одеваться по-польски, а последние два дня я провел у английского посла в Варшаве.
   -- Ты из Курляндии возвращаешься?
   -- Да. Мой приемный отец умер и оставил мне там другое имение.
   -- Царство ему небесное! Он был католик?
   -- Да.
   -- Тогда ты должен радоваться! А ты нас не покинешь ради этого курляндского имения?
   -- Здесь мне жить и умереть! -- ответил Кетлинг, взглянув на Кшисю. А она тотчас опустила свои длинные ресницы.
   Пани Маковецкая приехала уже в сумерки. Кетлинг вышел встречать ее к воротам и ввел ее в дом с такой почтительностью, точно она была владетельная княгиня. Она хотела на другой же день приискать себе квартиру в городе, но это ни к чему не повело. Молодой рыцарь умолял ее, ссылаясь на свою дружбу с Володыевским, и до тех пор стоял на коленях, пока она не согласилась остаться у него. Было решено, что и пан Заглоба останется у Кетлинга на некоторое время, ибо его годы и его значение могли защитить женщин от сплетен. Он согласился на это тем охотнее, что ужасно привязался к гайдучку, а кроме того, в голове у него возникли новые планы, которые требовали его присутствия. Обе девушки были очень рады, и Бася сразу стала на сторону Кетлинга.
   -- Сегодня мы и так уже не уедем, -- сказала она пани Маковецкой, которая все еще колебалась, -- а потом, уедем ли мы одним днем или двадцатью днями позже, это все равно!
   Кетлинг понравился ей так же, как и Кшисе, -- он нравился всем женщинам. Бася до сих пор еще никогда не видала заграничных кавалеров, если не считать офицеров иностранной пехоты, людей довольно простых; и она ходила кругом него, потрясая своими волосами, раздувая ноздри и присматриваясь к нему с детским, почти назойливым любопытством, за что получила даже выговор от пани Маковецкой. Но, несмотря на это, она не переставала смотреть на Кетлинга, словно желая оценить его военные способности, и, наконец, начала расспрашивать про него пана Заглобу.
   -- Он хороший воин? -- спросила она потихоньку у старого шляхтича.
   -- Знаменитее и быть не может! Видишь ли, у него опытность в этом деле огромная: он четырнадцати лет сражался уже с английскими бунтовщиками, держа сторону истинной веры... Он шляхтич знатного рода, о чем ты можешь судить по его обращению.
   -- Вы его видели в огне?
   -- Тысячу раз! Стоит и не поморщится; гладит лошадь по шее, а сам хоть о любви может говорить...
   -- Разве принято говорить о любви?
   -- Принято говорить все, что подтверждает равнодушие к опасности.
   -- Ну а в поединке он тоже мастер?
   -- Одно слово -- шершень!
   -- А с паном Михалом справится?
   -- С паном Михалом не справится.
   -- Ага! -- воскликнула с гордостью Бася. -- Я знала, что не справится! Я сейчас же подумала, что не справится!
   И она захлопала в ладоши.
   -- А, так ты стоишь за Михала? -- спросил Заглоба.
   -- Э, что тут! Рада, потому что он наш!
   Бася встряхнула волосами и умолкла. Из ее груди вырвался тихий вздох.
   -- Но только заметь и запомни, гайдучок, -- сказал пан Заглоба, -- что если на поле битвы трудно найти воина лучше пана Кетлинга, то для женщин он еще опаснее; они в него без ума влюбляются из-за его красоты. Он и в любви опытен на редкость!
   -- Скажите об этом Кшисе, у меня не любовь в голове, -- отвечала Бася и, повернувшись к Дрогоевской, начала звать ее: -- Кшися, Кшися, подойди-ка сюда на одно слово.
   -- Я здесь! -- сказала Дрогоевская.
   -- Пан Заглоба говорит, что ни одна панна, увидав Кетлинга, не может в него не влюбиться. Я уже его осмотрела со всех сторон, и ничего, Бог миловал! Ну а ты как? Чувствуешь уже что-нибудь?
   -- Баська, Баська! -- сказала убеждающим тоном Кшися.
   -- Он тебе понравился?
   -- Оставь это! Будь благоразумнее. Милая Бася, не говори вздора -- вот пан Кетлинг сюда идет!
   И Кшися не успела еще сесть, как Кетлинг подошел и спросил:
   -- Можно присоединиться к обществу?
   -- Милости просим, -- ответила Езерковская.
   -- Если так, то я осмелюсь спросить, о чем был разговор?
   -- О любви, -- не задумываясь, ответила Езерковская.
   Кетлинг сел возле Кшиси. С минуту они молчали, потому что Кшися, всегда спокойная и владевшая собой, робела в присутствии этого кавалера. Наконец он первый спросил:
   -- Вы действительно говорили о столь приятном предмете?
   -- Да, -- ответила вполголоса панна Дрогоевская.
   -- Мне приятно было бы узнать ваше мнение.
   -- Простите меня, но у меня ни смелости не хватит, ни остроумия, и я полагаю, что скорее от вас услышу что-нибудь новое.
   -- Кшися права, -- вставил свое слово Заглоба. -- Мы слушаем!
   -- Спрашивайте, панна! -- сказал Кетлинг.
   И, подняв глаза кверху, он задумался; потом, хотя ему и не предлагали вопросов, он заговорил, как бы про себя:
   -- Любовь -- тяжелое несчастье: свободного человека она делает рабом. Как птица, пораженная стрелой, падает к ногам охотника, так и человек, пораженный любовью, навсегда остается у ног любимого человека...
   Любовь делает человека калекой, -- влюбленный похож на слепого: вне своей любви он ничего не видит. Любовь -- печаль: кто проливает более слез, кто более испускает вздохов, как не влюбленный? Кто полюбил, тот уже не думает ни о нарядах, ни об охоте; он готов сидеть по целым дням, обняв свои колени, бесконечно тоскуя, как тот, кто потерял близкого человека.
   Любовь -- болезнь: у влюбленного, как и у больного, лицо бледнеет, глаза впадают, трясутся руки, худеет тело, и человек начинает думать о смерти, или, как помешанный, ходит с взъерошенными волосами, беседует с луной, чертит на песке любимое имя, а если ветер снесет написанное, он говорит: "Несчастье"... и готов зарыдать.
   Кетлинг умолк на минуту, казалось, он погрузился в воспоминания. Кшися внимала его словам, как звукам песни, всей душой. Губы ее полуоткрылись, глаза не отрывались от белоснежного лица рыцаря. У Баси волосы совсем упали на глаза, так что нельзя было узнать, о чем она думала, но она тоже сидела тихо.
   Пан Заглоба громко зевнул, откашлялся, вытянул ноги и сказал:
   -- Такая игра свеч не стоит!
   -- А между тем, -- начал опять рыцарь, -- если тяжело любить, то не любить еще тяжелее. Ибо кого же без любви удовлетворит наслаждение, слава, богатство, драгоценные камни... Кто же не скажет любимому человеку: "Ты мне дороже целого королевства, скипетра, здоровья, многолетней жизни?.." И если каждый за любовь охотно отдаст жизнь, то любовь ценнее жизни...
   Кетлинг умолк.
   Девушки сидели, прижавшись друг к другу, удивляясь нежности его слов и его взглядам на любовь, столь чуждым польским рыцарям; но пан Заглоба, который уже немного вздремнул, вдруг проснулся и стал, моргая глазами, смотреть на каждого поочередно и, наконец, очнувшись совершенно, громко спросил:
   -- Что вы говорите?
   -- Мы говорим вам: спокойной ночи! -- ответила Бася.
   -- Ах да, знаю: вы говорили о любви! Каков же был конец?
   -- Подкладка оказалась лучше, чем самый плащ!
   -- Что и говорить! Меня разморило. И то сказать: страданье, рыданье, воздыханье. А я еще одну рифму нашел: "дреманье", и она особенно удачна, ибо уже поздно. Спокойной ночи всей компании и оставьте любовь в покое!.. И я в свое время был похож на Кетлинга, как две капли воды, и был я так влюблен, что баран мог бы бодать меня сзади хоть целый час, я бы ничего не заметил. Но на старости лет я предпочитаю хорошо выспаться, особенно если любезный хозяин не только проводит меня, но и выпьет со мной на сон грядущий.
   -- Я к вашим услугам! -- сказал Кетлинг.
   -- Пойдем, пойдем! Смотри, как луна высоко! Завтра будет хорошая погода: прояснилось, -- светло как днем! Кетлинг готов до утра говорить вам о любви, но помните, козочки, что он устал с дороги.
   -- Я не устал, я два дня отдыхал в городе. Но я боюсь, что вы не привыкли ложиться поздно, ваць-панны!
   -- Слушая вас, не заметишь, как пройдет ночь! -- сказала Кшися.
   -- Нет ночи там, где светит солнце! -- ответил Кетлинг.
   После этого они разошлись, потому что было действительно поздно. Девушки спали вместе и обыкновенно долго разговаривали перед сном, но в этот вечер Бася никак не могла добиться ни одного слова от Кшиси; насколько Басе хотелось говорить, настолько Кшися была молчалива и отвечала ей только полусловами. И несколько раз, когда Бася говорила о Кетлинге, начинала острить, подшучивая над ним и слегка его передразнивая, Кшися нежно обнимала ее за шею и просила оставить эти шалости.
   -- Ведь он здесь хозяин, Бася, -- говорила она, -- мы живем под его кровом... И я заметила, что он сразу полюбил тебя.
   -- Откуда ты знаешь? -- спросила Бася.
   -- Да кто же не полюбит тебя? Тебя все любят... и я... очень!..
   Сказав это, приблизила свое прекрасное лицо к лицу Баси, прижалась к ней и целовала ее глаза.
   Наконец они улеглись, но Кшися долго не могла заснуть. Ее охватило беспокойство. Минутами сердце билось так сильно, что она клала руку на грудь, чтобы сдержать его биение. Минутами, когда она пробовала закрыть глаза, ей казалось, что чья-то прекрасная, как мечта, голова склоняется над нею, а тихий голос шепчет ей на ухо:
   -- Ты мне дороже королевства, скипетра, здоровья, многолетней жизни...
  

XII

   Несколько дней спустя пан Заглоба написал Скшетускому письмо; оно начиналось так:
   "Если я не вернусь до выборов, не удивляйтесь! Это произойдет не от недостатка расположения к вам; дьявол не дремлет, а я не хочу, чтобы у меня вместо синицы в руке осталось что-нибудь не весьма приличное. Плохо будет, если, когда Михал вернется, мне не придется сразу сказать ему: "Та сосватана, а гайдучок свободен!" Все в руках Божьих, но думаю, что тогда пана Михала не нужно будет подталкивать и делать длинные приготовления, и что к вашему приезду он уже сделает предложение. Между тем (по примеру Одиссея) мне придется хитрить и кое-что прикрашивать, а это мне нелегко, ибо я всю жизнь ценил правду больше всего и только ею и жил. Но для пана Михала и для гайдучка я готов и на это, ибо оба они -- чистое золото. Засим обнимаю вас и вместе с детьми прижимаю к сердцу и поручаю всех вас Господу Богу!"
   Окончив письмо, пан Заглоба посыпал его песком; хлопнул по письму рукой, прочел его еще раз, держа далеко от глаз, потом сложил лист, снял с пальца перстень, послюнил его и собрался запечатывать письмо, как вдруг вошел Кетлинг.
   -- Здравствуйте, ваша милость.
   -- Здравствуй, здравствуй! -- ответил пан Заглоба. -- Погода, слава богу, прекрасная, я хочу послать нарочного к Скшетуским.
   -- Кланяйтесь от меня.
   -- Я уже это сделал. Я сейчас же подумал, надо послать поклон и от Кетлинга. Оба они обрадуются, получив хорошие вести. А я поклонился им и от тебя еще потому, что все мое письмо написано им о тебе и о паннах.
   -- Как так? -- спросил Кетлинг.
   Заглоба положил обе руки на колени и начал перебират встречу, Заглоба, сестра рыцаря и запыхавшаяся Бася начали наперебой его расспрашивать.
   -- Ну что? Что сказал гетман?
   -- Если хотите, сестрица, послать письмо к мужу, то можете передать его через меня: я еду на Русь, -- сказал Володыевский.
   -- Тебя уже посылают! О Господи!.. Зачем ты обременяешь себя такими поручениями? Не езди, -- жалобно заговорила Маковецкая. -- Ни минуточки отдохнуть не дали!
   -- Тебя в самом деле командировали на Русь? -- спросил с грустью Заглоба. -- Правду сказала пани Маковецкая. что тобой можно вертеть как угодно.
   -- Рущич едет в Крым, а я займу его место и буду командовать его отрядом, потому что весною наверняка зачернеют дороги от татар, как говорил Нововейский.
   -- Неужели мы одни должны стеречь Речь Посполитую, как собаки стерегут двор своих господ от воров! -- воскликнул Заглоба. -- Многие не знают, с какой стороны стреляют из мушкета, а нам и отдохнуть некогда.
   -- Перестань! Не стоит об этом говорить! -- отвечал Володыевский. -- Служба прежде всего! Я дал гетману слово, что отправлюсь туда, и должен исполнить его раньше или позже...
   При этом Володыевский приложил палец ко лбу и повторил тот же аргумент, которым думал убедить Христину.
   -- Видите ли, господа, я долго ждал своего счастья, потому что служил отечеству, и теперь могу ли я отказаться от этого счастья, которое испытываю, находясь с вами.
   Никто не возражал, только одна Езеровская надула губки и сказала, как капризное дитя:
   -- Как жаль пана Володыевского!
   Маленький рыцарь весело расхохотался.
   -- Ах, какая вы шутница! Ведь вы еще вчера сказали, что ненавидите меня, как дикого татарина!
   -- Ну, вот еще! Я вовсе и не думала говорить "как дикого татарина!" Вы будете там биться с татарами, а мы здесь -- скучать.
   -- Успокойтесь, милый мальчик; извините, что я вас так называю, но словно это ужасно идет вам. Гетман обещал скоро вернуть меня оттуда. Через неделю или две я уеду, а на элекцию непременно вернусь в Варшаву, потому что сам гетман так хочет, даже если Рущич не вернется из Крыма к маю месяцу.
   -- Ах, как это хорошо!
   -- Вероятно, и я поеду со своим полковником, -- сказал Нововейский, пристально глядя на Варвару.
   -- Без вас наберется достаточно, -- возразила она. -- Но, я думаю, приятно служить под начальством такого хорошего командира! Поезжайте, поезжайте!.. Пану Володыевскому будет веселее с вами.
   Молодой человек вздохнул и провел широкой рукой по волосам, потом расставил руки, как бы играя в жмурки.
   -- Но прежде всего я поймаю вас, панна Варвара, ей-Богу, поймаю.
   -- Алла! Алла! -- закричала Варвара, убегая.
   В это время Дрогаевская подошла к маленькому рыцарю с отпечатком тихой радости на лице.
   -- Нехороший вы, право; для Баси вы добрее, чем для меня!
   -- Это я -- нехороший? Я добрее для Баси? -- спрашивал с удивлением рыцарь.
   -- Басе вы сказали, что вернетесь на элекцию, а мне нет. А я так опечалилась, что вы уезжаете.
   -- Ах, мое золот... -- воскликнул Володыевский. Но тотчас же спохватился и прибавил:
   -- Дорогой мой друг! Я сказал вам так мало потому что совсем потерял голову.
  

Глава IX

   Володыевский понемногу собирался в путь; он не переставал давать уроки Езеровской, которую очень полюбил, и не оставлял прогулок с Христиной, ища утешения в ее словах Казалось, что спокойствие начало возвращаться в его наболевшее сердце, и расположение духа делалось с каждым днем лучше. По вечерам он принимал иногда участие в играх Варвары с Нововейским. Этот молодой человек сделался постоянным гостем в доме Кетлинга. Обыкновенно он приезжал с утра или после обеда и просиживал до вечера, и так как все полюбили его, то скоро на него стали смотреть как на члена семьи. Он ездил с дамами в Варшаву, исполняя разные их поручения, а по вечерам играл с увлечением в жмурки, повторяя, что должен поймать ловкую девушку перед отъездом. Но Варвара всегда успевала увернуться, хоть Заглоба и говорил ей:
   -- Попадетесь в конце концов кому-нибудь. Не он, так другой поймает вас.
   Было, однако же. очевидно, что именно этот молодой человек старался поймать ее. Даже девушка, казалось, догадывалась о том и иногда так задумывалась, что волосы ее совеем закрывали глаза. Заглобе не нравилось это ухаживание, и у него была на то особая причина. Однажды вечером, когда все разошлись, он постучался в комнату маленького рыцаря.
   -- Мне так жаль, что мы должны расстаться, и я пришел еще раз посмотреть на тебя. Бог весть, когда придется нам свидеться!
   -- Я непременно приеду сюда на элекцию. -- отвечал Володыевский, обнимая Заглобу. -- И вот почему: гетман хочет, чтобы мы набрали побольше голосов для его кандидата. И так как я, слава Богу, пользуюсь любовью шляхты, то гетман желает видеть меня здесь. Он также надеется и на вас.
   -- Ба! Задумал он ловить меня большим неводом, но я думаю, что, несмотря на свою толщину, проскользну как-нибудь сквозь отверстие этой сети. Я не стану держать сторону француза!
   -- Отчего же?
   -- Потому что это была бы абсолютная глупость.
   -- Конде, как и каждый другой, обязан присягнуть и охранять законы Речи Посполитой. А полководец он известный.
   -- Нам, слава Богу, незачем искать королей во Франции. У нас Собеский не хуже Конде. Заметь, Миша, что французы, как и шведы, носят чулки, а потому, верно, и те и другие не умеют сдержать присяги. Карл Густав готов был присягать каждую минуту. Для них это так легко, как орех раскусить. Но что в той присяге, когда нет чести!
   -- Надо же однако защитить Речь Посполитую! Вот если бы жил еще князь Иеремия Вишневецкий, то мы все единогласно избрали бы его и присягнули ему.
   -- А сын его, та же кровь?
   -- Да, но это уже не то! Жаль даже смотреть на него, он больше похож на простолюдина, чем на князя, особенно такой крови. В другое время, конечно, но не теперь, когда на первом плане должна быть польза для отечества. Скшетуский вам то же самое скажет. Во всяком случае, я буду делать то же, что гетман, потому что я верю, как в Евангелие, в его искреннюю привязанность к отечеству.
   -- Пора бы теперь подумать об этом, но нехорошо, что ты уезжаешь.
   -- А вы что будете делать?
   -- Я уеду к Скшетуским. Мне скучно, когда я долго не вижу их
   -- Если после выборов будет война, то Скшетуский наверняка пойдет с нами. И вы, пожалуй, не выдержите. Может быть, придется воевать вместе на Руси. Много мы там всего перевидели.
   -- Правда! Ведь, ей-Богу, мы провели там лучшие годы своей жизни. Хотелось бы иногда взглянуть на те места, которые были свидетелями нашей славы.
   -- Так поезжайте теперь вместе со мной. Нам будет весело, а там через пять месяцев мы опять вернемся к Кетлингу, тогда и он приедет, и Скшетуские.
   -- Нет, Миша, я не поеду теперь, зато когда ты там женишься на богатой, то я обещаю поехать туда с тобой, чтоб водворить вас на новом местожительстве.
   -- Где мне думать о женитьбе; вы сами видите, что я иду на войну.
   -- Вот это-то меня и убивает, потому что я все думал: не одна, так другая приглянется тебе. Миша, ради Бога, подумай о себе, где ты найдешь лучший случай, чем в настоящую минуту. Помни, что настанет время, когда ты скажешь: у всех есть жены, дети, а я, как пень, торчу один в поле. И скучно, и горько сделается тебе. Если б ты еще женился на Анусе и она оставила тебе детей, а то может случиться, что вокруг тебя не будет ни одной души, которая пожелала бы тебе добра, так что ты поневоле спросишь: не на чужбине ли я?
   Володыевский молчал и думал, а Заглоба, глядя в лицо маленького рыцаря, продолжал:
   -- Сердце мое выбрало для тебя этого розового мальчика, потому что, во-первых, это золото, а не девушка; во-вторых, вы произвели бы таких здоровых солдат, каких свет не видал доныне.
   -- Это ветер!.. Впрочем, за ней уж Нововейский ухаживает.
   -- Вот то-то и есть! Теперь она согласилась бы выйти за тебя, потому ей лестно, что ты так знаменит, а потом, когда ты уедешь и он останется здесь, -- а я знаю наверное, что он, шельма, останется, -- совсем будет не то; он останется, потому что это еще не война, а Бог весть что такое.
   -- Бася ветреница! И пускай она достанется Нововейскому!.. Это хороший малый.
   -- Миша! -- сказал с мольбой Заглоба. -- Подумай только, какое бы вышло от вас поколение.
   Маленький рыцарь ответил на это очень наивно.
   -- Я знал двух славных солдат Бало, которые родились от Дрогаевской.
   -- Гм! Я так и знал! Так вот куда ты речь повел? -- крикнул Заглоба.
   Володыевский чрезвычайно сконфузился, долго шевелил усиками, желая скрыть свое смущение, и наконец проговорил:
   -- Что вы говорите! Я так только вспомнил, потому что у Баси совсем солдатские замашки, и что у Христины больше женственности. Они всегда вместе, так что когда говоришь об одной, то другая невольно приходит на ум.
   -- Ну хорошо, хорошо! Дай вам Бог счастья с Христиной, хотя, ей-Богу, если бы я был молодым, то влюбился бы в Басю. В случае войны такую жену незачем оставлять дома; она всегда может быть с мужем. Она пригодится тебе и в палатке, а когда придет ей время, хотя бы во время битвы, то она будет стрелять хоть одной рукой. Зато какая она честная, добрая! Эх, мой милый мальчик! Не сумели тебя оценить, но если бы я был лет на шестьдесят моложе, то я бы знал, кто будет панна Заглоба.
   -- Я ведь не говорю, что Бася хуже Христины, и не отрицаю ее достоинств!
   -- Дело не в том, что ты отрицаешь или не отрицаешь ее достоинства, но в том, что ей нужен муж Но ведь тебе нравится Христина!
   -- Я считаю Христину другом.
   -- Другом, а не подругой? Разве только потому, что она с усами? Друзья твои -- это я, Скшетуский и Кетлинг, но тебе нужны не друзья, а подруга, ты бы так и говорил сразу. Эй, берегись, Миша, друга-женщины, хотя бы и с усиками, потому что кто-нибудь из вас предаст другого. Дьявол всегда бодрствует в таких случаях и охотно готов помогать таким друзьям, -- например, Адам и Ева до того подружились, что у Адама костью в горле стала эта дружба.
   -- Прошу вас не оскорблять Христину, потому что я этого не позволю.
   -- Бог с нею! Я всегда скажу, что она добрая девушка, но что мой мальчик не в пример лучше ее. Не в обиду будь ей сказано, что когда ты сидишь с ней рядом, то и щеки-то у тебя горят, как в огне, и усики шевелятся, и чуб топорщится, и солишь ты, и переминаешься, и топчешься, как лесной голубь, а все это признак страсти. Говори кому хочешь о дружбе, а меня, старого воробья, не проведешь.
   -- Да, именно старого, потому что вы видите даже то, чего нет.
   -- Дай-то Господи, чтобы я ошибся! Чтобы он увлекся моим мальчиком!.. Спокойной ночи, Миша. Бери мальчика, он лучше! Бери, бери его! -- С этими словами Заглоба встал и ушел из комнаты.
   Володыевский метался всю ночь, не будучи в состоянии уснуть от беспокойных дум. Казалось, он смотрел в глаза Дрогаевской с длинными ресницами и видел темный пушок на ее губах. Подчас его одолевала дремота, но видение не исчезало. Проснувшись, он думал о словах Заглобы и о том, как он ловко умел все подметить. То мелькало ему в полусне румяное личико Баси, и он успокаивался, но вдруг, на смену Басе, являлась Христина, и наш бедный рыцарь поворачивался к стене; там он видел ее глаза, поворачивался на другую сторону и опять видел ее глаза, томные и как бы ободряющие его; по временам они закрывались, как бы говоря: "Пусть будет по-твоему!" При этом Володыевский даже садился на кровати и набожно крестился.
   К утру он совсем выбился из сна; ему сделалось тяжело, досадно и даже стыдно: он стал себя упрекать в том, что видит не ту, горячо любимую покойницу, но думает и видит только эту, другую. Он воздерживался от этих, по его мнению, преступных мыслей и, вскочив с постели, стал читать утренние молитвы, хотя было еще темно.
   Кончив молитву, он приложил палец ко лбу и про себя сказал: "Надо уезжать поскорее отсюда и подавить в себе эти дружеские порывы, а то Заглоба, пожалуй, окажется прав..."
   Успокоенный этими мыслями, Володыевский явился к завтраку. После завтрака он фехтовал с Варварой и в первый раз заметил, что она была поразительно хороша с этими раздутыми ноздрями и волнующейся грудью. Маленький рыцарь старался избегать Христины, которая, заметив это, следила за ним широко раскрытыми от удивления глазами. Но он избегал даже ее взгляда и выдерживал до конца, несмотря на то, что сердце его разрывалось надвое.
   После обеда Володыевский отправился с Варварой в кладовую Кетлинга, где был еще склад оружия; там он показывал молодой девушке оружие и объяснял способ его употребления; потом они стреляли в цель из астраханских луков.
   Довольная и счастливая этим, девушка разошлась донельзя, так что Маковецкой пришлось унимать ее.
   Так прошел день, второй, а на третий маленький рыцарь с Заглобой отправились в Варшаву, чтобы узнать во дворце Даниловича о том, когда придется ехать на Русь. Вечером Володыевский объявил дамам, что через неделю он уезжает.
   Он старался говорить об этом небрежно и весело, причем посмотрел даже на Христину.
   Молодая девушка обеспокоилась этим и попробовала было расспрашивать его о разных вещах; Володыевский отвечал вежливо и дружелюбно на все ее вопросы, но не отходил от Варвары.
   Заглоба потирал от удовольствия руки, думая, что это последствие его советов. Но так как ничто не могло от него укрыться, то он заметил и печаль Христины.
   "Обеспокоилась, бедная, обеспокоилась, -- думал он. -- Досадно ей, как видно! Ну, ничего! Это всегда так у женщин. Ну, молодец Миша: я и не думал, что он так скоро обратится на путь истинный. Это добрый малый, только ужасно непостоянен в любви, да и останется таким всегда!"
   Но Заглоба был очень добр, и поэтому ему тотчас же сделалось жаль Христину.
   "Прямо-то я ей ничего не скажу, -- подумал он, -- а придумаю какое-нибудь утешение". И, пользуясь правом седовласого старца, он подошел к ней после ужина и стал гладить ее по черным шелковистым волосам. Девушка сидела тихо, изредка приподнимая на него свои кроткие, благородные глаза и немного удивляясь такой неожиданной нежности.
   Вечером, у дверей комнаты Володыевского, Заглоба толкнул его в бок.
   -- А что? -- сказал он. -- Ведь мальчик лучше?
   -- Милый ребенок! -- отвечал Володыевский. -- Она одна наделает в комнатах больше шуму, чем четыре солдата; настоящий барабанщик!
   -- Барабанщик? Дай-то Господи, чтобы она поскорее ходила с твоим барабаном!
   -- Спокойной ночи!
   -- Спокойной ночи! Странные эти женщины! Ты не заметил, как Христина огорчилась, что ты больше занялся Басей?
   -- Нет... я не обратил внимания! -- отвечал маленький рыцарь.
   -- Как будто кто ее с ног сбил!
   -- Спокойной вам ночи! -- повторил Володыевский и быстро ушел в свою комнату.
   Как ни был ветрен маленький рыцарь в глазах Заглобы, однако последний сделал неловкий промах, говоря ему о беспокойстве Христины: это до того взволновало Володыевского, что речь его так и остановилась в груди.
   "Так вот как я ее благодарю за доброту и сочувствие! -- рассуждал он сам с собою. -- Ба! Да что же я сделал ей худого! Что? Я три дня не обращал на нее внимания, а это было даже невежливо! Я пренебрег милой девушкой, любимым существом! И это за то, что она хотела лечить мои душевные раны!... Скверно же я отблагодарил. Ах, если бы я мог удержаться от нашей опасной дружбы и не выказывать ей пренебрежения, но, как видно, я неспособен на такую политику."
   Володыевский был зол на себя, и вместе с тем ему сделалось жаль девушку, о которой он невольно думал как о любимом и обиженном существе. Досада против самого себя росла в нем каждую минуту.
   "Я варвар и больше ничего!" -- повторил он.
   И образ Христины вытеснил мысль о Варваре. "Нет, пусть кто хочет женится на этой ветренице, трещотке, болтушке, -- говорил он себе, -- мне все равно, будь это Нововейский или сам дьявол".
   Он злился и досадовал на бедную Басю, но ни разу не подумал, что может обидеть ее больше своим гневом, чем Христину напускным равнодушием.
   Женский инстинкт подсказал Христине, что с Володыевский совершается какой-то переворот. Ей было отчасти досадно и горько, что маленький рыцарь старался избегать ее, но она чувствовала, что должно что-то совершиться, после чего они не будут дружить по-прежнему, но гораздо больше или совсем перестанут.
   Ею овладевало беспокойство, когда она думала о скором отъезде Володыевского. Христина еще не чувствовала сознательной любви, но в сердце ее и в крови была полная готовность любить.
   Очень возможно, что ее опьяняла слава Володыевского как первого воина в Речи Посполитой. Все рыцари вспоминали с почтением его имя; сестра превозносила его честность до небес; его несчастье придавало ему особую прелесть, и вдобавок, живя с ним под одной кровлей, девушка привыкла к его маленькой фигурке.
   Христине нравилось, чтобы ее любили, и поэтому равнодушие Володыевского в последние дни страшно ее огорчало. Природная доброта девушки не позволяла ей обнаруживать ни нетерпения, ни досады, и она решила покорить рыцаря своей добротой.
   План ее удался как нельзя лучше, потому что на следующий день Володыевский казался смущенным и не только не избегал взгляда Христины, но даже смотрел ей в глаза, как бы говоря: "Извини, что я вчера пренебрегал тобою".
   Взгляд рыцаря был до того выразителен, что кровь приливала к лицу молодой девушки, и она сильнее беспокоилась, предчувствуя: скоро должно совершиться что-то важное. Так и случилось. После обеда Езеровская и Маковецкая поехали к ее родственнице, жене львовского подкомория, которая гостила в Варшаве, Христина же притворилась больной; она хотела узнать, что скажет ей Володыевский, когда останется с нею наедине.
   Заглоба тоже остался и пошел по обыкновению вздремнуть часа на два после обеда. Он утверждал, что этот отдых придает ему бодрости и остроумия, и потому, побалагурив еще часик, он ушел в свою комнату. Сердце Христины сильно забилось.
   Но каково же было ее разочарование, когда она увидела, что Володыевский тоже встал и ушел за Заглобой.
   "Сейчас придет", -- подумала Христина. И, взяв пяльцы, стала вышивать золотом донышко для шапки, которую она хотела приподнести Володыевскому перед отъездом.
   Она смотрела поминутно на данцигские часы, стоявшие в углу гостиной. Прошел час, другой, а Володыевский не показывался.
   Девушка перестала вышивать, скрестила на пяльцах руки, и сказала вполголоса:
   -- Он боится, но пока он осмелится, наши могут приехать, и мы ничего не скажем друг другу, к тому же и Заглоба может проснуться.
   В эту минуту ей казалось, что им в самом деле надо поговорить о важном деле, чего они не успеют сделать из-за медлительности Володыевского.
   Наконец в соседней комнате послышались его шаги.
   -- Он не решается войти, -- подумала молодая девушка и усердно принялась вышивать.
   Володыевский действительно не решался войти и ходил по комнате. День уже близился к вечеру, и солнце делалось красным.
   -- Пане Володыевский! -- позвала вдруг Христина.
   Он вошел и застал ее за шитьем.
   -- Вы меня звали?
   -- Я хотела убедиться, нет ли здесь кого чужого. Я часа два сижу здесь одна.
   Володыевский придвинул стул и сел на самом краю.
   Долго сидели они; маленький рыцарь молчал, шаркал ногами, стараясь задвинуть их подальше под стул, и шевелил усиками.
   Христина перестала шить и взглянула на него; взоры их встретились, и они вдруг оба смутились и опустили глаза.
   Когда Володыевский поднял их снова, то лицо Христины, освещенное последними лучами солнца, было прекрасно, а волосы в изгибах блестели, как золото.
   -- Вы уезжаете через два дня, -- сказала она так тихо, что Володыевский насилу расслышал ее слова.
   -- Нельзя иначе!
   Они опять замолчали, потом Христина продолжала:
   -- Мне показалось, что вы в последнее время сердитесь на меня.
   -- Бог с вами! -- вскричал Володыевский, -- Если б я сердился, то не смел бы взглянуть на вас, но дело не в том.
   -- А в чем? -- спросила Христина, подняв на него глаза.
   -- Скажу вам откровенно, а я думаю, что откровенность лучше притворства, но. но я не могу высказать, как приятно и отрадно мне было с вами и как я в душе был вам благодарен!
   -- Ах, если бы так было всегда! -- отвечала Христина, сложив на пяльцах руки.
   -- Да, если бы всегда так было, -- с грустью отвечал Володыевский. -- Но Заглоба сказал мне (сознаюсь вам, как на исповеди). Заглоба сказал, что дружба с женщиной очень опасная вещь, и подобно тому, как огонь может скрываться в золе, так другое чувство может скрываться под видом дружбы. Тогда я подумал, что Заглоба, пожалуй, совершенно прав, и -- простите мне, простому солдату, -- другой бы поступил как-нибудь поделикатнее, а я... у меня сердце обливается кровью, когда подумаю, как я поступал с вами в последние дни... я и сам не рад этому...
   Сказав это, Володыевский быстро зашевелил усиками.
   Христина свесила голову, и две слезинки показались на ее ресницах.
   -- Если вам будет легче, когда я не буду обнаруживать своих братских чувств, то я постараюсь скрыть их
   И вторая пара слез, а за нею и третья, повисли на щеках Этого уж Володыевский не мог вынести: сердце его разрывалось, он бросился к Христине и схватил ее руки. Вышивание полетело, но рыцарь, не обращая ни на что внимания, начал целовать ей пальцы.
   -- Не плачьте! Ради Бога, не плачьте! -- говорил он, не переставая покрывать поцелуями ее руки даже тогда, когда она забросила их за голову, как это обыкновенно делают люди, находящиеся в глубоком горе; напротив, он целовал их еще горячее, пока жар от лба и волос не опьянил его до одурения.
   Наконец, он сам не знал, как и когда, губы его коснулись ее лба и стали целовать его, потом -- ее заплаканных глазок, отчего у него все вдруг завертелось в голове; вслед за тем он почувствовал нежный пушок ее губ, и уста их невольно слились в продолжительном поцелуе. В комнате было совсем тихо, только один маятник гданьских часов монотонно стучал, напоминая им о существовании времени.
   Вдруг в передней раздалось топанье ног и детсний голосок Варвары, которая повторяла;
   -- Мороз! Мороз! Мороз!
   Володыевский отскочил от Христины, как испуганная рысь от своей жертвы, но в эту же минуту влетела Бася, повторяя:
   -- Мороз! Мороз! Мороз!
   Вдруг она споткнулась о пяльцы Христины, лежавшие на середине комнаты, и, остановившись, посмотрела с удивлением на Христину и на маленького рыцаря.
   -- Что это? Никак вы бросали друг в друга этими пяльцами!
   -- А где же тетя? -- спросила Дрогаевская, стараясь говорить как можно спокойнее и натуральнее.
   -- Тетя потихоньку вылезает из саней, -- отвечала неестественным тоном Варвара.
   И ее подвижные ноздри задвигались. Она еще раз взглянула на Христину и на Володыевского, который поднимал в это время пяльцы, и быстро вышла из комнаты. Но в ту же минуту ввалилась в комнату Маковецкая, а за нею Заглоба, который явился сверху, и начался разговор о жене львовского подкомория.
   -- Я не знал, что она крестная мать Нововейского, -- сказала Маковецкая. -- Он, вероятно, признался ей в своих чувствах, потому что она страшно преследовала им Басю.
   -- А что же Бася? -- спросил Заглоба.
   -- Бася хоть бы что! Говорит: "У него нет усов, а у меня нет ума, так что неизвестно, кто чего раньше дождется".
   -- Я знаю, что она всегда найдется, но кто разгадает, что она думает на самом деле. Все это женские хитрости!
   -- У Баси что на уме, то и на языке. Впрочем, я вам уже говорила, что она еще не чувствует надобности выходить замуж... Вот Христина, та больше.
   -- Тетушка! -- взмолилась Христина. Разговор их прервал слуга, который оповестил присутствовавших, что ужин уже подан. Все отправились в столовую, только не было Варвары.
   -- Где же барышня? -- спросила Маковецкая у слуги.
   -- Барышня в конюшне. Я им докладывал, что ужин подан, а они сказали "хорошо" и ушли в конюшню.
   -- Неужели случилось с нею какая-нибудь неприятность? Она была так весела! -- сказала Маковецкая, обращаясь к Заглобе.
   Вдруг маленький рыцарь, у которого совесть была не совсем чиста, беспокойно сказал:
   -- Я сбегаю за ней!
   Он побежал и нашел ее за дверью конюшни, сидящею на вязанке сена. Девушка так задумалась, что даже не заметила, кто вошел.
   -- Панна Варвара! -- сказал маленький рыцарь, наклоняясь над нею.
   Варвара вздрогнула, как бы проснувшись от сна, и подняла на него глаза, в которых Володыевский, к величайшему удивлению, заметил две крупные слезы.
   -- Боже мой! Что с вами? Вы плачете?
   -- И не думаю! -- воскликнула она, вскочив. -- И не думаю даже! Это от мороза.
   И она засмеялась весело, хотя несколько принужденно. Потом, желая отвлечь от себя внимание, она указала на клетку, в которой стоял подаренный гетманом жеребец Володыевского, и поспешно проговорила:
   -- Вы говорили, что нельзя войти к этой лошади? А вот посмотрим! -- И не успел Володыевский удержать ее, как она уже была в клетке. Дикий конь присел и начал топать и прижимать уши.
   -- Он убить вас может! -- крикнул Володыевский и вошел за нею.
   Но Езеровская уже трепала рукою по шее коня, повторяя:
   -- Пусть убьет, пусть убьет, пусть убьет!
   А конь обернулся к ней мордой и тихо заржал, довольный лаской девушки.
  

Глава X

   Ни одна ночь не была такой беспокойной, как та, которую провел Володыевский после всего случившегося с Христиной. Он сознавал, что грешит против памяти дорогой покойницы, что злоупотребляет доверием и дружбой другой девушки, что у него есть другие обязанности, и вообще он чувствовал, что поступает бесчестно. Другой солдат на его месте не придавал бы такого значения одному поцелую и при одном воспоминании об этом с гордостью покручивал бы только усы, но Володыевский был очень мнителен, особенно после смерти Ануси Красненской, так как сердце и душа его были истерзаны. Что же ему оставалось делать и как поступить?
   До отъезда оставалось только несколько дней, и все кончится само собою. Но хорошо ли уехать, не сказав ни слова Христине, и оставить ее, как простую горничную, у которой он украл поцелуй? Мужественное сердце маленького рыцаря трепетало при этой мысли. Но при одном воспоминании о Христине и ее поцелуе приятная дрожь пробирала его, даже и в минуты такой душевной тревоги. Он злился на самого себя, но не мог избавиться от чувства удовольствия. Впрочем, он всю вину взваливал на себя.
   -- Я сам довел ее до этого, -- горько упрекал он себя. -- А раз уж довел, значит, не следует уезжать, не переговорив с нею. Как же быть? Разве сделать Христине предложение и уехать уже женихом?
   В эту минуту Володыевскому показалась белая фигура Ануси Борзобогатой с бледным, как бы восковым лицом, какое у нее было во время похорон.
   -- Так вот как ты жалеешь и тоскуешь обо мне, -- как будто говорила она. -- Сначала ты хотел сделаться монахом и всю жизнь оплакивать меня, а теперь ты думаешь жениться на другой прежде, чем душа моя успела долететь до неба. Ах! Подожди немного: дай успокоиться моей душе, дай уйти ей в высоту, и тогда я перестану смотреть на эту землю...
   И рыцарю казалось, что он нарушает присягу, данную этому невинному существу, память о котором он, как святыню, обязан был почитать. Он стыдился, презирал себя и хотел умереть.
   -- Ануся! -- повторял он на коленях -- Я не перестану плакать о тебе до смерти, но что же мне теперь делать?
   Белый призрак ничего не отвечал и рассеивался, как туман, а вместо Ануси ему чудились глаза Христины и покрытые пушком ее губы, а с ними являлся и тот соблазн, от которого бедный солдат отбивался, как от татарских стрел.
   Так колебался маленький рыцарь, мучимый сомнением, огорчением и тоскою с обеих сторон. Ему хотелось пойти к Заглобе, высказать все ему и просить совета. Он знал, что этот умный человек умел найти выход в самых затруднительных случаях. Не он ли предугадал и сказал заранее, что может выйти из женской дружбы.
   Именно эта мысль удерживала Володыевского. Он вспомнил свои дерзкие слова Заглобе: "Прошу вас не оскорблять Христину!" А кто же теперь оскорбил ее? Кто думает о том, не лучше ли оставить ее, как горничную, и уехать?
   -- Я не стал бы думать ни минуты, если бы не та бедняжка, -- сказал про себя маленький рыцарь. -- И с какой бы стати я стал мучить себя! Напротив, я был бы рад отведать это лакомое блюдо!
   Он замолчал и потом прибавил:
   -- Да я бы сто раз готов испробовать его.
   Видя, что он снова поддается искушению, Володыевский отбросил эти мысли и стал рассуждать иначе.
   -- Конечно! Если я поступил с нею, как человек, ищущий не дружбы, а удовлетворения страсти, то мне остается только продолжать и завтра же сказать Христине, что я желаю иметь ее своей женой.
   Он опять замолчал и затем так продолжал:
   -- После этого предложения мое сегодняшнее свободное обращение не будет казаться таким неловким, а завтра я смогу опять себе позволить.
   Но он вдруг прервал себя, закрыв рукою рот.
   -- Тьфу! -- сказал он. -- Видно, у меня за воротником сидит целый полк чертей.
   Мысль о предложении не покидала Володыевского, он размышлял так. если уж придется оскорбить память покойницы, то он может заслужить ее прощение молитвами и панихидами и этим же доказать, что всегда помнит ее и беспокоится о ней. А если люди будут удивляться и подсмеиваться над ним за то, что он две недели тому назад до того грустил по покойнице, что хотел постричься в монахи, а теперь женится на другой, то ведь стыдно будет только ему, а иначе придется краснеть за него Христине.
   -- В таком случае, я завтра же сделаю ей предложение, -- сказал он наконец и, значительно успокоенный, помолился Богу за усопшую душу Ануси Красненской и уснул.
   Проснувшись на следующий день, он повторил:
   -- Сегодня сделаю ей предложение.
   Однако это было не так легко исполнить, потому что Володыевскому хотелось поговорить раньше с Христиной, а потом объявить всем, если окажется нужным. Но еще с утра приехал Нововейский, и некуда было укрыться от него.
   Христина ходила весь день, как убитая, бледная, усталая; она каждую минуту опускала глаза, то краснея до ушей, то как бы плача и шевеля губами, то опять делалась сонной и слабой.
   Ввиду всего этого маленькому рыцарю неловко было остаться с нею наедине; даже подойти к ней не было возможности. Положим, он мог ее вызвать на прогулку, так как погода была прекрасная, но раньше это можно было сделать просто, а теперь, теперь он не мог ему казалось, что все сейчас же догадаются и узнают о его предложении.
   К счастью, его выручил Нововейский, который, поговорив о чем-то в сторонке с Маковецкой, вернулся с нею в комнату, где сидел маленький рыцарь с молодыми девушками и Заглобой.
   -- Что вы сидите дома, -- сказала Маковецкая. -- Покатались бы парами. Дорога славная, а снег так и блестит.
   При этом Володыевский живо нагнулся к уху Христины и сказал;
   -- Поедем. Вы сядете со мной. Мне нужно с вами поговорить о многом.
   -- Хорошо, -- отвечала Дрогаевская.
   Потом они побежали с Нововейским и Варварой в конюшню, и через несколько минут двое саней были уже поданы к крыльцу. В одни сел Володыевский с Христиной, а в другие Нововейский и Езеровская, и отправились без кучера.
   По отъезде молодых людей Маковецкая сказала Заглобе:
   -- Завтра крестная мать Нововейского, жена львовского подкомория, хочет приехать ко мне, чтобы переговорить насчет Баси, и поэтому Нововейский просил меня позволить ему хоть намеком сказать о себе Басе, чтобы узнать, как она к этому отнесется.
   -- И потому-то вы их отправили кататься?
   -- Да! Мой муж очень деликатен на этот счет и несколько раз говорил мне: "Я опекун только их имущества; что касается их самих, то пусть каждая выбирает себе мужа по своему усмотрению, я не стану препятствовать им, даже если окажется неравенство брака, только бы человек был порядочный". Впрочем, каждая из них в таком возрасте, что может сама решать свою судьбу.
   -- А что же вы намерены сказать жене львовского подкомория?
   -- Я предоставлю это моему мужу, который приедет в мае; но я думаю, что лучше всего сделать так, как Бася захочет.
   -- Нововейский так молод!
   -- Но ведь сам Володыевский говорил, что он хороший солдат и уже прославился своими военными подвигами. Состояние у него тоже приличное, а все родство его мне перечислила жена подкомория. Это, видите ли, так было: прадед его, рожденный от княжны Сенютович, был первый раз женат на...
   -- Что мне за дело до его родства, -- прервал ее Заглоба, не скрывая досады, -- он мне ни брат, ни сват, только я этого "мальчика" выбрал для Миши, потому что едва ли найдется на свете девушка лучше и честнее ее из числа двуногих существ, и если я ошибаюсь, то пусть лучше я с этой минуты стану ходить на четырех, как медведь.
   -- Володыевский еще ни о чем не думает, а если и думает, то скорее о Христине. Ну, да это в Божей воле.
   -- Я напьюсь от радости, если этот безусый юноша получит отказ! -- прибавил Заглоба.
   Между тем в санях решалась судьба обоих рыцарей. Володыевский долго не мог заговорить, но наконец собрался с духом и сказал Христине.
   -- Не думайте, ради Бога, что я легкомысленный и пустой человек. Ведь уж и лета мои не такие.
   Христина ничего не отвечала.
   -- Простите мне, пожалуйста, мое вчерашнее поведение, я поступил так, не будучи в состоянии удержать моих чувств к вам.. Но, милая, дорогая моя, примите во внимание, что я простой солдат, который провел всю свою жизнь на войне. Другой сначала объяснился бы в любви, а потом уже так поступал, но я поступил наоборот. Заметьте, что подчас даже хорошо объезженный конь, закусив удила, разносит седока, что же сказать о любви? Только любовь моя к вам заставила меня забыться. О, дорогая Христина! Вы достойны руки каштеляна, сенатора, но если вы не побрезгаете солдатом, служившим не без славы отечеству, то я готов упасть перед вами на колени, целовать ваши ноги, чтоб вымолить ответ хотите ли вы быть моей женою?.. Можете ли вы подумать обо мне без отвращения?
   -- Ах, Миша!.. -- воскликнула Христина.
   И руки ее, выскользнув из муфточки, очутились в руках рыцаря.
   -- Вы согласны? -- спросил маленький рыцарь.
   -- Да! -- отвечала Христина. -- Я знаю, что благороднее вас человека нет во всей Польше.
   -- Да благословит вас Бог, милая Христина! -- сказал рыцарь, покрывая ее руку поцелуями. -- Большего счастья я и не мог ожидать! Успокойте же меня- и скажите, что вы не сердитесь на меня за вчерашнее.
   Христина прищурилась.
   -- Нет, не сержусь! -- отвечала она.
   -- Жаль, что в санях мне неудобно поцеловать ваши ноги! -- воскликнул Володыевский.
   Несколько времени они ехали молча, только полозья саней поскрипывали по снегу, да стучали об сани комки снега, вырывавшиеся из-под копыт лошадей.
   Володыевский первый заговорил.
   -- Мне даже странно, что вы любите меня.
   -- А меня гораздо больше удивляет то, что вы так скоро полюбили меня, -- отвечала Христина.
   При этом лицо маленького рыцаря приняло серьезное выражение.
   -- Послушайте, Христя! Быть может, и вы порицаете меня за то, что я полюбил вас, не успев оправиться от горя; но признаюсь вам, как на исповеди, что в свое время я был довольно легкомыслен, но теперь совсем не то. Я не забыл о той бедняжке и никогда не забуду; я всегда люблю ее, и если бы вы знали, как я грущу и плачу о ней, то вы бы сами заплакали со мною...
   При этом голос Володыевского дрогнул, до того он был взволнован. Они замолкли опять на время, но на это раз Христина отозвалась первой.
   -- Я постараюсь насколько возможно утешить вас.
   -- Потому-то я и полюбил вас так скоро, -- возразил маленький рыцарь, -- что вы в первый же день стали лечить мои душевные раны. Я был для вас посторонним человеком, между тем вы близко приняли к сердцу мое горе. И если бы вы знали, как я вам благодарен за это! Кто не знает всего этого, тот готов смеяться надо мною, что я в ноябре месяце хотел постричься в монахи, а в декабре собираюсь жениться. Заглоба первый готов посмеяться над этим, потому что он рад придраться ко всякому случаю, но пускай себе смеется на здоровье! Мне все равно, тем более что не над вами, а надо мною будут смеяться.
   Христина задумалась, потом посмотрела на небо и наконец сказала;
   -- Разве необходимо говорить всем о нашей помолвке?
   -- А как же иначе?
   -- Ведь вы уезжаете через два дня?
   -- Я сам не рад этому, но должен.
   -- Я тоже ношу траур по отцу, и поэтому ни к чему удивлять людей. Пусть наша помолвка останется втайне для всех, пока вы не вернетесь из Руси. Хорошо?
   -- Вы не хотите даже, чтобы я сказал сестре?
   -- Я сама ей скажу, когда вы уедете.
   -- А Заглоба?
   -- Заглоба употребил бы свое остроумие надо мною.. Нет, лучше всего не говорить ничего! Бася тоже станет издеваться.. Она сделалась такая странная в последнее время. Ах, нет, лучше не будем говорить никому.
   При этом Христина подняла вверх свои синие глаза.
   -- Пусть Бог будет нам свидетелем, а люди останутся в неведении.
   -- Я вижу, что вы одарены умом и красотой в равной степени. Хорошо! Пусть только Бог будет нашим свидетелем -- аминь! Обопритесь же вашим плечиком на мое плечо, не стесняйтесь, раз мы считаемся женихом и невестой. Не бойтесь! Я не могу повторить вчерашнего, потому что должен править лошадьми.
   Христина исполнила желание рыцаря, между тем как он продолжал:
   -- Называйте меня по имени, когда мы одни.
   -- Мне как-то совестно, -- отвечала она улыбаясь. -- И я никак не осмелюсь!
   -- А я уже осмелился.
   -- Потому что вы рыцарь, вы храбрый, вы солдат.
   -- Христя! Дорогая ты моя!
   -- Миш...
   Но Христина не кончила и закрыла лицо рукавом.
   Немного спустя, Володыевский поворотил лошадей домой; они уже мало говорили, и только, подъезжая к воротам, маленький рыцарь спросил еще раз:
   -- А после вчерашнего, грустно тебе было?
   -- Да, и стыдно, и грустно, но... хорошо! -- прибавила она тихо. Они старались казаться равнодушными, чтобы никто не догадался о происшедшем.
   Но это было совершенно напрасно, потому что никто не обращал на них внимания. Хотя Заглоба с Маковецкой и выбежали в сени им навстречу, однако глаза их были обращены на Варвару и на Нововейского.
   Варвара вся раскраснелась от мороза, а быть может, и от волнения, неизвестно, между тем как Нововейский приехал словно в воду опущенный. Тут же в сенях он стал прощаться с Маковецкой. Напрасно она и Володыевский, который был в превосходном настроении, упрашивали его остаться на ужин, но он отказался и уехал.
   Тогда Маковецкая, не говоря ни слова, поцеловала Варвару в лоб, но последняя помчалась в свою комнату и вышла только к ужину.
   На следующий день Заглоба, встретив ее одну, спросил:
   -- Что это с Нововейским сделалось, милый мальчик?
   -- А-а! -- отвечала она, кивая головой и моргая глазами.
   -- Скажите, что вы ему ответили?
   -- Какой вопрос, такой и ответ, он человек быстрый и решительный, ну да и я тоже не уступлю ему и поэтому ответила: нет!
   -- И прекрасно сделали! Позвольте обнять вас за это! Что же он? Так и не настаивал?
   -- Он спрашивал, может ли он надеяться. Мне было очень жаль, но нет, нет, ничего не может выйти из этого.
   При этом Варвара раздула ноздри и в задумчивости встряхнула потихоньку волосами.
   -- Скажите же мне ваши основания.
   -- Он тоже хотел знать их, но напрасно; я не сказала ему и никому не скажу.
   -- А может быть, вы скрываете в сердце своем какое-нибудь тайное чувство? -- спросил Заглоба, пристально смотря ей в глаза.
   -- Какое там чувство; кукиш, а не чувство! -- воскликнула Бася. И вскочила, как бы стараясь скрыть свое смущение.
   -- Не хочу я Нововейского, не хочу Нововейского, -- повторяла она, -- и никого не хочу! Что вы ко мне пристаете? Отчего все пристают ко мне?.. -- И она неожиданно расплакалась. Заглоба старался утешить ее по возможности, но она целый день скучала и злилась.
   -- Ты уезжаешь, Миша, -- сказал за обедом Заглоба, -- и к нам приедет Кетлинг, а он ведь красавец, каких мало! Не знаю, как наши барышни будут себя вести, но думаю, что они обе влюбятся в него по уши до твоего возвращения.
   -- Ну, ничего, -- отвечал Володыевский. -- Мы ему сейчас панну Варвару посватаем.
   Варвара, как рысь, вперила в него свои глаза.
   -- А отчего же вы меньше беспокоитесь о Христине? Слова эти смутили маленького рыцаря, и он отвечал:
   -- Вы еще не знаете Кетлинга, а вот когда увидите, то не устоите против его обаяния.
   -- А отчего же Христина устоит?.. Ведь я не пою:
  
   "То уж девице,
   Как вольной птице,
   Бог и подавно велел любить".
  
   Тут пришла очередь смутиться Христине; между тем маленькая ехидна продолжала:
   -- В конце концов я попрошу Нововейского одолжить мне свою броню, когда вы уедете, но я, право, не знаю, чем Христина будет защищаться в случае опасности.
   Но Володыевский уже опомнился и несколько строго сказал:
   -- Сумеет она защитить себя получше вас.
   -- Каким образом?
   -- Она не ветрена, постоянее и рассудительнее вас.
   Заглоба и Маковецкая ожидали, что вспыльчивая Бася сейчас станет ссориться, но, к величайшему их удивлению, она опустила вниз голову и через несколько минут тихо проговорила:
   -- Если вы сердитесь, то прошу вас и Христю извинить меня..
  

Глава XI

   Володыевскому разрешено было ехать по какому угодно пути, и поэтому он поехал на Ченстохов, с тем чтобы посетить могилу Ануси. Наплакавшись вдоволь, он отправился дальше, но под впечатлением проснувшихся воспоминаний ему казался преждевременным тайный сговор с Христиной. Он чувствовал, что скорбь и траур, который он носил, имеют в себе что-то священное, неприкосновенное, к чему нельзя прикасаться до тех пор, пока оно само собой, подобно туману, не развеется по неизмеримому пространству. Правда, что некоторые женщины спустя месяц или два после овдовения выходили замуж, но они не поступали с отчаяния в монастырь и не были на пороге к счастью, которого ждали целые годы. Наконец, хорошо ли подражать тем, которые не почитали священную скорбь?
   Так ехал Володыевский на Русь и мучился угрызениями совести, которые следовали за ним, как неизменные спутники. Он был, однако, справедлив и считал виновным только себя одного, а не Христину, и даже беспокоился, что девушка будет в глубине души порицать его за эту поспешность.
   -- Сама она не поступила бы так, -- рассуждал Володыевский, -- и, имея возвышенные чувства, она поневоле должна быть требовательна к другим.
   И он боялся, что не угодил ей.
   Но это был ложный страх Христина не обращала внимания на траур Володыевского, и разговор о нем не только не пробуждал в ней сострадания, но, напротив, дразнил ее самолюбие. Неужели она, живая, была хуже той, умершей? Или вообще она так мало стоила, что Ануся могла быть ее счастливой соперницей? Если б Заглоба был посвящен в эту тайну, то он наверное успокоил бы Володыевского тем, что женщины не слишком сострадательны друг к другу.
   После отъезда Володыевского Христина недоумевала, неужели все уже было кончено. Собираясь в Варшаву в первый раз в жизни, она воображала себе все иначе. На конвокационный сейм съедутся отовсюду епископы и сановники со своими придворными, а также знаменитые рыцари. Сколько будет веселья, шума и блеска! И вдруг, среди этой суеты и сонма рыцарей, явится "он", какой-нибудь незнакомый рыцарь, каких девушки видят только во сне; внезапно воспылает он любовью к ней, станет играть на цитре серенады под ее окнами, будет устраивать прогулки на лошадях, и долго так будет он любить и вздыхать, долго будет носить на сабле ленту своей возлюбленной, пока наконец, после долгих страданий и многих препятствий, не упадет к ее ногам и не услышит, что он любим взаимно.
   И вдруг ничего подобного не случилось. Розовые мечты поблекли и разрушились; перед ней действительно явился рыцарь, не какой-нибудь, но прославившийся своим мужеством и победами во всей Речи Посполитой, но как же он был далек от "того" рыцаря! Ничего не было, ни кавалькад, ни игры на цитре, ни турниров, ни состязаний, ни лент на оружии, ни сонма рыцарей, ни увеселений -- ничего того, что, как майский сон, как чудная интересная сказка, могло бы заинтересовать ее, чем она могла бы насладиться, как запахом цветов, что могло бы ее увлечь, как песнь соловья; ничего такого, от чего бьется сердце, пылает лицо и трепет пробегает по телу.
   Был только загородный дом, а в доме том Володыевский, а потом объяснение в любви -- и все! Остальное пропало, исчезло, как исчезает луна, когда набегут на нее тучи. Если бы этот Володыевский явился в конце сказки, то было бы лучше. Часто Христина раздумывала о его славе, о честности и мужестве, которое страшило неприятеля и прославляло его имя, она чувствовала, что любит его, но все-таки считала себя лишенной чего-то и как бы обиженной отчасти быстротою всего случившегося.
   Таким образом эта поспешность была как бы камнем преткновения, который упал обоим на сердце, и так как они удалялись друг от друга, то этот камень несколько беспокоил их. Очень часто в человеческом чувстве зарождается маленькая колючка, которая беспокоит его; иногда она не чувствуется, а иногда до того раздражает, что наполняет все существо какою-то болью и горечью и отравляет любовь. Но им еще далеко было до этого. Особенно приятно и отрадно было Володыевскому вспоминать о Христине, и мысль о ней следовала, как тень, за маленьким рыцарем. Он думал, что по мере того, как он будет удаляться от своей невесты, последняя будет казаться ему милее, и он еще больше станет вздыхать и печалиться. Христине было гораздо тяжелее, потому что со времени отъезда маленького рыцаря никто не посещал загородного дома Кетлинга, а дни шли за днями монотонно и скучно.
   Жена стольника поджидала своего мужа, считая дни и минуты до наступления сейма, и не переставала говорить о нем. Варвара страшно приуныла, а Заглоба подсмеивался, что она скучает по Нововейском и жалеет, что отказала ему. Иногда Варвара не прочь была видеть хоть этого молодого воина, но он уехал вскоре вслед за Володыевским, решив, что ему нечего здесь делать. Заглоба тоже собирался вернуться к Скшетуским, но, будучи тяжелым на подъем, все откладывал свою поездку со дня на день, а Варваре говорил, что он влюблен в нее и хочет сделать ей предложение, поэтому никак не решается уехать отсюда.
   Заглоба между тем старался занимать Христину, когда Маковецкая уезжала с Варварой к жене львовского подкомория, которая, несмотря на свою доброту, недолюбливала Христину, и потому последняя никогда не ездила к ней. Иногда Заглоба ездил в Варшаву и, проведя там приятно время в веселой компании, возвращался на следующий день домой немного навеселе; Христина же сидела одна все это время и раздумывала отчасти о Володыевском, отчасти о том, что могло бы случиться, если бы она не дала ему слово, но чаще всего о том, как выглядит тот неизвестный соперник Володыевского, тот сказочный принц.
   Однажды она сидела у окна и, задумавшись, смотрела на дверь комнаты, на которую падал свет заходящего солнца, как вдруг послышался колокольчик с другой стороны дома. Христина подумала, что это вернулась Маковецкая с Басей, и продолжала мечтать, не отрывая глаз от двери, которая тем временем отворилась и в глубине ее, на темном фоне, глазам девушки представилась фигура какого-то незнакомого мужчины.
   Явление было так чудесно, что в первую минуту Христине показалось, будто она видит перед собой картину или сон. Незнакомец был одет в черное заграничное платье с белым кружевным воротником, который доходил ему до плеч. Христина еще в детстве видела раз генерала конной артиллерии пана Арцишевского, который был точно так же одет и запомнился ей потому, что был еще и необыкновенно красив. Этот юноша был красивее Арцишевского и всех других мужчин на земле. Его чудные волосы были ровно обрезаны и ложились светлыми кольцами по обеим сторонам лица; темные брови отчетливо выделялись на белом, как мрамор, лбу, глаза его смотрели хоть грустно, но нежно; усы и борода были русые.
   Вообще лицо его было необыкновенно привлекательно и соединяло в себе мужество и благородство: это было лицо рыцаря и в то же время ангела.
   Дыхание замерло в груди Христины, она не верила своим собственным глазам и не могла понять, мечта ли это, сон или то был настоящий человек. А он все стоял неподвижно, удивленный или только желающий показать, что его поразила красота Христины; наконец, войдя в комнату и опустив руку со шляпой, он начал раскланиваться и мести перьями шляпы пол. Христина встала, ноги ее дрожали, она то бледнела, то краснела и, наконец, закрыла глаза.
   В этот момент она услышала голос вошедшего, который был мягок и нежен, как бархат.
   -- Кетлинг оф Эльгин, друг и сослуживец пана Володыевского. Прислуга сказала мне, что я имею честь видеть и принимать под моим кровом сестру и родственниц моего паладина, но простите мне, милостивая государыня, мое смущение, прислуга не предупредила меня о том, что я увижу здесь, и глаза мои не в состоянии вынести вашей красоты и блеска..
   Таким комплиментом приветствовал Кетлинг Христину, но та не отблагодарила его тем же, потому что вовсе не знала, что ей сказать. Она только поняла, что он, окончив свое приветствие, кланялся ей второй раз, и слышала, как он водил перьями шляпы по полу.
   Христина чувствовала также, что ей нужно, непременно нужно сказать что-нибудь в ответ на его комплимент, что иначе он сочтет ее простушкой, между тем дыхание ее останавливалось в груди, кровь билась в висках и в руках, а грудь высоко подымалась и опускалась, словно от усталости. Она не могла открыть глаза, а он стоял перед нею, склоня голову с выражением восторга и уважения на своем чудном лице. Христина, дрожащими руками взялась за платье, чтобы сделать реверанс, но к счастью за дверью комнаты раздались в эту минуту возгласы: "Кетлинг! Кетлинг!" И в комнату влетел запыхавшийся Заглоба с раскрытыми объятиями.
   Воины обнялись, а девушка постаралась в это время прийти в себя и успела уже взглянуть два или три раза на молодого воина. Между тем он искренно обнимал Заглобу, но с тем оттенком благородства во всех движениях, которое он или унаследовал от предков, или приобрел при дворе короля и вельмож.
   -- Ну, как поживаешь? -- кричал Заглоба. -- Я очень рад что ты наконец вернулся в свой дом. Дай-ка взглянуть на тебя! А! Ты похудел! Не любовь ли какая-нибудь? Ей-Богу, ты похудел! Знаешь, Володыевский уехал в полк!.. Он теперь и думать забыл о монастыре! Здесь живет его сестра с двумя барышнями. Девушки -- прелесть. Одна Езеровская, а другая Дрогаевская. Господи! Да ведь здесь панна Христина. Извините, пожалуйста, но пусть у того вылезут глаза, кто не признает, что вы обе хорошенькие, впрочем, этот кавалер наверняка успел уже оценить вашу красоту.
   Кетлинг наклонил в третий раз голову и сказал с улыбкой:
   -- Я уехал и оставил мой дом арсеналом, а теперь застаю его Олимпом, потому что вижу на первом плане богиню.
   -- Ну, как ты поживаешь, Кетлинг? -- спросил еще раз Заглоба, которому мало было прежнего приветствия, и он стал снова обнимать его.
   -- Это ничего, -- говорил он. -- Ты еще не видел "мальчика"! Одна гладка, но и другая -- настоящий мед, да! Ну, как ты поживаешь? Дай тебе Боже здоровья. Я буду с тобой на ты! Хорошо? Мне, старику, как-то чувствуется ловчее. Рад ли, что у тебя гости, а?.. Пани Маковецкая заехала сюда, потому что трудно было найти квартиру, но теперь это гораздо легче, так что она, наверное, уедет, потому что ей неловко жить в доме холостяка с барышнями, а то, пожалуй, станут еще говорить что-нибудь.
   -- Ах, Боже мой! Да я никогда не позволю этого! Разве я не друг Володыевскому; я брат и потому могу принимать у себя пани Маковецкую, как сестру. Прежде всего я обращаюсь к вам, сударыня, за ходатайством, итогов просит вас об этом на коленях, если будет нужно.
   Говоря это, он стал на колени перед Христиной, схватил ее руки и прижал к своим губам, с мольбою смотря ей в глаза; молодая девушка покраснела, в особенности когда Заглоба воскликнул:
   -- Ах ты, шут эдакий!.. Не успел приехать, уже и на колени. Я, право, скажу пани Маковецкой, что застал вас в такой позе!.. Ловко, Кетлинг!.. Учитесь, Христина, придворным манерам!
   -- Я не знаю, какие манеры при дворе, -- прошептала смущенная девушка.
   -- Могу ли я надеяться на ваше ходатайство? -- спрашивал Кетлинг.
   -- Встаньте, сударь!..
   -- Могу ли я надеяться? Я, брат Михаила? Вы обидите его, если уедете отсюда!
   -- Мое желание ничего не значит, -- отвечала смелее девушка, -- но все-таки благодарю вас за внимание.
   -- Благодарю вас! -- отвечал Кетлинг, целуя ее руку.
   -- Гм! На дворе мороз, а Купидон без платья, однако я полагаю, что он не замерз бы в этом доме! -- воскликнул Заглоба. -- От одних вздохов сделается оттепель. Только от одних вздохов!..
   -- Перестаньте -- сказала Христина.
   -- Слава Богу, что вы всегда в веселом расположении духа! -- отвечал Кетлинг. -- Веселье -- признак здоровья.
   -- И чистой совести, и чистой совести! -- прибавил Заглоба. -- Какой-то мудрец сказал, что тот чешется, у кого свербит, а у меня ничего не чешется, потому я и весел. Фу ты, Господи! Да что я вижу? Ведь я тебя видел в польском платье, в рысьей шапке и при сабле, а теперь ты опять превратился в какого-то англичанина и ходишь, как журавль на тоненьких ножках
   -- Потому что я жил долго в Курляндии, где не носят польского платья, а теперь я провел два дня у английского резидента в Варшаве.
   -- Так ты возвращаешься из Курляндии?
   -- Да, мой второй отец, усыновивший меня, умер и оставил мне второе имение.
   -- Вечная ему память! Ну, а он был католик?
   -- Да.
   -- Вот это хорошо, по крайней мере утешение тебе. А ты не уедешь от нас в свою Курляндию?
   -- Здесь я бы хотел жить и умереть! -- отвечал Кетлинг, смотря на Христину.
   Она опустила вниз свои длинные ресницы.
   Маковецкая приехала уже в сумерках; Кетлинг вышел за ворота, чтобы встретить ее и проводить ее в свой дом с таким почтением, как удельную княгиню.
   На следующий день она хотела искать себе квартиру в городе, но все это не привело ни к чему. Молодой воин умолял ее остаться, ссылался на братское родство с Володыевским и до тех пор стоял перед нею на коленях, пока она не согласилась остаться в его доме. Они решили, что Заглоба тоже останется с ними, чтобы охранять их от пересудов и толков людей. Тот, конечно, охотно согласился, потому что страшно привязался к "мальчику" и даже начал строить разные планы, которые и заставили его остаться.
   Обе девушки были очень довольны, а Варвара сразу стала на сторону Кетлинга.
   -- Мы все равно не можем уехать сегодня отсюда, -- уговаривала она Маковецкую, -- а потом будет все равно: одни сутки или двадцать.
   Кетлинг нравился вообще всем женщинам, а потому понравился Басе точно так же, как и Христине; кроме того, первая никогда не видела заграничного кавалера, исключая офицеров заграничной пехоты, которые были не так изящны и гораздо проще, поэтому она ходила вокруг него, встряхивая волосами, раздувая ноздри и глядя на него с детским любопытством, но до того дерзким, что Маковецкая даже побранила ее. Несмотря на замечание, она все-таки не перестала всматриваться в него, словно желала изучить его и сделать ему оценку как солдату; наконец, она стала расспрашивать о нем Заглобу:
   -- Известный ли это воин? -- спросила она тихо у старого шляхтича.
   -- Такой известный, что известнее и быть не может. Он закалил себя в боях, потому что сражался против англичан за веру четырнадцатилетним ребенком. Это высокорожденный дворянин, это видно и из его манер.
   -- Вы видали его когда-нибудь в огне?
   -- Тысячу раз! В огне он стоит как вкопанный, даже не поморщится, и только изредка разве потреплет коня по шее и готов говорить о любви.
   -- А разве можно говорить в это время о любви?
   -- Отчего же нельзя; все возможно, лишь бы был отпор для пуль.
   -- Ну, а один он хорошо может сражаться?
   -- О, это настоящий шершень!..
   -- А может ли он сравниться с паном Володыевским.
   -- Нет, с Мишей он не может тягаться.
   -- Ага! -- весело и гордо воскликнула девушка. -- Я знала, что никто не может с ним равняться! Я сразу это угадала!
   И она стала хлопать в ладоши.
   -- Так вот как!.. Значит, вы держите сторону Михаила? -- спрашивал Заглоба.
   Бася тряхнула головкой и умолкла, но через несколько времени тихо вздохнула.
   -- Э, да что там! Я все-таки рада, что он наш!
   -- Но заметьте себе и помните, милый "мальчик", -- сказал Заглоба, -- что Кетлинг не только опасен на войне, но он гораздо опаснее для женщин, которые страшно влюбляются в него. Он большой мастер в сердечных делах!
   -- Меня вовсе не интересуют его сердечные дела; вы лучше скажите это Христине, -- сказала Варвара и, обращаясь к Дрогаевской, стала звать ее: -- Христя, а Христя! Поди-ка сюда на минуточку.
   -- Что такое? -- спросила Дрогаевская.
   -- Пан Заглоба говорит, что каждая барышня не успеет взглянуть на Кетлинга, как сразу влюбится. Я уже осмотрела его со всех сторон и как-то ничего, а ты? Неужели ты что-нибудь чувствуешь?
   -- Ах, Бася, Бася! -- сказал с укоризной Христина.
   -- Понравился, что ли?
   -- Перестань! Будь степеннее и не говори глупостей: смотри, вон Кетлинг идет сюда.
   И в самом деле, Христина не успела еще сесть, как Кетлинг уже приблизился и спросил:
   -- Можно ли мне присоединиться к вашему обществу?
   -- Милости просим, -- отвечала Езеровская.
   -- Осмелюсь спросить, о чем у вас был разговор?
   -- О любви! -- крикнула необдуманно Варвара.
   Кетлинг сел подле Христины. Несколько времени они оба молчали; так как Христина, несмотря на свою смелость и уменье владеть собой, странно как-то робела и терялась при нем, поэтому он первый перервал молчание.
   -- Так это правда, что вы действительно говорили о любви?
   -- Да! -- отвечала Дрогаевская вполголоса.
   -- Ах, как бы я хотел услышать ваше мнение об этом предмете.
   -- Простите, но у меня нет ни смелости, ни остроумия, так что, я полагаю, ваше мнение было бы интересней.
   -- Это правда, -- вмешался Заглоба. -- А ну-ка, послушаем!
   -- Спрашивайте, сударыня! -- отвечал Кетлинг.
   И он задумался, подняв глаза вверх, а потом, не дожидаясь вопроса, начал так, словно отвечал самому себе.
   -- Любовь -- это несчастье: она делает рабом свободного человека. Подобно тому, как раненная стрелой птица падает к ногам охотника, так точно человек, пораженный любовью, не имеет сил отойти от ног своей возлюбленной.. Любовь -- это увечье, потому что человек, точно слепой, ничего не видит, кроме своей любви. Любовь -- это тоска, во время которой проливается много слез и слышны невеселые вздохи. Кто полюбит, тот забывает о нарядах, об охоте -- словом, обо всем и готов сидеть по целым дням тоскуя, словно он потерял кого-нибудь близкого сердцу. Любовь -- это болезнь, потому что тогда бледнеет лицо, вваливаются глаза, дрожат руки, худеют пальцы, а сам человек думает о смерти или в беспамятстве бродит с растрепанными волосами, беседует сам с собою и с неодушевленным предметами или пишет дорогое имя на песке, а когда ветер сотрет эту надпись, то он называет это "несчастьем"... и готов рыдать.
   Кетлинг умолк и как бы погрузился в размышление. Христина всей душой слушала его. Оттененные усиками уста ее раек рылись, а глаза не отрывались от его белоснежного лица. Волосы Баси нависли на глаза, так что нельзя было узнать, о чем она думает, но она тоже тихо сидела и слушала Кетлинга.
   Вдруг Заглоба громко зевнул, засопел и, вытянув ноги, сказал:
   -- Ну, с такою любовью далеко не уедешь, с нее и собакам сапог не сшить.
   -- Однако, -- продолжал рыцарь, -- если тяжело любить, то еще тяжелее не любить, ибо ни роскошь, ни слава, ни богатство, ни драгоценности не могут удовлетворить человека без любви.. Кто не скажет своей возлюбленной: "Ты для меня дороже царства, скипетра, короны, здоровья и жизни"?.. А если каждый готов пожертвовать жизнью ради любви, то она в таком случае стоит больше жизни.
   Кетлинг умолк
   Девушки сидели, прижавшись друг к другу, очарованные его прочувствованною речью и выводами, чуждыми польским кавалерам; между тем Заглоба, слушая эту речь, заснул и, когда он кончил, проснулся и удивленно начал смотреть по очереди на всех троих; наконец он опомнился и громко спросил:
   -- Что вы говорите?
   -- Мы говорим, спокойной ночи вам! -- отвечала Варвара.
   -- А! Я припомнил: мы говорили о любви. Чем же кончилось?
   -- Тем, что подкладка оказалась лучше, чем верх
   -- Да, это верно!.. Меня даже в сон ударило, слушая ваше влюбленное вздыханье, терзанье. Ну, я подыскал еще одну рифму, а именно: "дреманье", взял да заснул, и полагаю, эта рифма гораздо лучше всех, потому что уже поздно. Спокойной ночи, господа; и вам советую оставить эту любовь в покое!.. Впрочем, кот всегда до тех пор мяучит, пока не съест мышки, а потом только облизывается. Я тоже в свое время был точь-в-точь, как Кетлинг, и так безумно любил, что, бывало, баран мог меня целый час бодать сзади, пока я это почувствую. Вот как я любил. Однако под старость я предпочитаю выспаться получше, в особенности когда гостеприимный хозяин не только проводит меня, но даже и выпьет со мною на сон грядущий.
   -- С удовольствием! -- отвечал Кетлинг.
   -- Пойдемте! Пойдемте! Смотрите, как луна уже высоко. Завтра будет хорошая погода, небо расчистилось, и светло, как днем. Кетлинг готов тут вам всю ночь говорить о любви, но помните, что он устал с дороги.
   -- Нет, я не устал, потому что отдохнул два дня в городе. Но я боюсь, что барышни не привыкли ложиться так поздно.
   -- Слушая вас, мы не заметили бы, как ночь прошла, -- сказана Христина.
   -- Где светит солнце, там нет ночи, -- отвечал Кетлинг.
   После этого они разошлись, так как действительно было уже поздно.
   Девушки спали вместе и обыкновенно долго разговаривали перед сном, но в этот вечер Варвара ни за что не могла расшевелить Христину, которая на все ее расспросы отвечала полусловами. Несколько раз, когда Бася начала подсмеиваться над Кетлингом, острить и передразнивать, то Христина нежно обнимала ее и просила перестать глупить.
   -- Бася! Он здесь хозяин, -- говорила она. -- Мы живем в его доме. Я заметила, что он сразу полюбил тебя.
   -- Почему ты знаешь? -- спрашивала Бася.
   -- Потому что тебя нельзя не любить. Все тебя любят... и я... очень даже!
   Говоря это, она приблизила свое чудное лицо к лицу Баси и, обняв ее, поцеловала в глаза.
   Наконец они улеглись, но Христина долго не могла уснуть. Ею овладело какое-то беспокойство. То сердце ее билось так сильно, что она принуждена была прикладывать обе руки к своей атласной груди, чтобы унять его биение. То казалось ей, особенно когда она старалась закрыть глаза, что какая-то прекрасная, как сон, голова наклонялась к ней и тихий голос шептал:
   -- Ты для меня дороже царства, скипетра, короны, здоровья и жизни.
  

Глава XII

   Несколько дней спустя Заглоба писал Скшетускому и так заканчивал свое письмо: "А если я не вернусь домой перед элекцией, то вы не удивляйтесь, так как это не будет доказательством моего к вам нерасположения, но того, что лукавый не спит, и я не хочу поймать вместо синицы журавля в небесах. Плохо будет, если я не скажу Михаилу, когда он вернется, что "та" просватана, а "мальчик" свободен. Все в Божьей власти, но тогда, я полагаю, не нужно будет принуждать Михаила, и без долгих разговоров вы сразу приедете на обручение. Но пока придется, по примеру Улисса, прибегнуть к некоторым уловкам, причем не обойдется и без прикрас, а это нелегко для меня, который больше всего в жизни любит правду и везде ее преследует. Однако я готов перенести это для Михаила и для "мальчика", так как оба они -- чистое золото. При сем крепко обнимаю вас и дочек и поручаю вас заботам Всевышнего".
   Кончив письмо, Заглоба засыпал его песком, щелкнул по нему, прочел еще раз, держа далеко от глаз, и затем сложил письмо, снял с пальца перстень и, послюнив его, приготовился уже запечатать, как вдруг вошел Кетлинг.
   -- Здравствуйте!.. С добрым утром!
   -- Здравствуйте, здравствуйте! -- отвечал пан Заглоба. -- Погода, слава Богу, превосходная, и я собираюсь снарядить посла к Скшетуским.
   -- Передайте им мой поклон.
   -- Я уже сделал это. Мне пришло в голову, что надо поклониться и от Кетлинга. Они оба обрадуются, когда получат приятные известия. Я не только написал им поклон от тебя, но целое послание, все про тебя да про девиц.
   -- Как так? -- спросил Кетлинг.
   Заглоба положил руки на колени и начал постукивать по ним пальцами, а потом, опустив голову, он посмотрел из под бровей на Кетлинга и сказал:
   -- Милый Кетлинг! Не надо ведь быть пророком, чтобы угадать, что всегда будет огонь там, где есть кремень и огниво. Ты у нас красавец, а о девушках и сам ты не можешь сказать ничего худого.
   Кетлинг смутился.
   -- Не бельмо же у меня на глазу, и не дикий же я варвар, -- отвечал он, -- чтобы не восхищаться их красотой.
   -- Ну, вот видишь, -- сказал на это Заглоба, глядя в лицо смущенного Кетлинга. -- Если ты не варвар, то не следует тебе и метить в обеих, потому что так только турки делают.
   -- Как вы можете допустить нечто подобное?
   -- Я ничего не допускаю, а только говорю. А, мошенник! Ты им так напел о любви, что Христина третий день ходит бледная, как после приема лекарства. Да и неудивительно! Я сам в молодости стоял, бывало, с лютней под окном одной брюнеточки -- на Дрогаевскую была похожа, -- и, помню, пел:
  
   "Ты сладко спишь после труда,
   А здесь звучит моя дуда.
   Гоп! Гоп!"
  
   Хочешь, я тебе одолжу эту песню или сочиню совсем новую: у меня хватит на это таланта. Заметил ли ты, что Дрогаевская похожа несколько на прежнюю Биллевич, только что у той волосы как лен и нет этого пушка над губами, но есть люди, которые считают это особой прелестью и даже редкостью. Как она посматривает на тебя! Я это именно и написал Скшетуским. Не правда ли, что она похожа на Биллевич?
   -- В первую минуту я не заметил этого, но весьма возможно, что сходство есть, особенно в фигуре и росте.
   -- Ну, слушай теперь, что я тебе скажу: попросту, открою тебе семейный секрет, так как ты наш друг и должен знать его: берегитесь, чтобы не сделать зла Володыевскому, так как мы с Маковецкой предназначили ему одну из этих двух девушек.
   Заглоба пристально посмотрел в глаза Кетлинга, который побледнел и спросил:
   -- Которую?
   -- Дро-га-евскую, -- медленно произнес Заглоба.
   Кетлинг молчал и молчал так долго, что Заглоба наконец спросил:
   -- Ну, что ты скажешь? А?
   Рыцарь изменившимся голосом, но громко произнес:
   -- Можете быть уверены, что я не дам воли своему сердцу, если это принесет вред Володыевскому.
   -- Ты уверен в этом?
   -- Я много раз побеждал себя в жизни, -- отвечал рыцарь. -- И вот вам слово честного воина, пароль, что я не позволю себе этого.
   Заглоба бросился к нему с раскрытыми объятиями.
   -- О, Кетлинг! Позволяй себе сколько можешь и сколько хочешь!.. Ведь я шучу и только хотел испытать тебя. Мы Басю наметили для Михаила, а не Дрогаевскую.
   Лицо Кетлинга просияло истинною радостью, и он схватил Заглобу, долго сжимал в своих объятиях и, наконец, спросил:
   -- Разве они уже любят друг друга?
   -- Кто же может не любить моего мальчика, кто? -- отвечал Заглоба.
   -- Значит, и обручение уже было?
   -- Нет, обручения еще не было, потому что Михаил не успел опомниться от горя, но все-таки будет, положись на меня! Хотя девушка все виляет хвостом, как ласточка, но она страшно расположена к нему, так как для нее самое главное -- сабля...
   -- Да, я заметил это, -- перебил его сияющий Кетлинг.
   -- Гм!.. Ты заметил? Миша все еще плачет по прежней невесте, но если ему кто понравится, так это наверное "мальчишка", потому что она больше похожа на Анусю, только моложе и потому не так стреляет глазами. Неправда ли, все хорошо складывается? Я ручаюсь, что обе свадьбы будут во время элекции!
   Кетлинг, не говоря ни слова, обнял Заглобу и прижался своим белым лицом к красной щеке старого шляхтича, так что тот только засопел. Наконец Заглоба спросил:
   -- Значит, Дрогаевская порядком задела тебя за живое?
   -- Не знаю, -- отвечал Кетлинг. -- Знаю только одно, что едва глаза мои узрели это неземное создание, как я тотчас же подумал, что мое сердце могло бы полюбить только одну ее, и в ту же ночь я предался приятной истоме и вдохам, отгоняя сон от себя прочь. С этого момента она завладела мной, подобно царице, владеющей покорным и верным народом. Любовь ли это, или еще что, я не знаю!
   -- Но ты знаешь, что это дело сделать -- не шапку купить, не три локтя сукна, не подпругу и не подхвостницу; это не колбаса с яичницей и не манерка с водкой. Если ты уверен в этом, то об остальном спроси у Христины, или, если хочешь, я спрошу ее?
   -- Не делайте этого, пожалуйста, -- отвечал, улыбаясь, Кетлинг. -- Если уж мне суждено утонуть в этом море любви, то пусть лучше буду думать еще дня два, что я плыву по нему.
   -- Я вижу, что шотландцы молодцы только на войне, но в амурных делах никуда не годятся. На женщину нужно нападать сразу, как на неприятеля. Пришел, увидел, победил -- это было мое правило.
   -- Если суждено сбыться моим сокровенным желаниям, то со временем я попрошу вас походатайствовать за меня. Хоть я получил индигенат {подданство, гражданство.} и в жилах моих течет дворянская кровь, однако меня здесь почти не знают, и я не знаю, как пани Макавецкая.
   -- Маковецкая? -- перебил Заглоба. -- За нее бояться нечего. Это настоящая шарманка: как я ее настрою, так она и заиграет. Я пойду сейчас к ней. Надо ее предупредить, чтобы она не смотрела косо на твои ухаживания, потому что у вас в Шотландии своя политика, а у нас своя. Я не буду, разумеется, делать предложения от твоего имени, но только так намекну, что вот, мол, девушка приглянулась и не худо бы заварить кашу из этой крупы. Ей-Богу, пойду сейчас, а ты не бойся, потому что я могу говорить что угодно.
   И, несмотря на удерживание Кетлинга, Заглоба встал и ушел.
   По пути он встретил бегущую по обыкновению Басю и сказал ей:
   -- Знаешь, Христина совсем вскружила голову Кетлингу.
   -- Не одному ему! -- отвечала Бася.
   -- А тебе не досадно?
   -- Чего досадно? Кетлинг -- кукла! Вежливый кавалер, но все-таки кукла! А я вот ушибла себе колено об дышло, да и дело с концом!
   При этом Варвара согнулась и стала растирать себе колено, смотря в то же время на Заглобу.
   -- Осторожнее, ради Бога, -- сказал он, -- куда же ты мчишься теперь?
   -- К Христине
   -- А что она-пэделывает?
   -- Она? С некоторого времени она все целует меня и ласкается, как кот.
   -- Ты не говори ей, что она влюбила в себя Кетлинга.
   -- Так вот я и выдержу?
   Заглоба отлично знал, что Бася не в состоянии выдержать, потому-то он и приказал ей молчать.
   Он отправился дальше, весьма довольный своей хитростью, а Бася влетела, как бомба, к Дрогаевской.
   -- Я ушибла колено, а Кетлинг по уши влюбился в тебя! -- закричала она еще с порога. Я не заметила, что дышло торчит в сарае, и хвать!.. даже искры из глаз посыпались, но это ничего. Пан Заглоба просил не говорить тебе этого. Я ему не обещала молчать и сейчас же сказала тебе, а ты все хотела уверить меня, что он влюблен в меня! Не бойся, не обманешь!.. Все еще болит! Я ничего не говорила о Нововейском насчет тебя, а о Кетлинге, ого! Он теперь ходит по всему дому, сжимает свою голову и рассуждает сам с собою. Хорошо, Христина, очень мило! Шотландец! Шкот! кот! кот!
   При этом Бася стала приближать палец к глазам подруги.
   -- Бася! -- останавливала ее Дрогаевская.
   -- Шкот, шкот, кот, кот!
   -- Какая я несчастная, какая несчастная! -- воскликнула Христина и заплакала. Варвара сейчас же начала успокаивать ее, но это не помогало: девушка разрыдалась так, как никогда не рыдала в жизни.
   И в самом деле, никто не знал во всем доме, как она была несчастлива. Несколько дней она ходила как в горячке, лицо ее побледнело, глаза ввалились, грудь дышала коротко и отрывисто; вообще с ней происходило что-то необыкновенное, она будто страшно занемогла, и не постепенно, а сразу: словно вихрь или буря налетела на нее, разожгла ей кровь и ослепила, подобно молнии, ее воображение. Она не могла противостоять такой внезапной и неотразимой силе. Спокойствие покинуло ее, а воля была -- как птица с подстреленными крыльями.
   Христина не знала, любит ли она или ненавидит Кетлинга; она боялась даже задать себе этот вопрос, но чувствовала, что сердце ее билось только для него, что голова, в силу инерции, думала только о нем и что везде и всюду был только он. И не было у нее сил избавиться от этого! Гораздо легче было не любить, чем забыть его, так как глаза ее были опьянены им, уши очарованы его речами и вся душа была полна им одним. Сон не избавлял ее от этого докучливого видения, потому что девушка не успевала закрыть глаза, как лицо его наклонялось к ней, и он шептал: "Ты для меня дороже царства, скипетра, славы и богатства". И так близко, близко склонялось над нею это лицо, что она чувствовала его дыхание, чувствовала, как кровь приливает к голове. Горячая кровь русинки сказывалась в ней, и в груди ее пылал какой-то неведомый ей дотоле жар, от которого ей становилось и страшно, и стыдно; какая-то болезненная, но в то же время приятная нега наполняла все существо ее. Ночь не приносила ей облегчения, но еще больше расстраивала и утомляла ее.
   -- Христина! Христина! Что с тобою? -- говорила она сама себе.
   Голова ее была все время точно в чаду.
   Но ведь ничего еще не случилось, они не сказали друг другу и двух слов, и хотя мысли ее были поглощены Кетлингом, но какое-то инстинктивное чувство подсказывало ей: "Будь осторожна! Избегай его!" И она избегала.
   К счастью, все это время девушка не думала о своей помолвке с Володыевским, а не думала она потому, что ничего еще не случилось, и потому, что, кроме Кетлинга, она не думала ни о себе, ни о других Все это Христина старалась скрыть в глубине души своей и утешалась мыслью, что никто не догадывается и не думает ни о ней, ни о Кетлинге. Как вдруг слова Баси убедили ее, что, наоборот, все догадываются, думают о них и даже мысленно соединяют их, а потому стыд, горе и отчаяние так овладели ею, что она расплакалась, как дитя.
   Однако слова Баси были только началом всевозможных намеков, подмигиваний, покачиваний головы и неоконченных слов, которые ей предстояло видеть, слышать и перенести. Все это за обедом и началось: Маковецкая стала вдруг посматривать то на Кетлинга, то на Христину, чего раньше не делала. Заглоба многозначительно покрякивал. Разговор по временам прерывался неизвестно почему, и водворялась тишина, а однажды, во время такого перерыва, растрепанная Бася громко крикнула:
   -- Я знаю что-то, да не скажу!
   Христина вспыхнула, а вслед за тем побледнела, точно какое-нибудь несчастье промчалось над ее головою. Кетлинг тоже смутился. Оба прекрасно сознавали, что это относилось к ним, и хотя они избегали разговоров друг с другом, а Христина боялась даже взглянуть на него, однако было ясно, что между ними что-то совершается, что, собственно, обоих и смущало. Это обстоятельство сближало их и в то же время и разделяло так, что они теряли свободу и переставали быть друзьями. К счастью, никто не обратил внимания на слова Баси, потому что все были заняты тем, что Заглоба собирался ехать в город и привезти оттуда целую компанию гостей.
   И в самом деле, вечером дом Кетлинга был освещен многочисленными огнями; приехали несколько офицеров и музыка, которую Кетлинг выписал для развлечения дам. По случаю поста и траура хозяина нельзя было танцевать, но все занимались разговором и слушали музыку. Дамы оделись по-праздничному; Маковецкая нарядилась в платье из восточной шелковой материи, Бася оделась очень пестро и привлекала внимание офицеров румянцем своих щек и светлым цветом волос, которые поминутно нависали ей на глаза; всех смешили ее остроумные, смелые речи и поражали манеры, в которых проглядывала казачья удаль, шедшая рука об руку со свободной непринужденностью. Христина, кончившая носить траур по отцу, была в белом платье с серебряными разводами. Одни из офицеров сравнивали ее с Юноной, другие с Дианой, но никто из них не посмел подойти к ней ближе, никто не покручивал усов, не шаркал ногами, не закидывал на плечи рукавов кунтуша, не смотрел на нее блестящими глазами и не начинал разговора о своих чувствах Она только заметила, что все смотрят на нее с каким-то особенным восхищением и даже удивлением, как и на Кетлинга; некоторые даже, подойдя к нему, пожимают ему руку, словно бы поздравляют его и чего-то желают; в ответ на это он пожимает плечами и разводит руками, как бы отпираясь от чего-то. Будучи по природе догадливой и проницательной, Христина была почти уверена, что все говорят о ней, считают ее невестой Кетлинга. И так как она не могла предвидеть, что Заглоба уже успел шепнуть каждому из них, что она -- будущая невеста, то девушке не могло прийти на ум, откуда у всех могло явиться такое предположение.
   "Не на лбу ли это у меня написано?" -- с беспокойством думала Христина, будучи сконфужена и опечалена всем происходившим.
   До слуха ее стали долетать отрывистые слова, которые говорились громко, но вроде бы не были обращены к ней. "Счастливец Кетлинг!..", "В сорочке родился!..", "Неудивительно, потому что и он красавец!.." и тому подобные слова слышала она.
   Некоторые вежливые кавалеры, желая занять ее разговором и сказать что-нибудь приятное, беседовали с Христиной о Кетлинге, хвалили его храбрость, доброту, вежливость и древний род. И девушка должна была слушать все это, невольно ища глазами того, о ком говорили, а когда глаза ее встречались с его взглядом, то очарование овладевало ею с новой силой, и она бессознательно упивалась этим-зрелищем. И как резко выделялся Кетлинг из толпы этих грубых солдат! "Царевич среди своих придворных", -- думала Христина, глядя на это благородное аристократическое лицо, на эти гордые глаза, преисполненные истомы и грусти, на этот лоб, окаймленный густыми белокурыми волосами. Сердце ее сжималось и замирало, как будто он был ей дороже всех на свете. Кетлинг видел все это и, не желая усиливать ее смущения, не подходил к ней, когда никого не.было подле. С царицей он не мог бы поступать вежливее и внимательнее. В разговоре с нею он наклонял голову и сгибал одну ногу, как бы желая этим показать, что он готов сейчас упасть перед нею на колени. Он всегда говорил серьезно и никогда не шутил с нею, как с Варварой. В обращении с нею, рядом с уважением, проявлялась тень какой-то тихой грусти. Благодаря этому никто не позволял себе высказываться слишком откровенно или смело шутить; все словно прониклись сознанием того, что эта девушка стоит выше всех по рождению и по достоинству, и всякий боялся быть с нею недостаточно вежливым.
   Христина благодарила его в душе за это, и вечер, в общем, прошел для нее очень приятно, хотя несколько тревожно. Около полуночи музыка перестала играть, дамы распрощались с обществом, и только тогда рюмки заходили быстрее вокруг стола, пир начался, и Заглоба сделался распорядителем пира. Бася, довольная балом и веселая, как птичка, побежала наверх и перед молитвой стала шуметь и болтать, передразнивать разных гостей. Между прочим она сказала Христине, хлопая в ладоши.
   -- Как хорошо, что приехал твой Кетлинг, по крайней мере, у нас всегда будут гости военные! Пусть только кончится пост, так я до упаду натанцуюсь. Вот весело-то будет на твоем обручении с Кетлингом!.. А на вашей свадьбе! Ну, если я не переверну всего дома вверх дном, то пусть меня татары возьмут в плен! А что, если бы они взяли так всех нас? Вот была бы штука, а? Милый Кетлинг! Он будет устраивать разные разности, пока не сделает вот так!
   При этом Бася вдруг бросилась на колени перед Христиной и, обняв ее за талию, стала говорить, подражая голосу Кетлинга.
   -- Сударыня! Я так люблю вас, что не могу жить без вас. Я вас люблю и пешком, и на лошади, натощак и после обеда, вечно и по-шотландски... Хотите ли вы быть моей женой?
   -- Баська! Я рассержусь! -- кричала Христина. Но вместо того, что рассердиться, она обняла ее и, приподняв, стала целовать в глаза
  

Глава XIII

   Заглоба прекрасно знал, что не Варвара, а Христина нравилась больше маленькому рыцарю, поэтому-то он и решился устранить ее, будучи уверен, что Володыевский, не имея выбора, обратится к Басе, которая до того вскружила голову старого шляхтича, что он не мог себе представить, чтобы кто-нибудь предпочел ей другую.
   Он рассудил, что невозможно сделать лучшей услуги Володыевскому, как посватать ему "мальчика", и мысль эта приводила в восторг старого рыцаря. Заглоба злился на Володыевского, а также на Христину; ему хотелось, конечно, чтобы Михаил женился лучше на Христине, чем вовсе не женился, но он решился употребить все средства, чтобы женить своего друга на Варваре Езеровской.
   Зная склонность маленького рыцаря к Дрогаевской. он намеревался выдать ее как можно скорее за Кетлинга Но ответ, полученный от Скшетуского несколько дней спустя, поколебал решение Заглобы
   Скшетуский советовал ему не вмешиваться в подобные дела, чтобы избегнуть тех недоразумений, которые могут произойти между друзьями. Заглоба был с этим согласен и, чувствуя некоторые угрызения совести, успокаивал себя следующим образом:
   -- Если Христина дала слово Михаилу, и я стал бы вбивать Кетлинга, как клин, между ними, это другое дело. Какой-то мудрец сказал: "Не клади пальца между дверью". Но желать может всякий. Впрочем, что же я такого сделал, что?
   Говоря это, Заглоба взялся за бока и, оттопырив нижнюю губу, стал вызывающе смотреть на стены своей комнаты, как бы ожидая возражений, но стены не отвечали, и он продолжал:
   -- Я сказал Кетлингу, что "мальчик" предназначен у нас для Миши. Разве это неправда? Неужели я не могу сказать этого? Да если я желаю ему чего-нибудь другого, то пусть меня блоха укусит.
   Стены подтвердили своим молчанием справедливость Заглобы, между тем он продолжал:
   -- Я сказал Басе, что Христина победила Кетлинга, разве это не правда? Разве он сам не обнаружил этого, так сильно вздыхая возле печки, что даже пепел разлетался по всей комнате? А я что сам заметил, то и другим сказал. Скшетуский реалист, ну да и мою сметливость никто не бросит собакам! Я сам знаю, что можно сказать и чего нельзя. Гм, он пишет, чтобы ни во что не вмешиваться! Попробуем. Я не буду вмешиваться, но если я окажусь в комнате с Христиной и Кетлингом, то непременно уйду и оставлю их вдвоем. Пусть они сами говорят, как знают. Ба! Я думаю, они и выскажут, что следует. Не надо им помощи, когда их и без того тянет друг к другу, так что глаза белеют. Кстати, и весна приближается и не только солнце, но и страсти начинают пригревать сильнее. Хорошо, я ничего не буду делать, только посмотрим, что из всего этого выйдет.
   Вывод не замедлил обнаружиться. На страстной неделе все обитатели дома Кетлинга переехали в Варшаву и остановились в гостинице на Длугой улице, чтобы, находясь вблизи церквей, помолиться вволю и насытиться зрелищем веселой праздничной толпы.
   И здесь Кетлинг считал себя хозяином и, несмотря на свое иностранное происхождение, прекрасно знал столицу и везде имел массу знакомых, благодаря которым он мог все устроить. Он был донельзя предусмотрительным и, казалось, угадывал мысли своих спутниц, особенно Христины. Все искренно любили его; Маковецкая, будучи предупреждена Заглобой, смотрела снисходительно на него и на Христину, но ничего не говорила, потому что Кетлинг молчал тоже. Почтенная тетушка считала очень естественным, что рыцарь ухаживает за барышней, особенно такой рыцарь, которого высоко и низко поставленные люди ценили иуважаяк до такой степени он умел покорить всех своей наружностью, вежливостью, солидностью, щедростью, мягкостью, мужеством и военной доблестью.
   -- Я не буду мешать им, -- думала Маковецкая -- Пусть будет так, как Бог даст и как рассудит мой муж.
   Благодаря этому, Кетлинг чаще и дольше оставался с Христиной здесь, чем в своем доме. Впрочем, все были всегда вместе.
   Обыкновенно Заглоба шел под руку с Маковецкой, Кетлинг -- с Христиной, а Варвара, будучи младше всех, бежала одна впереди, то сильно забегая вперед, то останавливаясь перед окнами магазинов посмотреть на товары и на разные заморские чудеса, которых она еще не видывала. Христина постепенно привыкла к Кетлингу и, опираясь на его руку, слушала его речи или смотрела в его благородное лицо; она уже не чувствовала прежнего смущения, сердце ее не билось так беспокойно в груди; она не терялась, но испытывала приятное и опьяняющее ощущение. Они всегда были вместе, в церкви, стоя рядом на коленях, они шептали молитву или присоединялись к церковному пению.
   Кетлинг хорошо знал состояние своего сердца, а Христина, по недостатку храбрости или желая обмануть самою себя, не сказала еще "люблю его", но тем не менее они горячо полюбили друг друга.
   К этому чувству присоединились еще дружба и привязанность, так что хотя они и не сказали ничего друг другу про свою любовь, но время проходило как сон, и счастье окружало их
   Это спокойствие Христины вскоре должно было нарушиться массой упреков совести. Привыкнув к Кетлингу, подружившись с ним и полюбив его, молодая девушка перестала тревожиться; впечатления ее не были так порывисты, а волнение крови и расстроенное воображение успокоились. Они были так близко друг к другу и им было так хорошо, что Христина, отдавшись всей душой настоящему, не хотела думать о том, что все очарование может разрушиться от одного слова Кетлинга "люблю".
   Скоро он вымолвил это слово. Однажды, когда Варвара с Маковецкой были у одной больной родственницы, Кетлинг предложил Христине и Заглобе осмотреть королевский замок, которого Христина никогда еще не видала, но слышала много хорошего о тех редкостях, которые хранились в нем. Они отправились туда втроем. Благодаря щедрости Кетлинга перед ними раскрылись все двери, а сторожа низко кланялись Христине, как королеве, являющейся в свою резиденцию. Кетлинг знал отлично устройство дворца и водил девушку по великолепным залам и комнатам. Они осматривали театр, королевские бани, картины, изображающие битвы и победы Сигизмунда и Владислава, одержанные над татарами; наконец они взошли на террасу, откуда открывался роскошный вид на Варшаву и окрестности. Христина не могла прийти в себя от удивления, а молодой человек все показывал и объяснял ей, прерывая время от времени свои речи и заглядывая ей в темно-голубые глаза, как бы говоря: "Что значат все эти чудеса и чего стоят все эти драгоценности в сравнении с тобой, мое сокровище!"
   Девушка поняла эту безмолвную речь. Потом Кетлинг ввел ее в одну из королевских комнат и сказал, остановившись перед потайной дверью:
   -- Здесь можно пройти в кафедру по длинному коридору, который оканчивается маленьким крылечком возле главного алтаря. На этом крылечке король с королевой обыкновенно стоят у обедни.
   -- Я хорошо знаю это, -- ответил Заглоба, -- потому что был здесь с Яном Казимиром, а Мария Людовика так сильно любила меня, что оба часто приглашали меня слушать с ними обедню, чтобы пользоваться моим обществом и брать пример с моего благочестия.
   -- Не хотите ли пройти туда? -- спросил Кетлинг девушку, делая знак сторожу отрыть дверь.
   -- Войдемте, -- сказал она.
   -- Идите себе одни, -- отозвался Заглоба. -- У вас ноги помоложе, а я порядком пошатался. Ступайте, ступайте себе, я останусь здесь с привратником и отдохну, а вы можете помолиться, я не буду за это в претензии.
   Они вошли.
   Кетлинг взял молодую девушку за руку и повел ее по длинному коридору; он не прижимал к сердцу эту руку, но тихо и сосредоточенно шел вперед. Свет, проходящий через боковые окошечки, время от времени освещал их, затем они снова погружались во мрак Сердце Христины сильно билось, так как они впервые остались вдвоем, но спокойствие и кротость Кетлинга вполне успокаивали девушку. Наконец они достигли крылечка, находившегося по правую сторону церкви и выходившего к главному алтарю.
   Прежде всего они опустились на колени и стали молиться. В церкви было тихо и пусто. Две свечи горели в алтаре, середина церкви находилась в величественном полумраке. Только через разноцветные стекла падал слабый свет на их чудные спокойные лица, погруженные в молитву и похожие на лица херувимов.
   Кетлинг встал первым, но так как в церкви нельзя говорить громко, то он обратился шепотом к Христине:
   -- Взгляните на эту бархатную спинку, на ней остались следы от голов королевской четы. Королева садилась здесь, ближе к алтарю. Отдохните на ее месте.
   -- Правда ли, что она была несчастлива всю жизнь? -- прошептала, садясь, Христина.
   -- Я еще в детстве слышал о ней, во всех рыцарских замках рассказывали ее историю. Очень возможно, что она была несчастлива, так как не могла выйти замуж за того, кого любила.
   Христина оперлась головою на углубление, которое продавила голова Марии Людовики, и закрыла глаза; грудь ее как-то болезненно сжалась, а холод повеявший от пустой церкви, заморозил то спокойствие, которым так недавно было преисполнено все ее существо.
   Кетлинг молча смотрел на нее; их окружала торжественная тишина. Потом, опустившись медленно на колени перед Христиной, он стал говорить взволнованным, но тихим голосом:
   -- Мне не грешно стать перед вами на колени здесь, в этом святилище, ибо где же будет благословлена чистая любовь, если не в церкви. Я вас люблю больше себя, больше всех благ земных, люблю вас всей душой, всем сердцем и здесь, у этого алтаря, говорю вам о своей любви!..
   Христина побледнела, как полотно. Она отодвинулась на бархатнее изголовье и не сделала ни одного движения, а молодой человек между тем продолжая:
   -- Здесь, у ног ваших, я жду вашего приговора: должен ли он наполнить меня небесной радостью или бесконечной скорбью, которой я не сумею пережить?.
   Он подождал ответа, но когда его не последовала, то молодой человек склонил голову так низко, что она достигла почти ног Христины, волнение его усиливалось, а голос дрожал, как бы от недостатка воздуха.
   -- Поручаю вам свое счастье и жизнь. Сжальтесь, прошу вас, потому что мне страшно тяжело...
   -- Помолимся Богу! -- сказала внезапно Христина и опустилась на колени
   Кетлинг не понял, но не смел противоречить этому и беспокойный, но полный надежды, он стал с ней рядом на колени и начал молиться.
   В пустой церкви раздавался время от времени усиливающийся шепот их голосов, которые, благодаря эху, казались страстными и грустными.
   -- Господи, будь милостив ко мне, грешной! -- шептала Христина.
   -- Господи, помилуй нас! -- повторял Кетлинг.
   После того девушка стала тихо молиться, но Кетлинг видел, что она вздрагивала от рыданий и долго не могла успокоиться; наконец, овладев собою, она продолжала стоять на коленях без движения, потом встала и проговорила:
   -- Пойдемте!..
   И они опять очутились в длинном коридоре, но Кетлинг напрасно смотрел ей в глаза, стараясь прочесть в них ответ. Она шла быстро, как бы стараясь очутиться поскорее в той комнате, где остался Заглоба. Не доходя несколько шагов до двери, молодой рыцарь схватил ее за платье.
   -- Панна Христина! Ради всего святого!
   Христина обернулась и, быстрым движением схватив его руку, моментально прижалась к ней губами.
   -- Я люблю вас всей душой, но никогда не буду вашей женой! -- отвечала она
   И прежде чем Кетлинг успел оправиться от смущения, она прибавила:
   -- Забудьте обо всем, что было.
   Через минуту они очутились в комнате. Сторож спал, сидя на кресле, а Заглоба точно так же уснул на другом: Однако они оба проснулись при появлении молодых людей. Заглоба открыл свой единственный глаз и стал полусознательно мигать, пока не припомнил всего.
   -- А что вы? -- сказав он, оправляя кушак. Мне снилось, что у нас новый электор, Пяст. Были ли вы на крылечке?
   -- Да
   -- А дух Марии Людовики не почудился вам случайн?
   -- Напротив? -- глухо ответила Христина.
  

Глава XIV

   Выйдя из замка, Кетлинг, чтобы собраться с мыслями, попрощался с Христиной и Заглобой, которые возвратились в гостиницу, а сам качая обдумывать поступок Христины. Бася с Маковецкой уже вернулись от больной, и жена стольника встретила Заглобу следующими словами:
   -- Я получила письмо от мужа, который в настоящее время в станице с Володыевским. Они оба здоровы и собираются к нам. Вам тоже есть письма от них, а мне только постскриптум в письме мужа, он пишет, что процесс с Жубрами за одно имение Баси кончился блатополучно. Они уже там готовятся к сеймикам. Он пишет; что имя Собеского играет там большую роль, так что и сейм будто согласен с ним во всем. Все собираются сюда на элекцию, но наши будут на стороне коронного маршала. Там уже тепло и идут дожди. В Верхушке у нас сгорели постройки... Работник заронил огонь, а ветер...
   -- Где же Мишино письмо ко мне? -- спросил Заглоба, прерывая целый поток новостей, которые старалась вылить Маковецкая не переводя духу.
   -- Вот! -- отвечала она, подавая ему письмо. -- Погода стояла ветреная, а все были на ярмарке.
   -- Каким же образом дошли сюда эти письма? -- опять спросил Заглоба.
   -- Они были присланы в до Кетлинга, а оттуда человек принес их... Так я говорила вам, что был ветер...
   -- Не хотите ли послушать?
   -- Хорошо, с удовольствием.
   Заглоба распечатал и начал читать, сначала про себя вполголоса, а потом громко для всех
   "Посылаю вам первое письмо, а другого, пожалуй, не будет, так как почта здесь плохая, и я намерен скоро явиться сам. Здесь, в поле, мне хорошо, но сердце рвется к вам, а воспоминаниям нет конца, благодаря чему мне милее уединение, чем компания.
   Обещанного дела у нас уже нет, потому что орда сидит тихо, только небольшие шайки бушуют на лугах, но мы два раза так ловко подошли к ним, что не оставили ни одного свидетеля поражения..."
   -- Вот нагрели-то их! -- весело воскликнула Варвара. Лучше всего быть солдатом.
   "Татары из школы Дорошенки, -- продолжал читать Заглоба,-- охотно бы подрались с нами, но они ничего не могут без ордынцев. Пленные сознались, что крупные шайки не могут ниоткуда двинуться, и сам я думаю, что это правда, так как иначе они давно бы явились к нам, потому что луга зазеленелись и им можно свободно прокормить лошадей. Кое-где лежит еще снег, но вся степь покрылась уже травою, и дует теплый ветер, от которого лошади делаются ленивее, а это первый признак весны. Я уже послал прошение об отпуске и со дня на день жду ответа, чтобы уехать. Нововейский останется здесь вместо меня, потому что работы так мало, что мы с Маковецким по целым дням травим лисиц ради забавы, так как мех их никуда не годен весной. Здесь много дроф, а мой слуга застрелил из винтовки пеликана. Сердечно приветствую вас, целую руки сестре, а также панне Христине и прошу ее не лишать меня своего расположения, а главное, прошу Бога о том, чтобы она была ко мне по-прежнему благосклонна. Передайте мой поклон панне Варваре. Нововейский несколько раз вымещал свою злобу на спинах негодяев; но он все еще злится, видно, ему не сделалось от этого легче. Да хранит вас Бог и не лишает своей милости.
   P. S. Я купил у проезжих армян очень хороший мех горностая и думаю привезти его в подарок для панны Христины, а для нашего "мальчика" найдутся турецкие сласти."
   -- Пусть себе пан Михаил их сам кушает, ведь я не ребенок! -- обиделась Варвара, и щеки ее зарделись.
   -- Значит, вы и видеть его не хотите? Вы сердитесь на него? -- спросил Заглоба.
   Но она проворчала себе что-то под нос и, сердясь, раздумывала о том, как Володыевский легко к ней относится; впрочем, она отчасти думала о дрофах и пеликане, который ее особенно интересовал.
   Во время чтения письма Христина сидела, повернувшись спиной к свету и закрыв глаза, и потому никто из присутствующих не видел ее лица, иначе все узнали бы, что с ней происходит что-то необыкновенное. Сцена в церкви и письмо Володыевского как громом поразили ее. Чудесное сновидение кончилось, и девушка очутилась лицом к лицу с грустной действительностью Мысли ее путались, а в сердце боролись какие-то странные чувства Володыевский со своим письмом, со своим приездом и горностаями показался ей таким ничтожным, что внушал даже отвращение. Кетлинг же казался ей дороже прежнего. Ей дорога была мысль о нем, дороги его слова, его любимое лицо и его грусть. И вдруг все это надо было бросить, уйти от того, к кому стремилась душа и сердце, к кому протягивались руки, бросить любимого человека в тоске и отчаянии и отдаться душой и телом другому, который потому только был ей ненавистен, что был именно другим.
   -- Нет, видно, не совладать мне с собою! -- думала Христина.
   И она чувствовала то, что могла чувствовать пленница, которой связывают руки, а ведь она сама связала себя словом, данным Володыевскому; ведь она могла сказать ему раньше, что будет его сестрою и больше ничем.
   Она вспомнила тот принятый и возвращенный поцелуй, и стыд и презрение к самой себе овладели ею. Любила ли она в то время Володыевского? -- Нет. В сердце ее не было любви; было только немного сострадания; а любопытство и кокетство прикрывалось личиной сестринского сочувствия. Только теперь она почувствовала, что поцелуй по любви и поцелуй по чувству сострадания так же походят друг на друга, как ангел на демона. Она презирала и вместе с тем сердилась на Володыевского. Ведь он тоже был виноват, почему же она одна сокрушапась и беспокоилась об этом? Отчего же и он не попробует этого горького зелья? Не имеет ли она оснований сказать ему, когда он вернется: "Я ошиблась, и сочувствие к вам приняла за любовь,-вы тоже ошиблись и забудьте меня так, как я вас забыла!.."
   Но она боялась мести грозного рыцаря, боялась не за себя, а за голову любимого человека, на которую должна была неминуемо обрушиться эта месть. Она представляла, как Кетлинг начинает биться с этим зловещим фехтовальщиком и как падает, подобно цветку, срезанному косой; ей представилась кровь, бледное лицо, закрытые навеки глаза, и страдания ее сделались невыносимы. Она быстро встала и ушла в свою комнату, чтобы спрятаться от людей и не слышать их разговора о скором возвращении Володыевского. Она все больше и больше ожесточалась против маленького рыцаря.
   Но угрызения совести и сожаление последовали за нею и не покинули ее даже во время молитвы; они легли с нею в постель и продолжали свои речи, когда она лежала, изнемогая от усталости.
   "Где он? -- спрашивало ее сожаление. -- Смотри, он не вернулся домой, ходит ночью и в отчаянии ломает руки. Ты, готовая отдать за него душу, отравила ему жизнь, вонзила ему в сердце нож..."
   "Если бы не твое кокетство и не желание нравиться всякому встречному, -- говорило угрызение совести, -- все могло бы быть иначе, а теперь тебе остается только отчаяние. Ты виновата, страшно виновата! Нет исхода и нет тебе спасения; остались лишь стыд слезы и горе..."
   "А как он стоял перед тобою на коленях! -- опять заговорило сожаление.-- Странно, что у тебя не разорвалось сердце, когда он смотрел тебе в глаза и просил пощады. Чужого было бы жаль, а его, любимого, дорогого. Боже! Сжалься над ним и пошли ему утешение!"
   "Если бы не твоя ветреность, -- повторяло угрызение совести, -- он мог бы уйти довольный, ты могла бы броситься ему в объятия, как избранница его сердца, как жена..."
   "И быть всегда с ним!" -- прибавило сожаление
   "Ты виновата!" -- говорило угрызение совести.
   "Плачь, Христина!" -- подсказывало сожаление.
   "Напрасно, -- молвило угрызение, -- этим не смоешь вины!"
   "Утешь его, чем можешь", -- настаивало сожаление.
   "Володыевский убьет его!" -- отвечало угрызение.
   Холодный пот обдал Христину, и она села на кровати. Вся комната была залита лунным светом и казалась какой-то таинственной и странной.
   "Что это такое? -- думала Христина. -- Вон там, я вижу, спит Баса, потому что луна светит ей прямо в лицо, да когда же она успела прийти, раздеться и лечь? Ведь я ни минуточки не спала. Ах!..Видно, моя бедная головушка не в состоянии уже соображать..."
   Пораздумав таким образом, она снова легла, но сожаление и угрызение совести, как два призрака, уселись опять краям кровати, то прячась, то выплывая из лунного света
   -- Нет, лучше вовсе я не буду сегодня слать!-- сказала себе Христина.
   И она стала думать о Кетлинге, страдая все больше и больше.
   Внезапно в тишине ночи раздался жалобный голос Баси.
   -- Христина!
   -- А?.. Ты не спишь?
   -- Мне снилось, что какой-то турок застрелил пана Володыевского стрелой. Ах, Господи, Боже мой Меня даже лихорадка трясет. Помолимся Богу, чтобы он уберег его от несчастия.
   В голове Христины мелькнула, как молния, мысль: "Ах, если бы его кто-нибудь подстрелил!" В эту же минуту ею овладела такая злоба, что потребовались нечеловеческие усилия, чтобы молиться за Володыевского, однако она ответила:
   -- Хорошо, Бася, помолимся.
   Затем обе они поднялись с кроватей и стали голыми коленями на залитый ярким лунным светом пол и начали читать молитву. Голоса их то усиливались, то ослабевали, взаимно вторя друг другу; казалось, что комната превратилась в монастырскую келью, в которой две беленькие монашенки читают вслух ночные молитвы.
  

Глава XV

   На следующий день Христина несколько успокоилась, так как из всех дорог она выбрала себе одну, наиболее трудную, но надежную; по крайней мере, вступая на нее, она знала, куда по ней может дойти. Она решила прежде всего увидеть Кетлинга и в последний раз переговорить с ним, чтобы избавить его от опасности. Но это не так легко было сделать, потому что Кетлинг несколько дней не показывался вовсе, а также не возвращался на ночь домой. Христина вставала на заре и ходила в ближайшую церковь доминиканского монастыря, надеясь встретить его и поговорить без свидетелей.
   И в самом деле, спустя несколько дней она встретила его в воротах. Заметив девушку, Кетлинг снял шляпу, поклонился и остановился; на его лице были следы усталости и бессонных ночей, глаза ввалились, на висках появились желтые пятна; прекрасное лицо пожелтело, и весь он казался завядшим цветком. Сердце Христины готово было разорваться на части при виде этого, и, несмотря на свою врожденную робость и нерешительность, она первая протянула ему руку и сказала:
   -- Да пошлет вам Бог утешение и забвение!
   Кетлинг взял ее руку и приложил сначала к горячему лбу, потом сильно и долго прижимая ее к своим губам и наконец заговорил решительным и полным смертельной тоски голосом:
   -- Нет, я не утешусь и не смогу забыть вас!..
   Была минута, когда Христине нужно было вооружиться всей силой воли, чтобы не обнять его и не сказать: "Люблю тебя больше всего! Бери меня!" Девушка чувствовала, что она готова заплакать, и потому крепилась и молча стояла против него. Однако она превозмогла себя и заговорила спокойно, но очень быстро, не переводя дыхания.
   -- Может быть, вы успокоитесь, когда я скажу вам, что иду в монастырь и не буду принадлежать никому. Не порицайте меня, потому что я и без того несчастна! Дайте мне слово, что вы никому не скажете про свои чувства... что вы не заикнетесь о том, что случилось... и я не откроюсь ни другу, ни родственнику. Это моя последняя к вам просьба. Будет время, когда вы узнаете, почему я это делаю. Но и тогда будьте великодушны! Больше ничего не могу вам сказать. Обещайте же мне то, о чем я вас прошу, и утешьте меня, иначе я умру!
   -- Клянусь! -- отвечал Кетлинг.
   -- От души благодарю вас! Но старайтесь казаться спокойным при посторонних, чтобы кто-нибудь не догадался о ваших чувствах Мне пора идти. Вы так добры, что я не подберу слов для благодарности. С нынешнего дня мы не будем больше встречаться наедине. Скажите же мне еще раз, что вы не сердитесь на меня. Потому что страдать не значит прощать. Помните, что вы уступаете меня Богу и никому больше.
   Кетлинг хотел Сказать что-то, но страдания сдавили ему грудь, из которой вырвался какой-то неопределенный, подобный стону, звук, затем он дотронулся руками до висков Христины и долго так держал их, как бы благословляя и прощая ее. Затем они расстались; она прошла в церковь, а молодой человек пошел в гостиницу, избегая встречи с кем-нибудь из знакомых.
   Христина только к полудню вернулась домой, где застала почетного гостя: это был подканцлер, прелат Ольшовский. Он неожиданно явился к Заглобе, желая познакомиться с этим знаменитым рыцарем, "ум и военные подвиги которого, как говорил он, могут служить образцом, достойным подражания, для всех рыцарей нашей великой Речи Посполитой". Заглобу несколько поразило, но еще больше обрадовало посещение такого почтенного священника: он потел, краснел и нежился, желая в то же время показать Маковецкой и девушкам, что он привык к визитам государственных сановников и чувствует себя вполне хорошо в их присутствии. Представленная прелату, Христина смиренно поцеловала его руку и села рядом с Басей, довольная, что никто не заметил на ее лице следов недавних потрясений.
   Между тем подканцлер так щедро осыпал похвалами Заглобу, что казалось, будто он доставал эти похвалы из своих фиолетовых, обшитых кружевами рукавов, где их был большой запас.
   -- Не подумайте, что я явился сюда из одного любопытства видеть и познакомиться с первым рыцарем Речи Посполитой, и хотя герои всегда достойны удивления, однако мы привыкли посещать тех, у кого мужество и ум идут рука об руку, имея в виду и личную от этого пользу.
   -- Ловкость, особенно в военном деле, -- скромно отвечал Заглоба -- я приобрел с летами, и очень может быть, что только поэтому иногда со мной советовался еще покойный Конецпольский, отец хорунжего, а потом Николай Потоцкий, князь Иеремия Вишневецкий, Сапега и Чарнецкий, но что касается прозвища Улисса, то я всегда отказывался от него из скромности.
   -- Однако же оно так связано с вашим именем, что стоит только кому-нибудь сказать "наш Улисс", не называя по фамилии, и все тотчас же догадаются, о ком идет речь. Так что в нынешнее, трудное и богатое событиями время, когда многие не знают, как быть и чью держать сторону, я сказал: "Пойду послушаю мнения других, избавлюсь от сомнений и позаимствуюсь умным советом". Вы, я полагаю, догадываетесь, что дело идет о приближающихся выборах и что в настоящее время дорога каждая оценка кандидатов, не говоря уже о той, которую вы можете дать. Я слышал, что в кругу рыцарей упорно держится слух, что вы недружелюбно смотрите на иностранцев, посягающих на наш трон. Вы будто бы говорили, что Вазы не могли считаться иностранцами, так как в их жилах текла кровь Ягеллонов, но что эти кандидаты совсем нам чужды, они не знают наших старопольских обычаев, не сумеют также сочувствовать нашей свободе и что отсюда очень легко может возникнуть неограниченная форма правления. Признаюсь вам, что мнение это достойно уважения, но простите меня за вопрос: действительно ли вы высказали это мнение или же общество приписывает вам, по обыкновению, все глубокомысленные замечания.
   -- Вот эти дамы могут быть свидетельницами, -- отвечал Заглоба, -- и хотя им несвойственно рассуждать о таких предметах, однако пусть они скажут, если их Господь наградил наравне с нами даром слова.
   Подканцлер невольно взглянул на Маковецкую и на прижавшихся друг к другу девушек.
   Воцарилось глубокое молчание; спустя минуту вдруг раздался серебристый голосок Варвары Езеровской:
   -- Я не слышала!
   И девушка страшно сконфузилась и покраснела до ушей, особенно потому, что Заглоба сейчас же сказал:
   -- Простите, ваше преподобие! Она молода и потому ветрена. Что же касается кандидатов, то я не раз говорил, что свобода поляков может пострадать от них.
   -- Я сам побаиваюсь этого, -- отвечал Ольшовский, -- но если бы мы захотели выбрать кого-нибудь из династии Пястов, который был бы одной с нами крови, то посоветуйте нам, на кого обратить внимание? Одна ваша мысль о Пясте так велика, что она, подобно пламени, распространяется по стране и везде на сеймиках только и слышно: "Пяст! Пяст!"
   -- Правда, правда! -- перебил Заглоба.
   -- Однако, -- продолжал подканцлер, -- гораздо легче говорить о Пясте, чем найти такого, который бы отвечал всем требованиям, поэтому не удивляйтесь, если я спрошу вас кого вы имеете в виду?
   -- Кого я имел в виду? -- повторил озабоченна Заглоба.
   И он оттопырил нижнюю губу и сморщил брови. Ему трудно было ответить на это фазу, так как до этого времени он не только не имел никого в виду. Он вообще не имел того мнения, которое навязал ему ловкий подканцлер. Впрочем, он знал и понимал, что Ольшовский желает склонить его на чью-то сторону, и Заглоба нарочно заставил его высказаться, так как речи эти льстили его самолюбию.
   -- Я только говорил в принципе, что нам нужен Пяст, -- отвечал он наконец, -- но я, говоря правду, не называл никого.
   -- Я слышал о честолюбивых замыслах Богуслава Радзивилла! -- сказал вскользь Ольшовский.
   -- Пока я могу дышать своими легкими, пока в жилах моих будет течь еще кровь, -- вскричал глубоко убежденный Заглоба. -- Не бывать этому! Я не хотел бы жить среди такого опозоренного народа, который бы избрал своим королем Иуду-предателя!
   -- Это голос ума и гражданской добродетели! -- пробурчал подканцлер.
   "А -- подумал Заглоба,-- ты хочешь, чтобы я проговорился, но подожди, я заставяю и тебя высказаться".
   Ольшовский продолжал:
   -- Когда же ты, наше отечество, пустишься опять в плавание, подобно восстановленному кораблю? Какие бурят скалы встретятся тебе на пути? Горе тебе, если чужеземец сделается твоим кормчим, но что же делать, если среди твоих сынов не найдется достойного.
   При этом он развел своими белыми руками, украшенными драгоценными перстнями, и, как бы сдаваясь, склонил голову и сказал:
   -- Остается только Конде, князь Лотарингский или Нейбургский?.. Ничего не поделаешь.
   -- Это невозможно! Пяст! -- отвечал Заглоба.
   -- Кто? -- спросил Ольшовский Опять молчание.
   Подканцлер заговорил снова.
   -- Найдется ли кто-нибудь, кого бы все согласились избрать? Где же тот, кто мог бы сразу так понравиться всему воинству, против которого никто не смел бы роптать?.. Был один величайший, достойнейший и добрейший ваш приятель, окруженный почестями и славой- Да, был такой-
   -- Князь Иеремия Вишневецкий -- перебил его Заглоба.
   -- Да, но он уже в могиле.
   -- Сын его еще жив! -- отвечал Заглоба
   Подканцлер закрыл глаза и долго сидел молча, потом вдруг поднял голову, посмотрел на Заглобу и медленно произнес
   -- Слава Богу, что он внушил мне мысль познакомиться с вами. Да, сын великого человека жив, молод и полон сил, а Речь Посполитая у него в долгу. Но из всего громадного состояния у него ничего не осталось, кроме славы, так что в нынешнее испорченное время кто осмелится произнести его имя, кто будет поддерживать его кандидатуру, когда каждый обращает внимание только на золото? Вы -- это другое дело! Но много ли найдется таких? Неудивительно, что тот, который провел геройски свой век на поле битвы, не устрашится отдать дань справедливости на поле выбороа. Но последуют ли остальные его примеру?.
   При этих словах подканцлер задумался и, подняв к небу глаза, продолжал;
   -- Бог сильнее всех; Он один знает, что ожидает нас. Как только подумаю я о том, что все рыцарство верит и надеется на вас, то замечаю, что какая-то надежда внедряется и в моем сердце Скажите мне по правде, существовало ли когда-нибудь невозможное для вас?
   -- Никогда! -- отвечал убедительно Заглобз.
   -- Однако мы не можем выставить его сразу кандидатом. Пусть лучше все привыкнут к его имени, но так, чтобы оно не казалось слишком грозным для противников, пусть они лучше смеются и пренебрегают им, но не ставят более сильных претендентов. Может быть, что-нибудь и выйдет из этого с Божьей помощью, когда старания обеих партий взаимно уничтожатся. Прокладывайте понемногу дорогу, так как ваш кандидат достоин вашего ума и опытности. Да благословит вас Бог в ваших предприятиях!..
   -- Могу ли я предполагать, -- спросил Заглоба, -- что вы тоже думали о князе Михаиле?
   Прелат-подканцлер вынул из-за рукава маленькую книжечку, на которой чернело крупное заглавие: "Censura candidatorum", и сказал:
   -- Читайте, и пусть эта рукопись ответит за меня!
   Сказав это, подканцлер собрался уходить, но Заглоба задержал его и сказал:
   -- Позвольте мне еще ответить вам. Прежде всего благодарю Бога, что малая печать находится в таких руках, которые умеют смягчать сердца людей.
   -- Как так? -- спросил удивленный подканцлер.
   -- Во-вторых, говорю вам, что кандидатура князя Михаила весьма близка моему сердцу, так как я знал и любил его отца, а также вместе со своими друзьями сражался под его командой, поэтому-то они все будут рады, когда окажется возможность высказать ту любовь для сына, которую они питали к его отцу. Вот я и хватаюсь обеими руками за этого кандидата и сегодня еще поговорю с подкоморием Крыцким, который не только знаком мне, но приходится даже сродни; его очень любит шляхта, да и трудно не любить его. Вот оба мы и будем стараться сколько возможно и, с помощью Божьей, что-нибудь да сделаем.
   -- Да руководят вами ангелы небесные, -- отвечал прелат, -- и если так, то мне больше ничего не надо.
   -- Ваша честь, позвольте мне сказать еще одно. Я боюсь, чтобы вы не подумали: "Навязал я ему свои собственные взгляды, уверил его, что он сам додумался до кандидатуры князя Михаила, короче, сделал из дурака что вздумалось. Ваша честь! Я буду держать сторону князя Михаила только потому, что сочувствую ему, вот что! И потому, что вы тоже симпатизируете ему!.. Я буду стоять за княгиню, за моих друзей, ради уважения к тому уму, -- при этом Заглоба поклонился, -- который произвел на свет эту Минерву, но вовсе не ради того, что вы уговорили меня, как ребенка; наконец, скажу вам, что я поступал по собственному убеждению, а не потому что я дурак, который на всякое предложение умного человека говорит хорошо!
   При этом Заглоба поклонился еще раз и умолк. Ксендз-подканцлер сначала заметно сконфузился, но, видя веселое лицо старого шляхтича и чувствуя, что дело принимает хороший оборот, он искренно расхохотался и, схватившись за голову, начал повторять:
   -- Улисс, ей-Богу, настоящий Улисс! Милый брат, говорят, что когда хотят сделать добро, то надо всячески хитрить с людьми, но с вами, как я вижу, надо действовать открыто. Вы мне пришлись по душе.
   -- Точно так же, как мне князь Михаил.
   -- Да пошлет вам Господь здоровья! Я доволен, несмотря на то, что вы меня победили Много, должно быть, вам пришлось съесть в молодости скворцов. А вот этот перстень пусть останется у вас на память о нашем союзе.
   -- Пусть лучше этот перстень останется на своем месте, -- возразил Заглоба.
   -- Примите его ради меня.
   -- Нет, ни за что не возьму! Разве потом, когда-нибудь, после элекции.
   Подканцлер понял и больше не настаивал; однако он ушел с сияющим лицом.
   Заглоба проводил его за ворота и, возвращаясь обратно, ворчал про себя:
   -- Гм! Вот ему и наука! Попал дока на доку... Но все-таки мне честь! Скоро сюда станут приезжать первые сановники. Интересно, что там думают наши дамы?
   Действительно дамы удивлялись Заглобе, который вырос в их глазах, особенно в глазах Маковецкой, и не успел он показаться, как она воскликнула с жаром:
   -- Вы превзошли Соломона своим умом!
   -- Кого, вы говорите, я превзошел? -- сказал с радостью Заглоба. -- Подождите, скоро увидите и гетманов, и епископов, и сенаторов, так что придется просто отбиваться от них или прятаться за занавеску...
   Разговор их был прерван приходом Кетлинга.
   -- Кетлинг, хочешь повышения? -- спросил Заглоба, опьяненный собственным величием.
   -- Нет, -- отвечал печально рыцарь, -- мне опять придется уехать.
   Заглоба взглянул на него внимательнее.
   -- Что это ты, словно пришибленный?
   -- Да вот потому, что уезжаю.
   -- Куда?
   -- Я получил письма из Шотландии от моих старых друзей, а также от друзей моего отца. Мне нужно непременно поехать туда по делам и, может быть, надолго... Грустно мне расставаться с вами, но ничего не поделаешь!
   Заглоба вышел на середину комнаты, посмотрел на Маковецкую, а потом по очереди на обеих девушек и спросил:
   -- Вы слышали? Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь!
  

Глава XVI

   Хотя Заглоба изумился, услыхав об отъезде Кетлинга, однако в уме его не мелькнуло и тени какого-нибудь подозрения; впрочем, легко было подумать, что Карл II припомнил услуги предков Кетлинга и пожелал отблагодарить последнего потомка этого рода. Гораздо более странным могло бы показаться Заглобе, если бы было иначе. Вдобавок Кетлинг показал Заглобе какие-то заморские письма, чем окончательно уверил его.
   Этот отъезд поколебал однако все планы старого шляхтича, и поэтому он с беспокойством подумывал о том, что будет дальше. Володыевский мог приехать с минуты на минуту.
   "Степной ветер наверняка развеял его грусть, -- думал Заглоба, -- и он вернется еще большим молодцом, чем уехал, а так как его всегда больше тянуло к Христине, то он тут же сделает ей предложение. А потом? Ну, а потом Христина, конечно, согласится, ибо как же отказать такому кавалеру, притом брату Маковецкой, и бедный, милый "мальчик" останется ни при чем".
   Ззгтюба с упорством старых людей решил женить маленького рыцаря на Езеровской, так что ни доводы Скшетуского, ни его собственное решение, ничто не могло отказаться от этого.
   Иногда он давал себе слово не мешаться ни во что, но вслед за тем упорно возвращался к мысли о сватовстве. Целые дни раздумывал Заглоба о том, как взяться за дело, составлял планы и придумывал всевозможные комбинации. Старик до того увлекался, что когда находил, по его мнению, средство, та громко вскрикивал, воображая, что все уже окончилось.
   -- Да благословит вас Бог!
   И вдруг он увидел, что все его желания и планы почти рухнули. Оставалось только бросить все и сдаться на волю Божью. Из головы Заглобы улетела тень надежды, что Кетлинг обнаружит, свои чувства и предпримет что-нибудь решительное перед отъездом. Поэтому старый рыцарь, руководимый лишь любопытством и горем, затеял расспросить молодого человека о времени его отъезда и о том, чем намерен он заняться, возвратись а Польшу. Подозвав его, Заглоба печально спросите
   -- Так как каждый лучше всего знает, что ему надлежит делать, то я не стану упрашивать тебя остаться, но мне хотелось бы только знать, когда ты вернешься?..
   -- Могу ли я угадать, что ждет меня впереди, -- отвечал Кетлинг. -- Ждет ли меня там успех или неудача -- не знаю... Если можно будет, то вернусь когда-нибудь, а нужно будет, то останусь там навсегда.
   -- Вот увидишь, что сердце твое будет рваться к нам.
   -- Хотел бы умереть только здесь, в этой стране, которая дала мне все, что могла даты
   -- Видишь ли, в других странах иноземец всегда останется пасынком, а наша мать сейчас пригреет и приласкает всякого.
   -- Истина это, великая истина! Ах, если бы я только мог. Я все могу встретить в своем старом отечестве, только не счастье.
   -- Ведь говорил я тебе: остепенись, женись, а ты и слушать не хотел, А женившись, ты уж не мог бы покинуть нас, а должен был бы вернуться, разве только ты захотел бы возить свою жену по бурным волнам, чего я вовсе не одобряю. Что же, я советовал тебе, а ты не хотел слушать.
   При этом Заглоба стал пристально всматриваться в лицо Кетлинга, ожидая оправданий, но последний молчал, свесив голову и опустив глазе.
   -- Что же ты скажешь, а? -- сказал, немного помолчав, Заглоба.
   -- Не было подходящего случая, -- медленно отвечал молодой рыцарь.
   Заглоба стая шагать по комнате, а потом, остановившись перед Кетлингом, заложил назад руки и сказал:
   -- А я говорю тебе, что был! А если не было, то пусть я не подпояшу больше этим кушаком своего брюха. Христина хорошо к тебе относится.
   -- Бог даст что она и всегда хорошо будет относиться ко мне, даже когда, когда нас разделят моря.
   -- Ничего! Больше ничего!
   -- Ты говорил с ней об этом?
   -- Ах, оставьте, пожалуйста, мне и без того грустно, что я уезжаю.
   -- Кетлинг, хочешь я спрошу, пока еще не ушло время?
   Молодой рыцарь подумал, что так как Христина хотела, чтобы любовь их осталась тайной для всех, то она обрадуется возможности открыто отказаться от нее.
   -- Уверяю вас, ничего не выйдет из этого; я сделал все возможное, чтобы выбросить из головы это чувство, но если вы верите в чудеса, то можете спросить.
   -- Конечно, если ты старался искоренить в тебе это чувство, то ничего не поделаешь. Только позволь же тебе, что я был гораздо лучшего мнения о твоем постоянстве.
   Кетлинг встал, порывисто вскинул руки и начал говорить с несвойственною ему горячностью.
   -- К чему желать овладеть вон теми звездами, которые горят в небесах я не взлечу худа, а они не в состоянии снизойти ко мне. Горе тем, которые вздыхают по луне.
   Заглоба рассердился и стал сопеть Несколько времени он не мог даже говорить, м только поборов свой гнев, отвечал отрывистым голосом:
   -- Милый мой! Каким же дураком ты считаешь меня! Но если ты хочешь рассуждать, то говори со мной, как с человеком, который питается мясом и хлебом, а не беленой. Если бы я вдруг помешался и стал уверять тебя, что моя шапка -- это луна, которой я не могу достать; тогда, конечно, я стая бы ходить по городу с открытой лысиной, а мороз хватал бы меня за уши, как собака за ноги. Но я не способен на это. Я только то знаю, что эта девушка сидит здесь в третьей комнате от нас, что она ест и пьет, что она тоже шагает ногами, когда ходит, что нос ее краснеет от мороза, а в жару ей жарко, что ей чешется там, где комар укусит, и что она тем только похожа на луну, что не имеет бороды. Если рассуждать по-твоему, то можно сказать, что репа -- это астролог. А что касается Христины, то ты сам виноват, если не говорил с нею, но если ты полюбил девушку, вообразил себе, что она недоступна, как луна, и уезжаешь отсюда, то ты этим отравишь свой ум и свою честь, вот что я хотел сказать тебе!
   -- От пищи, которую я употребляю, -- возразил Кетлинг, -- мне не сладко, но горько. Я еду, потому что долг велит, и не спрашивал, потому что не было о чем. Но вы ложно судите обо мне. Видит Бог, что ложно. Сильно ошибаетесь.
   -- Послушай, Кетлинг, я ведь знаю, что ты порядочный человек, только я никак не могу понять твоего поведения. В наше время, бывало, отправляешься к девушке и говоришь ей в глаза: "Любишь -- будь моею; не любишь -- я не возьму тебя". И всякий знал, что ему надлежит делать, а у кого не хватало храбрости, тот посылал за себя кого-нибудь другого. Я предлагал тебе поговорить с нею и еще раз предлагаю. Я пойду переговорю и принесу тебе ответ, а ты, соображаясь с ним, уедешь или останешься -- это дело твое.
   -- Я поеду, потому что иначе невозможно.
   -- Но ты вернешься.
   -- Нет! Но сделайте милость, не говорите больше об этом; если вы хотите удовлетворить свое собственное любопытство, то можете спрашивать что угодно, только не от моего имени.
   -- Боже мой! Да ты, верно, уже спрашивал.
   -- Оставим этот разговор! Ради всего святого.
   -- Ну хорошо, будем говорить о воздухе. Черт побери, что у вас за манера. Так значит, ты должен ехать, а я -- проклинать.
   -- Прощайте.
   -- Стой, стой! У меня сейчас злость пройдет. Кетлинг, голубчик, подожди немного, мне нужно поговорить с тобой. Когда же ты едешь?
   -- Когда поустроюсь с делами. Мне хотелось бы дождаться присылки арендных денег, а домик, где мы жили, я охотно продал бы, если бы случился покупатель.
   -- Пусть купит Маковецкий или Володыевский! Ах, Боже мой, да неужели ты уедешь, не попрощавшись с Михаилом?
   -- Мне очень жаль, что я не увижу его.
   -- Он приедет сюда очень скоро, мы ждем его с минуты на минуту! Может быть, он уговорит тебя взять Христину. -- При этом Заглоба замолк, как бы охваченный каким-то беспокойством.
   "Хорошо, если я угожу Мише, а если он вовсе не захочет этого и отсюда выйдет недоразумение между ним и Кетлингом, тогда пусть себе Кетлинг лучше уезжает", -- подумал он.
   И Заглоба начал тереть себе лысину и, наконец, сказал:
   -- Все это говорится от полноты моих чувств. Я до того ставил Христину, как приманку. Все это от любви к тебе. Что мне, старику, за дело до всего этого?.. Это поистине одна привязанность к тебе, и больше ничего. Я ведь не занимаюсь сватовством, потому что иначе стал бы прежде всего сватать себя. Ну, бей меня по роже, но не сердись!
   Кетлинг обнял Заглобу, который до того расчувствовался, что тотчас же велел подать флягу вина и сказал:
   -- Ради твоего отъезда мы каждый день будем выливать по одной такой фляжке.
   Они выпили; Кетлинг попрощался и ушел. Вино между тем так подействовало на воображение Заглобы, что он упорно стал думать о Варваре, Христине, Володыевском и Кетлинге, мысленно составлял из них пары и благословлял их; наконец, он соскучился по девушкам и сказал себе:
   -- Пойду-ка я посмотрю на этих коз.
   Девушки сидели в комнате, помещавшейся по другую сторону сеней, и прилежно вышивали. Поздоровавшись с ними, Заглоба стал ходить по комнате, слегка волоча за собою ноги, которые отказывались ему служить после вина. Он посматривал на девушек, которые сидели друг подле друга, так что русая головка Баси почти касалась темных волос Христины. Варвара следила глазами за Заглобой, но Христина прилежно шила, и иголка ее быстро мелькала взад и вперед
   -- Гм! -- отозвался Заглоба.
   -- Гм! -- повторила Варвара.
   -- Не передразнивайте меня: я сердит!
   -- Он, верно, отрубит мне голову! -- воскликнула девушка, притворяясь испуганной.
   -- Тра-та-та! Тараторка! Стоит вам язык отрезать, вот что!
   Говоря это, Заглоба приблизился к девушкам и, подбоченясь, вдруг спросил без всякого предисловия.
   -- Хотите замуж за Кетлинга?
   -- Даже за пятерых таких сразу, -- тотчас же ответила Варвара.
   -- Тише, муха, вас не спрашивают. Я к вам обращаюсь, Христина, хотите замуж за Кетлинга?
   Христина слегка побледнела, хотя и подумала вначале, что Заглоба спрашивает это у Варвары, потом она взглянула на старого шляхтича своими темно-голубыми глазами и спокойно ответила:
   -- Нет!
   -- Почему же нет? Вот это мило, по крайней мере, коротко! Скажите, пожалуйста! А почему же вы, барышня, не желаете?
   -- Потому что я ни за кого не выйду замуж.
   -- Голубушка Христина, ты бы сказала это кому-нибудь другому, -- вмешалась Варвара.
   -- Отчего же вам так противно замужество? -- продолжал Заглоба свои расспросы.
   -- Мне не противно замужество, но я хотела бы поступить в монастырь, -- отвечала Христина.
   Голос ее звучал так убедительно и так грустно, что Бася и Заглоба ни на минуту не подумали, что это шутка. Они с изумлением стали посматривать друг на друга.
   -- Гм! -- сказал Заглоба.
   -- Я хочу поступить в монастырь, -- кротко повторила Христина.
   Варвара посмотрела на нее, потом обняла ее за шею и, прижавшись своими алыми губками к щеке Христины, быстро заговорила:
   -- Христина, дорогая моя, скажи, что ты молвила это на ветер, а то я готова реветь и, ей-Богу, зареву!
  

Глава XVII

   После свидания с Заглобой Кетлинг был еще раз у Маковецкой и сообщил ей, что должен остаться в городе по делам и, может быть, уедет на несколько недель в Курляндию перед окончательным отъездом. Он выразил сожаление, что не может лично принимать в своем доме дорогих гостей, но умолял ее считать всегда его домик своей резиденцией и жить там с братом во время выборов.
   Маковецкая согласилась, потому что дом все равно был бы необитаем и не приносил никому пользы.
   После этого разговора Кетлинг исчез и не показывался больше ни в гостинице, ни в окрестностях Мокотова, куда вскоре переехала Маковецкая с девицами. Одна лишь Хр ь пальцами. Потом наклонил голову и, взглянув исподлобья на Кетлинга, сказал:
   -- Милый Кетлинг, не надо быть пророком, чтобы угадать, что там, где есть кремень и огниво, рано или поздно посыплются и искры. Ты красавец из красавцев, а девушек сам видел!..
   Кетлинг сильно смутился.
   -- Надо иметь бельма на глазах или быть диким варваром, -- ответил он, -- чтобы не видеть их красоты и не преклониться перед нею!
   -- Ну, вот видишь! -- сказал Заглоба, с улыбкой глядя на вспыхнувшее лицо Кетлинга. -- Но только, если ты не варвар, то не гонись за обеими: так делают только турки!
   -- Как вы можете предполагать?!
   -- Я ничего не предполагаю, я просто говорю... Ах, предатель! Ты им так напел про любовь, что Кшися третий день ходит бледная, точно после болезни. Да и не диво! Сам я, когда был молод, простаивал на морозе с лютней под окнами одной чернушки (на Дрогоевскую была похожа!) и, помнится, пел:
  
   Ты, ваць-панна, спишь давно,
   Я ж смотрю в твое окно,
   Млею и бледнею...
  
   Если хочешь, то я научу тебя этой песенке или сочиню другую, новую -- у меня на это талант есть! Ты заметил, что Дрогоевская напоминает прежнюю панну Биллевич, только у той волосы как лен и нет пушка над губой; но многие находят в этом особенную красоту и считают за редкость! Она смотрит на тебя очень благосклонно. Я об этом и писал к Скшетуским. Не правда ли, она похожа на Биллевич?
   -- В первую минуту я не заметил этого сходства, но возможно... Ростом и фигурой напоминает.
   -- А теперь слушай, что я скажу: я тебе открою семейные тайны, и так как ты друг, то ты должен все знать. Смотри, не отплати Володыевскому неблагодарностью -- мы оба с пани Маковецкой предназначаем для него одну из этих девушек.
   Тут пан Заглоба стал пристально, в упор смотреть Кетлингу в глаза; тот побледнел и спросил:
   -- Которую?
   -- Дрогоевскую, -- медленно ответил Заглоба.
   И, оттопырив нижнюю губу и насупив брови, он начал моргать своим здоровым глазом.
   Кетлинг молчал до тех пор, пока пан Заглоба не спросил:
   -- Ну, что ты на это скажешь, а?
   Кетлинг ответил изменившимся голосом, но твердо:
   -- Будьте уверены, что я сумею справиться со своим сердцем, чтобы не вредить Михалу!
   -- Ты уверен в этом?
   -- Я много выстрадал в жизни, -- ответил рыцарь, -- но, даю рыцарское слово, я сумею справиться.
   Тут пан Заглоба раскрыл свои объятия.
   -- Кетлинг! Нечего справляться с сердцем -- дай ему волю, сколько хочешь, я только хотел испытать тебя! Не Дрогоевскую, а гайдучка мы предназначили Михалу.
   Лицо Кетлинга просияло искренней и глубокой радостью; он схватил пана Заглобу в объятия и потом спросил:
   -- Они впрямь любят друг друга?
   -- А кто может не любить моего гайдучка? Кто? -- возразил Заглоба.
   -- Значит, и обручение уже было?
   -- Обручения еще не было, потому что Михал только что оправился от своего горя, но непременно будет... Положись на меня! Девушка хоть вывертывается, как змейка, но она к нему очень расположена: сабля у нее -- первое дело!
   -- Я это заметил, ей-богу! -- перебил его просиявший Кетлинг.
   -- Ага, заметил! Михал еще ту оплакивает, но если уж кого-нибудь полюбит, то, конечно, гайдучка, она на ту похожа, только не так глазами стреляет, потому что моложе. Ну что, не правда ли, все хорошо устраивается? Головой ручаюсь, что во время выборов у нас две свадьбы будет.
   Кетлинг, не говоря ни слова, опять обнял пана Заглобу и так долго прижимал свое прекрасное лицо к его красным щекам, что тот начал сопеть и спросил:
   -- Неужели Дрогоевская так сильно запала тебе в сердце?
   -- Не знаю, не знаю! -- ответил Кетлинг. -- Знаю только то, что лишь ее небесные черты пленили мои глаза, я тотчас же сказал себе, что только ее одну могло бы еще полюбить мое истерзанное сердце, -- и в эту ночь, спугнув сон воздыханиями, я предался сладостной тоске. С тех пор она овладела моим существом, как владеет царица верным и преданным народом. Любовь ли это или что-нибудь другое, не знаю!
   -- Но знаешь, что это не шапка, не три аршина сукна на штаны, не подпруга, не чересседельник, не яичница с колбасой, не фляга с водкой. Если ты в этом уверен, то об остальном спроси Клшсю, а если хочешь, то я спрошу!
   -- Не делайте этого! -- сказал с улыбкой Кетлинг. -- Если мне суждено Утонуть, то пусть хоть несколько дней еще мне будет казаться, что я плыву!
   -- Вижу, что шотландцы молодцы на войне, но в любви никуда не годятся. Женщину, как врага, натиском брать надо. Veni, vidi, vici! {Пришел, увидел, победил (лат.).} -- вот было мое правило.
   -- Со временем, если самые пламенные желания мои исполнятся, я, может быть, попрошу у вас вашей дружеской помощи. Хотя я и приобрел права гражданства, хотя в жилах моих и течет благородная кровь, но имя мое здесь неизвестно, и я не знаю, согласится ли пани Маковецкая...
   -- Пани Маковецкая? -- перебил Заглоба. -- Ну, ее ты не бойся] Она настоящая табакерка с музыкой. Как я ее заведу, так она и заиграет. Я сейчас к ней пойду. Надо ее предупредить, чтобы она не косилась на твои ухаживания за Кшисей, а то вы, шотландцы, больно уж чудно ухаживаете; конечно, я сейчас не сделаю предложения от твоего имени, но только намекну, что девушка тебе по сердцу и что стоит заварить кашу. Ей-богу, сейчас пойду, а ты уж не бойся. Я ведь могу говорить, что мне угодно.
   И несмотря на то, что Кетлинг все еще удерживал его, он встал и ушел. По дороге он натолкнулся на бежавшую куда-то Басю и сказал ей:
   -- Знаешь, Кшися совсем с ума свела Кетлинга!
   -- Не его одного, -- ответила Бася.
   -- А ты на это не злишься?
   -- Кетлинг кукла! Учтивый кавалер, но кукла!.. Я ушибла колено о дышло, вот в чем дело!
   Тут Бася нагнулась и стала растирать колено, не сводя в то же время глаз с пана Заглобы, а он сказал ей:
   -- Ради бога, будь осторожнее. Куда ты теперь бежишь?
   -- К Кшисе.
   -- А что она делает?
   -- Она? Вот уже несколько дней, как целует меня с утра до вечера и ласкается, как кошечка.
   -- Не говори же ей, что она Кетлинга с ума свела.
   -- Ну да! Уж будто я выдержу!
   Пан Заглоба отлично знал, что Бася не выдержит, и только потому и запретил ей говорить.
   Он пошел дальше, довольный своей хитростью, а Бася, как бомба, влетела к Дрогоевской.
   -- Я ушибла себе колено, а Кетлинг от тебя без ума! -- воскликнула она еще с порога. -- Я не заметила, что из каретного сарая дышло торчит, и бац! У меня из глаз искры посыпались, но это ничего! Пан Заглоба просил тебе не говорить. Разве я тебе не говорила, что так будет? Я тебе давно предсказывала, а ты говорила, что он на меня заглядывается. Не бойся, я тебя знаю! А все-таки болит! Я не говорила, что пан Нововейский на тебя заглядывается, но Кетлинг, ого! Он теперь ходит по всему дому, держится за голову и сам с собой разговаривает. Ну и Кшися!
   -- Бася! -- воскликнула Дрогоевская.
   -- А Кетлинг -- как кот в сапогах!
   -- Какая я несчастная! -- вдруг воскликнула Кшися и залилась слезами. Бася сейчас же принялась утешать ее, но это ей не удалось, и девушка
   разрыдалась, как никогда еще в жизни не рыдала. И, действительно, никто в доме не знал, как она была несчастна. Уже несколько дней она была в лихорадке, побледнела; глаза впали, грудь вздымалась прерывистым дыханием, с ней произошло что-то странное; ею овладела какая-то немочь, и не постепенно, а сразу: подхватила, как вихрь, как буря распалила ее кровь огнем, ослепила, как молния. Она ни на минуту не могла противиться этой силе, столь беспощадной и внезапной. Спокойствие покинуло ее. Воля ее была, как птица с надломленными крыльями...
   Она сама не знала, любит ли она Кетлинга или ненавидит. И ужас наполнял ее сердце, когда она задавала себе этот вопрос, но она чувствовала, что ее сердце билось сильнее только из-за него, что все беспорядочные мысли ее -- о нем; что он всюду -- в ней и вне ее. И не было никакой возможности спастись от этого. Легче было его не любить, чем не думать о нем; глаза упились его красотой, уши заслушались его словами -- вся душа была пропитана им... Даже сон не освобождал ее от этого преследователя; чуть, бывало, она закрывала глаза, тотчас к ней наклонялся он и шептал: "Ты мне дороже королевства, скипетра, славы, богатства". И лицо его было так близко, так близко, что даже в темноте щеки ее пылали ярким румянцем. Дрогоевская была русинка с горячей кровью, какой-то неведомый ей доселе огонь горел в ее груди, огонь, о существовании которого она и не подозревала; ею овладевал и страх, и стыд, и какая-то истома, мучительная и вместе с тем сладкая. И даже ночью она не знала отдыха. Она чувствовала все большее утомление, точно после тяжелого труда.
   -- Кшися, Кшися, что с тобой творится? -- спрашивала она себя. Но она была в каком-то оцепенении, в каком-то дурмане...
   Ничего еще не случилось, ничего не произошло, с Кетлингом они до сих пор не обменялись ни одним словом наедине, и хотя он всецело овладел ее мыслями, но какой-то инстинкт подсказывал ей: "Избегай его, остерегайся!", и она избегала.
   О том, что она обручена с Володыевским, она не думала, и это было ее счастье; она не думала, потому что еще ничего не случилось, и она ни о ком, кроме Кетлинга, -- ни о себе, ни о других, -- не думала.
   Она все это скрывала в глубине души, а мысль, что никто не догадывается о том, что происходит с ней, что ее отношением к Кетлингу не интересуются, доставляла ей немалое облегчение. Вдруг слова Баси убедили ее, что дело обстоит иначе, что люди на них смотрят, мысленно их соединяют, догадываются. И боль, и стыд, и горе сломили ее волю, и она расплакалась, как дитя.
   Но слова Баси были только началом тех намеков, многозначительных взглядов, подмигиваний, покачиваний головою и всего подобного, что ей предстояло еще перенести. Началось это за обедом. Пани Маковецкая стала поглядывать то на нее, то на Кетлинга, чего раньше никогда не делала. Заглоба многозначительно покашливал. По временам разговор обрывался ни с того ни с сего, и наступало тяжелое молчание, а во время одного из таких перерывов шалунья Бася вдруг закричала во весь голос:
   -- А я что-то знаю, да не скажу!
   Кшися тотчас вспыхнула, потом побледнела, точно какая-то страшная опасность повисла над нею. Кетлинг тоже опустил голову. Оба прекрасно чувствовали, что это относится к ним, хотя и избегали говорить друг с другом, хотя она и остерегалась даже смотреть на него; для обоих было ясно, что между ними что-то завязывается, возникает какая-то неопределенная общность смущения, которая их и сближает, и отдаляет, лишая их свободы в обращении друг с другом и возможности быть друзьями. К их счастью, на слова Баси никто не обратил особенного внимания, так как пан Заглоба собирался в город и должен был вернуться с большой компанией рыцарей, и все были этим заняты.
   Вечером дом Кетлинга был ярко освещен; приехало много военных, а гостеприимный хозяин нанял музыкантов для увеселения дам. Великий пост и траур Кетлинга не позволили устроить танцы, а потому все только разговаривали и слушали музыку. Дамы оделись по-праздничному: пани Маковецкая надела платье из восточного шелка, гайдучок нарядился во что-то пестрое и приковывал глаза воинов своим розовым личиком и светлыми волосами, которые по-прежнему все спадали на глаза. Он смешил всех решительностью своих ответов и своими манерами, в которых казацкая смелость соединялась с непринужденной грацией.
   Кшися, траур которой по отцу кончался, была одета в белое платье, шитое серебром. Рыцари сравнивали ее -- одни с Юноной, другие с Дианой, но никто не подходил к ней близко, никто, глядя на нее, не покручивал усов, не шаркал ногами, не отбрасывал откидных рукавов кунтуша, никто не бросал на нее страстных взглядов и не говорил с ней о чувстве. Зато она заметила, что те, кто глядел на нее с восхищением и удивлением, сейчас же переводили глаза на Кетлинга. Некоторые из них подходили к нему, пожимали ему руку, точно с чем-то поздравляя его; Кетлинг только пожимал плечами, разводил руками и как будто от чего-то отказывался. Кшися, от природы впечатлительная и догадливая, была почти уверена, что речь идет о ней, что ее считают его невестой. А так как она не знала, что пан Заглоба уже успел кое-что шепнуть каждому из них, то она ломала себе голову, откуда могло явиться подобное предположение.
   "Неужели у меня что-нибудь на лбу написано?" -- с беспокойством думала она, смущенная и огорченная.
   А тут до нее стали долетать слова, как будто и не относившиеся к ней, но произносимые громко: "Счастливец Кетлинг... В сорочке родился... И неудивительно... Ведь и красавец же!.."
   Иные учтивые кавалеры, желая занять ее и сказать что-нибудь приятное, говорили ей о Кетлинге, восхваляли его, превозносили его храбрость, деловитость, светскость и знатное происхождение. А Кшися волей-неволей должна была все это слушать, и ее глаза невольно искали того, о ком шла речь, и иной раз их глаза встречались. И тогда очарование охватывало ее с новой силой, и, сама того не сознавая, она упивалась его видом. О, насколько отличался Кетлинг от всех этих грубых солдат! "Это королевич среди своих придворных", -- думала Кшися, глядя на его благородную, аристократическую голову, на его гордые глаза, полные какой-то врожденной меланхолии, на его белый лоб, оттененный светлыми волосами. И сердце ее млело и замирало, точно эта голова была для нее дороже всего на свете. Он это видел и, не желая увеличивать ее смущения, подходил к ней лишь тогда, когда кто-нибудь другой сидел возле нее. Если бы она была королевой, то и тогда он не мог бы выказывать ей большего уважения и большего внимания. Говоря с ней, он наклонял голову и отодвигал одну ногу, желая дать ей понять, что готов преклонить перед нею колено. Он говорил с нею серьезно, не позволяя себе ни малейшей шутки, хотя с Басей, например, он рад был пошутить. В его обращении с нею было и величайшее уважение, и оттенок какой-то нежной грусти; и благодаря такому обращению никто не позволил себе никакой смелой шутки, никакого намека, как будто у всех было убеждение, что эта панна по своим достоинствам и по своему происхождению стоит выше всех и что в обращении с нею нужна особенная учтивость.
   За все это Кшися была ему от души благодарна. И вообще, этот вечер прошел для нее хотя и тревожно, но и сладостно. Когда наступила полночь и музыка перестала играть, дамы простились с обществом, а в компании воинов стали кружить чарки и началось шумное веселье, -- пан Заглоба занял председательское место. Бася вернулась наверх веселая, как птичка. Она много веселилась в этот вечер, и прежде чем начать молиться, стала шалить, болтать, передразнивать гостей, наконец сказала Кшисе, захлопав при этом в ладоши:
   -- Как хорошо, что твой Кетлинг приехал. По крайней мере, в рыцарях у нас недостатка не будет. О, пусть только кончится пост, мы натанцуемся до упаду! Вот повеселимся!.. А на твоем обручении с Кетлингом, на твоей свадьбе! Если я не переверну дома вверх дном, то пусть меня татары в плен возьмут! Вот бы хорошо было, если бы нас в самом деле взяли! Что бы тогда было, а? Добрый Кетлинг! Для тебя он музыкантов зовет, но этим и я пользуюсь. Еще много чудес натворит он для тебя, пока, наконец, не сделает так...
   Сказав это, Бася вдруг бросилась на колени перед Кшисей и, обняв ее, стала говорить, подражая низкому голосу Кетлинга:
   -- Ваць-панна, я люблю вас так, что дышать не могу... Я вас люблю и пешком, и на коне, и натощак, и поевши, и на веки, и по-шотландски... Хочешь ли быть моей?
   -- Бася, я рассержусь! -- восклицала Кшися.
   Но вместо того чтобы рассердиться, она схватила ее в объятия и, делая вид, что старается поднять ее, стала целовать ее глаза.
  

XIII

   Пан Заглоба прекрасно знал, что маленького рыцаря больше тянуло к Кшисе, чем к Басе, но потому-то он и решил отстранить от него Кшисю. Зная Володыевского, он был уверен, что, когда у него не будет выхода, он непременно обратится к Басе, которой старый шляхтич был так очарован, что не мог допустить и мысли, чтобы кто-либо предпочел ей другую. Он полагал, что не может оказать Володыевскому большей услуги, как сосватав ему своего гайдучка, и он приходил в восторг при мысли об этой паре. На Володыевского он был зол так же, как и на Кшисю. Конечно, он предпочитал, чтобы пан Михал женился хоть на Кшисе, чем если бы совсем не захотел жениться; но он решил употребить все усилия, чтобы женить его на гайдучке.
   И именно потому, что он знал влечение маленького рыцаря к Дрогоевской, он решил как можно скорее сделать ее женой Кетлинга.
   Но ответ, который он несколько дней спустя получил от Скшетуского, отчасти поколебал его решимость. Скшетуский советовал ему ни во что не вмешиваться. Он боялся, как бы между друзьями не вышло ссоры; этого, конечно, не желал и сам пан Заглоба. И тут-то его стали мучить упреки совести, но он успокаивал себя следующими словами:
   -- Если бы Михал с Кшисей были уже помолвлены и я бы клином вставил между ними Кетлинга, то и говорить нечего! Соломон сказал: "Не суй носа, куда не надо", и он прав. Но ведь желать добра каждому можно. Да и говоря правду, что же я сделал такого? Пусть мне скажут, что я сделал?
   Сказав это, пан Заглоба подбоченился, оттопырил губу и стал вызывающе глядеть на стены своей комнаты, точно ждал от них упреков, но так как стены ничего не ответили, то он продолжал:
   -- Я сказал Кетлингу, что гайдучка предназначаю Михалу. Разве мне этого нельзя? Может быть, это неправда? Если я Михалу желаю кого-нибудь другого, то пусть меня подагра мучит!
   Стены своим молчанием выразили полное согласие с паном Заглобой. А он продолжал:
   -- Я сказал гайдучку, что Дрогоевская очаровала Кетлинга, разве это неправда? Разве он в этом не признался? Разве он не вздыхал, сидя у печки, так, что оттуда даже пепел вылетал в комнату. Что я сам видел, то и другим сказал. Скшетуский -- человек практичный, но ведь и у меня ума хватит. Я сам знаю, что можно сказать и о чем лучше умолчать... Гм... пишет, чтобы я ни во что не вмешивался. Пусть будет так. Я не буду слишком вмешиваться в это дело, но если мы когда-нибудь с Кшисей и Кетлингом останемся в комнате, то я уйду и оставлю их наедине. Пусть справляются сами. И я думаю, что они справятся! Им ничьей помощи не нужно. И так, как только они друг друга увидят, у них глаза закатываются. Вдобавок весна идет, а в это время не только солнце начинает припекать, но и страсти. Хорошо, я оставлю, а потом увидим, каков будет результат.
   И результат должен был вскоре наступить. На Страстной неделе все общество из дома Кетлинга переехало в Варшаву, остановилось в гостинице на Длугой улице, чтобы быть поближе к костелам, вволю помолиться и в то же время посмотреть на праздничную жизнь города. Кетлинг и здесь продолжал играть роль хозяина; хотя по происхождению он был иностранец, но столицу он знал лучше всех, и всюду у него было много знакомых, при помощи которых он все мог уладить. Он был необычайно предупредителен и почти угадывал мысли дам, в особенности Кшиси. И все они искренне его любили. Пани Маковецкая, уже раньше предупрежденная паном Заглобой, все благосклоннее смотрела на него и на Кшисю, и если она ничего до сих пор не говорила девушке, то только потому, что Кетлинг все еще молчал. Доброй тетушке казалось весьма естественным и приличным, что молодой кавалер ухаживает за девушкой, тем более что это был блестящий кавалер, который не только со стороны низших, но и со стороны высших всюду встречал уважение и дружбу: так он умел привлекать к себе всех своей необыкновенной наружностью и обхождением, серьезностью, щедростью, кротостью в мирное время и храбростью во время войны.
   "Будет, как Богу угодно и как муж решит, -- думала пани Маковецкая, -- но я им мешать не буду".
   И благодаря этому решению Кетлинг теперь чаще оставался с Кшисей, чем в собственном доме. Впрочем, все общество проводило время вместе.
   Заглоба обыкновенно предлагал руку пани Маковецкой, Кетлинг -- Кшисе, а Бася, как самая младшая, бежала одна, то опережая всех, то останавливаясь перед лавками, чтобы поглядеть на товары и на всякие заморские чудеса, которых до сих пор никогда не видала. Кшися мало-помалу освоилась с Кетлингом; теперь, когда она опиралась на его руку, слушала его разговор и смотрела на его благородное лицо, сердце ее уже не билось с прежней тревогой, она не лишалась самообладания, не терялась, но ощущала какое-то сладостное упоение. Они постоянно были вместе: в церкви они рядом становились на колени, голоса их сливались в молитве и благочестивом пении.
   Кетлинг прекрасно знал состояние своего сердца; Кшися, по недостатку ли храбрости или, быть может, желая себя обмануть, ни разу не сказала себе: "Я люблю его", но оба они полюбили друг друга крепко.
   Кроме того, между ними завязалась и сильная дружба, о любви они никогда не говорили друг с другом, и время у них проходило, как чудный сон, как безоблачный день.
   Вскоре для Кшиси его должны были заслонить темные тучи упреков совести, но пока еще она была спокойна. Благодаря тому, что она освоилась с ним, благодаря той дружбе, которая расцвела из их любви, тревоги Кшиси кончились, впечатления были уже не так сильны, улеглись порывы крови и воображения. Они были неразлучны, им было хорошо вместе, и Кшися, отдавшись всей душой настоящему, не хотела думать о том, что когда-нибудь все это кончится и что достаточно одного слова Кетлинга "люблю", чтобы навсегда рассеять эти иллюзии.
   Слово это вскоре было произнесено. Однажды, когда пани Маковецкая с Басей поехали к больной родственнице, Кетлинг уговорил Кшисю и пана Заглобу отправиться осмотреть королевский замок, который Кшися еще не видала и про который во всей стране рассказывали так много чудес.
   Они отправились втроем. Щедрость Кетлинга открыла им все двери, слуги встречали Кшисю с такими низкими поклонами, точно она была королевой и входила в свой собственный замок; Кетлинг, хорошо знавший замок, водил ее по великолепным залам и покоям. Они осматривали театр, королевские бани, останавливались перед картинами, изображавшими сражения и победы Си-гизмунда и Владислава над восточными дикарями. Выходили на террасы, откуда открывался далекий вид. Кшися приходила все в больший восторг, а он объяснял ей каждую вещь, и лишь порой умолкал и смотрел в ее темно-синие глаза; казалось, взгляд его говорил: "Что значат эти сокровища в сравнении с тобою". Девушка понимала его немую речь. Потом он ввел ее в одну из королевских комнат и, остановившись перед потайной дверью в стене, сказал:
   -- Через эту дверь можно дойти до собора. Это длинный коридор, который кончается галереей недалеко от главного алтаря. С этой галереи их величества обыкновенно слушают обедню.
   -- Я прекрасно знаю эту дорогу, -- ответил Заглоба, -- я был хорош с Яном Казимиром, и Мария Людвика меня также очень любила, и оба они часто приглашали меня к обедне, чтобы потом проводить время в моем обществе.
   -- Не хотите ли войти? -- спросил Кетлинг Кшисю, в то же время дав знать слуге, чтобы тот открыл дверь.
   -- Войдемте, -- сказала Кшися.
   -- Идите одни, -- отозвался пан Заглоба, -- вы молоды, у вас ноги здоровые, а я довольно уже находился. Идите, идите, я останусь здесь со сторожем. Если вы там и помолитесь, я сердиться не буду, -- отдохну за это время.
   Они пошли. Он взял ее под руку и повел по длинному коридору. Он не прижимал ее руки к сердцу, шел спокойный и сосредоточенный. Временами сквозь боковые окна пробивался слабый свет, временами они тонули в полном мраке. Сердце Кшиси билось слегка: в первый раз они остались наедине. Но его спокойствие и нежность успокаивали ее. Наконец, они вошли в галерею, находившуюся с правой стороны костела, за решеткой, недалеко от главного алтаря. Преклонив колени, они стали молиться. В костеле было пусто и тихо. Две свечи горели у главного алтаря, но глубина костела была погружена в торжественный полумрак. И только свет, проникавший сквозь разноцветные стекла окон, падал на два прекрасных лица, погруженных в молитву, спокойные, похожие на лица херувимов.
   Кетлинг встал первый и, не смея возвышать голоса в церкви, заговорил шепотом:
   -- Посмотрите на бархатные спинки сидений, на них следы, где опирались головы короля и королевы. Королева садилась с этой стороны, поближе к алтарю. Отдохните на ее месте.
   -- Правда ли, что она всю жизнь была несчастна? -- прошептала Кшися, садясь.
   -- Историю ее я слышал еще ребенком, ее рассказывали во всех рыцарских замках. Может быть, она действительно была несчастна, ибо не могла выйти за того, кого любила.
   Кшися прислонила голову к тому самому месту, спинка которого была слегка вдавлена головой Марии Людвики, и закрыла глаза; какое-то тяжелое чувство стеснило ей грудь; из пустынной глубины костела пахнуло холодом, и это смутило покой, которым до тех пор было проникнуто все ее существо.
   Кетлинг смотрел на нее молча; в костеле было необыкновенно тихо... этом он медленно опустился к ногам Кшиси и стал говорить взволнованным, хотя и спокойным голосом.
   -- Это не грех, что в этом святом месте я стал перед вами на колени, ибо куда как не в церковь приходит чистая любовь за благословением... Я люблю вас больше жизни, больше всех благ земных, люблю всем сердцем, всей душой и здесь перед этим алтарем я открываю вам мою любовь...
   Кшися побелела как полотно. Она сидела, прислонив голову к бархатной спинке кресла, и не могла шевельнуться.
   -- Я обнимаю твои колени и умоляю решить мою участь: уйти ли мне с неземной радостью или с бесконечной скорбью, коей перенести я не буду в силах.
   Тут он с минуту ждал ответа, но ответа не было. И он склонил голову так низко, что она почти касалась Кшисиных ног, его волнение все возрастало, голос его дрожал, точно он задыхался.
   -- В руки твои я предаю свое счастье и свою жизнь... Я жду от тебя сострадания, ибо мне тяжело...
   -- Будем молиться о милосердии Божьем! -- воскликнула вдруг Кшися, опускаясь на колени.
   Кетлинг не понял, но он не смел противиться ее желанию и, полный тревоги, стал около нее на колени, и они начали молиться.
   В пустом костеле послышались возгласы, которым эхо придавало какой-то странный и скорбный оттенок.
   -- Боже, будь милостив к нам! -- воскликнула Кшися.
   -- Боже, будь милостив к нам! -- повторил Кетлинг.
   -- Господи, помилуй нас!
   -- Господи, помилуй нас!
   Потом она молилась про себя, но Кетлинг видел, что она вся трясется от рыданий. Долго она не могла успокоиться, а когда пришла в себя, то еще долго и неподвижно стояла на коленях. Наконец, встав, она сказала:
   -- Пойдемте.
   Они опять вошли в длинный коридор. Кетлинг ожидал, что по дороге она даст ему какой-нибудь ответ, и смотрел ей в глаза, но напрасно. Она шла очень быстро; казалось, она спешила очутиться в той комнате, где их ждал пан Заглоба.
   Когда дверь была уже в нескольких шагах, Кетлинг схватил ее за край платья.
   -- Панна Кристина, -- сказал он, -- заклинаю вас всем святым...
   Тогда Кшися повернулась и, схватив его руку так быстро, что он не успел отдернуть, прижала ее к своим губам:
   -- Я люблю тебя всею душой, но твоей никогда не буду!
   И прежде чем ошеломленный Кетлинг успел опомниться, она прибавила:
   -- Забудь обо всем, что было!
   И они вошли в комнату. Привратник спал в одном кресле, а пан Заглоба а другом. Но при их появлении они проснулись. Заглоба открыл глаза и стал моргать, так как еще не совсем пришел в себя. Но мало-помалу он окончательно очнулся.
   -- А, это вы! -- сказал он, опуская пояс. -- Снилось мне, что выбрали нового короля, но это был Пяст. Вы были в галерее?
   -- Да.
   -- А душа Марии Людвики вам не являлась?
   -- О нет! -- ответила Кшися глухим голосом.
  

XIV

   Кетлинг был так изумлен поведением Кшиси, что ему необходимо было собраться с мыслями, а потому у ворот он простился с нею и с Заглобой, и те вдвоем отправились в гостиницу. Бася с Маковецкой уже вернулись от больной, и пани Маковецкая встретила Заглобу следующими словами:
   -- Я получила письмо от мужа; он до сих пор в станице у пана Михала. Оба здоровы и скоро будут здесь. Михал прислал и вам письмо, а мне только приписку в письме мужа. Муж пишет, что недоразумения с Шубрами, из-за одного из имений Баси, кончились благополучно. Теперь там уже скоро соберутся сеймики. Он говорит, что там имя пана Собеского имеет огромное значение, а потому и решение сеймика будет согласно с его желанием. Все съезжаются, но наши края будут стоять за маршала коронного... Там уже тепло и дожди пошли... У нас в Верхутце сгорели постройки... Парень с огнем был неосторожен, а было ветрено...
   -- Где письмо Михала ко мне? -- спросил Заглоба, прерывая этот поток новостей, которые пани Маковецкая выложила, не переводя дух.
   -- Вот оно! -- отвечала она, подавая ему письмо. -- А было ветрено, и люди были на ярмарке...
   -- Как же сюда дошли эти письма? -- снова спросил Заглоба.
   -- Присланы были в дом Кетлинга, а оттуда принес их слуга. И вот, говорю, было ветрено...
   -- Не хотите ли послушать письмо?
   -- С удовольствием, пожалуйста...
   Пан Заглоба сломал печать и стал читать сначала про себя, а потом уже громко, для всех: "Посылаю вам первое письмо и полагаю, что второго не будет; почта здесь ненадежна, да и сам я, собственной персоной, скоро предстану перед вами. Хорошо здесь, в поле, но сердце мое рвется к вам; нет конца воспоминаниям и размышлениям, благодаря коим мне более приятно уединение, чем общество. Дела мы так и не начинали, орда сидит тихо, только небольшие шайки бушуют в степи, и мы их дважды так ловко прижали, что не выпустили ни одного свидетеля поражения".
   -- Вот как их вздули! -- радостно воскликнула Бася. -- Нет ничего лучше военного дела!
   "Люди из шайки Дорошенки, -- читал дальше Заглоба, -- рады бы с нами пошалить, но без орды им никак нельзя. Пленники же говорят, что ни один большой чамбул не тронется, да и я сам думаю, что если бы они что-либо затевали, то это обнаружилось бы уже на деле; травы уже с неделю зеленеют и есть чем кормить лошадей. По оврагам кой-где еще лежит снег, но степь вся зазеленела, дует теплый ветер, от которого лошади начинают линять, а это первый признак весны. Я уже послал за отпуском, жду его со дня на день; как только получу, сейчас же в путь... На сторожевом посту, где и так нечего делать, меня заменит пан Нововейский. Мы с паном Маковецким по целым дням травим лисиц, и то лишь от безделья, ведь весной мех не нужен. И дроф здесь много, слуга мой застрелил из самопала пеликана. Обнимаю вас от всего сердца, сестре целую ручки, а также и панне Клшсе, расположению коей я себя особливо поручаю, и только о том молю Бога, чтобы застать ее такой, как оставил, и чтобы по-прежнему мог я найти в ней утешение. Поклонитесь от меня панне Басе. Нововейский вымещает свою злость за отказ в Мокотове на спинах здешних разбойников: видно, он еще не совсем успокоился. Поручаю вас Богу и его милосердию.
   Я купил у проезжавших армян отменный горностаевый мех, этот подарок я привезу панне Кшисе, а для нашего гайдучка найдутся турецкие лакомства".
   -- Пусть пан Михал сам их съест, я не ребенок! -- отозвалась Бася, щеки которой вспыхнули от внезапной досады.
   -- Так ты не рада увидеть его? Ты сердишься на него? -- спросил Заглоба. Но она что-то тихонько проворчала и погрузилась в гневные мысли о
   том, как пренебрежительно относится к ней пан Михал. Но потом она вспомнила о дрофах и о пеликане, который сильно ее заинтересовал.
   Во время чтения Кшися сидела с закрытыми глазами. К счастью, она отвернулась от света, и присутствующие не могли видеть ее лица, иначе они сейчас бы догадались, что с ней происходит что-то необыкновенное. То, что произошло в костеле, а потом письмо пана Володыевского было для нее как два удара обухом. Чудный сон рассеялся, и с этой минуты девушка стала лицом к лицу с действительностью, тяжелой как само несчастье. Она не могла сразу собраться с мыслями, и лишь неясные, смутные чувства теснились в ее сердце. Володыевский вместе с его письмом, с его уведомлением о приезде, с его горностаевым мехом казался ей пошлым, почти отвратительным. Но зато никогда еще Кетлинг не был ей так дорог. Дорога была даже самая мысль о нем. Дороги были и его слова, и его милое лицо, дорога была его печаль. И вот придется оторваться от любви, от поклонения, от того, к кому рвется сердце и тянутся руки; оставить любимого человека в отчаянии, в вечной печали и в горе и отдаться душой и телом другому, который уже от одного того, что он другой, становится ей теперь почти ненавистным.
   -- Я не могу! Я не могу! -- повторяла в душе Кшися. И чувствовала то, что чувствует пленница, когда ей связывают руки. Но ведь она сама себя связала, ведь могла же она раньше сказать Володыевскому, что будет ему сестрой, но не больше. Тут ей вспомнился тот поцелуй, на который она ответила. И ее охватил стыд и презрение к самой себе. Разве она тогда любила Володыевского? Нет, в ее сердце не было любви -- было только сочувствие, любопытство, кокетство под личиной родственного чувства. Теперь только она узнала, что между поцелуем по любви и поцелуем от волнения крови такая разница, как между ангелом и дьяволом. Вслед за презрением к себе ее охватил гнев, и гордость ее восстала против Володыевского. И он тоже был виноват, почему же страдать должна только одна она? Почему и ему не отведать этого горького хлеба? Разве она не вправе сказать ему, когда он вернется:
   -- Я ошиблась... Сострадание к вам я приняла за любовь. Ошиблись и вы! Теперь оставьте меня, как я вас оставляю...
   Но вдруг, от страха перед местью грозного рыцаря, волосы встали дыбом. Страх не за себя, а за жизнь того, на кого должна была обрушиться эта месть. В воображении ее встал Кетлинг, который выходит биться с этим рубакой из рубак...
   Вот он падает, как падает подкошенный косою цветок; она видит его кровь, его бледное лицо, его навеки закрытые глаза. И ее страдания стали невыносимы. Она поспешно встала и ушла в свою комнату, чтобы избежать чужих взглядов, чтобы не слышать разговоров о Володыевском и о его скором приезде. В ее сердце все сильнее закипала злоба на маленького рыцаря. Но скорбь и раскаяние пошли вслед за нею; они не оставляли ее даже во время молитвы; они не оставляли и в постели, когда она легла в нее усталая и измученная.
   -- Где-то он теперь? -- говорила скорбь. -- Вот видишь, он до сих пор не вернулся домой. Он бродит в ночи, заламывает руки. Ты бы готова дать ему рай, пролить за него всю кровь свою, а вместо этого ты напоила его ядом, вонзила нож в его сердце...
   -- Если бы не твое легкомыслие, не желание завлекать первого встречного, -- говорило раскаяние, -- все могло бы быть иначе, а теперь тебе осталось только отчаяние. Твоя вина, твоя великая вина! Для тебя уже нет спасения, только стыд, боль и слезы!
   А скорбь говорила:
   -- Как он стоял перед тобою на коленях... Странно, что не разорвалось твое сердце... Он смотрел тебе в глаза, умоляя о жалости. Если ты пожалела того, чужого, как же ты могла не пожалеть его, любимого! Боже, благослови его! Боже, утешь его!
   -- Если бы не твое легкомыслие, он ушел бы теперь радостный, счастливый, -- повторяло раскаяние, -- и ты могла бы броситься в его объятия и пойти за ним, как избранная жена.
   -- И вечно быть с ним! -- прибавила скорбь.
   А раскаяние:
   -- Твоя вина. А скорбь:
   -- Плачь, Кшися, плачь!
   -- Этим вины не загладишь, -- убеждало раскаяние.
   И снова скорбь:
   -- Делай что хочешь, но утешь его!
   -- Володыевский убьет его! -- ответило тотчас раскаяние.
   Кшисю бросило в холодный пот, и она села на кровать.
   Яркий свет луны вливался в комнату, и она в этом свете казалась какой-то странной и страшной.
   "Что это? -- думала Кшися. -- Вон там спит Бася, луна освещает ее лицо, я вижу ее, а я и не знаю, когда она пришла, когда разделась и легла. Ведь я ни минуты не спала. Видно, моя бедная голова уже ни на что не годна..."
   Так раздумывая, она опять легла, но скорбь и раскаяние уселись на краю ее постели, точно два призрака, которые то сливались со светом луны, то опять выплывали из серебристых волн...
   -- Сегодня я совсем не усну, -- сказала про себя Кшися.
   И она стала думать о Кетлинге и страдала все больше. Среди ночной тишины вдруг раздался жалобный голос Баси:
   -- Кшися!
   -- Не спишь?
   -- Мне приснилось, что какой-то турок пронзил стрелой пана Михала. Господи боже! Это, конечно, сон! Но я вся дрожу как в лихорадке. Помолимся, чтобы Бог отвратил от него несчастье.
   У Кшиси молнией мелькнула в голове мысль: "Хоть бы кто-нибудь застрелил его..." Но она тотчас же ужаснулась своей злобы, и хотя ей нужно было употребить сверхъестественные усилия, чтобы в эту минуту молиться о счастливом возвращении Володыевского, она сказала:
   -- Хорошо, Бася.
   Потом они обе поднялись с постелей, голыми коленами стали на пол, залитый лунным светом, и начали молиться. Голоса их то повышались, то понижались. Чудилось, будто комната превратилась в монастырскую келью, в которой две белые монахини творят ночные молитвы...
  

XV

   На другой день Кшися была уже спокойнее, потому что среди сбивчивых тропинок и дорог она выбрала себе путь хотя и тяжелый, но верный. Вступив на него, она знала, по крайней мере, куда она идет. Прежде всего она решила повидаться с Кетлингом и в последний раз переговорить с ним, чтобы оградить его от всяких случайностей. Ей это удалось нелегко, так как Кетлинг несколько дней не показывался и даже не возвращался на ночь.
   Кшися начала вставать до рассвета и ходить в ближайший доминиканский костел, в надежде встретить там Кетлинга и поговорить с ним без свидетелей.
   И действительно, несколько дней спустя она встретила его в воротах.
   Заметив ее, он снял шляпу и, молча наклонив голову, стоял без движения. Лицо его было измучено бессонницей и страданиями; глаза впали; на висках появились желтые пятна; нежная кожа его стала прозрачна, как воск, и лицо походило на прекрасный увядающий цветок. При виде его у Кшиси сжалось сердце. И хотя каждый решительный шаг стоил ей многого, ибо от природы она была робка, но все же она первая протянула ему руку и сказала:
   -- Да утешит вас Господь и да пошлет вам забвение!
   Кетлинг взял ее руку, прижал ее к воспаленному лбу, потом к губам, и прижимал ее долго, долго, изо всей силы. Наконец, голосом, в котором слышалась безнадежная грусть, он сказал:
   -- Для меня нет ни утешения, ни забвения.
   Была минута, когда Кшисе нужна была вся сила воли, чтобы от горя не броситься к нему на шею и не воскликнуть: "Я люблю тебя больше всего на свете! Возьми меня!" Долго стояла она молча перед ним, удерживая слезы. Она чувствовала, что если даст волю слезам, то не справится с собой. Но, наконец, поборов себя, она начала говорить спокойно, хотя и очень быстро, так как совсем задыхалась:
   -- Может быть, это принесет вам хоть какое-нибудь облегчение, если я скажу, что не буду ничьей. Я иду в монастырь. Не судите обо мне дурно, ибо я и так несчастна. Обещайте мне, дайте слово, что про вашу любовь ко мне вы не скажете никому, не признаетесь... не откроете того, что было между нами, ни другу, ни родственнику. Это моя последняя просьба. Придет время, когда вы узнаете, почему я так делаю... Но и тогда будьте снисходительны. Сегодня я более ничего не скажу, -- мне так тяжело, что не могу... Обещайте мне все это, и это меня утешит, а иначе мне останется только умереть.
   -- Я обещаю и даю слово, -- ответил Кетлинг.
   -- От всего сердца благодарю вас. Но и при людях старайтесь быть спокойны, чтобы никто ни о чем не догадался. Мне идти пора. Вы так добры, что у меня слов не хватает. Наедине больше не будем видеться, только при людях. Скажите же мне, что вы на меня не сердитесь... Страдание -- одно, а гнев -- другое... Вы меня уступаете Богу, и никому другому. Помните это.
   Кетлинг хотел что-то сказать, но он так страдал, что из груди его вырвался только какой-то неясный звук, похожий на стон; потом он прикоснулся руками к вискам Кшиси и держал так руки несколько минут в знак того, что он ее прощает и благословляет.
   Потом они расстались; она пошла в церковь, а он опять на улицу, чтобы не встретиться с кем-нибудь из знакомых.
   Кшися вернулась домой только к полудню и, вернувшись, застала там именитого гостя -- ксендза подканцлера Ольшовского. Он приехал нежданно-негаданно с визитом к пану Заглобе, желая, как он сам говорил, познакомиться с столь великим рыцарем, "чьи военные доблести служат примером, а ум -- руководителем всему рыцарству сей великолепной Речи Посполитой". Пан Заглоба был изумлен, но в то же время и очень доволен, что удостоился такой чести в присутствии дам; он принял гордый вид, краснел, пыхтел, стараясь в то же время показать пани Маковецкой, что он привык к подобным посещениям со стороны самых сановных людей и не придает этому никакого значения.
   Когда Кшисю представили прелату, она благоговейно поцеловала его руку и села возле Баси, радуясь при мысли, что никто не прочтет на ее лице следов недавнего волнения.
   Между тем ксендз подканцлер так щедро осыпал похвалами пана Заглобу, что казалось, будто он достает их из своих фиолетовых, обшитых кружевами, рукавов.
   -- Не думайте, ваша милость, -- говорил он, -- что меня привело сюда лишь любопытство и желание познакомиться с первым среди рыцарей, ибо хотя преклонение перед героями есть лишь справедливая дань, но к тем, кто наряду с мужеством вмещает в себе опытность и быстрый ум, люди стремятся и ради своей собственной пользы.
   -- Опытность, -- скромно заметил пан Заглоба, -- особенно в военном деле, должна была прийти с летами, и, быть может, потому покойный пан Конецпольский, отец хорунжего, иной раз и обращался ко мне за советом, как и пан Миколай Потоцкий, и князь Еремия Вишневецкий, и пан Сапега, и пан Чарнецкий; что же касается до прозвища Улисс, то я из скромности никогда не соглашался его принять.
   -- А между тем оно с вами связано нераздельно: иной раз вместо настоящего имени кто-нибудь скажет "наш Улисс", и все сразу знают, о ком идет речь. И вот потому в теперешние столь тяжелые и превратные времена, когда многие не знают, куда обратиться и за кого стоять, я сказал себе: "Пойду узнаю его мысли, отрешусь от сомнений, выслушаю его просвещенный совет..." Вы понимаете, ваша милость, что я говорю о предстоящих выборах, во время которых оценка кандидатов может быть очень полезна, особенно если она исходит из уст такого человека, как вы. Я слышал, что среди рыцарства с восторгом повторяют ваше мнение о нежелательности кандидатуры иностранцев, заявляющих свои притязания на наш великолепный престол. В жилах Ваз (говорили вы будто) текла кровь Ягеллонов, и их нельзя было считать чужими, но эти иностранцы (говорили вы будто) не знают наших старопольских обычаев, и не сумеют они уважать нашу свободу, а это легко может привести к неограниченности монаршей власти. Признаюсь, слова эти очень глубоки, но простите, если я спрошу вас: действительно ли вы их произносили или же общественное мнение по привычке уже приписывает самые глубокие мысли именно вам?
   -- Свидетельницами -- эти дамы, -- ответил Заглоба, -- и хотя материя эта для них не совсем по плечу, все же раз Провидение, непостижимое в своем предопределении, наделило их даром слова наравне с нами, то пусть они выскажутся.
   Ксендз подканцлер невольно взглянул на пани Маковецкую, потом на двух прижавшихся друг к другу девушек.
   Настало молчание. Вдруг раздался серебристый голос Баси:
   -- Я не слыхала.
   Потом Бася страшно смутилась и покраснела до ушей, тем более что пан Заглоба сейчас же сказал:
   -- Простите, ваше преподобие! Молода она еще и легкомысленна. Но что касается иностранных кандидатов, то я не раз говорил, что от них много пострадает наша польская свобода.
   -- И я этого боюсь, -- ответил ксендз Олыдовский, -- но если бы мы и захотели избрать одного из Пястов, кровь от крови, плоть от плоти наших, то скажите, в какую сторону должно устремиться наше сердце? Ваша мысль о Пясте -- великая мысль, и она, как пламя, разливается по всей стране. Ибо везде, где только депутаты не подкуплены на сеймиках, везде кричат: "Пяста! Пяста!"
   -- Справедливо! Справедливо! -- сказал Заглоба.
   -- Но все же, -- продолжал подканцлер, -- легче требовать Пяста, чем найти его, а потому не удивляйтесь, если я спрошу вас, кого именно вы имели в виду?
   -- Кого я имел в виду? -- повторил несколько смущенный Заглоба.
   И, оттопырив нижнюю губу, он нахмурил брови. Трудно ему было найти ответ: он не только никого не имел в виду, но у него вообще не было тех мыслей, которые навязал ему ловкий подканцлер. Впрочем, он знал и понимал, что подканцлер хочет его склонить на чью-то сторону, и он умышленно стал медлить с ответом, тем более что это льстило его самолюбию.
   -- Я только принципиально говорил, что нам нужен Пяст, но, по правде говоря, я никого не имел в виду.
   -- Слыхал я и о честолюбивых замыслах князя Богуслава Радзивилла, -- пробормотал, как бы про себя, ксендз Ольшовский.
   -- Пока я жив и дышу, пока есть хоть капля крови в моей груди, этому не бывать! -- воскликнул с глубоким убеждением Заглоба. -- Я предпочел бы умереть, чем жить среди народа, который может избрать себе в короли предателя и Иуду.
   -- Это голос не только ума, но и гражданской доблести, -- сказал подканцлер.
   -- Ага, -- подумал Заглоба, -- ты хочешь меня провести, проведу и я тебя. А Ольшовский продолжал:
   -- Куда-то приплывешь ты, разбитый корабль отчизны моей? Какие бури, какие скалы ожидают тебя? Плохо нам будет, если иностранец будет твоим рулевым, но, видно, иначе быть не может, если между нами нет более достойного.
   Тут он развел свои белые руки, сверкавшие перстнями, и, склонив голову, сказал с покорностью:
   -- Итак, Конде, герцог лотарингский или нейбургский... Другого выхода нет...
   -- Этого быть не может. Пяст! -- ответил Заглоба.
   -- Кто же именно? -- спросил ксендз. Наступило молчание.
   Затем подканцлер заговорил снова:
   -- Найдется ли хоть один, на избрание которого все согласятся? Где человек, который сразу пришелся бы рыцарству по сердцу и против избрания которого никто не смел бы роптать? Был у нас великий, заслуженный воин, ваш друг, достойный рыцарь, окруженный славой, как солнечным сиянием... Был такой...
   -- Князь Еремия Вишневецкий! -- перебил его Заглоба.
   -- Да, но он в гробу...
   -- Но жив его сын! -- ответил Заглоба.
   Подканцлер закрыл глаза и некоторое время сидел в молчании; вдруг он поднял голову, посмотрел на Заглобу и медленно заговорил:
   -- Я благодарю Бога, что он вдохновил меня мыслью познакомиться с вами. Да, жив сын великого Еремии, молодой и полный надежд князь; по отношению к нему Речь Посполитая в неоплатном долгу. Но из его громадного состояния ничего не осталось, кроме славы -- его единственного наследства. И в наши испорченные времена, когда глаза всех обращены только туда, где золото, у кого хватит смелости выставить его кандидатуру. Вы? Да! Но много ли найдется таких? Неудивительно, если тот, кто всю жизнь свою был героем всех войн, не устрашится и на сейме взяться за правое дело... Но разве другие последуют его примеру?
   Тут подканцлер задумался, поднял глаза и продолжал:
   -- Бог всемогущ! Кому ведомы его пути? Когда я подумаю, как все рыцарство верит вам, я, к моему изумлению, замечаю, что и в мое сердце вступает надежда. Скажите мне откровенно, ваць-пане, существовало ли для вас когда-нибудь что-нибудь невозможное?
   -- Никогда! -- убежденно ответил Заглоба.
   -- Но не следует сразу и резко ставить эту кандидатуру. Пусть сначала люди привыкнут к звуку этого имени, пусть оно не явится грозным для противников, пусть лучше над ним посмеются, тогда никто не станет ставить сильных препятствий... Когда противные партии истощат свои силы, пусть эта кандидатура всплывет вдруг наружу... Прокладывайте ей дорогу медленно и не оставляйте этого дела. Это ваш кандидат, достойный вашего ума и вашей опытности... Благослови вас Бог в ваших замыслах!
   -- Должен ли я предполагать -- спросил Заглоба, -- что и вы, ваше преподобие, хлопочете о князе Михале?
   Ксендз подканцлер вынул из-за обшлага маленькую книжечку, на которой крупными буквами чернела надпись: "Censura candidatorum", и сказал:
   -- Читайте, ваша милость, пусть то, что здесь написано, ответит за меня. Сказав это, ксендз подканцлер начал собираться домой, но Заглоба удержал его:
   -- Позвольте, ваше преподобие, ответить вам еще одно: прежде всего я благодарю Бога, что малая печать находится в таких руках, которые умеют заставлять сердца людей таять, как воск...
   -- Как так? -- спросил удивленный подканцлер.
   -- Во-вторых, я заранее говорю вашему преподобию, что кандидатура князя Михала мне очень по сердцу: я знал и любил его отца, и под его началом дрался вместе с моими друзьями, которые тоже очень обрадуются при мысли, что они и сыну будут в состоянии выказать ту же любовь, какую питали к его великому отцу. А потому я обеими руками хватаюсь за эту кандидатуру и еще сегодня поговорю с паном подкоморием Кшицким, человеком весьма знатного рода и моим хорошим знакомым, который пользуется немалой любовью у шляхты, ибо трудно его не любить. Мы оба будем хлопотать по мере сил наших и, даст Бог, чего-нибудь достигнем...
   -- Да ведут вас ангелы Господни! -- ответил ксендз. -- Если так, то дело уже сделано.
   -- Позвольте, ваше преподобие. Я должен сказать еще одно. Я не хочу, чтобы вы думали так: "Свои собственные мысли я вложил ему в рот, вбил ему в голову, -- будто он собственным умом дошел до мысли о кандидатуре князя Михала. Короче сказать, я его, простака, за нос провел". Ваше преподобие! Я буду способствовать кандидатуре князя Михала, потому что он мне по сердцу, -- вот что. Буду способствовать ради княгини вдовы, ради моих друзей, ради доверия и уважения, которое я питаю к тому уму (тут пан Заглоба поклонился), из которого вышла Минерва, но не потому, что я позволил вбить себе в голову, как маленькому ребенку, будто это мое изобретение, и не потому, что я глуп, а потому, что если умный человек говорит что-нибудь умное, то старый Заглоба скажет: я согласен...
   Тут шляхтич еще раз поклонился и замолчал.
   Ксендз подканнлер сначала сильно смутился, но, видя добродушное настроение шляхтича, а также и то, что дело принимает желательный оборот, рассмеялся от всей души и, схватившись за голову, стал повторять:
   -- Улисс, ей-богу, настоящий Улисс! Пане-брат, кто хочет чего-нибудь добиться, должен непременно хитрить с людьми, но с вами, я вижу, надо действовать напрямик. Вы мне ужасно пришлись по сердцу.
   -- Как мне князь Михал!
   -- Да пошлет вам Бог здоровья! Ха! Вы меня разбили, но я рад! А этот перстень, если бы он мог пригодиться на память о нашем сегодняшнем разговоре...
   Заглоба ответил:
   -- А этот перстень пусть остается на своем месте.
   -- Сделайте это для меня...
   -- Ни в коем случае. Разве в другой раз... когда-нибудь потом... после выборов...
   Ксендз подканцлер понял и больше не настаивал. Все же он ушел с сияющим лицом.
   Пан Заглоба проводил его даже за ворота и, возвращаясь, бормотал:
   -- Гм! Проучил я его. Нашла коса на камень!.. А все же честь немалая. Сюда теперь, к этим воротам, сановники толпами будут съезжаться. Любопытно знать, что думают об этом дамы?
   Дамы, действительно, не помнили себя от удивления, и пан Заглоба вырос, особенно в глазах пани Маковецкой, до потолка. Едва он показался, она крикнула восторженно:
   -- Мудростью вы Соломона превзошли, ваць-пане!
   Заглоба очень обрадовался.
   -- Кого превзошел, вы говорите? Погодите, вы здесь увидите и гетманов, и епископов, и сенаторов. Отбою от них не будет, прятаться придется!
   Дальнейший разговор был прерван появлением Кетлинга.
   -- Кетлинг, хочешь повышения?! -- воскликнул пан Заглоба, упоенный своим собственным значением.
   -- Нет, -- ответил с грустью рыцарь, -- мне снова придется надолго уехать. Заглоба посмотрел на него пристально.
   -- Что это ты точно с креста снятый?
   -- Именно потому, что уезжаю.
   -- Куда?
   -- Я получил письма из Шотландии от старых друзей моего отца и моих. Дела требуют моего присутствия, быть может, надолго... Жаль мне расстаться с вами, но я должен.
   Заглоба вышел на средину комнаты, посмотрел сначала на пани Маковецкую, потом на девушек и спросил:
   -- Вы слышали? Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь!
  

XVI

   Хотя пан Заглоба был очень изумлен известием об отъезде Кетлинга, но никаких подозрений у него не было. Легко можно было допустить, что Карл II, вспомнив услуги, оказанные родом Кетлингов престолу в прежнее время, пожелал теперь отблагодарить последнего потомка этого рода. Было бы даже странно, если бы было иначе. Наконец, Кетлинг показал пану Заглобе какие-то заморские письма.
   Но в то же время отъезд Кетлинга расстраивал все планы старого шляхтича, и он с тревогой думал: что же будет дальше? Володыевский, судя по его письму, мог вернуться с часу на час.
   "А ветры степные, вероятно, развеяли остаток его скорби, -- думал Заглоба. -- Он сейчас же наберется смелости и сделает Кшисе предложение. А потом... Потом Кшися согласится, ибо как же отказать такому рыцарю, как он, да еще брату Маковецкой? И бедный, милый гайдучок останется ни при чем..."
   Пан Заглоба с упрямством, свойственным старым людям, решил во что бы то ни стало соединить Басю с маленьким рыцарем.
   Не помогли ни доводы Скшетуского, ни его собственное решение не вмешиваться в это дело. По временам он действительно обещал себе не вмешиваться, но затем невольно с еще большим упорством возвращался к своей прежней мысли соединить эту пару. Он целыми днями думал, как лучше приняться за это, строил планы, придумывал хитрости. И когда ему казалось, что он нашел верный путь, он воскликнул вслух, точно дело уже было слажено:
   -- Да благословит вас Бог!
   Но теперь он увидел, что все его планы вдруг рухнули. Осталось только одно: отказаться от всех усилий и предоставить будущее на волю Божью, ибо даже эта маленькая надежда, что Кетлинг перед отъездом предпримет какой-нибудь решительный шаг по отношению к Кшисе, недолго оставалась в голове Заглобы; и только из сожаления и любопытства он решился выведать у молодого рыцаря о дне его отъезда и о том, что он намерен делать прежде, чем покинуть Речь Посполитую.
   Позвав его, Заглоба спросил его с опечаленным лицом:
   -- Делать нечего! Каждый лучше знает, что ему надо делать, и я не буду тебя уговаривать остаться здесь, но мне хочется знать, когда ты вернешься...
   -- Разве я могу отгадать, что меня ждет там, куда я еду, -- отвечал Кетлинг, -- какие дела, какие случайности? Вернусь, если смогу, останусь навсегда, если буду вынужден.
   -- Вот увидишь, тебя сердце будет тянуть к нам.
   -- Дал бы Бог, чтобы могила моя была на этой земле, которая дала мне все, что могла дать.
   -- Вот видишь! В других странах чужеземец до самой смерти остается пасынком, а наша мать сразу раскрыла тебе объятия, как родному сыну.
   -- Правда, святая правда! Эх, если бы только я мог... Со мной все может случиться в старой отчизне, только счастья не случится.
   -- Ха! Я говорил тебе: устройся, женись, ты не хотел меня слушать. А будучи женатым, если бы даже ты и уехал, то должен был бы вернуться. Ведь не стал бы ты, полагаю, жену увозить за море. Я тебя уговаривал, да что же, ты не хотел меня слушать.
   Тут пан Заглоба стал внимательно смотреть в лицо Кетлингу, ожидая от него каких-нибудь объяснений, но Кетлинг молчал, опустив голову, и уставился глазами в пол.
   -- Что ты на это скажешь? Хе? -- говорил минуту спустя Заглоба.
   -- Это было невозможно! -- ответил медленно молодой рыцарь.
   Заглоба начал ходить взад и вперед по комнате, потом остановился перед Кетлингом, заложил руки назад и сказал:
   -- А я тебе говорю, что возможно. Если это неверно, то пусть мне никогда больше не придется опоясываться вот этим поясом. Кшися -- твой друг.
   -- Даст Бог, что и всегда будет другом, хотя нас и разделит море.
   -- Ну так что же?
   -- Ничего больше! Ничего больше!
   -- Ты с ней объяснился?
   -- Оставьте меня в покое. Мне уж и так грустно, что я уезжаю.
   -- Кетлинг, хочешь, я спрошу ее, пока время?
   Кетлинг подумал, что если Кшися так желала, чтобы их чувства остались тайной, то, может быть, она будет рада опровергнуть их открыто, а потому он сказал:
   -- Я вас уверяю, что это ни к чему не поведет, и я так в этом уверен, что сделал все, чтобы заглушить в себе это чувство, но если вы надеетесь на чудо, то спрашивайте.
   -- Гм! Если ты заглушишь свое чувство к ней, -- сказал с горечью пан Заглоба, -- то мне уж действительно делать нечего. Только позволь тебе сказать, что я считал тебя человеком более степенным.
   Кетлинг встал и, с жаром подняв обе руки кверху, ответил с несвойственной ему поспешностью:
   -- Какой смысл желать одну из этих звезд на небе? Ни я к ней взлететь не могу, ни она ко мне не сойдет. Горе тому, кто мечтает о серебряной луне!
   Пан Заглоба так рассердился, что даже начал сопеть. С минуту он не мог даже говорить, потом, поборов свою досаду, он начал прерывистым голосом:
   -- Мой милый, не дурачь меня, и если у тебя есть какие-нибудь доводы, то говори со мной, как с человеком, который ест хлеб и мясо, а не белену... Ведь если бы я вдруг сошел с ума и стал думать, что вот эта моя шапка -- луна, которой рука моя достать не может, я так и ходил бы по городу с открытой плешью, а мороз, как собака, кусал бы мне уши. Я не умею бороться с такими доводами... Знаю я одно, что эта девушка сидит там, в третьей комнате; что она ест и пьет, что когда она ходит, то должна перебирать ногами; что на морозе у нее краснеет нос, а в жару ей жарко, что когда ее комар укусит, то она чешется, и что она на луну похожа разве лишь тем, что у нее нет бороды. Но если рассуждать так, как ты, тогда можно сказать, что и репа -- астролог. Что же касается Кшиси, то если ты не пробовал, не спрашивал, это -- твое дело, но если ты девушку влюбил в себя, а теперь уезжаешь, сказав себе, что она "луна", то благородства у тебя не больше, чем ума, вот и все!
   А Кетлинг на это:
   -- Не сладко мне, а горько во рту от той пиши, которой я питаюсь. Я уезжаю, потому что должен; я не спрошу, потому что не о чем. Но я скажу вам, что вы судите меня несправедливо... Видит бог, несправедливо!
   -- Кетлинг, ведь я знаю, что ты порядочный человек, я только этих ваших манер не могу понять. В мое время шел человек к панне и говорил ей так: "Коли любишь, будем вместе, коль не любишь, будем врозь". И каждый знал, что ему делать... А кто был робок и сам говорить не умел, тот посылал кого-нибудь поречистее. Я уж предлагал тебе это и еще раз предлагаю. Пойду переговорю, ответ дам, а ты, смотря по ее ответу, поедешь или останешься.
   -- Поеду, не может быть иначе и не будет!
   -- Не вернешься?
   -- Нет! Сделайте мне такое одолжение, не будемте говорить об этом. Если вы так любопытны, то спрашивайте, но только не от моего имени...
   -- Ей-богу! Уж не спрашивал ли ты?
   -- Оставим это. Сделайте мне такое одолжение!
   -- Хорошо, будем говорить о погоде... Черт бы вас побрал со всеми вашими манерами! Нам остается одно -- тебе ехать, а мне ругаться.
   -- Прощайте!
   -- Постой! Постой! Я сейчас успокоюсь. Кетлинг, милый, погоди, я хотел с тобой поговорить. Когда едешь?
   -- Как только устрою дела. Я хотел бы дождаться из Курляндии арендной платы, а этот домик я охотно продам.
   -- Пусть Маковецкий покупает или Михал. Ради бога! Ведь ты не уедешь, не простившись с Михалом.
   -- Я хотел бы с ним проститься.
   -- Его можно ждать каждую минуту, каждую минуту. Может быть, и ваше дело с Кшисей он уладит.
   Тут Заглоба замолчал. Его охватило какое-то беспокойство. "Я хотел оказать Михалу услугу из любви к нему, -- подумал он, -- но понравится ли это Михалу? Если между Михалом и Кетлингом возникнет вражда, то пусть уж лучше Кетлинг уезжает..." Тут пан Заглоба начал потирать рукой лысину и сказал:
   -- Все, что тебе говорил, я говорил из искреннего расположения к тебе. Я так тебя полюбил, что хотел во что бы то ни стало тебя удержать, вот почему я в виде приманки подставил тебе Кшисю... Но все это из-за расположения... Какое мне, старику, дело до этого... Я сватовством не занимаюсь: если бы я хотел сватать, то сосватал бы себя... Ну, поцелуй меня... не сердись!..
   Кетлинг обнял пана Заглобу, который совсем расчувствовался и, велев подать вина, сказал:
   -- По случаю твоего отъезда мы каждый день будем выпивать по ковшику с горя.
   И они выпили. Потом Кетлинг простился и ушел. Между тем вино ободрило пана Заглобу; он начал раздумывать о Володыевском, о Кетлинге, о Басе, о Кшисе, мысленно соединять их, благословлять, наконец, соскучившись по девушкам, сказал себе:
   -- Ну, пойду поглядеть на этих коз...
   Девушки сидели в комнате, по другую сторону сеней, и шили. Пан Заглоба, поздоровавшись с ними, начал ходить по комнате, немного волоча ноги, которые отказывались уже служить ему по-прежнему, особенно после вина.
   Прохаживаясь, он поглядывал на девушек, которые сидели так близко Друг к другу, что белокурая головка Баси почти касалась темной головки Кшиси. Бася следила за ним глазами, а Кшися так усердно вышивала, что едва можно было разглядеть мелькание иглы.
   -- Гм! -- сказал Заглоба.
   -- Гм! -- повторила Бася.
   -- Не передразнивай меня, я зол!
   -- Пожалуй, голову отрежет! -- сказала Бася, делая вид, что испугалась.
   -- Трещи, трещотка! Язык тебе надо отрезать, вот что!
   Сказав это, пан Заглоба подошел к девушкам и вдруг, подбоченившись, спросил без всякого предисловия:
   -- Хочешь идти за Кетлинга?
   -- Хоть за пятерых! -- тотчас же ответила Бася.
   -- Молчи, муха, не с тобой говорю. Кшися, я тебя спрашиваю. Хочешь идти за Кетлинга?
   Кшися побледнела, хотя сначала подумала, что пан Заглоба обращается не к ней, а к Басе; потом подняла свои прекрасные темно-синие глаза на старого шляхтича и спокойно сказала:
   -- Нет!
   -- Вот как! Скажите, пожалуйста... нет! По крайней мере, коротко! Скажите, пожалуйста... Но почему это вы не изволите хотеть?
   -- Потому что никого не хочу!
   -- Кшися, говори это кому-нибудь другому! -- вставила Бася.
   -- Откуда же такое отвращение к браку? -- продолжал допрашивать пан Заглоба.
   -- Это не отвращение, я чувствую влечение к монастырю, -- ответила Кшися.
   Она сказала это так серьезно и так грустно, что Бася и пан Заглоба ни на минуту не подумали, что она шутит. Они были так поражены ее словами, что растерянно стали смотреть то друг на друга, то на Кшисю.
   -- Что?.. -- переспросил Заглоба.
   -- Я в монастырь пойду, -- повторила кротко Кшися.
   Бася взглянула на нее несколько раз и, вдруг бросившись к ней на шею, прижалась своими алыми губами к ее щеке и заговорила скороговоркой:
   -- Кшися, я разревусь. Скажи сейчас, что ты пошутила, а то я разревусь, как Бог свят, разревусь!
  

XVII

   После свидания с Заглобой Кетлинг побывал еще у пани Маковецкой, которой объявил, что по неотложным делам он должен остаться в городе и что, прежде чем отправиться в далекое путешествие, ему, быть может, придется съездить на несколько недель в Курляндию, и он лишен будет возможности принимать их лично в своем доме; но он умолял ее не уезжать из этого дома, считать его своим и хоть на время выборов поселиться в нем вместе с мужем и паном Михалом.
   Пани Маковецкая согласилась, так как домик Кетлинга иначе оставался бы пустым и никому не приносил бы никакой пользы.
   После этого разговора Кетлинг исчез и уже не показывался ни в гостинице, ни в окрестностях Мокотова, куда возвратилась пани Маковецкая вместе с девушками. Но отсутствие его замечала одна лишь Кшися; пан Заглоба был всецело поглощен предстоящими выборами, Бася же и пани Маковецкая так близко приняли к сердцу внезапное решение Кшиси, что не могли ни о чем другом думать.
   Все же пани Маковецкая не пыталась отговаривать Кшисю от этого шага и сомневалась, истина чувствовала его отсутствие, так как Заглоба был занят приближающейся элекцией, а Маковецкая и Варвара так близко приняли к сердцу решение Христины, что не могли думать больше ни о чем.
   Однако Маковецкая не пробовала уговаривать девушку отказаться от этой мысли и сомневалась, чтобы муж ее сделал иначе, так как в те времена считалось грехом отклонять кого-нибудь от подобного решения. Лишь один Заглоба, несмотря на свою религиозность, мог бы протестовать, если бы оказалось нужным, но так как в этом не предвиделось ни малейшей нужды, то он был совершенно спокоен и даже радовался в душе, что Христина не будет мешать браку Варвары с Володыевским. Теперь Заглоба не сомневайся больше в благополучном исходе своих задушевных желаний и отдался вполне общественным делам и подготовлениям к элекции. Он посещал шляхту и проводил время в беседах с ксендзом Ольшовским, которого он очень полюбил, и сделался его сообщником и другом.
   После каждой такой беседы он возвращался домой еще большим сторонником Шста и заклятым врагом чужеземцев. Согласно наставлениям лодканцлера, он не говорил громко об этом, но не проходило дня без того, чтобы он не привлек кого-нибудь на сторону своего тайного кандидата И наконец, как обыкновенно бывает в таких случаях, эта кандидатура и свадьба Баси с Володыевским сделались просто целью его жизни.
   Между тем срок элекции приближался.
   Уже весна сняла ледяные оковы с рек и ручейков, подули теплые ветры, и деревья покрылись почками; цепи ласточек разорвались, и они начали выглядывать из мрака вод на свет Божий, как говорит простой народ. А вместе с ласточками и другими перелетными птицами начали стекаться отовсюду гости на выборы.
   Прежде всего явились купцы, ожидавшие большого барыша там, куда стеклось более полумиллиона народу, считая вельмож и их дворы, а также шляхту, слуг и войска Сюда явились англичане, голландцы, немцы, русские, приехали также татары, турки, армяне и даже персы; они привезли сукна, полотна, камчатные ткани, парчу, меха, драгоценные и благовонные товары, а также сласти. На улицах и за городом были разбиты навесы, где помещались всевозможные товары Некоторые "базары" расположились даже в окрестных деревнях, так как всем было известно, что в столичных гостиницах может поместиться разве десятая часть всех избирателей и что большинство их поместится вне города, как и всегда бывало во время элекции. Наконец стала стекаться шляхта такими массами, что если бы они явились в таком количестве на неукрепленных границах Польши, то ни один неприятель не осмелился бы переступить их.
   Носился слух, что выборы будут очень бурными, так как все мнения в государстве делились на три части, из которых каждая имела своего кандидата: Конде, князя Нейбургского и князя Лотарингского. Поговаривали, что каждая партия готова поддерживать оружием своего кандидата. Все беспокоились, но каждый упорно решил держаться своего кандидата. Предсказывали даже междоусобную войну, и мысль эта казалась вероятною при виде громадной военной дружины, сопровождавшей каждого вельможу, которые старались приехать пораньше, чтобы склонить побольше голосов на свою сторону. Когда Речь Посполитая была окружена неприятелями, которые прикладывали ей нож к горлу, тогда король и гетман смогли собрать лишь горсть войска, а теперь одни Радзивиллы явились, вопреки законам и постановлениям, с несколькими тысячами войска; точно так же, Пацы вели за собою большие отряды, а могущественные Потоцкие готовились привести с собою не меньше их; одни только польские, русские и литовские "князьки" являлись с меньшими силами. "Когда же ты опять поплывешь спокойно, корабль моего отечества!" -- все чаще повторял ксендз Ольшовский, но сам руководился частностями; лишь одни донельзя испорченные аристократы думали о себе и о величии собственного рода; они готовы были каждую минуту раздуть междоусобную войну.
   Число шляхты возрастало каждый день, и можно было надеяться, что после сейма, когда начнется элекция, они превзойдут силой всех сторонников вельмож. Но эта именно толпа не была в состоянии направить корабль Речи Посполитой на тихое течение, ибо ум их находился во мраке, а сердца были испорчены.
   Все поэтому ожидали, что элекция будет обезображена, но никто не мог предугадать, что она будет такой жалкой, как оказалось впоследствии. Все сторонники "Пяста", кроме Заглобы. не будучи в состоянии предвидеть, до какой степени им помогут происки магнатов и бессмысленность шляхты, мало верили в возможность поддержать такого кандидата, как князь Михаил. Но Заглоба как рыба плавал в этом море. Когда начался сейм, он поселился в городе и только иногда заезжал в домик Кетлинга, чтобы повидать своего "мальчика", но и Бася не веселилась по-прежнему, расстроенная решением Христины, а потому Заглоба брал ее иногда в город посмотреть на базары и развлечься.
   Они обыкновенно уезжали из дому рано утром и часто возвращались поздно вечером. Сердце девушки радовалось при виде неизвестных ей предметов и людей, а также разноцветной толпы и горделивых войск. Тогда глазки ее загорались, как угольки, а головка вертелась, как на шарнирах; она не могла налюбоваться и насмотреться вдоволь. Девушка осыпала Заглобу вопросами, на которые он охотно отвечал, потому что ему представлялась возможность обнаружить свою опытность и ученость. Очень часто компания приличных офицеров окружала их экипаж; все восхищались красотой Баси, ее остроумием и живостью характера, и тогда Заглоба, чтобы поразить их окончательно, рассказывал им историю татарина, которого она убила дробью.
   Однажды они возвращались очень поздно, потому что целый день рассматривали свиту Феликса Потоцкого. Ночь была теплая, светлая; над лугами повис белый туман. Хотя Заглоба всегда остерегался, чтобы не нарваться на мошенников, что было не мудрено при таком сборище всевозможного люда и солдат, однако он крепко уснул, возница тоже взремнул, и только одна Езеровская бодрствовала, потому что думала обо всем виденном. Вдруг послышался топот нескольких лошадей. Девушка потянула Заглобу за рукав и сказала:
   -- Какие-то всадники летят за нами!
   -- Что? Как? Кто? -- спрашивал спросонья Заглоба.
   -- Всадники какие-то мчатся за нами. Заглоба окончательно проснулся.
   -- Вот-те на! Сейчас уже и за нами. Правда, топот слышен, но может быть, кто-нибудь просто едет по этой же дороге.
   -- Я уверена, что это разбойники!
   Басе страшно хотелось верить, что это разбойники, потому что она желала в душе, чтобы на них или напали, или что-нибудь случилось, чтобы ей можно было выказать свою храбрость. И когда Заглоба, сопя и ворча, стал вынимать из-под сиденья карманные пистолеты, которые он возил всегда с собой "на всякий случай", то Бася стала настаивать, чтобы Заглоба отдал ей один из них
   -- Первого, который приблизится к нам, я уложу на месте. Тетя хорошо стреляет из бандельера, но она ничего не видит ночью. Я уверена, что это разбойники! Ах, Боже мой! Хотя бы они напали на нас! Давайте мне скорее пистолет!
   -- Хорошо -- согласился Заглоба, -- но дайте мне слово не стрелять, пока я не скажу "пали"! Дай вам только оружие, так вы готовы выстрелить в первого попавшегося дворянина, не спрося предварительно "кто едет"! А потом разбирайся там с вами!
   -- В таком случае я спрошу раньше "кто едет".
   -- Ба, а если это будут какие-нибудь пьяницы, которые, услышав женский голос, как-нибудь неприлично сострят.
   -- Тогда я выпалю из пистолета, хорошо?
   -- Ну, вот извольте брать такого вертопраха в город Говорят вам, нельзя стрелять без команды.
   -- Я спрошу "кто едет" таким басом, что они не узнают.
   -- Пусть себе и так! Гм! Да они уже близко. Будьте уверены, что это порядочные люди, потому что мошенники спрятались бы где-нибудь во рву.
   Но так как действительно встречалось много мошенников по дорогам и очень часто рассказывали про разные случаи, то Заглоба велел вознице не подъезжать близко к чернеющимся на повороте деревьям, но остановиться на освещенном месте.
   В это время четыре всадника приблизились к ним на расстояние нескольких шагов. Тогда Бася громко окликнула их басом, который, по ее мнению, мог быть свойствен гусару:
   -- Кто едет?
   -- А что эта вы стали на дороге? -- отвечал один из всадников, который, вероятно, подумал, что с проезжими случилось какое-нибудь приключение. Но, услышав этот голос, Варвара сейчас же опустила пистолет и быстро сказала Заглобе:
   -- Право, это, кажется, дядя?.. О Господи!..
   -- Какой дядя?
   -- Маковецкий.
   -- Эй, вы! -- крикнув Заглоба -- Не пан ли это Маковецкий с Володыевскмм?
   -- Заглоба! -- откликнулся маленький рыцарь.
   -- Миша!
   Заглоба заторопился и стал спускать ноги из повозки, но пока он спустил одну из них, Володыевский успел уже соскочить с коня и очутиться возле коляски. Узнав Варвару при лунном свете, он схватил ее за руки и поспешно сказал:
   -- Сердечно приветствую вас! А где ж панна Христина и сестра? Все ли здоровы?
   -- Здоровы, слава Богу! Наконец-то, вы вернулись, -- отвечала с бьющимся сердцем Варвара. А дядя тоже здесь? Дядя! -- Говоря это, она обняла Маковецкого за шею, а Заглоба тем временем обнял Володыевского.
   После долгих приветствий маленький рыцарь представил стольника Заглобе, и приезжие всадники отдали лошадей конюхам, а сами уселись в экипаж. Маковецкий с Заглобой заняли почетное место, а Варвара с Володыевскмм сели на передней скамеечке.
   Начались краткие вопросы и ответы, как обыкновенно, когда встречаются после долгого отсутствия
   Маковецкий расспрашивал про жену, а Володыевский еще раз спросил о здоровье Христины; его удивило решение Кетлинга уехать, но он не остановился на этом, так как тотчас же должен был рассказать, что он делал в станице, как он подкарауливал мятежных ордынцев и как тосковал, но все-таки был рад, что отведал снова старой жизни.
   -- Мне просто казалось, -- говорил он, -- что мы опять с Скшетуским, Кушелем и Вершулом! И только когда мне приносили утром ведро воды, чтобы умыться, я видел у себя на висках седые волосы... тогда, разумеется, я опомнился, что я уже не тот, что был раньше, хотя мне все-таки казалось, что человек все тот же, пока у него есть охота жить.
   -- Вот это правда, -- отвечая Заглоба, -- вижу, что твое остроумие опять вернулось к тебе в степях, потому что раньше ты не выражался так метко. Саше главное -- это охота! И нет лучшего лекарства от меланхолии.
   -- Что правда, то правда, -- прибавил Маковецкий. -- В Михайловской станице ужасно много подъемных шромыслов для добывания воды, потому что там нет ни одного источника. Так что, поверите ли, когда солдаты начнут на рассвете скрипеть этими насосами, просто душа радуется. Проснешься и сейчас же готов благодарить Создателя за то только, что живешь.
   -- Ах, если бы мне побывать хоть денек там! -- воскликнула Варвара.
   -- Остается только одно средство, -- отвечал Заглоба. -- Выйти замуж за ротмистра пограничной стражи.
   -- Нововейский раньше или позже будет ротмистром, -- прибавил маленький рыцарь.
   -- Ну, начали уж! -- рассердилась Езероеекая. -- Я вовсе не просила вас, чтобы вы мне привезли Нововейского вместо гостинца.
   -- Я вам привез еще кое-что, а именно, вкусных сластей. Вам будет здесь сладко, а бедняге Нововейскому там -- горько.
   -- Зачем же вы не отдали ему эти спасти, пускай бы он кушал их там и дожидался, пока у него вырастут усы.
   -- Вообразите себе, -- сказал Заглоба Маковецкому, -- что они всегда так пикируются К счастью, пословица говорит "милые бранятся -- только тешатся".
   Бася ничего не отвечала, а Володыевский, как бы ожидая ответа, заглянул ей в лицо, освещенное лунным светом, и это крошечное личико показалось ему до того красивым, что он невольно подумал: "Ну и хороша же эта шельма, пожалуй, влюбишься".
   Но, очевидно, он тотчас же подумал о другом, потому что сказал вознице:
   -- А ну-ка, посчитай кнутом лошадей и поезжай поскорее.
   После этого обращения к кучеру коляска покатила так быстро, что наши путешественники долго сидели молча, и только когда они выехали на пески, Володыевский заговорил:
   -- У меня не выходит из головы этот отъезд Кетлинга, и надо же было так случиться, что он пришелся как раз к моему приезду и к началу элекции.
   -- Англичане столько же обращают внимания на нашу элекцию, сколько на твое прибытие, -- отвечал Заглоба. -- Бедный Кетлинг сам не свой, что принужден покинуть нас
   Варваре так и хотелось сказать: "Особенно Христину", но она почему-то решила, не вспоминать ни о Христине, ни о ее обете. Женский инстинкт подсказал ей. что подобное известие может опечалить Володыевского, и ей самой сделалось как-то больно, поэтому она и замолкла, несмотря на всю порывистость своей натуры.
   "Он и без того узнает о намерении Христины, -- подумала она про себя, -- но лучше всего не вспоминать об этом, тем более что и Заглоба не заикнулся о ней".
   Между тем Володыевский обратился опять к вознице.
   -- Поезжай живей!
   -- Мы оставили своих лошадей и вещи в Праге. -- сказал Маковецкий Заглобе. -- и поехали вчетвером почти ночью, так как нам ужасно хотелось доехать поскорее.
   -- Верю, -- согласился Заглоба. -- Видели вы, сколько людей понаехало в столицу? За рогаткой стоят обозы и палатки, так что трудно и проехать. Удивительные вещи рассказывают об элекции, но об этом я вам расскажу дома, когда будет время.
   Начался разговор о политике; Заглоба ловко старался выведать мнение стольника и, обращаясь к Володыевскому, без обиняков спросил:
   -- А ты, Миша, за кого отдашь голос?
   Но вместо ответа Володыевский только вздрогнул и, как бы проснувшись, сказал:
   -- Интересно, спят ли они и увидим ли мы их сегодня?
   -- Верно, спят, -- отвечала Варвара кротким и как будто сонным голосом, -- но они проснутся и выйдут поздороваться с вами.
   -- Вы думаете? -- спросил обрадованный рыцарь.
   Он снова посмотрел на Варвару и снова подумал: "А ведь она хороша, эта шельма, при лунном свете!"
   Они приближались к дому Кетлинга и через минуту уже были там.
   Жена стольника и Христина уже почивали, но прислуга еще не спала, ожидая возвращения Варвары и Заглобы к ужину. Как только они вошли, в доме поднялась суматоха, Заглоба велел разбудить побольше людей, чтобы приготовить теплое кушанье для гостей
   Стольник хотел было идти к жене, но та, услышав стук, догадалась, кто приехал, и через минуту очутилась внизу в накинутом наскоро платье; запыхавшись, она приветствовала мужа со слезами на глазах Начались поцелуи, объятия и торопливые речи, перемешанные с восклицаниями. Володыевский то и дело посматривал на дверь, в которую скрылась Варвара и из которой он надеялся увидеть свою возлюбленную, сияющую от тихого счастья, веселую, с блестящими глазами и распущенной второпях косой, но увы, никто не выходил из них, и только данцигские часы мерно постукивали в углу; время между тем летело обычным порядком; подали ужин, а дорогая и возлюбленная девушка все еще не являлась.
   Наконец вошла одна Бася, грустная и нахмуренная; она подошла к столу и, оправляя ручкой свечу, обратилась к Маковецкому:
   -- Дядя! Христине нездоровится, так что она не придет, но она просит вас подойти хоть к дверям, чтобы поздороваться с вами.
   Маковецкий сейчас же встал и вышел; Бася отправилась вслед за ним.
   Маленький рыцарь сильно опечалился и сказал:
   -- Я никак не ожидал, что не увижу сегодня панны Христины. Неужели она так больна?
   -- Ах, нет, -- отвечала Маковецкая, -- но она теперь не от мира сего.
   -- Как? Почему?
   -- Разве Заглоба не говорил тебе о ее намерении?
   -- О каком намерении?
   -- Поступить в монастырь.
   Володыевский заморгал глазами, как человек, который не расслышал того, что ему сказали: он изменился в лице, встал и опять сел, и так как пот в одну минуту выступил на его лбу, то он начал вытирать его руками. В комнате сделалось тихо.
   -- Миша! -- окликнула его Маковецкая.
   Он смотрел бессознательно то на нее, то на Заглобу и страшным голосом воскликнул:
   -- Неужели надо мною тяготеет проклятие?
   -- Господь с тобой! -- крикнул Заглоба.
  

Глава XVIII

   Это восклицание обнаружило тайну сердца маленького рыцаря перед Заглобой и Маковецкой, которые долго стояли в оцепенении после того, как Володыевский быстро ушел из комнаты.
   -- Ступайте, ради Бога, за ним, -- сказала Маковецкая. -- Уговорите, утешьте его, а не то я пойду.
   -- Не делайте этого, -- отвечал Заглоба. -- Там надо Христину, а не нас, но так как это невозможно, то лучше предоставить его самому себе. Всякое утешение не вовремя может довести до отчаяния.
   -- Уж я ясно вижу, что он любит Христину. Скажите, пожалуйста! Я знала, что ему нравились ее общество и советы, но я не могла вообразить себе, что он увлекся до такой степени.
   -- Он, должно быть, приехал сюда с готовым проектом, в котором видел все свое счастье, и вдруг все это разрушено.
   -- В таком случае, отчего же он не намекнул никому об этом, ни мне, ни вам, ни даже Христине? Может быть, Христина не дала бы обета.
   -- Удивительно, -- отвечал Заглоба. -- Он ведь так со мной откровенен и верит моей опытности больше, чем своей но он не только не сказал ни слова о своей любви, но даже как-то раз сознался, что это просто дружба
   -- Всегда он был скрытен!
   -- Значит, вы не знаете его, хотя и сестра ему. У него сердце, как глаза у карася, на самом верху. Я не видывал более искреннего человека. Однако, признаюсь, он поступил теперь иначе. Только почему вы уверены, что он не говорил с Христиной?
   -- Господи Боже мой! Да ведь Христина вполне самостоятельна; мой муж, как опекун, сказал ей "Лишь бы только нашелся честный и благородный человек, так можно и не обращать внимания на его состояние". Если бы Миша говорил с нею, то она могла ведь ответить ему: да или нет, -- и он, по-крайней мере, знал бы, на что надеяться.
   -- Совершенно верно, потому что это известие поразило его совсем неожиданно, вы изволите правильно рассуждать, несмотря на то, что вы женщина.
   -- К чему тут рассуждения? Надо действовать!
   -- Пусть он женится на Варваре.
   -- По-видимому, он предпочитает Христину. Ах, если бы я раньше догадалась!
   -- Жаль, что вы не догадались.
   -- Как же мне было догадаться, если даже и вы, такой Соломон, не смекнули
   -- А почем вы знаете?
   -- Потому что вы сватали Кетлинга.
   -- Я? Да Бог с вами! Я никого не сватал. Я говорил, что она ему нравится, потому что это была правда; я говорил, что Кетлинг прекрасная партия, -- это тоже правда, но сватовством пусть занимаются женщины. Да знаете ли, сударыня, что половина Речи Посполитой зависит от моего решения, когда же мне думать о чем-нибудь другом, кроме общественных интересов? Мне часто некогда проглотить ложку супа.
   -- Посоветуйте же нам, ради Бога, что-нибудь. Недаром все говорят о вашем уме.
   -- Все только и говорят о нем. Можно бы, кажется, и перестать. Что касается совета, то можно решить это двояким образом; или пусть Миша женится на Варваре, или пусть Христина изменит свое решение Потому что намерение -- это еще не обет.
   В это время вернулся Маковецкий, которому жена тотчас же все рассказала. Страшно смутился при этом шляхтич, так как он очень любил Володыевского, но не мог ничего придумать в настоящую минуту.
   -- Если Христина будет упорствовать, -- говорил он, потирая лоб, -- то как ей предложить такую комбинацию?.
   -- Христина непременно заупрямится, -- отвечала Маковецкая. -- Она всегда такая!
   -- Что это сделалось с Мишей, что он не объяснился с ней перед отъездом? -- заметил стольник Маковецкий. -- Могло быть еще хуже: она могла влюбиться в кого-нибудь другого.
   -- В таком случае она не поступила бы в монастырь, -- отвечала жена стольника, -- ведь она свободна.
   -- Это правда!-- отвечал стольник.
   Но Заглоба начинал уже смекать кое-что. Если бы он знал секрет Христины и Володыевского, то все объяснилось бы сразу, а иначе трудно было догадаться. Но быстрое соображение Заглобы пробило тьму и осветило истинную причину отчаяния маленького рыцаря и решения Христины
   Через несколько времени он был уже уверен, что здесь замешан Кетлинг, но этому предположению недоставало уверенности, и он решил пойти к Войодыевскому и расспросить его обстоятельнее
   По пути он с беспокойством подумал: "Много здесь моих трудов. Я хотел приготовить меду к свадьбе Баси и Володыевского, но вместо него наварил я кислого пива. А вдруг Миша вернется к старому решению и пойдет в монастырь по примеру Христины?.."
   При этом Заглоба просто похолодел и прибавил шагу; через минуту он был уже в помещении Володыевского.
   Маленький рыцарь ходил по комнате, как дикий зверь по клетке. Брови его были грозно сдвинуты, глаза красны -- видно, что он сильно страдал. Увидев Заглобу, он внезапно остановился перед ним и, сложив на груди руки, воскликнул:
   -- Скажите мне, пожалуйста, что значит все это?
   -- Миша! -- отвечал Заглоба -- Подумай, сколько девушек поступает каждый год в монастыри Все это так натурально. Иные поступают туда даже против воли родителей, надеясь, что Господь заступится за них, а почему же ей не поступить: ведь она совершенно свободна
   -- К чему тайны! -- крикнул Володыевский -- Она не свободна, потому что обещала мне руку и сердце перед отъездом!
   -- А! Я не зная этого, -- сказал Заглоба.
   -- Вот как! -- повторил маленький рыцарь.
   -- Может быть, ее можно уговорить?
   -- Ей не до меня! Она видеть меня не захотела! -- воскликнул глубоко огорченный Володыевский. -- Я стремился сюда день и ночь, а она и видеть меня не хочет! Что же я сделал? Чем я провинился, за что меня преследует Божья кара, почему ветер играет мною, как сухим листом. Одна умерла, другая поступает в монастырь!.. Нет, видно, я проклят, ибо всем есть помилование и прощение, а я хожу как оглашенный.
   Заглоба задрожал, боясь, чтобы Володыевский не начал богохульствовать от горя, как когда-то после смерти Ануси Борзобогатой, и желая отклонить его мысль от этого предмета, он начал:
   -- Во-первых, не сомневайся, Миша, в милосердии Божием, так как ты не можешь знать, что будет с тобою завтра. Может быть, Христина пожалеет тебя, сироту, и изменит свое решение. Во-вторых, послушай, Миша, неужели тебе не отрадно то, что сам Бог, отец наш милосердный, отнимает их у тебя, а не человек, ходящий по земле? Ну, скажи сам, что было бы лучше?
   При этом маленький рыцарь стал угрожающе шевелить усиками и, заскрежетав зубами, крикнул сдавленным и прерывающимся голосом:
   -- О, если б это был живой человек! Пусть бы сыскался такой! Еще лучше!.. Мне можно было бы мстить.
   -- А теперь ты можешь молиться! -- сказал Заглоба. -- Послушай меня, старого друга, так как никто не может тебе лучше посоветовать. Может быть, все переменится к лучшему. Я сам. знаешь ли. хотел, чтобы ты женился на другой, но, видя твою скорбь, я страдаю вместе с тобою и буду молить Господа утешить тебя и склонить к тебе сердце этой неприступной девушки.
   Говоря это, Заглоба стал вытирать слезы искренней дружбы и сострадания. Если бы он мог, то в ту же минуту готов был уничтожить все, что сам сделал для устранения Христины, и бросить ее в объятия Володыевского.
   -- Послушай! -- сказал он, помолчав. -- Поговори еще раз с Христиной, выскажи ей свою скорбь и свое невыносимое мучение, и да благословит тебя Бог! Неужели у ней каменное сердце, что она не сжалится над тобою. Я уверен, что она не пойдет в монастырь. Монашеская ряса -- это прекрасная вещь, если только она не сшита из человеческой обиды. Ты скажи ей все это и вот увидишь. Зх, Миша, сегодня ты плачешь, а завтра мы будем пить на вашем обручении. Я уверен в этом! Девушка стосковалась, а потому и пришла ей в голову ряса. Будет она в монастыре, но только в таком, где ты будешь "звонить" на крестинах. Может, она и вправду любит тебя, а нам говорит о монастыре, чтобы обмануть нас. Ведь ты ничего не слышал из ее уст, Бог даст, и не услышишь ничего. Вы сговорились с нею держать все в тайне, поэтому она и не хочет выдать ее... Ей-Богу! Это одна лишь женская хитрость.
   Слова Заглобы, как целебный бальзам, подействовали на опечаленного маленького рыцаря; надежда снова оживила его и наполнила глаза слезами; Володыевский долго не мог сказать ни слова и наконец, удержавшись от слез, бросился в объятия Заглобы и сказал:
   -- Ах, если б было побольше подобных друзей! Но будет ли только все, как вы говорите.
   -- Чего бы только ни сделал я для тебя! Все так и будет. Разве ты помнишь, чтобы я когда-нибудь ложно пророчествовал, неужели ты не веришь моей опытности и проницательности?
   -- Вы не можете себе представить, как я люблю эту девушку. Не подумайте, что я забыл совсем о той горячо любимой мною бедняжке, но сердце мое так слилось с этой, как губка с деревом. Дорогая моя! Сколько я передумал о ней в степи и рано утром, и в полдень, и вечером. В конце концов я стал, за неимением другого лица, говорить сам с собою. Ей-Богу, когда я гнался сломя голову по бурьяну за татарами, то и в ту минуту думал о ней.
   -- Верю, верю! Я в молодости тоже до того плакал по одной девушке, что даже глаза лишился, то есть не лишился совсем, но бельмо нажил.
   -- Я лечу сюда что есть духу и вдруг первое слово: монастырь. Но все-таки я надеюсь уговорить ее: я верю ее слову и чувству. Как это вы так сказали? "Хороша ряса"... но из чего?.
   -- Но если она не сшита из человеческой обиды.
   -- Прекрасно сказано! Почему это я никогда не выдумаю никакого мудрого изречения. По крайней мере, было бы развлечение в станице. Хотя я еще не успокоился в должной степени, однако вы придали мне бодрости. Мы действительно решили с нею держать все в тайне, так что девушка и в самом деле могла говорить о монастыре. Еще вы привели какой-то аргумент, но никак не могу его припомнить. Я значительно успокоился.
   -- В таком случае пойдем ко мне или я велю принести сюда флягу. Это развеселит тебя.
   Они ушли оба и пили до поздней ночи.
   На следующий день Володыевский оделся в богатую одежду, а лицо его приняло серьезный вид: вооружившись всевозможными аргументами, слышанными им от Заглобы и теми, которые он смог сам придумать, он явился в таком виде в столовую, где все собрались завтракать. Все явились, кроме Христины, которая тоже не заставила себя долго ждать. Не успел маленький рыцарь проглотить ложки две похлебки; как послышался шелест платья и молодая девушка вошла в комнату.
   Она вошла так быстро, словно влетела. Щеки ее пылали, глаза были опущены, а лицо выражало смущение, страх и принужденность. Подойдя к Володыевскому, она протянула ему обе руки, но даже не взглянула на него. Когда маленький рыцарь стал горячо целовать ее руки, девушка страшно побледнела, но не произнесла ни слова приветствия.
   Сердце Володыевского вмиг преисполнилось любовью, беспокойством и восторгом при виде ее нежного личика и при взгляде на ее стройную фигуру, от которой веяло теплотой; но его встревожило выражение беспокойства и страха на ее лице.
   "Цветочек ты мой дорогой? -- подумал он в душе. -- Чего ты боишься? Ведь я охотно отдал бы за тебя жизнь и кровь свою."
   Но он не произнес это вспух и только долго прижимал свои остроконечные усики к ее атласным рукам, целуя их до красных пятен. Глядя на все происходившее, Варвара нарочно спустила свой русый хохолок на глаза, чтобы никто не заметил ее волнения, но в настоящую минуту никто и не обращал на нее внимания; все смотрели на эту пару и озабоченно молчали. Молчание это первым нарушил Володыевский.
   -- Я беспокоился всю ночь, -- сказал он, -- потому что не видел вас и притом услышал о вас такую печальную новость, что расположен был более плакать, но не спать.
   Слыша такую откровенную речь, Христина побледнела еще больше, так что Володыевский, вообразив, что она упадет в обморок, поспешно прибавил;
   -- Мы должны еще поговорить с вами об этом предмете, но в настоящую минуту вам нужно успокоиться, и я не буду больше ни о чем спрашивать. Ведь я же не варвар и не волк какой-нибудь; Бог свидетель, как я люблю вас.
   -- Благодарю вас' -- прошептала Христина.
   Заглоба, стольник и его жена беспрестанно переглядывались, как бы побуждая друг друга начать обычный разговор, но никто не мог заговорить; наконец Заглоба начал первый.
   -- Нужно поехать в город, -- сказал он, обращаясь к присутствующим. -- Там перед элекцией все так и кипит, потому что каждый старается выдвинуть своего кандидата. По пути я скажу вам, за кого нужно подать голос.
   Никто, однако, не отзывался, и потому Заглоба посмотрел кругом своим глазом и обратился к Варваре:
   -- А ты, жучок, поедешь с нами?
   -- Поеду, хотя бы даже на Русь, -- резко ответила Варвара.
   И опять молчание. Весь завтрак прошел в подобных попытках затеять разговор, но он все не вязался.
   Наконец все встали. Володыевский подошел к Христине и сказал:
   -- Я должен переговорить с вами наедине.
   Вслед за тем он взял ее под руку и повел в соседнюю комнату, ту самую, которая была свидетельницей их первого поцелуя. Уездив Христину на диван, он сел рядом и, как ребенка, стал гладить ее по голове.
   -- Христина! -- начал он ласково. -- Прошло ли твое смущение? Можешь пи ты отвечать спокойно и сознательно?
   Смущение ее прошло; она была тронута добротою рыцаря и первый раз взглянула на него.
   -- Могу, -- тихо отвечала она.
   -- Правда ли, что ты хочешь поступить в монастырь?
   При этом Христина скрестила на груди руки и прошептала с мольбою:
   -- Не сердитесь на меня за это, не проклинайте меня, но это правда
   -- Христина! -- сказал Володыевский. -- Зачем ты попираешь ногами человеческое счастье?.. Где же твое слово, где наше условие? Конечно, я не могу вести войну с Богом, но заранее скажу то, что мне сказал вчера Заглоба: "Хороша монашеская ряса, но если только она не сшита из людской обиды". Обидев меня, ты не увеличишь Божьей славы, ибо Бог есть царь вселенной; Ему принадлежат все народы, земли, моря, реки, и птицы небесные, и звери лесные, и солнце, и звезды. У Него есть все, что ты только можешь себе вообразить, и даже больше, а у меня только одна ты, дорогая, любимая, ты мое счастье, мое сокровище. И неужели ты думаешь, что ты нужна Богу, что Он, такой богач, захочет отнять последнее сокровище у солдата?.. Конечно, Он, по доброте своей, согласится принять тебя, обрадуется и не обидится. Взгляни же, что ты Ему даешь -- себя? Но ведь ты моя, ты сама обещала это, значит, ты даешь Ему чужую собственность, даешь Ему мои слезы, мое страдание, может быть, даже смерть. Имеешь ли ты на это право? Рассуди же это умом и сердцем и посоветуйся с совестью. Если бы я оскорбил тебя, или изменил, или сделал какое-нибудь преступление, ну -- тогда другое дело! Но я поехал в степь к татарам сражаться с разбойниками, служить отечеству верой и правдой и все-таки любил тебя, думал о тебе целые дни и ночи, тосковал и грустил по тебе, как олень по воде, как птица по воздуху, как дитя по матери!.. И за все это вот как ты меня встретила и наградила. Христина, дорогая моя, друг мой, возлюбленная моя, скажи мне, почему все это произошло? Скажи мне откровенно, что за причина, ведь я сказал тебе о своих правах и требованиях; сдержи свое слово, не оставляй меня, сироту, одного с моим несчастьем. Ты сама дала мне на это право -- не делай же меня изгнанником.
   Бедный Володыевский не знал, что есть право важнее и древнее всех человеческих прав, которое заставляет сердце следовать голосу любви, и оно идет, а то сердце, которое перестает любить, совершает величайшее клятвопреступление, хотя очень часто это бывает так невинно, как невинно тухнет лампа, когда выгорит все масло. Не зная этого, Володыевский обнял колени Христины, просил и умолял, но она отвечала ему лишь потоком слез, так как не могла ответить сердцем.
   -- Христина, -- сказал наконец, вставая, маленький рыцарь, -- счастье мое может потонуть в твоих слезах, но я прошу тебя только об одном: сжалься надо мною! Скажи причину..
   -- Не спрашивайте меня о причине, -- отвечала девушка, рыдая. -- Не спрашивайте, потому что должно быть так, а не иначе. Я не стою вас и никогда не стоила. Я понимаю, как страшно я вас обидела, мне больно, но я не могу совладать с собой!.. Я знаю, что это обида. О Боже мой, сердце мое разрывается на части! Простите меня, не покидайте в гневе, не осуждайте и не проклинайте!
   И Христина бросилась перед Володыевским на колени.
   -- Я знаю, что обижаю вас, но сжальтесь и простите меня!
   Темная головка Христины почти касалась пола. Володыевский насильно поднял бедную девушку и посадил ее на диван, а сам как безумный стал ходить по комнате. По временам он внезапно останавливался и сжимал руками виски, затем опять начинал ходить по комнате, наконец он остановился перед Христиной.
   -- Прошу вас, подождите немного и оставьте мне хоть маленькую надежду, -- сказал он. -- Подумайте, что я ведь не каменный, зачем же вы прикладываете к моему сердцу без всякого сострадания раскаленное железо? Несмотря ни на какое терпение, я не выдержу, когда вы мне станете жечь кожу. Я даже не умею высказать, как мне больно. Ей-Богу, не умею!.. Вот видишь, какой я простофиля, и все за то, что провел всю жизнь в бою. О Господи! В этой же комнате мы полюбили друг друга! Христина! Я думал, что ты будешь моею по гроб -- и вдруг ничего, ничего! Ах, Христина, дорогая, ведь я все тот же! Ты даже не знаешь, что удар этот тем чувствительнее для меня, что я уже утратил одно любимое существо! Боже, что мне сказать, чтобы тронуть твое сердце?.. Я только сам измучился, и больше ничего. Оставь же ты мне хоть надежду! Не отнимай сразу всего!
   Христина не отвечала ни слова и лишь сильнее рыдала, а маленький рыцарь долго стоял перед нею, подавляя свои страдания и гнев, усмиряя которые, он повторил:
   -- Оставь же мне хоть надежду! Слышишь?
   -- Не могу, не могу! -- отвечала Христина.
   Володыевский отошел к окну и приложил голову к холодному стеклу. Долго стоял он без движения и, сделав затем несколько шагов в сторону Христины, прибавил очень тихо:
   -- Прощайте! Мне нечего здесь больше делать. Пусть ваше счастье будет так велико, как мое горе! Знайте, что я прощаю вас, пока еще только на словах, а -потом, когда Бог даст, то и сердцем прощу... Только будьте впредь сострадательнее и не давайте другой раз слова. Что мне сказать о том душевном состоянии, с каким я покидаю это жилище!.. Прощайте!
   Сказав это, он дернул усиками, поклонился и ушел в соседнюю комнату, в которой застал Маковецких и Заглобу; все тотчас же вскочили, как бы желая расспросить его, но маленький рыцарь только рукой махнул.
   -- Ничего не вышло! -- сказал он. -- Оставьте меня в покое!..
   Отсюда можно было пройти по узкому коридору в комнату Володыевского; и вот в этом-то коридорчике, подле лесенки, ведшей в девичью комнату, Варвара остановила рыцаря.
   -- Ах, если бы Бог утешил вас и внушил любовь в сердце Христины! -- воскликнула она дрожащим от слез голосом.
   Володыевский не отвечал ни слова и, не глядя на нее, прошел мимо. Но вдруг ему стало горько и, охваченный страшным гневом, он вернулся и стал перед Басей.
   -- Отдайте Кетлингу свою руку, -- сказал он хриплым голосом с изменившимся и насмешливым выражением в лице. -- Влюбите его в себя, а потом поприте ногами это чувство, разорвите ему сердце и поступайте в монастырь.
   -- Пане Володыевский! -- воскликнула изумленная Езеровская.
   -- Доставьте себе наслаждение, попробуйте поцелуя, а потом отправляйтесь на покаяние!.. Ах, чтоб вас!..
   Это было уже чересчур. Одному Богу было известно, сколько было альтруизма в ее пожелании Володыевскому, и за все это -- неосновательное осуждение, насмешки и оскорбление в ту именно минуту, когда она готова была отдать кровь свою этому неблагодарному человеку. Пылкая, как огонь, душа ее вмиг загорелась, щеки зарделись, розовые ноздри раздулись, и она, тряхнув головкой, воскликнула:
   -- Знайте, что не я иду в монастырь из-за Кетлинга.
   Вслед за тем она взошла на лестницу и исчезла из глаз рыцаря.
   Он остался неподвижен, как каменный столб, и начал протирать глаза, словно только что проснувшийся человек
   Вмиг кровь в нем закипела, он схватил саблю и крикнул:
   -- Горе изменнику!
   Спустя несколько минут он помчался в Варшаву, так что только ветер свистел мимо его ушей и целый поток комков земли вылетал из-под копыт его лошади.
  

Глава XIX

   Маковецкие и Заглоба смотрели с беспокойством, как уезжал Володыевский, и, казалось, глазами спрашивали друг у друга: что случилось и куда он едет?
   -- Великий Боже! Он готов уехать в степи, и тогда я не увижу его никогда в жизни! -- воскликнула Маковецкая.
   -- Или, по примеру той девчонки, поступить в монастырь! -- сказал Заглоба в отчаянии.
   -- Надо спасти его как-нибудь! -- прибавил Маковецкий.
   Вдруг распахнулась дверь, и в комнату, как вихрь, ворвалась Варвара, бледная и взволнованная.
   -- Спасите! Спасите! Пан Володыевский поехал убивать Кетлинга! -- вскричала она, стоя посередине комнаты. -- Ради всего святого, поезжайте и образумьте его! Помогите! Помогите!
   -- Что с вами? -- воскликнул Заглоба, схватив ее за руки.
   -- Спасите!.. Володыевский убьет Кетлинга! Я виновница этого несчастия. Христина может умереть, и все это из-за меня.
   -- Да говорите же! -- крикнул, тряся ее, Заглоба. -- Почему вы знаете, что он поехал к Кетлингу? Каким образом вы виноваты?
   -- Потому что я сказала ему в гневе, что они любят друг друга, что Христина идет в монастырь из-за Кетлинга. О Боже, кто верит в Тебя, тот пусть летит и образумит его. Поезжайте вы поскорее, господа, все поезжайте. Поедемте все вместе!
   Заглоба, не привыкший терять времени в таких случаях, выбежал на двор и приказал запрягать лошадей. Маковецкая хотела было расспросить Варвару обо всем, так как все еще не догадывалась о любви Христины и Кетлинга, но Варвара побежала вслед за Заглобой посмотреть, как станут запрягать лошадей. Она помогала выводить лошадей из конюшни и запрягать их в дышло и наконец подъехала к крыльцу, сидя на козлах с непокрытой головой. На крыльце уже стояли одетые мужчины.
   -- Слезайте долой, -- сказал ей Заглоба.
   -- Не слезу!
   -- Слезайте, говорю вам!
   -- Не слезу! Садитесь, если хотите, а не то я поеду одна!
   Говоря это, она подобрала вожжи, и мужчины, видя, что можно потерять много времени, согласились оставить ее на козлах.
   Тем временем прибежал слуга с кнутом, а Маковецкая вынесла Басе шубку и шапку, так как было холодно, и они отправились.
   Варвара так и осталась сидеть на козлах, а Заглоба, желая заговорить с нею, несколько раз приглашал ее пересесть на переднюю скамеечку, но девушка ни за что не соглашалась из страха, что ее станут бранить, ввиду чего Заглоба принужден был говорить с нею, сидя на задней скамейке; Варвара отвечала ему, не оборачиваясь.
   -- Откуда вы знаете, что Христина поступает в монастырь из-за Кетлинга?
   -- Я все знаю.
   -- Разве Христина сказала вам что-нибудь?
   -- Нет, Христина ничего мне не говорила
   -- В таком случае шотландец сказал?
   -- Нет, но я знаю, что он потому и в Англию уезжает. Он всех провел кроме меня.
   -- Удивительно! -- воскликнул Заглоба.
   -- В этом вы сами виноваты, -- сказала Варвара, -- не надо было стараться их сближать.
   -- Ну, пожалуйста, не вмешивайтесь не в свое дело! -- отвечал Заглоба, обиженный тем, что ему делают выговор при стольнике.
   Но через несколько минут он прибавил:
   -- Странно!.. Я старался сблизить их? Я советовал? Вот интересно! Удивительное предположение.
   -- Что же? Неужели вы станете еще отпираться? -- сказала девушка.
   Заглоба замолчал; он никак не мог отрешиться от мысли, что Варвара права и что он в значительной степени виноват в этом деле. Мысль эта ужасно беспокоила его, и так как экипаж был очень тряский, то старый шляхтич, рассердившись, не пожалел для себя упреков.
   "Было бы отлично, -- думал он, -- если бы Володыевский с Кетлингом обрезали мне уши. Женить кого-нибудь без согласия -- это все равно что заставлять ехать верхом на лошади лицом к хвосту. Эта девчонка права! Если они будут драться, то я буду виноват в крови Кетлинга. Вот влетел-то я на старости лет! Тьфу! Однако, они меня провели, и странно, как я не догадался, почему это Кетлинг вдруг захотел уехать за море, а та чернушка -- в монастырь. Как видно, Бася очень проницательна, если она все отгадала".
   Заглоба задумался и через несколько минут проворчал:
   -- Большая шельма эта девушка! Видно, у Миши чужие глаза, если он не заметил ее ума и предпочел ей Христину.
   Тем временем они приехали в город, но здесь начались затруднения, так как никто из них не знал, где живет Кетлинг, а также куда уехал Володыевский. Искать их в такой массе людей было очень трудно, а потому они отправились прежде всего в квартиру великого гетмана. Там сказали им, что Кетлинг завтра утром собирается уезжать за море, что Володыевский был и расспрашивал про него, но куда потом уехал, никто не знал. Предполагали, что в полк, который стоял за городом.
   Заглоба велел ехать в лагерь, но нигде нельзя было ничего узнать. Они еще раз объехали все гостиницы на Дпугой улице, были на Праге, но все напрасно. Так застала их ночь, и они принуждены были вернуться домой, так как нечего было и думать, чтобы найти где-либо ночлег.
   Все были очень опечалены; Бася немножко поплакала, религиозный стольник молился, а Заглоба все ворчал, беспокоясь не в шутку. Несмотря на это, он все-таки пробовал ободрить себя и своих спутников.
   -- Гм! Мы беспокоимся здесь, -- сказал он, -- а Миша, может быть, уже дома сидит?
   -- Или уже убит! -- прибавила Варвара. -- Стоило бы мне язык отрезать! -- повторяла она со слезами. -- Я виновата во всем, я виновата. О Господи! Да я, право, с ума сойду.
   -- Да тише вы! -- крикнул Заглоба. -- Вовсе не вы тут виноваты, и поверьте, что если кого убили, то не Михаила.
   -- Мне все равно: того и другого жаль! Ну и отблагодарили же мы его за гостеприимство, нечего сказать. О Боже, Боже!
   -- Все это возможно! -- заметил Маковецкий.
   -- Оставте вы, ради Бога! Кетлинг, верно, теперь ближе к Пруссии, чем к Варшаве; все ведь слышали, что он уехал. А я все-таки надеюсь, что если они и встретились с Володыевским, то вспомнили старую дружбу. Ведь они ездили всегда стремя в стремя, спали на одном седле, вместе делали набеги, в одной крови обагряли руки. Во всем полку славились они своей дружбой, и Кетлинга, за его красоту, называли женой Володыевского. Поэтому я не допускаю, чтобы они не вспомнили этого при встрече!
   -- Иногда бывает, -- сказал благоразумный стольник, -- что такие друзья делаются величайшими врагами. У нас был такой случай, что пан Дейма убил Убыша, с которым жил в величайшей дружбе двадцать лет. Я могу рассказать вам подробно об этом несчастном случае.
   -- Я охотно послушал бы вас, если бы не был так расстроен, я всегда охотно слушаю вашу жену, когда она рассказывает обо всем подробно, не забывая даже генеалогии; но то, что вы сказали о дружбе и ненависти, ужасно поразило меня. Не дай Господи, чтобы теперь то же случилось!
   -- Одного звали Деймом, а другого Убышем. Оба были солидные и честные люди.
   -- Ой-ой-ой! -- сказал уныло Заглоба. -- Будем надеяться, что теперь будет не так, иначе Кетлинг упадет трупом!
   -- Вечно эти женщины! Какая-нибудь галка заварит такую кашу, что и сама не может расхлебать, а если кто другой станет расхлебывать ее, то наверное желудок засорит, -- проворчал Заглоба.
   -- Вы не нападайте на Христину, -- вдруг заступилась Бася.
   -- Вот если бы Михаил в вас влюбился, то ничего бы этого не было, -- возразил Заглоба.
   Таким образом они подъехали к дому. Все затрепетали при виде освещенных окон и подумали, что Володыевский уже вернулся.
   Но их встретила озабоченная и опечаленная Маковецкая. Узнав, что все поиски оказались тщетными, она горько заплакала, причитая, что никогда больше не увидеть брата. Варвара вторила ей, Заглоба от горя тоже не мог совладать с собою.
   -- Я поеду завтра один, -- сказал он, -- может быть, и узнаю что-нибудь о них
   -- Лучше поедем вдвоем, -- прибавил стольник
   -- Нет, вы уж оставайтесь с женщинами. Если Кетлинг жив, то я тотчас уведомлю вас,
   -- О Боже мой! Ведь мы живем в доме этого человека! -- отозвался стольник -- Завтра нам надо поискать квартиру или хоть палатку разбить в поле, только бы не жить здесь больше.
   -- Прежде всего подождите моего уведомления! -- сказал Заглоба. -- Если Кетлинг убит.
   -- Тише, ради Бога! -- воскликнула Маковецкая. -- Пожалуй, услышит кто-нибудь из прислуги и передаст Христине, а она и без того еле жива.
   -- Я пойду к ней, -- сказала Варвара.
   И она побежала наверх, остальные остались, опечаленные, внизу. Никто ни спал в целом доме: одна мысль, что Кетлинг убит, пугала всех Вдобавок ночь была душная и темная, сначала гремел фом, а потом яркая молния пересекала ежеминутно тьму. В полночь разразилась первая весенняя буря. Вея прислуга даже проснулась.
   Христина и Варвара перешли в столовую, где все начали молиться, а потом сидели молча и только при каждом ударе повторяли, как это было принято: "Слово плоть бысть".
   Сквозь шум ветра им чудился иногда лошадиный топот, и тогда у них от страха волосы становились дыбом, потому что всем так- и казалось, что вот сейчас войдет Володыевский, обрызганный кровью Кетлинга.
   Первый раз в жизни кроткий товарищ казался им каким-то зверем, так что спи страшились одной мысли о нем.
   Однако ночью не было никакого известия о Володыевском, и на рассвете, когда буря немного утихла, Заглоба отправился в город
   Все беспокоились целый день. Варвара сидела до вечера у окна или у ворот, смотря на дорогу, по которой должен был приехать Заглоба. Прислуга укладывала вещи согласно приказанию стольника. Христина надзирала за этим: ей хотелось быть подальше от Маковецких.
   Хотя жена стольника не сказала ей ни слова о своем брате, но одно это молчание доказывало Христине, что уже все обнаружилось: и любовь Михаила, и их прежний договор, и ее недавний отказ. Ввиду этого трудно было подумать, что эти близкие Володыевскому люди не питали к ней злобы и ненависти. Она чувствовала, бедняжка, что они охладели к ней, и потому ей было легче страдать в одиночестве.
   К вечеру все вещи были уложены, и можно было ехать в тот же день. Но Маковецкий ждал еще известия от Заглобы. Подали ужин; но никто его не ел, и вечер опять потянулся невыносимо мучительно и долго; в комнатах было как-то глухо, все как-будто к чему-то прислушивались.
   -- Перейдемте в гостиную -- сказал наконец стольник. -- Здесь просто невозможно больше сидеть.
   Все перешли и уселись, но никто не успел сказать слова, как под окном залаяли собаки.
   -- Кто-то едет! -- воскликнула Варвара.
   -- Собаки лают не на чужого! -- заметила Маковецкая.
   -- Да тише вы! -- сказал стольник. -- Слышен стук экипажа!..
   -- Тише! -- повторила Варвара. -- Да, все яснее слышится. это пан Заглоба.
   Варвара и стольник вскочили и бросились к дверям, а Маковецкая осталась с Христиной, хотя сердце ее тревожно забилось, она боялась показать перед Христиной, что ожидает важных известий от Заглобы.
   Стук колес раздался возле крыльца и затих. В сенях послышались какие-то голоса, и через минуту в комнату ураганом влетела Варвара; лицо ее было до тоге изменившимся, что можно было подумать, будто она увидела привидение.
   -- Что случилось Бася? Кто это? -- спрашивала испуганная Маковецкая.
   Но не успела та перевести дух, чтобы отвечать на вопросы, как дверь открылась, и в комнату вошел сначала стольник, потом Володыевский, и наконец, Кетлинг.
  

Глава XX

   Кетлинг до того изменился, что едва мог отвесить дамам поклон; он остановился и стоял неподвижно, закрыв глаза и прижимая шляпу к груди; в этом положении он похож был на чудную картину. Володыевский поцеловал сестру и подошел к Христине.
   Девушка побледнела, как полотно, отчего черный пушок на ее губах сделался еще чернее; она тяжело дышала, но Володыевский кротко взял ее руку и поцеловал, потом зашевелил усиками, как бы собираясь с мыслями, и наконец печально, но спокойно заговорил:
   -- Милостивая государыня... или лучше: моя дорогая Христина! Выслушайте меня хладнокровно, так как я ведь не скиф, не татарин, не дикарь, но друг, который желает вам счастья, хотя сам никогда не пользовался им. Я узнал, что вы с Кетлингом взаимно любите друг друга Панна Варвара высказала мне это в гневе, и я не скрываю, что уехал отсюда искать Кетлинга с целью отомстить ему... Мысль о мести очень легко может прийти в голову тому, кто утратил все, а я вот, Бог свидетель, ужасно любил вас, более чем может любить кавалер девушку. Если бы я был уже женат и у меня был единственный ребенок, который бы умер, то я и тогда жалел бы его, как вас.
   Голос Володыевского задрожал, но он тотчас овладел собою, пошевелил усиками и продолжал:
   -- Однако сколько бы я ни говорил, делать нечего. Неудивительно, что Кетлинг полюбил вас! А что вы полюбили его, так это уже судьба моя такая, но я все-таки не удивляюсь, потому что куда мне равняться с Кетлингом! В сражении я не хуже его, он сам это скажет, но это не относится к делу!.. Его Бог наградил красотой, а меня рассудительностью. Как только ветер подул мне в лицо, моя злость прошла и совесть подсказала: за что ты будешь их наказывать? Зачем тебе проливать кровь друга? Видно, Божья воля в том, что они полюбили друг друга. Старики говорят, что сердце не слушает даже гетманского приказа. Божья воля в том, что вы полюбили друг друга, и что ни один из вас не обнаружил этого чувства -- это делает вам честь. Если бы Кетлинг знал, что вы дали мне слово, может быть, он и не влюбился в вас -- но он не знал этого. Чем же он виноват? Ничем! Он хотел уехать, а вы -- посвятить себя служению Богу. Значит, во всем виновата моя злосчастная судьба и никто больше; видно. Бог определил мне всегда оставаться сиротой. Что же делать!..
   Володыевский опять замолчал и стал тяжело дышать, как человек, который только что нырнул в воду; потом он взял Христину за руку и продолжал:
   -- Любить так, чтобы желать всего только для себя -- это не мудрено. Мы страдаем все трое, так пусть же, подумал я, потерпит один, а остальные пусть блаженствуют. Дай Господи, чтобы вы были счастливы с Кетлингом. Аминь.. Больно мне, но это ничего. Дай вам Боже. Ей-Богу, это ничего!.. Мне уже легче!..
   Бедный солдат хоть и говорил "ничего", но сам стиснул зубы и захрипел; между тем в другом углу комнаты послышались рыдания Варвары.
   -- Кетлинг, поди сюда, брат! -- прибавил Володыевский.
   Кетлинг подошел, стал на колени и молча, с величайшим уважением и любовью, обнял колени Христины. Между тем Володыевский продолжал:
   -- Благослови вас Господь!.. Теперь, Христина, вы не пойдете в монастырь. Лучше благодарить меня, чем проклинать. Бог не оставит меня, хотя мне теперь очень тяжело.
   Варвара, не будучи в состоянии больше терпеть, выбежала из комнаты; Володыевский, заметив это, сказал сестре и стольнику:
   -- Ступайте в другую комнату и оставьте их одних. Я тоже пойду куда-нибудь помолиться.
   И он ушел.
   Дойдя до половины коридора, он встретил Варвару у лестницы в том же месте, где она выдала тайну Христины и Кетлинга. Но теперь она стояла у стены и плакала навзрыд.
   Видя это, Володыевскому стало жаль и ее, и самого себя; до сих пор он, по возможности, старался воздержаться от слез, но в эту минуту они потоком хлынули из его глаз.
   -- Отчего вы плачете? -- жалобно спросил он.
   Варвара взглянула на него, прижала к глазкам кулаки, как это обыкновенно делают дети, и, рыдая, отвечала:
   -- О Боже мой! Мне так жаль вас... Вы такой честный, благородный!.. О Господи!..
   Володыевский взял ее руку и с чувством начал целовать ее.
   -- Господь наградит вас за доброе сердце, -- сказал он, -- но не плачьте.
   Однако Варвара продолжала рыдать еще больше. Каждая жилка на ее висках как бы дрожала: она начала тяжело дышать и наконец в запальчивости затопала ногами и закричала на весь коридор:
   -- Дура Христина! Я предпочла бы одного пана Михаила десяти Кетлингам! Я люблю вас всем сердцем... больше, чем тетю, больше... чем дядю... больше, чем Христину!..
   -- Боже, что я слышу! -- воскликнул маленький рыцарь.
   И, желая успокоить Варвару, он заключил ее в свои объятия; девушка крепко прижалась к его груди, так что он слышал биение ее сердца; так они и замерли. В коридоре царствовало глубокое молчание.
   -- Бася, хочешь быть моею? -- спросил маленький рыцарь.
   -- Да! Да! Да! -- отвечала Варвара. И тоже обняла его; он прижался своими губами к ее розовым девственным губкам, и они снова застыли.
   В это время послышался стук колес, и вскоре Заглоба ввалился в столовую, где сидел стольник с женою.
   -- Нет Миши! -- крикнул он, не переводя духу. -- Везде искал, нигде нет!.. Крыцкий говорил мне, что видел его вместе с Кетлингом. Они, верно, дрались.
   -- Миша уже здесь, -- отвечала Маковецкая. -- Он привез Кетлинга и отдал ему Христину.
   Соляной столб, в который обратилась жена Лота, не имел, вероятно, такого изумленного выражения лица, как Заглоба в настоящую минуту. Несколько минут господствовало полнейшее молчание, наконец старик протер глаза и произнес:
   -- А!?
   -- Христина сидит теперь с Кетлингом, а Михаил пошел молиться, -- отвечал стольник.
   Заглоба вошел в комнату, где сидели влюбленные, и хотя знал уже обо всем, однако изумился, увидя их рядом. Оба вскочили, смущенные, не будучи в состоянии выговорить ни слова, тем более что вместе с Заглобой вошли и Маковецкие.
   -- Мало жизни, чтобы отблагодарить Мишу, -- сказал Кетлинг. -- Ему мы обязаны своим счастьем.
   -- Пошли вам Бог счастья! -- сказал стольник. -- Мы очень рады, что все кончилось благополучно.
   Христина очутилась в объятиях Маковецкой; обе заплакали. Заглоба все еще стоял в недоумении; Кетлинг хотел стать на колени перед стольником, но тот поднял его и в смущении проговорил:
   -- А Дейма все-таки убил Убыша! Благодарите Мишу, а не меня.
   Спустя минуту он, однако, спросил жену:
   -- А как звали ту женщину?
   Но не успела Маковецкая ответить, как в комнату вбежала Бася; задыхаясь и вся красная, подлетела к Кетлингу и Христине и, подставляя то тому, то другому палец к носу, быстро затараторила:
   -- Ну, можете теперь вздыхать, влюбляться и жениться сколько угодно!.. Не думайте, что пан Михаил остался один на свете! Не хотела Христина выходить замуж за него, так я махну, потому что люблю его и. сама сказала ему это. Я первая сказала ему. Он только спросил, хочу ли я быть его женою, и я ответила ему, что он лучше десяти Кетлингов. И правда, потому что я люблю его... я буду самой лучшей женой, никогда не покину его, и мы будем воевать вместе. Я давно его любила, хоть и не говорила ничего, потому что он самый лучший, самый дорогой, самый любимый. Теперь можете себе жениться, когда угодно, а я махну за него хоть завтра, потому что...
   Но здесь она до того задохнулась, что не смогла договорить. Все смотрели на нее с изумлением, не зная, с ума ли она сошла или говорит правду; все с удивлением переглянулись. Следом за нею вошел Володыевский.
   -- Миша, -- спросил опомнившийся стольник -- правда это, что Бася говорит?
   -- Бог явил чудо, -- отвечал Володыевский, -- и наградил меня этим сокровищем.
   Варвара, как серна, подскочила к Володыевскому и обняла его.
   Между тем и Заглоба пришел в себя, и его белая борода затряслась не то от удивления, не то от смеха; он широко раскрыл свои объятия и громко крикнул:
   -- Ей-Богу, я готов разреветься, как ребенок!.. Бася!.. Миша! Подите в мои объятия!..
  
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава I

   Они любили друг друга страстно и чувствовали себя вполне счастливыми. Четыре года уже прошло со дня их свадьбы, но они все еще не имели детей. Хозяйство у них было образцовое. Володыевский, прибавив к своим деньгам капитал жены, купил несколько деревень около Каменца. Заплатил он за эти имения недорого, так как владельцы их, боясь вторжения татар, часто посещавших эти места, охотно продавали свои деревни за дешевую дену. Новый владелец начал вводил в них свои порядки, то есть порядки военной дисциплины; население, не отличавшееся спокойствием, он крепко держал в своих руках, сгоревшие избы поправлял; строил укрепленные дворы или крепости, где жила в то время гарнизонная стража; вообще, как прежде он прилагал все свои силы и способности, чтобы оберегать свою отчизну, так и теперь стал заботиться о своей хозяйстве, хотя в то же время не забывал и об оружии.
   Впрочем, имя его быт так прославлено повсюду, что могло вполне служить охраной его владений. С одними из мурз он дружески пил вино, с другими же боролся, как лев. Своевольное казачество, шайки татар и разбойники из бессарабских пустынь приходили в ужас, услыша имя "малого сокола", поэтому он мог надеяться, что его скот -- овцы, волы, верблюды и лошади -- может безопасно пастись в степях. Благодаря ему и соседи его жили спокойно, так как, из-за "малого сокола", их не осмеливались задевать. Жена Володыевского очень усердно старалась приобрести как можно больше имущества, что и увенчалось полным успехом. Все, знавшие Володыевских, любили их и смотрели на них с уважением. За услуги отчизне он награжден был чином; гетман не чаял в нем души, а паша хоцимский, рассказывая о нем, только чмокая губами; вообще имя Володыевсшго даже в дальних краях, например, в Крыму и в Бахчисарае, пользовалось уважением.
   Его жизнь составляли; хозяйство, война и любовь.
   В 1671 году лето было чрезвычайно жаркое; в это время Володыевокие жили в одном из лучших своих имений -- Соколе, которое было родовым имением Баси. Тут у них собиралось веселое общество, в том числе и пан Заглоба. приехавший к ним погостить и тем исполнить обещание свое, которое дал Володыевским на их свадьбе.
   Но вскоре праздники, даваемые по случаю приезда пана Заглобы, должны были прекратиться, так как получен был приказ гетмана, которым Володыевскому предписывалось командовать полком в Хрептиове и оберегать молдавские границы и в то же время внимательно следить за всем, что совершалось вокруг них, смотреть за чамбулами и стараться сделать так, чтобы гайдамаков не было в околице.
   Володыевский, недолго думая, сейчас принялся за дело: велел слугам согнать скот с лугов, навьючить верблюдов и в полном вооружении ждать его приказаний.
   Хотя маленький рыцарь, как ревностный слуга Речи Посполитой, нисколько не задумывался над исполнением приказаний гетмана, но тем не менее сердце его страшно сжималось при мысли о разлуке со страстно любимой женой; однако взять ее с собою в пустыню и заставить делить с ним все невзгоды и трудности войны он не решался.
   Она же настаивала на том, чтобы ехать с ним.
   -- Подумай, -- говорила она, -- неужели будет безопаснее для меня оставаться здесь, чем жить там, под защитой войска и с тобою? Я не хочу другой крыши, кроме твоей палатки: я шла за тебя, чтоб делить с тобой и горе, и труд, и опасности. Ты навсегда лишил бы меня спокойствия; а там, живя с тобою, я буду чувствовать себя лучше охраняемой, чем королева в Варшаве. Если придется ехать с тобою против неприятеля -- поеду. Без тебя и ночи не просплю спокойно, не дотронусь до еды, а в конце концов все-таки не выдержу, полечу к тебе в Хрептиов, и если даже ты не велишь меня впускать, я буду ночевать за воротами и до тех пор просить тебя и плакать, пока ты не смилуешься.
   Поняв из слов жены, как она горячо и страстно любит его, маленький рыцарь взял ее на руки и стал целовать ее юное лицо.
   -- Я не противоречил бы тебе, -- сказал наконец Володыевский, -- если бы дело шло только о сторожевых постах и походах против татар. Людей у меня будет довольно, так как со мной пойдет отряд генерала подольского, другой пана подкормного, кроме того, Мотовидло со своими казаками и драгуны Линкгаузена. Это составит шестьсот линейных, а с обозом, пожалуй, дойдет и до тысячи. Я боюсь того, чему сеймовые болтуны не хотят верить в Варшаве, чего мы, пограничные, с часу на час ожидаем: великой войны с целой турецкой империей. Это подтверждает и пан Мыслишевский, повторяет ежедневно и паша хоцимский, и гетман верит, что султан не оставит Дорошенку без помощи -- объявит великую войну Речи Посполитой, а что я тогда с тобой сделаю, мой дорогой, прекрасный цветочек, с моей величайшей наградой, посланной мне от Бога!
   -- Что будет с тобой, то и со мной будет. Я не желаю другой судьбы, кроме той, которая ожидает тебя.
   После слов Баси пан Заглоба, все время молчавший, вдруг обратился к ней и сказал:
   -- Если вас обоих поймают турки, то твоя судьба будет совсем иная, чем судьба Михаила. Га! После казаков, шведов и бранденбургской псарни -- турок! Я говорил князю Ольшовскому: "Не доводите Дорошенку до отчаяния -- он поневоле сойдется с турком". Ну и что ж? Не послушались. Стали страшно жать Дорошенку; вот теперь он, рад не рад, а полезай в пасть к турку, и нам туда же, пожалуй, придется попасть. Помнишь, Миша, я при тебе предостерегал князя Ольшовского?
   -- Ну, пан, вероятно, предостерегал Ольшовского где-нибудь в другом месте, потому что этого я что-то не помню, -- ответил маленький рыцарь. -- То, что ты говоришь о Дорошенке, это святая правда. Пан гетман того же самого мнения; говорят даже, что у него есть письма от Дороша, писанные в том же самом духе. Впрочем, что сделано, то сделано, и теперь поздно раздумывать. Но во всяком случае, у пана такое быстрое соображение, что я с охотой последую твоему совету: скажи, должен ли я брать с собой Басю в Хрелтиов или лучше здесь ее оставить. Эта деревушка всегда была дрянной, а в продолжение последних двадцати лет через нее прошло столько казацких ватаг и чамбулов, что вряд ли там что-нибудь осталось. Там много оврагов, покрытых большими лесами, много трущоб, глубоких пещер и других скрытых мест, в которых разбойники могут укрываться целыми сотнями.
   -- Разбойники при такой военной силе -- пустяки, -- отвечал Заглоба, -- чамбулы также вздор, потому что если они пойдут большими толпами, то о них будет слышно, а с малыми ты живо справишься.
   -- А что? -- воскликнула Бася. -- Разве не моя правда? Разбойники -- вздор! Чамбулы -- пустяки! С такой силой Михаил охранит меня от целой крымской орды.
   -- Не мешай мне высказывать мои мысли, -- прервал ее пан Заглоба, -- а нет, так я, пожалуй, против тебя говорить буду.
   Бася сделала вид, будто страшно испугалась пана Заглобу, прижала ладони к губам и склонила к плечам голову, и пан Заглоба, хотя и понял, что Бася шутила, но ее шутка доставила ему удовольствие, и он положил свою старую руку на головку молодой женщины, и сказал:
   -- Ну, ну, не бойся, я поддержу тебя.
   Бася с благодарностью взглянула на старика, схватила за руку и горячо поцеловала ее, так как не сомневалась, что пан Заглоба и на этот раз даст им полезный совет, который выведет их из затруднения.
   Пан Заглоба заложил руку за спину, проницательно взглянул на жену, потом на мужа и сказал:
   -- А потомства нет, как нет, а?-- И при этом Заглоба выпятил вперед губу.
   -- Воля Божья, ничего более! -- отвечал маленький рыцарь, подняв глаза к небу.
   -- Воля Божья, ничего более! -- повторила, опуская глаза, и Бася.
   -- А хотелось бы иметь ребенка? -- снова спросил Заглоба.
   -- Скажу откровение; не знаю, что дал бы, чтобы иметь ребенка; но порой мне сдается, что это напрасное желание. И так Господь послал мне великое счастье. Он дал мне этого котеночка, или, как пан величая ее, гайдучка! Кроме того, Он наделил меня славой, благословил достатком, так что у меня и духу не хватает просить Его еще о чем-нибудь. Не раз приходило мне в голову, что если бы на земле могли исполняться все людские желания то не было бы никакой разницы между земной Речью Посполитой и небесной которая одна может дать полное, совершенное счастье. Я утешаю себя тем, что если не дождусь здесь одного или двух сынков, то получу их там, в царстве небесном, где они, под началь станет ли ее отговаривать муж: в те времена сопротивление подобным намерениям считалось оскорблением Бога. Один пан Заглоба, несмотря на свою набожность, мог бы решиться на протест, но он этим делом нисколько не интересовался и, пожалуй, даже радовался, что Кшися не будет стоять между Володыевским и Басей. Теперь пан Заглоба был уверен, что исполнятся все его заветные желания, и отдался всецело работе по выборам: он объезжал шляхту, прибывшую в столицу, или же проводил время в беседе с ксендзом Ольшовским, которого он, в конце концов, очень полюбил и с которым очень сдружился.
   После каждой такой беседы Заглоба возвращался домой все более ретивым сторонником Пяста и все более ярым противником иностранцев. Согласно наставлениям ксендза подканцлера, он не выступал еще открыто с этой кандидатурой, но не проходило ни одного дня, чтобы он не привлек кого-нибудь на свою сторону. И случилось то, что обыкновенно бывает в подобных случаях: эта кандидатура так увлекла его, что, как сватовство и Володыевского, и Баси, сделалась целью его жизни. Между тем выборы были все ближе.
   Зима уже сняла с рек свои ледяные оковы, подул теплый ветер, и под его дыханием деревья покрывались почками; появились вереницы ласточек, а вместе с ласточками и другими перелетными птицами стали съезжаться и гости на выборы.
   Прежде всего приехали купцы, которые рассчитывали на богатую наживу там, где должно было собраться более полумиллиона людей, считая вельмож, их свиту, шляхту, слуг и войска. Съезжались англичане, голландцы, немцы, русские; съезжались армяне, турки, татары и даже персы с сукнами, полотнами, шелковыми материями, мехами, драгоценностями, духами и лакомствами. На улицах и за городом были расставлены палатки, а в них всякие товары. Некоторые базары расположились даже в подгородных деревнях: всем известно было, что гостиницы столицы не вместят и десятой части депутатов и что большая часть их расположится лагерем за чертой города, как и всегда бывало во время выборов.
   Наконец стала съезжаться шляхта, и в таком количестве, что если бы столько ее собралось на границах Речи Посполитой, которым грозила опасность, то нога неприятеля никогда не переступила бы их.
   Говорили, что выборы будут бурные, ибо вся страна разделилась на три партии, поддерживавшие трех главных кандидатов: Конде, герцога лотарингского и нейбургского. Ходили слухи, что каждая партия будет стараться, хотя бы даже силой, провести своего кандидата.
   Всеми овладевала тревога; во всех партиях разгорелись страсти. Некоторые предсказывали междоусобную войну; слухи эти казались тем более правдоподобными, что магнаты приезжали в сопровождении огромных военных дружин. Съезжались они раньше срока, чтобы иметь время вести свои интриги. Когда Речь Посполитая нуждалась в защите, когда неприятель стоял с ножом у ее горла, король и гетманы могли собрать лишь ничтожную горсть войска, а теперь только одни Радзивиллы, вопреки закону и постановлениям, привели с собой армию больше чем в десять тысяч человек. Паны прибыли с неменьшей силой; Потоцкие с такой же, как и другие "королевичи" польские, литовские, русские. "Куда приплывешь ты, разбитый корабль отчизны моей?" -- все чаще и чаще повторял ксендз Ольшовский, но и он преследовал свои личные цели. Высшее сословие, за небольшими исключениями, испорченное до мозга костей, заботилось лишь о себе и о могуществе своего Рода, и каждую минуту готов был вспыхнуть пожар междоусобной войны.
   Толпы шляхты росли с каждым днем, и видно было, что, когда после сейма начнутся выборы, численность ее превзойдет силы магнатов. Но и эти толпы не были способны вывести корабль Речи Посполитой на тихие воды, ибо сердца шляхты были большею частью испорчены, а умы погружены в мрак и невежество.
   Казалось, выборы будут чудовищны, и никто не мог предвидеть, что конец их будет только жалким, ибо никто, кроме пана Заглобы, не питал особенной надежды на возможность провести такого кандидата, как князь Михал, никто не мог догадаться, насколько этому делу поможет безмозглость шляхты и интриги магнатов. Но пан Заглоба плавал в этом море как рыба в воде. С самого начала сейма он переселился в город и в доме Кетлинга бывал только тогда, когда начинал тосковать о своем гайдучке. Но так как и Бася ввиду решения Кшиси очень приуныла, то, чтобы ее развлечь, старый шляхтич брал ее иной раз с собой в город поглядеть на базары.
   Они уезжали обыкновенно утром, и он привозил ее обратно только поздним вечером. По дороге и в самом городе девушка радовалась видом людей, незнакомых предметов, пестрой толпы, великолепных войск. Тогда глаза ее блестели как два горящих уголька, а головка вертелась как на винте; она не могла вдоволь насмотреться и засыпала пана Заглобу вопросами. Он отвечал на них с удовольствием, так как мог при этом выказать свою опытность и свою ученость. Нередко их возок окружала целая компания военных: они удивлялись красоте Баси, ее находчивости, остроумию и смелости, а пан Заглоба всегда рассказывал им историю татарина, застреленного утиной дробью, и этот рассказ приводил их еще в больший восторг и изумление.
   Однажды они возвращались очень поздно, так как весь день они осматривали свиту и войска пана Феликса Потоцкого. Ночь была теплая; над лугами висел белый туман. Хотя пан Заглоба и предостерегал, что при таком скоплении челяди и солдат надо остерегаться громил, все же он заснул крепким сном; дремал и кучер, не спала только одна Бася: в ее голове мелькали тысячи образов и мыслей.
   Вдруг она услыхала лошадиный топот.
   Она потянула пана Заглобу за рукав и сказала:
   -- Какие-то всадники гонятся за нами.
   -- Что? Как? Кто? -- спросил спросонья пан Заглоба.
   -- Какие-то всадники гонятся за нами.
   Пан Заглоба совершенно очнулся.
   -- Ну, сейчас уж и гонятся! Слышится топот; может быть, кто-нибудь едет той же дорогой...
   -- Я уверена, что это разбойники!
   Бася была так уверена потому, что в душе очень хотела каких-нибудь приключений с разбойниками, чтобы показать свою храбрость; и когда пан Заглоба, сопя и ворча, стал вынимать из-под сиденья пистолеты, которые он всегда возил с собой на всякий случай, она сейчас же стала упрашивать его дать ей один из них.
   -- Уж я в первого, который к нам приблизится, не промахнусь. Тетя хорошо стреляет, но она ночью плохо видит. Вот, ей-богу, разбойники! Ах, господи! Хоть бы они на нас напали. Давайте скорей пистолет!
   -- Хорошо, -- ответил Заглоба, -- но ты должна мне обещать, что пока я не скажу: "Пли!", ты стрелять не будешь. Если тебе дать оружие, ты, пожалуй, в первого встречного шляхтича выпалишь, даже не спросив: "Кто идет", а потом и заварится каша.
   -- Ну, так я раньше спрошу: "Кто идет?"
   -- Ба, а если проедут какие-нибудь пьяные и, услышав женский голос, скажут что-нибудь неприличное?
   -- Тогда я выпалю из пистолета. Хорошо?
   -- Ну вот и бери в город такого сорванца; я тебе говорю, что нельзя стрелять, пока я не скажу.
   -- Я спрошу: "Кто идет?", но таким грубым голосом, что они не узнают.
   -- Ну, ладно. Они уже близко. Будь уверена, что это какие-нибудь порядочные люди: бродяги бросились бы на нас, выскочив изо рва.
   Но так как бродяги действительно шатались по дорогам и было немало слухов о различных приключениях, то пан Заглоба приказал кучеру не въезжать между деревьями, которые чернелись тут же на повороте, а остановиться на хорошо освещенном месте.
   Между тем четыре всадника приблизились к ним на расстояние нескольких шагов. Тогда Бася, -- как ей казалось, голосом лихого драгуна, -- крикнула:
   -- Кто идет?
   -- А чего вы стоите на дороге? -- отвечал один из всадников, которому, очевидно, пришло в голову, что у них, должно быть, сломался экипаж.
   Но, услыхав этот голос, Бася опустила пистолет и быстро сказала пану Заглобе:
   -- Да ведь это дядя... Ей-богу, дядя!
   -- Какой дядя?
   -- Маковецкий!
   -- Гей, вы! -- крикнул Заглоба. -- Уж не пан ли Маковецкий с паном Володыевским?
   -- Пан Заглоба! -- отозвался маленький рыцарь.
   -- Михал!
   Тут пан Заглоба стал торопливо вытаскивать ноги из повозки, но прежде, чем он высвободил одну, Володыевский соскочил с лошади и подбежал к экипажу. Узнав при свете луны Басю, он схватил ее за обе руки и воскликнул:
   -- От всего сердца приветствую вас, ваць-панна! А где панна Кшися? Сестра? Все ли здоровы?
   -- Здоровы! Славу богу! Наконец-то вы приехали, ваць-пане, -- ответила Бася, сердце которой сильно билось. -- Дядя тоже приехал? Дядя!
   Сказав это, Бася бросилась на шею пану Маковецкому, который в это время тоже подошел к экипажу. Пан Заглоба тем временем обнимал Володыевского. После долгих приветствий и объятий пан Маковецкий был представлен Заглобе, затем приезжие рыцари, отдав лошадей слугам, пересели в повозку. Пан Маковецкий с Заглобой заняли почетные места, а Бася с Володыевским уселись на передке. Начались быстрые расспросы и быстрые ответы, как это обыкновенно бывает после долгой разлуки.
   Пан Маковецкий расспрашивал про жену, а Володыевский еще раз спросил о здоровье панны Кшиси; он очень удивился внезапному отъезду Кетлинга, но не стал над этим задумываться, так как должен был рассказывать о том, что он делал в порубежной станице, как нападал на ордынцев, как он там тосковал, хотя и отведал здоровой степной жизни.
   -- Мне казалось, -- говорил он, -- что не прошли лубенские времена, что по-прежнему со мной Скшетуский. Кушель, Вершул... И только по утрам, когда мне приносили ведро воды для умывания и я в ней видел мои седые волосы на висках, тогда я вспоминал, что я уже не тот, что был прежде, хотя, с другой стороны, мне опять приходило в голову, что, пока дух бодр, человек не состарился.
   -- Вот это верно, -- ответил Заглоба, -- видно, что там, на свежих травах, ты и остроумие свое откормил: ты отсюда не таким уехал. Бодрость всего важнее -- это лучшее средство против меланхолии.
   -- Что правда, то правда! -- прибавил пан Маковецкий. -- В Михаловой станице колодцев много -- проточной воды там совсем нет. И скажу вам, когда на рассвете солдаты начнут скрипеть журавлями, то просыпаешься таким бодрым, что невольно хочется благодарить Бога только за то, что живешь.
   -- Ах, если бы я могла быть там хоть один день! -- воскликнула Бася.
   -- Так за чем же дело стало? -- сказал Заглоба. -- Выходи замуж за станичного ротмистра.
   -- Пан Нововейский рано или поздно будет ротмистром, -- вставил маленький рыцарь.
   -- Ну вот! -- сердито воскликнула Бася. -- Я вас не просила вместо гостинца привезти мне пана Нововейского.
   -- Я и кое-что другое привез -- славные гостинцы! Панне Басе будет так же сладко, как тому бедняге горько.
   -- Так надо было ему отдать гостинцы, пусть бы он их ел, пока усы не вырастут.
   -- Вот так-то они всегда между собою, -- сказал пан Заглоба Маковецкому. -- К счастью, пословица говорит: милые бранятся, только тешатся...
   Бася ничего не ответила, а Володыевский, как бы ожидая ответа, смотрел на ее маленькое, освещенное луной личико, которое показалось ему таким красивым, что он невольно подумал:
   "А ведь и эта шельмочка так хороша, что глаз не оторвешь!" Но, видно, ему сейчас же пришло в голову и что-то другое, потому что он повернулся к кучеру и сказал:
   -- А ну-ка, хлестни лошадей кнутом и поезжай поживее!
   Повозка быстро покатилась; некоторое время все ехали молча, и, только выехав на пески, Володыевский опять заговорил:
   -- Но этот отъезд Кетлинга у меня не выходит из головы. Что это ему вздумалось уезжать перед самым моим приездом и перед выборами?
   -- Англичанам столько же дела до наших выборов, сколько до твоего приезда, -- ответил Заглоба. -- Кетлинг сам ходит, как с креста снятый, так ему не хочется уезжать и оставлять нас...
   У Баси уже вертелось на языке: "а в особенности Кшисю" -- но что-то подсказало ей не говорить об этом, как и о недавнем решении Кшиси. Женским чутьем она отгадала, что и то и другое может неприятно подействовать на пана Михала. Ей самой почему-то стало больно, и она замолчала, несмотря на свою всегдашнюю живость.
   "О решении Кшиси он и так узнает, -- подумала она, -- но, видно, лучше теперь об этом не говорить, если и пан Заглоба ни одним словечком не обмолвился".
   Между тем Володыевский опять обратился к кучеру:
   -- Поезжай-ка живее!
   -- Лошадей и вещи мы оставили на Праге, и сами двинулись вчетвером, хотя была уже ночь. И мне, и Михалу было невтерпеж, -- сказал Маковецкий, обращаясь к Заглобе.
   -- Верю! -- ответил Заглоба. -- А видели ли вы, какая масса народу съехалась в столицу? За заставой стоят обозы, базары, так что и проехать трудно. Удивительные вещи рассказывают про будущие выборы; дома при случае я вам все расскажу.
   Тут они начали разговаривать о политике. Пан Заглоба старался слегка выведать убеждения стольника, наконец, обратился к Володыевскому и прямо, без предисловия, спросил его:
   -- А ты, Михал, за кого подашь голос?
   Но Володыевский вместо ответа вздрогнул, точно проснувшись от сна, и сказал:
   -- Интересно, спят они или мы их еще сегодня увидим?
   -- Верно, спят, -- ответила нежным и как будто сонным голосом Бася, -- но они проснутся и непременно придут поздороваться с вами.
   -- Вы так думаете? -- радостно спросил маленький рыцарь. И он опять посмотрел на Басю и опять невольно подумал: "Но и эта шельмочка хороша при лунном свете..."
   До домика Кетлинга было уже недалеко, и скоро они подъехали. Пани Маковецкая и Кшися уже спали; бодрствовала только прислуга: она ждала Басю и пана Заглобу с ужином. В доме тотчас поднялось движение. Заглоба велел разбудить и других слуг; надо было приготовить и подать гостям горячий ужин.
   Пан стольник хотел было сейчас же идти к жене, но она, услыхав в доме необычайный шум, догадалась, кто приехал, и минуту спустя бежала вниз в наскоро накинутом платье, запыхавшись, со слезами радости на глазах, с улыбкой на устах; начались приветствия, объятия, бессвязный разговор, поминутно прерываемый восклицаниями.
   Пан Володыевский постоянно поглядывал на дверь, в которой скрылась Бася: он все ждал, что увидит Кшисю, сияющую от радости, с блестящими глазами и с распущенной впопыхах косой; между тем стоявшие в столовой данцигские часы тикали и тикали, время шло, подали ужин, а дорогая и милая для Михала девушка все не появлялась.
   Вошла, наконец, Бася, но какая-то серьезная, огорченная, приблизилась к столу и, заслоняя рукой свечку, обратилась к пану Маковецкому.
   -- Дядя, -- сказала она, -- Кшися немного нездорова и не придет; она хочет с вами поздороваться и просит, чтобы вы подошли к ее двери.
   Пан Маковецкий встал и вышел из комнаты, Бася пошла за ним. Маленький рыцарь сильно омрачился и сказал:
   -- Я никак не ожидал, что сегодня не увижу панну Кшисю. Разве она действительно больна?
   -- Э, здорова, -- ответила пани Маковецкая, -- но теперь ей не до общества.
   -- Почему это?
   -- Разве пан Заглоба тебе не упоминал о ее намерении?
   -- О каком намерении? Ради бога!
   -- Она идет в монастырь...
   Пан Михал заморгал глазами, как человек, который не расслышал, что ему сказали; потом он изменился в лице, встал и снова сел; холодный пот мгновенно покрыл его лоб, и рыцарь принялся вытирать его рукой. В комнате наступило тяжелое молчание.
   -- Михал! -- окликнула его пани Маковецкая.
   А он, блуждающими глазами глядя то на сестру, то на Заглобу, наконец сказал страшным голосом:
   -- Да что же это? Проклятие, что ли, тяготеет надо мной?!
   -- Побойся Бога! -- воскликнул Заглоба.
  

XVIII

   По этому восклицанию пани Маковеикая и Заглоба отгадали тайну сердца маленького рыцаря, и когда он, сорвавшись вдруг с места, вышел из комнаты, они некоторое время беспомощно и тревожно поглядывали друг на друга. Наконец пани Маковецкая сказала:
   -- Ради бога, идите за ним, убеждайте, утешьте, а если нет, так я сама пойду!
   -- Не делайте этого! -- ответил Заглоба. -- Из нас там никто не нужен, нужна Кшися, если же это невозможно, то лучше оставить его в одиночестве, ибо несвоевременное утешение может довести до еще большего отчаяния...
   -- Теперь я вижу как на ладони, что он любил Кшисю. Я знала, что она ему нравится, что он ищет ее общества, но что он так в нее влюбился, это мне и в голову не приходило.
   -- Он, верно, ехал сюда с готовым уже решением, в котором видел свое счастье, а тут его вдруг как громом поразило...
   -- Почему же он никому об этом не говорил: ни мне, ни вам, ни самой Кшисе? Может быть, девушка не дала бы обета...
   -- Странное дело! -- сказал Заглоба. -- Со мной он всегда откровенен и уму моему доверяет больше, чем своему собственному, а тут он не только ничего не говорил мне о своем чувстве, но даже сказал мне однажды, что это дружба и больше ничего.
   -- Он всегда был скрытным.
   -- Хотя вы и сестра, ваць-пани, но, видно, вы его не знаете. Сердце у него, как глаза у карася, на самом виду... Я не встречал человека более откровенного. Но признаюсь, что тут он поступил иначе. А вы разве уверены, что он ничего не говорил с Кшисей?
   -- Великий Боже! Кшися вольна распоряжаться собой, мой муж -- ее опекун, и он так ей сказал: "Только бы человек был достойный и хорошего рода, а на состояние можешь не обращать внимания". Если бы Михал переговорил с ней перед отъездом, она бы ответила ему: да или нет, и он знал бы, чего ему ждать...
   -- Правда, это было для него неожиданным ударом. Ваши женские замечания, ваць-пани, как раз к делу.
   -- Что там замечания! Тут нужен совет!
   -- Пусть берет Басю!
   -- Но ведь он ту предпочитает... Ах, если бы мне это хоть в голову пришло!
   -- Жаль, что вам не пришло в голову!
   -- Да откуда же могло прийти, если это не пришло в голову даже такому Соломону, как вы?
   -- Почему же вы это знаете?
   -- Потому что вы Кетлинга сватали.
   -- Я? Беру Бога в свидетели, никого я не сватал! Я говорил, что она ему нравится, и это была правда; я говорил, что Кетлинг достойный кавалер, и это тоже правда, но сватовство я оставляю женщинам. Милая пани! У меня на шее половина Речи Посполитой! Разве есть у меня время думать о чем-нибудь другом, как об общественных делах?! Иной раз мне и поесть некогда...
   -- Посоветуйте же теперь что-нибудь, ради бога! Ведь все кругом говорят, что головы лучше вашей нет в целом мире.
   -- Только и дела им, что до моей головы! Могли бы и перестать; что касается совета, то у меня их два: пусть Михал берет Басю или пусть Кшися откажется от своего намерения. Намерение -- не обет!
   Тут пришел пан Маковецкий, которому жена сейчас же все рассказала. Он очень огорчился, так как крепко любил и ценил пана Михала, но придумать ничего не мог.
   -- Если Кшися заупрямится, -- говорил он, потирая лоб, -- то как же ее разубедишь?
   -- Кшися заупрямится, -- ответила пани Маковецкая. -- Кшися всегда была такой.
   Стольник на это ответил:
   -- Почему же Михал для верности не переговорил с ней перед отъездом? Могло бы случиться еще хуже: кто-нибудь другой мог за это время овладеть сердцем девушки...
   -- Тогда бы она не шла в монастырь, -- ответила пани Маковецкая. -- Ведь она свободна!
   -- Правда, -- ответил стольник.
   Но Заглоба стал уже смекать кое-что. Если бы тайна Кшиси и Володыевского была ему известна, все сразу стало бы ему понятно, но, не зная этого, трудно было что-нибудь понять... Все же быстрый ум пана Заглобы стал кое-что разбирать в этом тумане и угадывать настоящие причины решения Кшиси и отчаяния Володыевского.
   Чутье подсказывало ему, что здесь все дело в Кетлинге. Но уверенности у него еще не было, и потому он решил пойти к Михалу и попытаться узнать, в чем дело. По дороге его вдруг охватило беспокойство, и он подумал:
   "Во всем этом немало моей работы. Мне захотелось на свадьбе Володыевского и Баси попить меду, но боюсь, что вместо меду я наварил кислого пива... А что, если пан Михал вернется к прежнему и, идя по стопам Кшиси, наденет монашескую рясу?"
   Тут пан Заглоба даже похолодел, прибавил шагу и через минуту был уже в комнате пана Михала.
   Маленький рыцарь ходил по комнате, как дикий зверь в клетке. Брови его были грозно нахмурены, глаза были как стеклянные -- он ужасно страдал; увидав пана Заглобу, он вдруг остановился перед ним и, скрестив руки на груди, воскликнул:
   -- Скажите мне, что все это значит?
   -- Михал, -- ответил Заглоба, -- подумай, сколько девушек ежегодно поступает в монастырь. Дело обыкновенное! Есть такие, которые идут наперекор родительской воле, надеясь, что Господь Бог будет на их стороне, -- а что же говорить о ней, раз она свободна.
   -- Нет больше тайн! -- воскликнул пан Михал. -- Она не свободна, потому что перед отъездом обещала мне свою руку и сердце.
   -- Гм! -- ответил Заглоба. -- Я этого не знал.
   -- Да! -- повторил маленький рыцарь.
   -- Может быть, тогда ее можно разубедить?
   -- Я ей больше не нужен. Она не хотела меня видеть! -- воскликнул с глубокой скорбью Володыевский. -- Я спешил сюда и день, и ночь, а она уже меня и видеть не хочет! Что же я такое сделал? За какие грехи преследует меня гнев Божий? За какие грехи ветер гоняет меня, как сухой лист? Одна Умерла, другая идет в монастырь. Бог обеих отнял у меня; видно, проклятие тяготеет на мне... Для каждого есть милосердие, только не для меня!
   Пан Заглоба пришел в ужас: он боялся, как бы маленький рыцарь, в порыве отчаяния, опять не начал богохульствовать, как тогда, после смерти Ануси Божобогатой, и, чтобы отвлечь его мысли в другую сторону, он сказал:
   -- Михал, не сомневайся, что и над тобой есть милосердие Божье! Разве можешь ты знать, что ждет тебя завтра? Быть может, та же самая Кшися, вспомнив про твое одиночество, изменит свое намерение и сдержит свое слово? Во-вторых, слушай меня, Михал. Разве не утешение для тебя, что этих двух голубок сам Бог, наш Отец милосердный, берет к себе, а не простой смертный? Скажи сам, разве это было бы лучше?
   На это маленький рыцарь зашевелил усиками, заскрежетал зубами и воскликнул сдавленным, прерывистым голосом:
   -- Если бы это был живой человек... Ха! Пусть бы нашелся такой! Я бы предпочел... Я мог бы отомстить...
   -- А теперь тебе остается молитва! -- сказал Заглоба. -- Выслушай меня, старый друг, потому что лучшего совета тебе никто не даст... Быть может, Господь все это еще изменит к лучшему... Я сам... ты знаешь... не желал тебе другой, но теперь, видя твою скорбь, я скорблю вместе с тобой и буду просить Бога, чтобы он утешил тебя и вернул бы тебе опять сердце той жестокой девушки...
   Сказав это, пан Заглоба начал отирать слезы; это были слезы искренней дружбы и сожаления. Будь это во власти пана Заглобы, он бы взял назад все, что сделал, чтобы устранить Кшисю, и первый бросил бы ее в объятия Володыевского.
   -- Слушай, -- сказал он минуту погодя, -- поговори с Кшисей, расскажи ей о своих страданиях, о своем ужасном горе, и да благословит тебя Бог! Ведь она сжалится над тобой, не каменное же у нее сердце. Я уверен, что это будет так. Похвальная вещь монашеская ряса, но не тогда, когда она сшита из чужих страданий. Скажи ей это. Вот увидишь... Эх, Михал! Сегодня ты плачешь, а завтра, может быть, мы будем пить на твоем обручении. Я уверен, что так будет. Девушка соскучилась, вот она и надумала поступить в монастырь. Она пойдет в монастырь, да только в такой, где ты будешь крестины справлять. Может быть, она не совсем здорова, а нам говорит о монастыре, чтобы отвести глаза. Ведь ты от нее самой этого не слышал, и, Бог даст, и не услышишь! Ха! Вы условились держать все в тайне, она и не хотела выдать ее и все придумала для отвода глаз. Это женская хитрость, не иначе как женская хитрость!
   Слова пана Заглобы подействовали как целебный бальзам на наболевшее сердце маленького рыцаря; к нему снова вернулась надежда, глаза его наполнились слезами, он долго не мог выговорить ни слова и только успокоился несколько, как бросился в объятия пана Заглобы и сказал:
   -- Таких друзей, как вы, днем с огнем не сыскать. Но действительно ли так будет, как вы говорите?
   -- Будет! Разве ты помнишь, чтобы я когда-нибудь неверно пророчествовал? Разве ты не доверяешь моей опытности и уму?
   -- Но вы даже представить себе не можете, как я люблю ее. Конечно, не забыл я ту, дорогую покойницу, я каждый день за нее молюсь. Но и к Кшисе сердце так прильнуло, как кора к дереву. Ах, любимая моя! Сколько я там, в степи, передумал о ней: и утром, и вечером, и в полдень! Под конец я стал уже говорить сам с собою, так как не с кем было. Когда мне приходилось гоняться за татарином, я и тогда думал о ней!
   -- Верю! У меня от слез по одной девушке глаз в молодости вытек, а если и не совсем вытек, так бельмом подернулся!
   -- Не удивляйтесь. Лечу к ней во весь дух, и вдруг -- первое слово: "монастырь". Но я надеюсь переубедить ее, рассчитываю на ее доброе сердце, верю ее слову. Как это вы сказали: "хороша ряса"... но... из чего?
   -- Но не тогда, когда она сшита из чужих страданий.
   -- Прекрасно сказано. Почему это я никогда не мог составить ни одного мудрого изречения? В станице это могло бы быть развлечением. Тревога все еще не покидает меня, но вы меня ободрили. Мы с нею действительно решили держать все в тайне; возможно, что девушка могла только для виду говорить о монастыре. Вы мне приводили еще какие-то неопровержимые доводы, но я никак не могу их вспомнить. Все же мне легче!
   -- Так поди же ко мне или вели подать нам сюда бутылочку. После дороги это не мешает!
   Они отправились и пили до поздней ночи.
   На следующий день пан Володыевский нарядился в праздничное платье и, вооружившись всеми аргументами, которые ему пришли в голову и которыми его снабдил пан Заглоба, вошел в столовую, где обыкновенно собиралось к завтраку все общество. Все были в сборе за исключением Кшиси, но и она не заставила себя долго ждать. Не успел маленький рыцарь проглотить двух ложек супу, как через отворенную дверь послышался шелест платья, и девушка вошла в комнату.
   Она вошла очень быстро, вернее, вбежала. Щеки у нее горели; глаза были опущены; в лице было смущение, страх, принужденность. Она подошла к Володыевскому и подала ему обе руки, но не подняла глаз, а когда он с жаром стал целовать ее руки, она вдруг побледнела и не сказала ему ни одного слова приветствия.
   А его сердце при виде этого нежного лица, при виде этого стройного, гибкого стана, от которого еще веяло теплотой недавнего сна, переполнилось любовью, беспокойством и восхищением; его тронуло даже ее смущение и боязнь, отразившиеся на ее лице.
   "Цветочек мой миленький, -- подумал он в душе, -- чего ты боишься? Ведь я отдам за тебя и жизнь, и кровь мою..."
   Но вслух он этого не сказал и только так долго и так крепко прижимал свои жесткие усы к ее атласным ручкам, что на них даже остался красный след.
   Бася, глядя на все это, нарочно спустила на лоб свой хохолок, чтобы никто не мог заметить ее волнения, но на нее никто не обращал внимания: глаза всех были устремлены только на одну пару. Наступило неловкое молчание. Первый прервал его пан Михал.
   -- Ночь прошла у меня в печали и в беспокойстве, -- сказал он, -- ибо я всех вчера видел, кроме вас, и такие ужасные слухи дошли до меня, что мне было не до сна; я готов был плакать...
   Услыхав такую откровенную речь, Кшися побледнела еще сильнее. Володыевскому казалось с минуту, что она упадет в обморок, и он поспешил сказать:
   -- Мы еще об этом поговорим, а теперь я ни о чем не буду спрашивать: вам надо успокоиться и прийти в себя. Я не волк и не варвар какой-нибудь и, видит бог, всей душой желаю вам добра!
   -- Благодарю вас, -- прошептала Кшися.
   Пан Заглоба, стольник и его жена все время обменивались взглядами, Как бы подбивая друг друга начать скорее обычный разговор, но на это долго Никто не мог решиться, и, наконец, пан Заглоба начал первый:
   -- Нам надо, -- сказал он, обращаясь к приезжим, -- сегодня же отправиться в город. Там перед выборами все кипит, как в котле, каждый хлопочет о своем кандидате. По дороге я вам скажу, за кого, по-моему, следует подать голос.
   Никто ничего не ответил, и пан Заглоба обвел всех унылым взглядом и, наконец, обратился к Басе:
   -- А ты, жучок, поедешь с нами?
   -- Поеду хоть на Русь, -- ответила она резко.
   И снова наступило молчание. Разговор не клеился, и в таких попытках его склеить прошел весь завтрак. Наконец все встали. Володыевский тотчас подошел к Кшисе и сказал:
   -- Мне нужно с вами поговорить наедине!
   Он предложил руку и увел ее в соседнюю комнату, в ту самую, которая была свидетельницей их первого поцелуя. Посадив Кшисю на диван, он сел с нею рядом и начал рукой гладить ее по волосам, точно лаская маленького ребенка.
   -- Кшися, -- сказал он наконец мягким голосом, -- твое смущение уже прошло? Можешь ли ты отвечать мне спокойно и обдуманно?
   Ее смущение уже прошло, а кроме того, она была тронута его добротой и в первый раз подняла на него глаза.
   -- Могу, -- ответила она тихо.
   -- Неужели правда, что ты хочешь поступить в монастырь?
   На это Кшися сложила руки и прошептала умоляющим голосом:
   -- Не осуждайте меня, не проклинайте, но это так.
   -- Кшися, -- сказал Володыевский, -- можно ли так попирать счастье других, как ты его попираешь? Где твои слова? Где наш уговор? Я не могу воевать с Богом, но я повторю тебе прежде всего то, что вчера мне говорил пан Заглоба: монашеская одежда не должна быть сшита из чужих страданий. Моим горем ты славы Божьей не приумножишь, ибо Господь Бог царствует над всем миром. Ему принадлежат все народы, суша, моря, реки и воздушные птицы, и лесные звери, и солнце, и звезды; у него все, о чем только можно подумать, и даже более того, а у меня только ты одна -- любимая, дорогая, все мое счастье, все мое достояние! Неужели ты можешь допустить, что Господь Бог захочет сам вырвать у бедного солдата его единственное сокровище! Что он в благости своей согласится на это, обрадуется, не разгневается. Вспомни, что даешь ты ему? Себя! Но ведь ты моя, ибо ты сама обещала быть моею, стало быть, ты ему отдаешь чужую собственность, а не свою; отдаешь мои слезы, мои страдания, быть может, и жизнь мою! Разве ты имеешь на это право? Рассуди это умом своим и сердцем и, наконец, спроси и у своей совести. Если бы я чем-нибудь оскорбил тебя, изменил, позабыл тебя, если бы я в чем-нибудь провинился, совершил преступление, тогда другое дело. Но я поехал следить за ордой, я служил отечеству кровью и жизнью. А тебя я любил, о тебе я думал по целым дням и ночам и, как олень по воде, как птица по воздуху, как дитя по матери, как мать по ребенку, тосковал по тебе. И за все это такая встреча, такая награда!.. Кшися, любовь моя, друг мой, избранная моя, скажи мне, откуда это взялось? Скажи мне свои доводы так же откровенно и искренне, как я тебе высказал мои! Будь верна мне, не оставляй меня в одиночестве с моим несчастьем. Ты сама дала мне на это право, не делай же меня преступником!
   Не знал несчастный пан Михал, что существует закон выше и древнее всех законов человеческих. Закон, в силу которого сердце повинуется только любви, за нею идет, за нею должно идти, а если перестало любить, то тем самым совершает вероломство, хотя, может быть, иной раз столь же невинное, сколь невинно погасает лампа, в которой выгорело масло. Не зная об этом, Володыевский обнял колени Кшиси и просил ее, молил, а она отвечала ему только потоками слез, ибо сердце ее уже молчало.
   -- Кшися, -- сказал рыцарь, вставая, -- в твоих слезах может потонуть мое счастье, а я тебя о спасении молю!
   -- Не спрашивайте у меня доводов, -- ответила она, рыдая, -- не спрашивайте о причинах, так должно быть и иначе быть не может. Я не достойна такого, как вы, человека и никогда не была достойна. Господи боже мой, сердце разрывается! Простите меня, не покидайте меня в гневе, простите меня, не проклинайте!
   Сказав это, Кшися бросилась на колени перед Володыевским.
   -- Я знаю, что обижаю вас, но я прошу вас сжалиться надо мной, пощадить! Тут темная головка Кшиси склонилась до самого пола. Володыевский
   поднял плачущую девушку и опять посадил ее на диван, а сам, как безумный, стал ходить по комнате. По временам он вдруг останавливался, хватался руками за голову и опять продолжал ходить. Наконец он остановился перед Кшисей и сказал ей:
   -- Повремени, оставь мне хоть какую-нибудь надежду. Подумай, ведь я не из камня... Зачем ты так безжалостно прижигаешь мою рану раскаленным железом? Ведь как бы я ни был терпелив, все же, когда кожа зашипит, мне больно будет... Я даже сказать не умею, как мне больно... Ей-богу, не умею... Я, видишь, человек простой, всю жизнь провел на войне... Ради бога... Господи боже! В этой же самой комнате мы любили друг друга. Кшися! Кшися! Я думал, что ты вечно будешь моею, а теперь все кончено. Что с тобою случилось? Кто подменил твое сердце? Кшися, я все тот же... Ты знаешь и то, что для меня этот удар больнее, чем для кого-нибудь другого, ведь я похоронил уже одну свою любовь. Боже, что мне ей сказать, чтобы тронуть ее сердце?! Только и знаешь, что мучишься. Оставь мне хоть надежду! Не отнимай у меня всего сразу...
   Кшися ничего не ответила, только все сильнее и сильнее вздрагивала от рыданий. Маленький рыцарь стоял перед нею, сдерживая сначала свое горе, а потом страшный гнев, и, только когда справился с собою, повторил прежние слова:
   -- Оставьте мне хоть надежду! Слышите?
   -- Не могу, не могу! -- ответила Кшися.
   Тут пан Володыевский подошел к окну и прижался головой к холодному стеклу. Долго он стоял без движения, наконец, обернулся и, сделав несколько шагов по направлению к Кшисе, сказал очень тихо:
   -- Будьте здоровы, ваць-панна! Мне здесь делать нечего. Пусть вам будет так хорошо, как мне плохо! Знайте, что я умом прощаю вас. Быть может, когда-нибудь и сердце мое простит. Только будьте сострадательнее к человеческому горю и в другой раз не давайте лишних обещаний. Нечего сказать, не очень-то много счастья я здесь нашел... Будьте здоровы!
   Сказав это, он зашевелил усиками, поклонился и вышел. В соседней комнате он застал Маковецких и Заглобу, которые сейчас же вскочили, чтобы расспросить его, но он только махнул рукой.
   -- Все ни к чему! -- сказал он. -- Оставьте меня в покое!
   Из этой комнаты в комнату Володыевского вел узкий коридор, и в коридоре у лестницы, которая вела наверх в комнату девиц, Бася вдруг загородила дорогу маленькому рыцарю.
   -- Да утешит вас Господь Бог и да изменит сердце Кшиси! -- сказала она Дрожащим от слез голосом.
   Он прошел мимо, даже не взглянув на нее и не сказав ни слова. Вдруг его охватило бешенство, горечь наполнила его душу. Он вернулся, остановился с язвительным лицом перед ни в чем не повинной Басей.
   -- Обещайте руку Кетлингу, -- сказал он хриплым голосом, -- влюбите его в себя, а потом растопчите его, растерзайте его сердце и идите в монастырь!
   -- Пан Михал! -- воскликнула с изумлением Бася.
   -- Доставь себе удовольствие, отведай поцелуев, а потом иди каяться! Пропадите вы пропадом!!
   Это уже было слишком для Баси. Одному Богу было известно, сколько самоотречения было в ее пожелании, чтобы Бог изменил сердце Кшиси, и за все это на нее возвели несправедливое подозрение, ответили насмешкой, оскорблением, и именно в ту минуту, когда она готова была жизнь отдать, чтобы утешить неблагодарного. Душа ее вспыхнула, как огонь, щеки раскраснелись, розовые ноздри раздулись, и, ни минуты не раздумывая, она воскликнула, потряхивая своими светлыми волосами:
   -- Знайте же, что из-за Кетлинга не я иду в монастырь!
   И с этими словами она бросилась на лестницу и исчезла из глаз рыцаря.
   А он стоял, как окаменелый, потом стал протирать себе глаза, как человек, который только что проснулся от сна! Вдруг лицо его налилось кровью, он схватился за рукоятку сабли и закричал страшным голосом:
   -- Горе изменнику!
   И через четверть часа он уже мчался в Варшаву, так что ветер свистел у него в ушах и комья земли градом летели из-под копыт его коня.
  

XIX

   Маковецкие и Заглоба видели, как он убежал. Ими овладела тревога, и они глазами спрашивали друг друга: что случилось, куда он поехал?
   -- Великий Боже! -- воскликнула пани Маковецкая. -- Он еще готов в Дикие Поля ехать, и я его больше никогда не увижу!
   -- Или в монастырь, по примеру той пустоголовой, -- говорил в отчаянии пан Заглоба.
   -- Надо принять меры, -- прибавил стольник.
   Вдруг дверь открылась, и в комнату, как вихрь, влетела Бася, взволнованная, бледная; не отнимая рук от глаз, она затопала ногами посередине комнаты и запищала:
   -- Спасите, спасите! Пан Михал поехал убить Кетлинга! Кто в Бога верует, пусть летит его удержать! Помогите, помогите!
   -- Что с тобой, девочка! -- крикнул Заглоба, хватая ее за руки.
   -- Помогите! Пан Михал убьет Кетлинга! Из-за меня прольется кровь, а Кшися умрет! Все из-за меня!
   -- Отвечай! -- крикнул Заглоба, тряся ее изо всей силы. -- Откуда ты это знаешь? И при чем ты тут?
   -- Я со злости сказала, что они любят друг друга, что Кшися из-за Кетлинга идет в монастырь. Кто в Бога верует, пусть летит, остановит его! Поезжайте поскорее, поезжайте все, едем все!
   Пан Заглоба не привык в таких случаях терять время, он бросился на двор и тотчас же приказал запрягать лошадей.
   Пани Маковецкая хотела расспросить Басю об этом ошеломляющем известии. До этого времени она и не догадывалась о каких-нибудь чувствах между Кшисей и Кетлингом, но Бася помчалась за паном Заглобой, чтобы самой присмотреть за запряжкой. Она помогала вывести лошадей, закладывать их в коляску, наконец, сидя на козлах, с непокрытой головой подъехала к крыльцу, на котором пан Заглоба и стольник дожидались уже одетые.
   -- Слезай! -- сказал ей Заглоба.
   -- Не слезу!
   -- Слезай! -- говорю тебе.
   -- Не слезу! Хотите ехать, садитесь, а нет, я одна поеду!
   Сказав это, Бася подобрала вожжи, а они, видя, что упорство девушки может их задержать, оставили ее в покое.
   Между тем прибежал кучер с кнутом, и пани Маковецкая успела еще вынести Басе теплую одежду, потому что день был холодный.
   И они тронулись.
   Бася осталась на козлах; пан Заглоба, желая поговорить с нею, уговаривал ее пересесть на переднее сиденье, но она и этого не хотела сделать, быть может, из боязни, что ее будут бранить, и Заглобе пришлось допрашивать ее издали; а она отвечала, не поворачивая головы.
   -- Откуда ты узнала, -- спросил он, -- про тех двух, о чем говорила Михалу?
   -- Я все знаю.
   -- Кшися тебе что-нибудь сказала?
   -- Кшися мне ничего не говорила.
   -- Может быть, шотландец?
   -- Нет, но я знаю, что он из-за этого и в Англию уезжает. Он всех провел, но только не меня.
   -- Удивительная вещь! -- сказал Заглоба. Бася ответила на это:
   -- Это ваша работа, не нужно было их толкать друг к другу!
   -- Сиди там тихо и не вмешивайся не в свои дела! -- ответил пан Заглоба; его задело то, что упрек этот был сделан при стольнике летичевском.
   И минуту спустя он прибавил:
   -- Я толкал их? Я сватал? Вот это мне нравится!
   -- Ага, может быть, не так? -- возразила девушка. И дальше они ехали молча.
   Пан Заглоба все же не мог отрешиться от мысли, что Бася права и что во всем, что произошло, немалая доля и его вины. Мысль эта сильно его мучила, а так как и шарабан трясло при этом жестоко, то старый шляхтич пришел в отвратительное настроение и не скупился на упреки себе.
   "Было бы очень справедливо, -- думал он, -- если бы Володыевский с Кетлингом обрезали мне уши. Женить кого-нибудь против воли -- это все равно что заставить его ездить верхом лицом к лошадиному хвосту. Эта муха права! Если те там подерутся, кровь Кетлинга падет на меня. Интриг мне захотелось на старости лет! Тьфу, черт возьми! И меня чуть было не провели за нос, я ведь только смутно догадывался, почему Кетлинг едет за море, а та галка идет в монастырь, между тем, как оказывается, гайдучок все уже давно раскусил".
   Тут пан Заглоба задумался, а минуту спустя пробормотал:
   -- Шельма, а не девушка! Михал, верно, у рака глаза занял, если ту куклу предпочел ей.
   Между тем они приехали в город, и тут-то начались настоящие трудности, потому что никто из них не знал, где теперь живет Кетлинг и куда мог отправиться Володыевский; искать же их в такой толпе было то же самое, что искать зерно в четверике мака. Прежде всего они отправились ко двору великого гетмана. Там им сказали, что Кетлинг еще утром должен был ехать в заморское путешествие. Володыевский тоже был там и расспрашивал о Кетлинге, но куда он отправился, никто не знал. Предполагали, что он поехал в полк, который стоял за городом.
   Пан Заглоба велел ехать к лагерю, но и там они ничего не узнали. Объехали все гостиницы в улице Длугой, были на Праге -- все напрасно.
   Между тем наступила ночь, и так как найти помещение в гостинице нельзя было и думать, то им пришлось возвращаться домой. Возвращались они очень озабоченные. Бася плакала, набожный стольник читал молитвы, а Заглоба не на шутку встревожился. Тем не менее он старался успокоить и себя, и других.
   -- Ха! Мы беспокоимся, а Михал, может быть, уже и дома!
   -- Или убит! -- сказала Бася.
   И она заерзала на сиденье, повторяя со слезами:
   -- Мне надо язык отрезать! Я во всем виновата! Во всем виновата! Господи, я с ума сойду!
   -- Молчи, девушка, -- сказал Заглоба, -- виновата не ты, и знай, что если кто-нибудь из них и убит, то не Михал!
   -- Мне жаль и того! Прекрасно мы отплатили ему за гостеприимство, нечего сказать! Боже! Боже!
   -- Правда! -- вставил стольник.
   -- Да бросьте вы это! Кетлинг теперь уже ближе к Пруссии, чем к Варшаве. Ведь вы слышали, что он уехал. Я надеюсь на Бога, что если даже они и встретятся, то вспомнят свою старую дружбу и годы, проведенные вместе... Ведь они всегда ездили вместе, стремя у стремени, вместе ездили на разведки, спали на одном седле, в одной крови обагряли руки. Во всем войске известна была их дружба, и Кетлинга за его красоту называли женой Володыевского. Невозможно, чтобы они не вспомнили этого, как только увидят друг друга!
   -- Но иногда и так бывает, -- сказал рассудительный стольник, -- что величайшая дружба превращается в величайшую ненависть. В наших странах пан Дейма убил Убыша, с которым двадцать лет жил в самом лучшем согласии. Я могу вам рассказать подробно про этот несчастный случай.
   -- Если бы мысли мои были спокойны, я бы охотно вас послушал, как слушаю и рассказы вашей супруги, которая говорит всегда очень подробно, не забывая даже генеалогии; но у меня в голове гвоздем засело то, что вы сказали про дружбу и ненависть. Помилуй бог, если тут так случится!
   -- Одного звали пан Дейма, а другого пан Убыш. Оба были достойные люди и товарищи по оружию...
   -- Ой, ой, ой! -- сказал мрачно пан Заглоба. -- Будем надеяться на Бога, что здесь так не будет, а если это случится, то Кетлинг -- покойник!
   -- Несчастье! -- сказал стольник, помолчав немного. -- Да, да, Дейма и Убыш. Как сейчас помню. И дело тоже вышло из-за женщины...
   -- Вечно эти женщины! Первая встречная галка заварит тебе такую кашу, что кто ее хлебнет, тому она поперек горла станет! -- проворчал Заглоба.
   -- Вы на Кшисю не нападайте! -- сказала вдруг Бася.
   -- Лучше бы Михал в тебя влюбился; ничего бы этого не было, -- сказал пан Заглоба.
   Так разговаривая, они подъехали наконец к дому. Сердца их тревожно забились, когда они увидали свет в окнах; у всех промелькнула мысль, что Володыевский вернулся. Но их встретила одна только пани Маковецкая, встревоженная и огорченная. Узнав, что все поиски ни к чему не привели, она залилась горькими слезами и начала причитать, что больше не увидит брата. Бася вторила ей. Заглоба не мог сладить со своей тревогой.
   -- Завтра до рассвета поеду опять, но один, -- сказал Заглоба, -- может быть, что-нибудь и разузнаю.
   -- Вдвоем искать лучше, -- вставил стольник.
   -- Нет, вы оставайтесь с женщинами. Если Кетлинг жив, я дам вам знать.
   -- Господи, ведь мы живем в его доме! -- сказал стольник. -- Завтра надо будет найти какое-нибудь помещение. Хоть бы пришлось жить в палатке, только бы не оставаться здесь!
   -- Ждите от меня известий, иначе потеряем друг друга. Если Кетлинг убит...
   -- Говорите тише, ради бога! -- воскликнула пани Маковецкая. -- Прислуга услышит и передаст еще Кшисе, а она и так чуть жива...
   -- Я пойду к ней, -- сказала Бася.
   И побежала наверх. Остальные остались, встревоженные и опечаленные. Никто во всем доме не спал. Мысль, что Кетлинг, может быть, убит, наполняла все сердца ужасом. Вдобавок ночь была душная, темная, грохотали раскаты грома, молния ежеминутно разрезала мрак. В полночь над землею разразилась первая весенняя буря. Проснулась и прислуга.
   Кшися и Бася перешли из своей комнаты в столовую. Там все общество читало молитвы, а потом все сидели в молчании, время от времени, согласно обычаю, после каждого удара грома повторяя хором: "Слово плоть бысть".
   В посвистах ветра слышался порой как будто топот; тогда всех охватывал ужас и волосы дыбом вставали на голове: всем казалось, что вот-вот откроется дверь, и в комнату войдет Володыевский, забрызганный кровью Кетлинга.
   Кроткий всегда пан Михал в первый раз в жизни лег тяжелым камнем на сердца людей, так что самая мысль о нем вызывала ужас.
   Ночь, однако, прошла без вестей о маленьком рыцаре. На рассвете, когда гроза немного поутихла, пан Заглоба вторично отправился в город.
   Весь день был опять днем тяжелого беспокойства. Бася до самого вечера просидела или у окна, или за воротами, поглядывая на дорогу, по которой должен был вернуться пан Заглоба.
   Между тем слуги по приказанию пана стольника укладывали вещи в дорогу, Кшися занялась своей работой, что дало ей возможность держаться вдали от Маковецких и пана Заглобы. Хотя пани Маковецкая ни одним словом не упоминала при ней до сих пор о брате, но уже одно это молчание убеждало Кшисю, что и любовь к ней пана Михала, и их давнишнее тайное решение, и ее теперешний отказ -- все вышло наружу. А ввиду этого трудно было предположить, чтобы эти люди, столь близкие Володыевскому, могли относиться к ней без неприязненного чувства. Бедная Кшися чувствовала, что так и должно быть, что от нее отвернулись эти любящие сердца, и она предпочитала страдать в одиночестве.
   К вечеру вещи были уложены, так что в случае чего можно было в тот же день выехать. Но пан Маковецкий ожидал известий от Заглобы. Подали ужин, к которому никто не прикоснулся. Вечер тянулся так долго, так невыносимо, так глухо, точно все старались вслушаться и понять язык часов.
   -- Перейдемте в гостиную! -- сказал наконец стольник. -- Здесь просто выдержать нельзя.
   Перешли и сели, но прежде чем кто-либо успел промолвить слово, как за окном послышался лай собак.
   -- Кто-то идет! -- сказала Бася.
   -- Судя по лаю, это кто-нибудь свой, -- заметила пани Маковецкая.
   -- Тише! -- сказала опять Бася. -- Да, слышно все яснее... Это пан Заглоба.
   Бася и стольник вскочили и подбежали к двери; у Маковецкой сильно билось сердце, но она осталась с Кшисей, чтобы излишней торопливостью не показать ей, что пан Заглоба привез очень важные известия.
   Между тем колеса застучали уже под самыми окнами и вдруг замолкли. В сенях раздались какие-то голоса, и минуту спустя, как ураган, влетела в комнату Бася, -- лицо ее так исказилось, точно она увидала привидение.
   -- Бася, что такое? Кто там? -- с ужасом спросила пани Маковецкая.
   Но прежде чем Бася успела перевести дух и что-либо ответить, как двери распахнулись и в них появился сначала стольник, потом Володыевский и, наконец, Кетлинг.
  

XX

   Кетлинг изменился до неузнаваемости: он едва мог поклониться дамам, потом остановился неподвижно, прижав шляпу к груди и закрыв глаза. Володыевский по дороге обнял сестру и подошел к Кшисе. Лицо девушки побелело, как полотно, легкий пушок на губах казался чернее обыкновенного, грудь то подымалась, то опускалась. Володыевский взял ее ласково за руку и поднес ее к губам; потом пошевелил усиками, точно собираясь с мыслями, и сказал печальным, необыкновенно спокойным голосом:
   -- Мосци-панна, или, лучше, дорогая моя Кшися! Выслушай меня спокойно, потому что я не какой-нибудь скиф, или татарин, или дикарь, а твой друг, который хотя сам не очень счастлив, но тебе желает всяческого счастья. Уже известно, что вы с Кетлингом любите друг друга. Панна Бася бросила мне это в глаза, когда справедливо разгневалась на меня, и я не стану отрицать, что я выскочил из этого дома в бешенстве и помчался к Кетлингу, чтобы отомстить ему. Когда все потеряешь, мести легко поддаться, а я так тебя любил! Видит бог, не только как мужчина любит женщину... Если бы я уже был женат и Бог благословил меня мальчиком или девочкой, а потом отнял их у меня, я, быть может, не жалел бы их так, как жалел тебя...
   Тут у пана Михала не хватило голоса, но он тотчас же поборол себя, несколько раз шевельнул усиками и продолжал:
   -- Ну, что ж делать. Горе горем, а помочь ничем нельзя. Что тебя полюбил Кетлинг, не удивительно. Кто бы мог не полюбить тебя? А что ты его полюбила, -- такова, значит, моя судьба. Но и тут удивляться нечему -- мне с Кетлингом не равняться. На поле битвы, -- пусть он сам скажет, -- я не хуже его, но тут иное дело. Одному Бог дал красоту, другому ее не дал, но зато дал рассудительность. Так было и со мной. Как только ветер освежил меня, как только прошел первый взрыв бешенства, -- совесть мне тотчас же подсказала: за что я им буду мстить? За что пролью кровь друга? Полюбили один другого, -- на то воля Божья. Старые люди говорят, что сердце и гетману не слуга. Полюбили, -- значит, воля Божья! Если бы Кетлинг знал, что ты обещала быть моей... может быть, я и крикнул бы ему: "Выходи с саблей!", но он этого не знал. В чем же его вина? Ни в чем! А ты в чем виновата? Ни в чем! Он хотел уехать, ты хотела поступить в монастырь. Во всем виновата моя доля несчастная, но в том уж, видно, перст Божий, -- значит, мне суждено навсегда остаться одиноким... Но я поборол себя, я поборол себя.
   Володыевский снова оборвал свою речь и стал прерывисто дышать, как человек, который долго нырял и вдруг очутился на поверхности воды. Потом взял руку Кшиси.
   -- Любить так, чтобы желать всего для себя, -- сказал он, -- не трудно. Мы страдаем все трое, пусть же лучше страдает один и принесет другим счастье. Дай тебе Бог, Кшися, счастья с Кетлингом... Аминь... Дай тебе Бог, Кшися, счастья с Кетлингом... Мне немного больно, но это ничего... Дай тебе Бог... Ей-богу, ничего... Я поборол себя...
   Говорил "ничего" бедный солдат, но, стиснув зубы, наконец застонал от сердечной боли, а в другом конце комнаты послышался рев Баси.
   -- Кетлинг, иди сюда, друг мой! -- воскликнул Володыевский.
   Кетлинг подошел к Кшисе, опустился на колени и молча, с величайшим благоговением и любовью обнял ее ноги.
   А Володыевский стал говорить прерывистым голосом:
   -- Обними его! Он тоже настрадался, бедняга!.. Да благословит вас Господь Бог!.. Ты уж не пойдешь в монастырь. Лучше будет, если вы будете благословлять меня, чем проклинать... Бог надо мной... Хотя мне теперь и очень тяжело...
   Бася не могла выдержать больше и бросилась вон из комнаты. Заметив это, Володыевский обратился к стольнику и к своей сестре.
   -- Пойдемте в другую комнату, -- сказал он, -- оставьте их одних, я тоже пойду к себе и помолюсь Господу Богу!
   И он ушел.
   Посреди коридора, около лестницы, он встретил Басю на том самом месте, где в пылу гнева она выдала тайну Кшиси и Кетлинга. Она стояла, прислонившись к стене, и заливалась горькими слезами.
   Увидев это, расчувствовался пан Михал над собственным горем.
   До сих пор он сдерживался как мог, но теперь прорвалась его скорбь, и слезы градом брызнули из глаз.
   -- Чего вы плачете, ваць-панна?! -- воскликнул он жалостливым голосом. Бася подняла голову и, как ребенок, вытирая кулаками слезы и дыша открытым ртом, продолжала всхлипывать и сквозь рыдания ответила ему:
   -- Мне так вас жаль... О, Господи, Господи!.. Пан Михал такой добрый, такой честный!.. О, Господи!
   Тогда он схватил ее руки и стал покрывать их поцелуями от благодарности и волнения.
   -- Награди тебя Бог! Награди тебя Бог за твое доброе сердце! -- сказал он. -- Тише, не плачь!
   Но Бася зарыдала навзрыд; казалось, каждая жилка дрожала в ней от горя. Жадно ловя воздух, она топала ногами и закричала так громко, что голос ее разнесся по всему коридору.
   -- Глупая Кшися! Я предпочла бы одного пана Михала десяти Кетлингам. Я люблю пана Михала от всего сердца... Больше, чем тетю... больше, чем дядю... больше, чем Кшисю!..
   -- Ради бога! Бася! -- воскликнул пан Михал. Стараясь унять ее волнение, он обнял ее, а она изо всех сил прижалась к его груди, так что он почувствовал биение ее сердца, трепетавшего, как у измученной птички. Он обнял ее еще крепче, и они так застыли.
   Все кругом было тихо.
   -- Бася! Хочешь быть моей? -- спросил маленький рыцарь.
   -- Да, да, да! -- ответила Бася.
   Услышав этот ответ, и он поддался увлечению, прижал свои губы к ее алым девственным губам, и они опять застыли...
   Между тем загремела бричка, и пан Заглоба вошел в сени, потом в столовую, где сидел Маковецкий с женой.
   -- Нет Михала! -- крикнул он, не переводя дыхания. -- Искал его везде. Пан Кшицкий говорил, что видел его с Кетлингом. Они, наверное, дрались!
   -- Михал здесь, -- ответила пани Маковецкая, -- привез Кетлинга и отдал ему Кшисю.
   Соляной столб, в который была превращена жена Лота, был, верно, менее похож на настоящий столб, чем пан Заглоба в эту минуту. Несколько минут царило молчание, потом старый шляхтич протер глаза и сказал:
   -- Э?
   -- Кшися с Кетлингом здесь рядом, в комнате, а пан Михал пошел помолиться, -- ответил стольник.
   Пан Заглоба, не задумываясь, вошел в смежную комнату, и хотя уже знал обо всем, но, увидав Кетлинга рядом с Кшисей, снова застыл в изумлении. Они вскочили, смущенные, и не знали, что сказать; тем более что вслед за Заглобой вошли и Маковецкие.
   -- Всю жизнь буду благодарен Михалу, -- сказал наконец Кетлинг. -- Наше счастье -- дело его рук!
   -- Дай вам Бог счастья! -- сказал стольник. -- Желанию Михала мы противиться не будем!
   Кшися бросилась в объятия пани Маковецкой, и обе расплакались. Пан Заглоба был точно оглушен. Кетлинг склонился к ногам стольника, как сын к ногам отца, а тот поднял его и от наплыва ли мыслей или от смущения сказал:
   -- А пана Убыша пан Дейма убил! Благодарите Михала, а не меня!
   Минуту спустя он спросил:
   -- Жена, как звали ту панну?
   Пани Маковецкая не успела ответить, потому что в эту минуту вбежала Бася, запыхавшаяся, раскрасневшаяся, с волосами, совсем упавшими на глаза, -- подбежала к Кетлингу и Кшисе и, тыкая пальцем в глаза то тому, то другому, закричала:
   -- Ну и ладно! Вздыхайте, любите, женитесь! Вы думаете, что пан Михал один будет на свете? Так нет же: я за него махну! Я его люблю и сама ему первая сказала! Первая сказала, а он спросил, пойду ли я за него, а я ему ответила, что предпочитаю его десяти другим, потому что люблю его и буду ему самой лучшей женой, и никогда не покину его, и мы будем вместе воевать! Я давно люблю его, хоть ничего не говорила, потому что он самый честный, самый хороший и любимый! Теперь вы можете жениться, а я за пана Михала махну, хоть завтра... потому что...
   Но тут у Баси захватило дыхание.
   Все поглядывали друг на друга, не понимая, с ума ли она сошла или говорит правду? Потом все стали смотреть с изумлением на нее. Вдруг в дверях показался Володыевский.
   -- Михал, -- спросил стольник, немного придя в себя, -- правда ли то, что мы слышим?
   На это маленький рыцарь ответил с глубочайшей серьезностью:
   -- Господь сотворил чудо: она -- мое утешение, моя любовь, мое величайшее сокровище!
   После этих слов Бася снова подскочила к нему, как серна. Между тем выражение изумления исчезло с лица пана Заглобы, его седая голова затряслась, он широко раскрыл объятия и воскликнул:
   -- Ей-богу, зареву... Гайдучок, Михал, подите ко мне...
  
  

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

   И он любил ее безумно, и она его любила, и хорошо им было вместе. Хотя они были женаты четыре года, детей у них не было. Зато хозяйство шло у них превосходно. Володыевский купил близ Каменца на свои и Басины деньги несколько деревень, и купил их дешево: в той местности многие помещики из страха перед нашествием турок охотно продавали свои земли. Он ввел в этих владениях строгий, чисто военный порядок; беспокойное население держал в железных руках, на месте погоревших изб ставил новые, строил укрепленные хутора, по которым расставлял временные гарнизоны, -- словом, как прежде он ревностно защищал страну, так теперь он ревностно хозяйничал, не выпуская сабли из рук.
   Слава его имени служила лучшей охраной его владений. С некоторыми мурзами он дружил. С другими вступал в борьбу. При одном воспоминании о Маленьком соколе в ужас приходили и своевольные шайки казаков, и летучие отряды татарских хищников, и степные разбойники; стада его лошадей и овец, его буйволы и верблюды могли свободно пастись в степи. Не трогали даже его соседей. Состояние его с помощью дельной жены росло. Его окружала всеобщая любовь и уважение. Отчизна наградила его чинами, гетман его любил, хотинский паша при воспоминании о нем причмокивал губами. Имя его с уважением повторяли в далеком Крыму и в Бахчисарае.
   Хозяйство, война и любовь были три главные нити в его жизни.
   Знойное лето 1671 года застало Володыевских в родовом имении Баси -- Соколе. Сокол этот был перлом их имений. Шумно и весело жили они там вместе с паном Заглобой, который, невзирая ни на свои преклонные годы, ни на трудности путешествия, сдержал слово, данное на свадьбе Володыевских. Но шумные пиры и радость по поводу приезда дорогого гостя вскоре были прерваны приказом гетмана, который поручал Володыевскому принять команду в Хрептиеве, охранять границу, следить за движением со стороны пустыни; уничтожать отдельные чамбулы и очистить окрестности от гайдамаков.
   Маленький рыцарь, как солдат, всегда готовый к услугам Речи Посполитой, тотчас приказал слугам согнать стада с лугов, навьючить верблюдов и стоять в походном порядке. Все же сердце его разрывалось при мысли о разлуке с женой: он любил ее как муж и как отец и жить не мог без нее; но брать ее с собой в дикую и глухую ушицкую пустыню, подвергать различным опасностям он не хотел. Но она упорно настаивала на том, чтобы ехать с ним.
   -- Подумай, -- говорила она, -- неужели мне безопаснее будет остаться, чем жить там под охраной войска и с тобою? Не хочу я другой кровли, кроме твоей палатки; я затем и вышла за тебя, чтобы делить с тобою все трудности, невзгоды и опасности. Здесь меня замучит беспокойство, а с таким солдатом, как ты, я буду чувствовать себя безопаснее, чем сама королева в Варшаве. Если придется с тобой отправиться в поход, я пойду. Без тебя я ни одной ночи не усну, куска не проглочу и, в конце концов, не выдержу, -- в Хрепти-ев и так полечу, а если ты прикажешь меня не пускать, то я буду ночи сидеть у ворот и до тех пор буду просить и плакать, пока ты не сжалишься!
   Володыевский, тронутый такой любовью, схватил жену в объятия и жадно стал целовать ее розовое личико, и она не оставалась в долгу.
   -- Я бы ничего не имел против, если бы дело касалось сторожевых постов, -- сказал он наконец, -- или походов против ордынцев. Войска у нас будет довольно: со мной пойдет отряд генерала подольского и пана подкомория; кроме того, казаки Мотовилы и драгуны Линкгауза. Будет до шестисот солдат, а с челядью до тысячи. Но я боюсь того, чему в Варшаве сеймовые болтуны не верят, но чего мы, живя на границе, ждем со дня на день: великой войны со всеми турецкими силами. Все это подтвердил и пан Мыслишевский, и паша хотинский это ежедневно повторяет, гетман тоже верит, что султан не оставит Дорошенку без помощи и объявит войну Речи Посполитой, а тогда что же мне делать с тобою, мой цветочек дорогой, моя награда из Божьих рук?
   -- Что будет с тобой, то будет и со мной!.. Я не хочу другой участи, как той, что ждет тебя!
   Тут заговорил пан Заглоба и, обратившись к Басе, сказал:
   -- Если вас турки поймают, то хочешь или нет, а судьба твоя будет совсем иная, чем судьба Михала. Эх! После казаков, шведов, северян и бранденбургской псарни -- турки. Говорил я ксендзу Ольшовскому: "Дорошенку до отчаяния не доводите, с турком он столковался только поневоле". Ну и что же? Не послушались! Ханенку послали против Дороша, а теперь Дорош волей-неволей должен лезть в пасть туркам да вдобавок вести их против нас. Помнишь, Михал, я при тебе предостерегал Ольшовского?
   -- Вы, должно быть, предостерегали его в другой раз, я этого что-то не припомню, -- ответил маленький рыцарь. -- Но то, что вы сказали про Дорошенку, это святая истина! Пан гетман того же мнения, -- говорят даже, у него есть письма от Дороша именно такого же содержания. Впрочем, как бы там ни было, теперь уже поздно вести переговоры. Все же у вас такой быстрый ум, что я охотно спрошу вашего мнения: должен ли я взять Баську в Хрептиев или оставить ее здесь? Я должен прибавить только, что там ужасная пустыня. Деревушка была всегда дрянь, а за эти последние двадцать лет через нее прошло столько казацких шаек и чамбулов, что не знаю, найдем ли мы там хоть камень на камне. Там много оврагов, поросших лесами, много трущоб и глубоких пещер и всяких тайников, где разбойники скрываются целыми сотнями, не говоря уже о тех, которые приходят из Валахии.
   -- Разбойники при такой военной силе -- вздор, -- сказал Заглоба, -- чамбулы -- тоже вздор, потому что если они появятся в большом количестве, то это будет известно, а если их будет немного, то ты их вырежешь...
   -- Ну вот видишь! -- воскликнула Бася. -- Все это вздор! Разбойники вздор, и чамбулы вздор! С такой силой Михал защитит меня от всей крымской орды.
   -- Не мешай мне думать, -- ответил пан Заглоба, -- иначе я решу не в твою пользу!
   Бася быстро закрыла рот рукой и спрятала голову в плечи, делая вид, что ужасно боится пана Заглобы. Он, хотя и понимал, что она шутит, был этим польщен и, положив свою одряхлевшую руку на русую головку Баси, сказал:
   -- Ну не бойся, я тебя порадую!
   Бася тотчас же поцеловала его руку, -- действительно, многое зависело от его совета, ибо советы его были всегда так верны, что на них можно было положиться; а он, засунув обе руки за пояс и поглядывая своим здоровым глазом то на одного, то на другого, вдруг сказал:
   -- А потомства нет как нет, а?
   И оттопырил свою нижнюю губу.
   -- Воля Божья, вот и все! -- ответила Бася, опустив глаза.
   -- А вам бы хотелось? -- опять спросил Заглоба.
   -- Говоря откровенно, -- заговорил маленький рыцарь, -- я не знаю, что дал бы, чтобы иметь детей, но иной раз я думаю, что это напрасная мечта. Бог и так послал мне счастье, дав вот этого котенка, или, как вы ее называете, гайдучка, а так как он при этом благословил меня славою и достатком, то я и не смею молить его о большей милости. Видите ли, не раз приходило мне в голову, что, если бы исполнились все человеческие желания, тогда не было бы никакой разницы между земной Речью Посполитой и небесной, а ведь только небесная отчизна может дать совершенное счастье. И потому я надеюсь, что если я здесь не дождусь одного или двух мальчишек, то это счастье не минует меня там! И по старине буду я с ними воевать под началом небесного гетмана, Михаила-Архангела, и вместе с ними покроюсь славой в походах против нечистой силы.
   Набожный рыцарь, растроганный своими собственными словами, опять поднял глаза к небу, но пан Заглоба слушал его равнодушно, строго моргал глазом и наконец сказал:
   -- Смотри, как бы в этом не было богохульства! Ведь, хвастаясь, что ты так хорошо предугадал предопределения Господа, ты грешишь, и за этот грех тебе придется жариться в аду, как горох на горячей сковородке. У Господа Бога рукава пошире, чем у епископа краковского, но он не любит, чтобы ему туда заглядывали, много ли, мол, люде ством святого архангела Михаила, будут служить, покроются славой в походах против дерзостей ада и достигнут высших должностей.
   Эта речь так растрогала самого оратора, религиозного воина, что он опять взглянул на небо, а пан Заглоба, который не обращал на его слова никакого внимания, не переставал что-то сердито бормотать и вдруг сказал:
   -- Смотри, не очень богохульствуй, не очень хвастай, что заранее предугадаешь божественные предопределения. Это, пожалуй, даже грешно, и ты можешь порядком погреться в пекле, как горох на горячей сковороде. У Господа Бога рукава шире, чем у кого-нибудь краковского ксендза, но он не любит, чтобы к Нему заглядывали туда из желания узнать, что Он, для людского счастья там наготовил. Он распоряжается как Ему угодно, а ты рассуждай только о том, что до тебя касается. Если хотите иметь потомство, то вместо разлуки должны быть вместе.
   Выслушав все это, молодая женщина с восторгом выбежала на середину комнаты, стала прыгать, скакать и хлопать в ладоши, повторяя: -- А что! Надобно вместе держаться! Я сейчас же отгадала, что пан Заглоба будет на моей стороне!.. Сейчас отгадала! Едем в Хрептиов, Михаил? Хоть разок возьмешь меня против татар! Один разок. Мой дорогой мой золотой?
   -- Вот видишь -- бери ее с собой! Ей уж и в поход хочется идти! -- воскликнул маленький рыцарь.
   -- Возле тебя не побоюсь идти и против целой орды!..
   -- Siltentium {Тихо (лат.).}, -- сказал Заглоба, следя влюбленными глазами, точнее, влюбленным глазом за Басей, которую любил бесконечно, -- надеюсь, что Хрептиов, до которого не очень далеко, не последняя станция от Диких Полей.
   -- Нет, команды стоят и далее, в Могилеве, Ямполе, последняя же в Рашкове, -- отвечал маленький рыцарь.
   -- В Рашкове? Мы Рашков хорошо знаем. Мы оттуда вывезли Скшетускую из того валздымецого яра, помнишь, Михаил? Помнишь, как я затравил того черемиса или дьявола, который ее стерег. А коль скоро вам последняя резиденция будет в Рашкове, та ест бы Крым и поднялся, или даже все турецкое царство, то там прежде всего узнают и дадут заранее знать в Хрептиов, а потому нечего так и беспокоиться, ибо Хрептиов не может быть вдруг осажден. Ей-Богу, не понимаю, почему Баське не жить там с тобою? Я говорю это искренно, но ты и сам знаешь, что я готов скорей за нее сложить свою старую голову, чем подвергнуть ее малейшей опасности. Возьми ее! Вам обоим будет лучше. Баська должна обещать нам, что в случае настоящей войны позволит без сопротивления отвезти себя хоть в Варшаву, потому что тогда начнутся большие походы, страшные битвы, осады лагерей может быть, и голод, как под Зборзжем, а в таких случаях и мужчине трудно сохранить свою голову, что ж говорить о женщине.
   -- Я рада была бы даже быть убитой возле Михаила, -- отозвалась Бася, -- но у меня все-таки есть настолько разума, чтоб понимать, что если нельзя, то нельзя. Впрочем, воля Михаила, не моя. Ведь он уже в прошлом году с паном Собеским ходил в поход, а разве я настаивала ехать с ним? Нет? Ладно? Если теперь позволено мне будет ехать с Михаилом в Хрептиов, то в случае войны вы можете меня отвезти куда вам будет угодно.
   -- Лучше его милость, пан Заглоба, отвезет тебя на Полесье к Скшетуским, -- сказал маленький рыцарь, -- туда турок, конечно, не доберется.
   -- Пан Заглоба! Пан Заглоба! -- сказал старый шляхтич, передразнивая маленького рыцаря -- Разве я обозный? Не доверяйте так жен пану Заглобе, думая, что он старый, -- он может оказаться в таком случае совсем иным. Неужели ты думаешь, что в случае войны с турками я буду сидеть в Полесье за печью и смотреть, чтобы жаркое не пригорело? Я еще не калека и могу быть иначе полезен. Хоть со скамейкой, а на коня таки сяду! Но когда сяду, то уж неприятель тогда держись, так помажу, что и молодому не удастся! Слава Богу, еще песок из меня не сыплется. Разумеется, в погоню за татарами не выеду и в Диких Полях за ними гоняться не буду, потому что я не гончая собака, но зато в генеральной атаке держись меня, если сможешь, и тогда увидишь кое-что.
   -- Как, неужели вы не отказались бы идти в битву?
   -- А ты думаешь, что я не желал бы увенчать славной смертью славную жизнь после такой долголетней службы? И что ж лучшего я могу требовать от судьбы? Знал ты пана Дзевионткевича? Тот, правда, выглядел не старше ста сорока лет, но ему действительно было сто сорок два, и он еще служил.
   -- Столько ему не было.
   -- Было! Не сойти мне с этого места, я иду на великую войну, и баста!.. А теперь поеду с вами в Хрептиов, потому что влюблен в Басю.
   При этих словах старика Бася подскочила к нему и начала его крепко обнимать и целовать, он же, запрокинув голову назад, говорил ей:
   -- Крепче! Крепче!
   Пан Михаил все-таки еще раздумывал и колебался и вдруг сказал:
   -- Это невозможно, чтобы мы все вместе ехали; потому что там голая пустыня, и мы нигде не найдем себе пристанища. Я поеду раньше, осмотрю место, поставлю хорошую крепостцу и дома для солдат, а также и навесы для офицерских лошадей, которые, по своей деликатности, могут пострадать от перемены воздуха; надобно выкопать колодцы, провести дороги, яры очистить от разбойничьей мерзости; тогда пришлю за вами провожатых, и вы приедете. Недели три вам придется подождать здесь.
   Жена Володыевского хотела что-то возразить против этого, но Заглоба, поняв, что маленький рыцарь был прав, воскликнул:
   -- Что умно, то умно! Баська, мы с тобой здесь на хозяйстве останемся -- и, право, отлично проведем время. Надобно тоже и запас кое-какой приготовить; ведь вы, верно, не знаете, что меды и вино нигде так хорошо не сохраняются, как в пещерах
  

Глава II

   Как сказал пан Михаил -- так и сделал; в три недели он все устроил как следует и выслал за Басей особенный эскорт, который состоял из ста липковцев под командой пана Ланскоронского и из ста линкгаузовых драгун с главнокомандующим паном Сниткой, герба "месяц в тучах". Липковцы шли под начальством сотника Азыи Мелеховича, молодого человека лет двадцати, из литовских татар. Он приехал к Басе и передал ей письмо от мужа, который писал ей следующее.
   "Возлюбленная сердца моего, Бася! Приезжай скорей, потому что без тебя мне, как без хлеба; и если до твоего приезда не иссохну, то зацелую совсем твою свежую рожицу. Людей посылаю достаточно и офицеров опытных, но главное начальство все-таки принадлежит пану Снитке; его приглашайте в свою компанию, потому что он человек благородный и хороший воин; Мелехович, хотя и хороший солдат, но Бог знает, кто он. К тому же он ни в одном отряде, кроме липковцев, офицером быть не может, потому что никто не признал бы его своим равным. Я обнимаю тебя крепко, ручки и ножки целую. Крепость я построил из сосновых бревен; печи огромные. Для нас несколько комнат в особом доме. Везде пахнет смолой; сверчков налезло множество в дом; и когда вечером они начинают цвирикать, то даже собаки просыпаются. Если достать немного гороховой соломы, то можно бы мигом их перевесть. Окна пока заслоняем пузырями; но у пана Бьягловского в отряде, между драгунами, есть стекольщик Стекло можешь купить в Каменце у армян; ради Бога, осторожно вези его, чтобы не разбить. Твою комнатку я велел обить ситцем, она очень красива. Из разбойников, которых мы изловили в байраках, я велел уже девятнадцать повесить, а пока ты приедешь, то будет их до полсотни. Пан Снитко расскажет тебе про наше здешнее житье-бытье. Я поручаю тебя Богу и Пресвятой Богородице, душа моя милая".
   Заглоба, узнав из письма Володыевского к жене, которое эта последняя дала ему прочесть, все касающееся пана Снитки, начал относиться к нему с уважением, хотя и давал ему понять все свое превосходство над ним и то, что если он говорит с ним как с равным себе, знаменитому воину, то только из снисходительности. Но пан Снитко и не думал задирать носа: он был простой, веселый и хороший служака, проведший всю жизнь на военном поприще, склонялся пред славой пана Заглобы и считал себя ничтожным перед ним, а маленького рыцаря боготворил.
   Когда жена Володыевского читала письмо, Мелеховича не было при этом; он, как только отдал письма, тотчас же вышел, говоря, что ему надо узнать, чем занимаются солдаты, но на самом деле он опасался, чтобы Бася не велела ему уйти в людскую.
   Пан Заглоба, который уже достаточно присмотрелся к нему и припомнил сказанное в письме Володыевского, обратился к Снитке:
   -- Добро пожаловать, пан! Добро пожаловать!.. Пан Снитко!.. Знавал, когда-то знавал! Герб ваш: месяц в тучах! Гм! Герб славный... Но тот татарин, как зовут его!..
   -- Мелехович.
   -- Но этот Мелехович волком смотрит. Михаил пишет, что этот человек неизвестного происхождения, -- что очень удивительно, так как наши татары -- шляхтичи, хоть м басурмане. На Литве я встречал целые селения татар. Там зовут их липками, а здешние носят название черемисов. Долгое время они служили верно Речи Посполитой, благодаря ее за хлеб; но во время холопского восстания многие из них перешли к Хмельницкому, а теперь, как мне известно, начинают сближаться с ордой. Этот Мелехович смотрит волком. С которых пор знает его пан Володыевский?
   -- Со времени последнего похода, -- отвечая пан Снитко, засовывая ноги под стул, -- когда мы с паном Собеским, идя против Дорошенки и орды, проезжали Украиной.
   -- Со времени последнего похода! Я не мог в нем участвовать, потому что пан Собеский дал мне другое поручение, хотя после он тужил обо мне. А ваш герб прекрасный: месяц в тучках!.. Откуда же взялся этот Мелехович?
   -- Он называет себя литовским татарином; но удивительно, что его никто из литовских татар не знает, хотя он и служит в их отрядах. Распространился слух о его неизвестном происхождении; но это, однако, не мешает ему держаться очень гордо. Воин он, впрочем, великий, хотя и не разговорчивый. Он оказал большие услуги под Брацлавом и Кальником, за что пан гетман сделал его сотником, хотя во всем отряде по летам он был самым младшим. Липковцы очень его любят, но между нашими он не очень терпим, потому что человек угрюмый и, как ваша милость только что заметили, смотрит настоящим волком.
   -- Если это великий воин, пропивавший за нас свою кровь, -- воскликнула Бася, -- то его можно принять в наше общество, за что, конечно, муж мой не может быть в претензии.
   И, обращаясь к пану Снитке, спросила:
   -- Ваша милость согласны на это?
   -- Я весь к услугам пани полковниковой! -- воскликнул Снитко.
   Бася исчезла в дверях; а пан Заглоба, посопев немного, спросил пана Снитку:
   -- Ну, а как вам показалась наша пани полковникова?
   Не отвечая на этот вопрос, пан Снитко только закрыл глаза пальцами, наклонился вперед и воскликнул:
   -- Ай, ай, ай!
   Затем он замолчал, широко раскрыв глаза и прикрыв большой ладонью рот, что, все вместе взятое, представляло человека, как бы сильно сконфузившегося своего увлечения
   -- Марципан да и только? -- сказал Заглоба, щелкнув языком.
   В ту минуту в комнату вошла "марципан" -- Бася вместе с Мелеховичем, который похож был в это время на дикую испуганную птицу. Бася, войдя с Мелеховичем в комнату, обратилась к этому последнему:
   -- Из письма моего мужа и от пана Снитки наслушались мы столько о ваших храбрых подвигах, что мы рады познакомиться с вами. Просим пожаловать -- сейчас подадут обедать.
   -- Просим, подойдите, пан, ближе, -- сказал, пан Заглоба.
   Видно было, что приглашение Баси и пана Заглобы понравилось Мелеховичу: лица татарина, весьма красивое, но как бы чем-то опечаленное, вдруг немного прояснилось, и на нем отразилась благодарность и за прием, и за то, что его не сравняли со слугами, а пригласили в залу.
   Бася своим чутким женским сердцем поняла, сколько выстрадал этот гордый, самолюбивый человек из-за своего неизвестного происхождения и каким незаслуженным оскорблениям подвергался он, ввиду чего она старалась быть как можно вежливее и любезнее с Мелеховичем, оказывая при этом пану Снитке лишь настолько больше уважения, насколько этот последний был старше Мелеховича. Бася расспрашивала татарина о его заслугах, которыми он приобрел себе такое высокое положение. Пан Заглоба, поняв желание Баси, также часто обращался к нему с вопросами, на которые Мелехович отвечал весьма дельно, хотя и стеснялся сначала, но вообще из его ответов и обращения видно было что это человек вполне воспитанный.
   "Не может быть, чтобы в нем была холопская кровь, -- характер был бы иной", -- подумал пан Заглоба, а затем сказал громко:
   -- Где живут родители пана?
   -- На Литве, -- отвечал, краснея, Мелехович.
   -- Литва велика. Это все равно, как если бы пан отвечал: "В Речи Посполитой".
   -- Теперь уж не в Речи Посполитой, потому что наша сторона от нее отпала. Мой родитель имеет землю недалеко от Смоленска.
   -- У меня тоже были там имения, которые я получил в наследство от бездетного родственника; но я отказался от них и предпочел остаться в Речи Посполитой.
   -- То же самое сделал и я, -- ответил Мелехович.
   -- И хорошо сделали, пан, -- заметила Бася.
   Пан Снитко не принимал участия в разговоре, но, слушая его, только плечами пожимал, желая выразить этим, что Бог один может сказать, откуда и кто этот татарин! Заглоба, подметив это выражение на лице Снитки, спросил Мелеховича:
   -- А что, пан, -- сказал он, -- ты Христа исповедуешь, или, не -во гнев будь сказано, в мерзости пребываешь?
   -- Я принял христианскую веру, для которой должен был оставить отца.
   -- Если для того оставил, за то тебя Господь Бог не оставит, и вот первая Его милость, что ты вино можешь пить, которого, оставаясь в слепоте, и не попробовал бы.
   Слова эти рассмешили Снитку, но Мелеховичу все расспросы о его происхождении, видимо, были неприятны, и лицо его сделалось пасмурным, на что пан Заглоба, которому татарин не нравился, напоминая своими манерами и взглядом известного предводителя казаков Богула, не обращал ни малейшего внимания.
   Во время их разговора был подан обед.
   После обеда принялись приготовляться к дороге и на другой день, ранним утром, выехали из дома, рассчитывая, чтобы дорога до Хрептиова заняла не больше одного дня.
   В Хрептиов поехало несколько возов и, кроме того, несколько навьюченных верблюдов и лошадей, так как Бася хотела, чтобы у нее в Хрептиове было как можно больше различных припасов; позади этого каравана шли стада степных волов и овец.
   Впереди поезда ехал Мелехович с отрядом липковцев, Басю и Заглобу, сидевших в крытом экипаже, сопровождали драгуны. Хотя Басе и хотелось ехать верхом на своем Джиомете, но она согласилась с паном Заглобой, советовавшим ей ехать в экипаже хотя бы в начале и в конце путешествия, и не поехала верхом.
   -- Если бы ты спокойно усидела на лошади, -- сказал Заглоба, -- я не противоречил бы тебе; но ты начнешь шалить, а это не совсем прилично жене полковника.
   Поездка в Хрептиов очень радовала Басю, так как с начала замужества у нее были два страстные желания: подарить мужу сына и пожить с Михаилом, хоть не более года, где-нибудь в степи, в пустыне и испытать самой те приключения, которые неизбежны во время военных действий, посмотреть на те степи, о которых она так много слышала, будучи ребенком. И вот -- мечты ее и желания начинали, казалось, сбываться: ей предстояла такая жизнь вместе с человеком, которого она страстно любила и который славился в Речи Послолитой как наездник из наездников, от которого враг никуда не мог скрыться. Все существо Баси трепетало от радости, ей хотелось и плакать, и смеяться, если бы мысль о том, как на это посмотрят солдаты, любовь которых она желала заслужить, не удерживала ее от этого. Она рассказала пану Заглобе свои мысли, и он, с доброй улыбкой, отвечал ей на это:
   -- Уж что ты будешь их любимицей и баловницей -- в том нет никакого сомнения! Женщина в станице -- редкая птица.
   -- А в необходимости я могу им служить примером.
   -- В чем?
   -- В храбрости! Одно только меня беспокоит за Хрептиовом стоят еще команды, в Могилеве и в Рашкове -- до самого Ягоремкова, так что татарина у нас и на лекарство не добудешь.
   -- А я так боюсь, напротив, конечно не за себя, а за тебя, что мы слишком часто будем их видеть. Ты думаешь, что чамбупы считают своей обязанностью идти непременно с востока, из степей, или от молдаванского берега Днестра? Они могут явиться где им вздумается, хоть на горе за Хрептиовом. Разве что разойдется молва о моем пребывании в станице, испугает их и заставит пройти мимо, ибо меня они хорошо знают.
   -- А разве Михаила они не знают? А Михаила разве они не испугаются?
   -- Да, от него тоже побегут, -- разве что сила их будет так велика, что не испугаются. Впрочем, он сам готов их отыскивать.
   -- Я в этом была уверена! Да настоящая ли эта пустыня в Хрептиове? Это так от нас недалеко!
   -- Уж какая дикая пустыня! Когда-то, еще в моей молодости, была она заселена. Едешь, бывало, от хутора до хутора, от села до села, из местечка в местечко. Знавал я их, бывал там. Я помню время, когда Ушица была, что называется, укрепленным городом! Пан Конецпольский-отец поставил меня там старостой. Но потом совершил разбойничье восстание, и все пошло к черту! Когда мы ездили за Еленой Скшетуской, то там была уже пустыня, а потом по ней прошли более двадцати раз чамбулы... Теперь пан Собеский освободил эти края от казаков и татар, словно вырвал их из волчьей пасти. Но жителей там все-таки мало, потому что разбойники сидят по оврагам.
   И припомнилось старому пану все прошедшее, и стал он внимательно всматриваться в окрестности.
   -- Мой Боже, -- говорил он, -- когда мы за Еленой Скшетуской ездили, я считал себя стариком, а теперь мне кажется, что тогда я был молод; но с тех пор прошло более двадцати четырех лет. Михаил был тогда еще молокососом и не более имел волос на чубе, чем у меня на пальцах. Между тем, местность эта мне так известна, будто все это происходило вчера! Только байраки пуще поросли лесом с тех пор, как обыватели оставили эти места.
   Разговаривая таким образом, путники наши приблизились к дремучему бору, покрывавшему в то время большую часть этих пустынь. Кругом Студеницы можно было встретить и открытые поля, откуда вдали виднелись берега Днестра, которые с другой стороны реки шли до высот, заканчивающих горизонт со стороны Молдавии.
   Въехав в этот бор, путешественники продолжали свой путь с большими препятствиями: глубокие яры, где жили дикие звери и в которых обитало еще больше диких людей, мешали им продолжать путь, -- это яры были то узки и обрывисты, то покрыты густой зарослью и более открыты, с отлогими откосами. Мелехова со своим отрядом липковцев сходил туда с большой осторожностью, и в та время, когда хвост конвоя находился только на краю вершины-оврага, начало конвоя точно уходило под землю. Хоть пан Михаил и поправил, по возможности, дороги, но все же Басе с паном Заглобой то и дело приходилось выходить из экипажа, так как попадались весьма опасные переправы. Яры эти на дне своем имели колодцы или ручьи, стремившиеся по камням, тут же находились быстрые потоки, куда весною стекала вода от таявшего в степи снега. В этих каменных ущельях было постоянно холодно, так что хотя солнце сильно пекло и в лесу, и в степи, путники чувствовали порядочный холод. Вершины оврагов были покрыты высоким бором, представлявшим из себя как бы черных великанов, стороживших их темную внутренность от солнечных лучей. Этим же бором были покрыты и скалистые бока оврагов. Однако же, в некоторых местах бор этот представлял из себя какое-то безобразие: там и сям виднелись поломанные и почерневшие пни и стволы, которые были накиданы друг на друга; там же валялись ветви, совершенно без листьев или с сухими, почерневшими листьями, или желтыми хвоями.
   -- Что сделалось с этим бором? -- обратилась Бася к пану Заглобе.
   -- Это, быть может, старые засеки, которые устраивались здешними обывателями против орды, или засеки разбойников против наших войск; но может быть, что и молдавские ветры гуляли здесь по борам, -- а в их порывах, как говорят старые люди, упыри или просто дьяволы играли свои свадьбы.
   -- А разве вы видели когда-нибудь дьявольскую свадьбу?
   -- Своими глазами не видал, но слыхал, как дьяволы от радости кричали: у-га! у-га! Спроси Михаила, он тоже слышал.
   Хотя жена Володыевского была не трусиха, но все-таки чувствовала страх к злым духам и поэтому с усердием перекрестилась несколько раз.
   -- Страшная сторона, что и говорить! -- проговорила она.
   Бася не ошиблась, назвав эту страну страшной. Да и в самом деле, в оврагах было тихо и мрачно, как в могиле. Не слышно было ни воя ветра, ни шелеста листьев, только иногда раздавался скрип повозок да перекличка возниц между собою в опасных местах, а иногда слышалась и песня, затянутая кем-либо из татар или драгун, все же остальное безмолвствовало.
   Как овраги были мрачны и дики, так нагорные места были оживлены и представляли собою прекрасную картину, даже и те, которые были покрыты сплошным лесой Погода стояла в это время чудная; на небе -- ни тучки, а золотые лучи солнца окрашивали и деревья, и травы то в пурпур, то в золото. От Речи Посполитой к Черному морю уже неслись большие стаи диких гусей, уток и журавлей, почувствовавших приближение холодов, так как время подходило уже к половине октября.
   Кроме уже помянутых птиц, высоко на небе можно было еще заметить плавающих в воздухе, с распущенными крыльями, хищного орла и не менее алчного к добыче ястреба. На зиму в степях оставалось много других птиц, не боявшихся холодов и прятавшихся в высокой траве, ßo время проезда каравана из-под копыт лошадей то и дело вылетали стаи жирных куропаток, что очень радовало Басю, страстно любившую охотиться. Заметив где-нибудь вдали дрофу, как бы стоявшую на страже, она хлопала в ладоши, как ребенок, и глаза ее блестели от удовольствия.
   -- Мы будем с Михаилом на них с собаками охотиться! -- восклицала она, хлопая в ладоши.
   -- Что если бы твой муж был домосед, -- говорил Заглоба, -- с такой женой у него скоро бы борода поседела. Но я знал, кому тебя отдал. Другая на твоем месте была бы хоть сколько-нибудь благодарна.
   Вместо ответа Бася расцеловала старика е обе щеки, так! что сердце его дрогнуло и он проговорил:
   -- На старости любящее сердце так же приятно, как теплая лежанка.
   Затем, призадумавшись немного, он продолжал:
   -- Удивительно, как я всю свою жизнь любил женщин, а спроси: за что? И сам не знаю! Ведь надобно правду сказать -- это зелье бывает и изменчиво, и ветрено. Может быть, оттого, что они боятся всего, как дети; если кого-нибудь из них обидят, у меня сердце так и сожмется от жалости. Обними же меня еще, вот так!
   Молодая женщина не заставила себя просить и тотчас исполнила желание старика. Она была в таком радостном настроении, что не только пана Заглобу, но если бы могла, то обняла бы весь мир.
   Все время пути Бася и пан Заглоба находились в самом лучшем расположении духа, хотя путешествие их и совершалось очень медленно из-за волов, которые не могли идти скоро, следуя позади каравана, а оставить их под присмотром небольшой стражи было небезопасно в этих дремучих лесах
   Чем дальше они ехали, тем путь становился затруднительнее. Недалеко от Ушицы дорога сделалась неровной, овраги -- более глубокими, пустыня же представляла весьма дикий вид Караван беспрестанно должен был останавливаться: то лошади упрямились, то волнистая почва затрудняла переезд Дорога, ведущая на Могилев, была очень большая и старая и так за двадцать лет заросла непроходимым лесом, что едва можно было приметить ее, почему и нужно было ехать по тропинкам, проложенным когда-то войском. Но пробираться по этим тропинкам было очень трудно. Да они и не всегда были верны. Ввиду всего этого караван не избег неприятных приключений. Так, например, конь Мелеховича, который ехал во главе своего отряда, оступился на покатости яра и свалился на каменистое дно; Мелехович лежал без памяти, а верхняя часть головы его была рассечена. Пан Заглоба и Бася вышли из повозки, куда положили раненого, приказав везти его как можно осторожнее, сами же поехали верхом. Когда по дороге попадались родники, то Бася сходила с лошади, мочила в воде полотно и перевязывала им голову татарина, долго не приходившего в себя. Наконец, когда он очнулся и Бася спросила, как он себя чувствует, то он, не отвечая, схватил руки ее и крепко поцеловал их своими бледными губами.
   Затем, как бы совсем придя в себя, он сказал по-малороссийски:
   -- Ой, добре, як давно не було.
   Таким образом путешествие это продолжалось целый день. Настал вечер, солнце медленно скатилось в сторону Молдавии и осветило Днестр, казавшийся от этого огненной лентой, между тем на востоке, у Дикого Поля, начинались уже сумерки.
   Конечная цель путешествия каравана -- Хрептиов -- была недалеко, но путники все-таки остановились, чтобы подольше отдохнуть и дать отдых коням. Воины сошли с коней, некоторые из драгунов начали петь молитвы, а липковцы, подостлав овечьи шкуры, встали на них на колени и, обратив лицо на восток, начали молиться, повторяя то громко, то тихо: "Аллах! Аллах!" Восклицания эти раздавались по всем шеренгам, затем вдруг все смолкало, и мусульмане, встав на ноги и подняв руки кверху около лица, начинали повторять с небольшими промежутками: "Лохичмен, ах, лохичмен!" Молящихся людей освещали красные лучи заходящего солнца. С востока подул ветерок и пробежал по листьям лесной чащи, как бы желая перед ночью прославить Бога, украсившего небосклон мириадами звезд.
   Бася, глядя на молящихся татар, с грустью думала, что все они, такие молодые, после тяжелой трудовой и полной лишений боевой жизни, должны пойти в ад, несмотря на то, что живут вместе с людьми, верующими в истинного Бога.
   Слушая жалобы Баси по этому поводу, пан Заглоба только плечами пожимал, как человек уже давно привыкший ко всему этому.
   -- Этих мерзавцев, -- сказал он, -- оттого и в рай не пускают, чтоб они с собою туда нечистых насекомых не занесли.
   Сказав это, пан Заглоба с помощью слуги надел тулупчик на мерлушках, необходимый при поездках во время холодных вечеров, и приказал каравану двинуться в путь; но едва приказание это было исполнено, как путники увидели на взгорье, против себя, пятерых всадников. Отряд липковцев в ту же минуту расступился.
   -- Михаил! -- крикнула Бася, смотря на всадника, ехавшего впереди других
   И в самом деле это был пан Михаил, выехавший с четырьмя всадниками навстречу Басе.
   Встреча супругов была чрезвычайно радостна, и они не могли наглядеться друг на друга Каждый из них передавал другому все, что с ним случилось.
   Бася передала мужу все подробности о своем путешествии, а также и о несчастии с Мелеховичем. В свою очередь пан Михаил рассказал ей о своей жизни в Хрептиове, прибавив, что там все уже готово для приема ее, так как пятьдесят человек трудились три недели над постройками Разговаривая с женой, маленький рыцарь то и дело нагибался и обнимал ее; Бася же не противилась его ласкам и не была за это в претензии на мужа, так как ехала возле него так близко, что даже лошади их терлись боками.
   Наконец наступила ночь, теплая и светлая от блеска полного месяца, совершавшего путь; в это время путешествие их приближалось к концу. Луна все выше и выше поднималась на небо и бледнела, под конец же свет ее вдруг заслонило зарево, ярко запылавшее перед путниками.
   -- Что эта такое? -- спросила Бася.
   -- Увидишь, -- сказал, поводя усами, Володыевский, -- как только минуем этот лесок, который отделяет нас от Хрептиова.
   -- Это уже и Хрептиов?
   -- Ты видела бы его отсюда, как на ладони, но деревья заслоняют его от нас.
   Затем они въехали в небольшой лес и, доехав почти до половины, увидали на другом конце его множество огней, как бы рой светляков или мерцающих звезд! Звезды эти быстро приближались, и наконец весь лес потрясся от громогласных восклицаний:
   -- Vivat наша пани! Vivat вельможная! Vivat! Vivat!
   Это кричали солдаты, приехавшие приветствовать Басю и державшие в руках на длинных палках пылающие лучины, всаженные в расщепленный конец палки. Сотни прибывших перемешались с липковцами. Некоторые из прибывших держали железные каганцы с пылающей смолой, падающей на землю, как огненные слезы.
   Вся эта толпзийступила Вояодыевекого, и хотя лица воинов были грозны, усаты и дики, но тем не менее они выражали большую радость Немногие из них видели Басю и думали, что жена полковника солидаая женщина, но чрезвычайна удивились и обрадовались, увидев едущую верхом на белом коне молоденькую, хорошенькую женщину, почти ребенка, приветливо и смущенно улыбавшуюся им и кивавшую головкой.
   -- Благодарю вас, панове, -- говорила Бася,-- хотя я и знаю, что такая встреча не для меня...-- Но ее серебристый голос утонул в виватах, заставивших дрожать лес.
   Солдаты различных отрядов перемешались между собою и спешили подойти, ближе к Басе, рассматривали ее и восхищались ею, а некоторые до того расчувствовались, что целовали край ее платья или ноги в стременах. При виде этой молоденькой, цветущей женщины сердца этих полудикарей, знакомых только с войной да с пролитием крови, дрогнули, и в них пробудилось какое-то незнакомое им дотоле чувства Любя и уважая Воподыевского, они пожелали сделать ему приятное, вышли встретить его жену -- но кончилось тем, что молодая женщина очаровала их. Симпатичное, веселое, невинное лицо Баси сделалось для них дорогим. "Детина-то наша!" -- говорили степные воины, старые казаки. "Херувим, каже пан региментар!" "Утренняя зорька! Милый цветочек!.. -- повторяли солдаты. -- Все за нее положим головы!" Черемисы же, только чмокая губами и положа руки на грудь, твердили: "Аллах! Аллах!"
   Пан Михаил был тронут и польщен такой встречей, оказанной его жене, которая была его гордостью.
   Караван выехал из лесу, а крики "vivat" все не смолкали. Глазам путников представилась станица Хрептиовская, которая раскинулась амфитеатром на взгорье и состояла из больших деревянных строений. Станицу эту можно было хорошо рассмотреть, так как внутри частокола были зажжены большие костры, да и во дворе было много костров, хотя и не таких больших, из боязни пожара.
   Пришедшие в станицу воины погасили лучины и начали палить из своего оружия в честь лани.
   Со звуками пальбы смешались звуки оркестра, игравшего за частоколом и состоявшего из польских труб, казацких литавр, бубнов и других многострунных инструментов; татарские пищалки, на которых упражнялись липковцы, пронзительно пищали. Ко всему этому примешивались еще собачий лай и рев испуганных животных, что производило страшный гам.
   Бася ехала между паном Заглобой и мужем, конвой теперь следовал позади них
   Ворота были украшены еловыми ветвями; над воротами была надпись, произведенная на стенках пузыря, вытертого сапом, который внутри был освещен.
   "Пусть Купидон щедро наделит вас счастливыми часами".
   Бася с мужем остановились прочесть эту надпись; воины, увидя это, крикнули: "Vivati"
   Для пана Заглобы тоже был особый транспарант, который его очень обрадовал. На нем старик прочел следующее:
   "Да здравствует вельможный Онуфрий Заглоба, каждого войска величайшее украшение!"
   Затем начался лир, на который пан Михаил пригласил офицеров, а в распоряжение воинов было отдано несколько бочонков горилки. В угощении не было недостатка; заколотые быки тут же жарились на кострах, и до поздней ночи продолжалось это веселье, оглашая воздух криками и выстрелами, что приводило в ужас степных бродяг, скрывающихся в Ушицких лесах.
  

Глава III

   Паи Володыевский со своими людьми постоянно занимался работой. Гарнизон Хрептиова составляли не более ста человек, а остальные всегда были в разъездах. Большой отряд был послан для исследования ушицких лощин. Воины, находившиеся в этом отряде, жили как во время настоящей войны. Да и нельзя было иначе, так как часто большие разбойничьи шайки, напав на них, сильно оборонялись, вследствии чего между солдатами и разбойниками происходили настоящие битвы, длившиеся несколько дней и даже несколько десятков дней. Володыевский отправлял небольшие отряды к Бреславлю для разведок о татарах и Дорошенке, а также и для поимки из степей лазутчиков; для поддержания сношений с командами, расположенными вниз по Днестру -- до Могилева и Ямполя, тоже посылались маленькие отряды, а иные отправлялись следить за происходившим на ямпольянской дороге, некоторые уже устраивали мосты и исправляли корчмы. Жители этой взволнованной страны, узнав, что она мало-помалу успокаивается, и не получая от разбоев большой наживы, начали возвращаться в заброшенные ими дома все смелее и смелее. Володыевский надеялся, что в недалеком будущем Хрептиов и окрестности его изменят свой дикий вид, так как в станице появился уже ремесленник-еврей, а также часто посещали ее и коробейники, и купцы-армяне. Но, конечно, вся перемена к лучшему была еще слишком далека, много еще предстояло потрудиться. Распущенный народ сдружился с бродягами, относясь с недоверием к войску, и опять стал убегать в пещеры скал; целые толпы различных бродяг -- волохов, венгров, казаков, татар и других -- переходили через броды Днестра, нападали по-татарски, грабили, так что все дороги были в большой опасности, вследствие чего нельзя было выпустить из рук оружие; но все же улучшение края уже началось, и можно было надеяться на успех
   Польские команды более всего опасались нападения с востока, так как из отряда Дорошенки посылались на них небольшие группы с подручными шайками татар, которые, напав на них, предавали огню все окрестности. Предполагая, что эти шайки нападали на них по собственному желанию, Володыевский без всякой боязни навлечь на себя еще большую грозу побеждал их, несмотря ни на какие препятствия, так что разбойники оставили их в покое. Жена же маленького коменданта начала в это время хозяйничать в Хрептиове.
   Басе очень понравилось то оживление, которое царило вокруг нее. Ее забавляли походы, возвращения с разведок, пленные и все прочее. Басе очень хотелось участвовать хоть в одной рекогносцировке, о чем она и сообщила мужу, но до исполнения своего желания она довольствовалась тем, что ездила на своем бахматике {Бахматик -- степная лошадка.} знакомиться с окрестностями Хрептиова с мужем и старым Заглобой; по дороге они охотились на лисиц и дичь, а также иногда травили и волка, выпрыгнувшего из травы; Бася тогда, опередив своих спутников, скакала за гончими, чтобы, догнав зверя, первой выстрелить по нему из пистолета.
   Пану Заглобе нравилась соколиная охота, а офицеры имели несколько пар недурных соколов.
   На эту охоту он отправлялся вместе с Басей. Для охраны их Володыевский потихоньку посылал за ними несколько воинов, из предосторожности на случай опасности, хотя и знал обо всем, что делается на двадцать миль в окружности.
   Согласно пророчеству пана Заглобы, Бася сделалась общей любимицей в станице. Старые воины хвалили ее за храбрость и за то, что она так хорошо понимала их военное дело. Она же, со своей стороны, заботилась об их продовольствии и присматривала за больными и ранеными. Мелехович, голова которого все еще болела и который был более других дик и несдержан, в присутствии Баси делался веселее и мягче.
   -- Если бы не стало малого сокола, -- говорили воины, -- она бы могла стать во главе команды, а под таким начальством не жаль бы было, пожалуй, и голову сложить.
   Бася иногда давала строгий выговор солдатам, если замечала в отсутствие мужа нарушение дисциплины или что-нибудь подобное, за что строго взыскивал с них пан Михаил. Выговоры пани солдаты принимали ближе к сердцу, чем наказания маленького рыцаря, и выказывали молодой женщине полное послушание. Воспитанный в школе князя Иеремии, Володыевский держал солдат в ежовых рукавицах, придерживаясь строгой дисциплины; но по приезде Баси в станицу дикие обычаи ее обитателей несколько смягчились, так как все старались ей угодить и отстранить от нее все неприятное.
   Пан Николай Потоцкий командовал отрядом воинов, которые были люди ловкие и бывалые, хотя постоянные войны и бедствия наложили на них печать некоторой дикости, но все-таки они могли быть приняты в лучшем обществе. Пан полковник приглашал их к себе вместе с другими офицерами, где они проводили вечера в рассказах о делах давно минувших, о войнах, в которых они сами участвовали. Пан Заглоба играл на этих вечерах первенствующую роль, как человек долго живший и много испытавший. Только тогда, когда он, выпив несколько стаканов вина, начинал дремать, усевшись в свое сафьянное кресло, другие начинали свои рассказы. Рассказы эти были весьма занимательные, так как некоторые из рассказчиков побывали и в Швеции, и в Москве, другие же всю молодость провели на Сечи, еще до гетмана Хмельницкого; тут можно было встретить бывших невольников, которые когда-то пасли овец в Крыму или копали колодцы в Бахчисарае; некоторые были знакомы и с Maлой Азией, побывали и на галерах в Турции, плавали и по Архипелагу; здесь же можно было увидеть и таких счастливцев, которые были в Иерусалиме и поклонялись Гробу Господню; многие же, испытав в жизни много бед и горя, возвратились в свое отечество, чтобы до последнего часа жизни быть защитниками его прибрежных окраин, на которых много людей сложили свои буйные головы.
   В длинные и тоскливые ноябрьские вечера у полковника ежедневно собирались офицеры, так как в это время трава на пастбищах уже завяла, вследствие чего и в степи было все тихо и безопасно. На вечерах у Володыевского бывал и начальник казаков, пан Мотовидло, мужчина худощавый, уже не молодых лет и родом малоросс, который двадцать лет провел в сражениях, был тут и пан Дейма, приходившийся братом убитому Убышу; с ним являлся и пан Мушальский, очень меткий стрелок, который мог на лету прострелить цаплю. Посещали пана Володыевского паны Вильга и Ненашинцев, оба хорошие воины и наездники; бывали тут и пан Громыка с паном Богдановичем, и много других Расбказы этих панов были так живы и увлекательны, что невольно как бы переносили слушателя на Восток: в Бахчисарай и Стамбул. Перед глазами мелькали минареты, и святыни Магомета, и бирюзовый Босфор, и фонтаны, и дворец султана, и множество народа в каменном городе, войска, янычары и дервиши -- и все это было закрыто и от русских окраин, да и от всей остальной Европы и Речи Посполитой, немало пролившей своей крови.
   Комната была обильно освещена пламенем горевших в очаге смолистых бревен. По приказанию Баси слуги угощали гостей молдаванским вином, которое грелось на огне и которое черпали цинковыми кружками. Из-за стен слышны были оклики часовых, в комнате же цвирикали сверчки, а в щелях, хотя и законопаченных мхом, все же время от времени свистел северный, холодный ноябрьский ветер. Но тем приятнее было в это время сидеть в теплой комнате и слушать занимательные рассказы воинов.
   В один из таких вечеров пан Мушальский рассказал своим собеседникам следующее:
   -- Да сохранит Господь Бог нашу Речь Посполитую, всех здесь присутствующих и особенно достоуважаемую пани полковникову, на красоту которой мы недостойны даже глаз поднять. Конечно, то, что я хочу рассказать, не может равняться с приключениями пана Заглобы, которые удивили бы Дидону с ее благородными дамами, но если паны пожелают, то я расскажу им о своих похождениях. Будучи еще молодым человеком, я владел имением на Украине, недалеко от Таращи. Это имение было довольно большое и получено было мною в наследство. Кроме того, у меня еще были две деревеньки в тихой стороне, около Ясла, которые достались мне от матери, но я не жил там, а предпочитал отечество, чтобы находиться поближе к татарам и где скорее мог представиться случай помериться с ними с оружием в руках. Мне не удалось побывать на Сечи, хотя своим воинственным характером она сильно привлекала меня, но там ничего не представлялось для деятельности, к какой стремилась моя душа. Зато я пожил в Диких Полях с некоторыми из воинов и испытал все прекрасное, что может дать боевая жизнь. Жизнь моя в деревне мне очень нравилась, и я не расстался бы с нею, если бы не имел около себя надоедливого соседа из-под Белой Церкви. В молодости своей Дыдюк, так звали соседа, служил на Сечи, где и получил чин куренного атамана; кошевой посылал его послом в Варшаву; там он, будучи простолюдином, получил шляхетство. Однако, панове, заметьте, что я происхожу из рода вождя самнитов, некоего Муска, что на нашем наречии означает муха. Мой предок Муска вернулся ко двору Земовита, сына Пяста, по окончании несчастной войны с римлянами. Этот-то Земовит и переименовал его из Муска в Мускальского, что для Земовита казалось легче, а затем уже потомство переменило это прозвище в Мушальского. Зная свое происхождение, я презирал Дыдюка. Он ни во что ставил свое шляхетское достоинство и даже подсмеивался над ним, говоря; "Разве от этого моя тень увеличилась? Я был казаком, казаком и останусь, а шляхетство и все эти вражьи ляхи -- вот мне..." Причем он делал такой жест, которого я не дозволю себе передать в присутствии пани. Я едва сдерживал свое необузданное бешенство и всеми силами старался вредить ему. Но Дыдюк был не труслив и за каждое притеснение с моей стороны отплачивал мне сторицею. Драться с ним на саблях я не мог, так как происхождение наше было не равное, хотя он был бы от этого не прочь. Мы ненавидели друг друга, как моровую язву. Раз на рынке в Тараще Дыдюк выстрелом ранил меня, и я чуть не умер, но затем и я отплатил ему, раскроив голову обухом. Потом, собрав своих дворовых, я два раза забирал его в свои руки. В свою очередь, он не остался у меня в долгу и со своими негодяями напал на меня два раза, но во всяком случае мы не могли одолеть друг друга. Думал было я идти против него судом, да какой же суд в Украине, где еще не рассеялся дым от сгоревших городов. Пан Дыдюк придерживался правила, существовавшего на Украине, по которому тот, кто призывал разбойников себе в помощь, мог не обращать никакого внимания на Речь Посполитую. Конечно, всем этим он оскорблял нашу общую мать, позабыв, какими благами она наделила его. Здесь он сделался шляхтичем, и это возвышение дало ему возможность пользоваться различными преимуществами: владеть землями и пользоваться той свободой, какой он не мог бы добиться ни под чьим другим владычеством. Мы встречались с ним всегда с оружием в руках, и я убежден,, что если бы мы виделись друг с другом просто, как соседи, то мы бы поняли друг друга. В моей голове засела одна мысль -- иметь его в своей власти. Odium росло во мне не по дням, а по часам, и сделало меня желтым, как лимон. Хотя я и знал, что страшно грешу, ненавидя этого человека, но все-таки намеревался исполосовать кнутом его спину за то, что он не признавал себя шляхтичем, а затем уж, как должно верующему в Бога, отпустив ему все грехи, застрелить из ружья, как собаку.
   Но человек предполагает, а Бог располагает.
   Однажды вечером я отправился на свою пасеку, которая была невдалеке от деревни. Пробыв там с полчаса, я вдруг услышал крик
   Взглянул я на деревню -- а над ней повис дым, как туча. Люди бежали и кричали "Татары!", а за ними татар -- видимо-невидимо! Бараньи тулупы и дьявольские татарские морды так и мелькают. Я бросился к коню, но не вложил я еще и ноги в стремя, как почувствовал уже пять или шесть арканов, накинутых мне на шею. Моя геркулесовская сила помогла мне вырваться, но все-таки я был взят в плен и три месяца спустя был уже с другим невольником в татарской деревеньке Сухайдзик, за Бахчисараем.
   В плену нам пришлось очень тяжко. Под ударами кнута мы должны были копать колодцы и заниматься полевыми работами. Имя хозяина нашего, татарина, было Сальмагей. Он не отличался человеколюбием: с невольниками обращался жестоко. Имея состояние, я пожелал выкупиться, но сколько я ни писал писем, посылая их с одним армянином в свои деревеньки под Яслами, ни ответа, ни денег не получил. Что была за причина этому -- я не знал, но только очутился я в Царьграде, где и продали меня на галеры.
   Прекраснее и больше города Царьграда едва ли найдется где в мире. О нем бы можно было рассказывать подряд три дня -- и то всего нельзя было бы пересказать. Людей там -- множество. Дома скучены -- крыша возле крыши. Зтикульские стены тверды. По городу между людьми снуют собаки, с которыми турки находятся в дружеских отношениях, потому, вероятно, что питают к ним родственные чувства, приходясь им братьями. В Царьграде только можно встретить господ и рабов. Тяжесть неволи у язычников -- несравненна. Есть предание, о котором мне говорили на галерах, будто слезы невольников произвели воды Босфора и Золотого Рога, заходящего в город. Много и моих слез кануло туда.
   Ни один из монархов не владычествует над столькими королями, как султан; владычество это ужасно. Турки сами говорят, что если бы не Речь Посполитая, наша мать, или, как они ее называют, Ляхистан, то они давно бы владычествовали над всем светом. За спиной ляха, говорят они, и остальной свет живет в неправде, потому что он, говорят, лежит, как пес, перед крестом, а сам руки кусает. И действительно, они говорят правду. Мы похожи на караульных собак, сидя здесь в Хрептиове, в Могилеве, в Ямполе и в Рожкове! Конечно, и на солнце есть пятна, так ведь и в нашей Речи Посполитой не все безукоризненно, но все же надо предполагать, что наши труды не пропадут даром, может быть, Бог вознаградит нас за наши лишения, да и люди вспоминать станут. Но я буду продолжать свой рассказ. Невольники, живущие на лугах, в городах и деревнях, пользуются большей свободой, чем галерные. Жизнь этих последних -- ужасна! Их приковывают к борту судна около весла и не освобождают от оков ни ночью, ни днем, ни в праздники, и так продолжается до самой смерти; иногда корабль тонет в волнах, и прикованные к нему тонут вместе с ним. Невольники не покрыты никакой одеждой и ходят нагие, вследствие чего они замерзают от стужи, мокнут под дождем, страдают от голода -- и избавиться от этого они не могут. Им остаются только горькие, кровавые слезы и непосильный труд,
   В тюрьму я попал ночью, там меня заковали. Кроме меня, туда посадили такого же несчастного, но рассмотреть в темноте я его не мог. Стали меня заковывать, и казалось мне, что молот забивает крышку гроба над моей головой, хотя в это время я умер бы с радостью. Я обратился к Богу -- но, молясь, я не чувствовал в сердце своем надежды. Стоны мои были бы бесконечны, если бы каваджи не усмирил меня кнутом, и так я просидел смирно всю ночь до рассвета.
   При свете утра, я взглянул на моего товарища по несчастью -- и обомлел. Передо мною сидел Дыдюк. Он страшно изменился; исхудал, был оборван, а борода -- по пояс. Он уже давно проводил жизнь на галерах Взглянув друг на друга, каждый из нас тотчас же узнал своего врага, но мы сидели молча, и хотя оба страдали, но каждый из нас рад был видеть другого таким же несчастным, и мы стали еще сильнее ненавидеть друг друга. В этот же день мы поплыли в путь. Мы, враги, должны были вместе делить все мучения, есть из одной посудины бурду, какой побрезговали бы собаки, сидеть рядом у одного весла, дышать одним воздухом. Судно наше плыло по Геллеспонту, а потом остановилось в Архипелаге, вся масса островов которого и оба берега -- чуть не весь свет -- принадлежат туркам.
   Тяжелую жизнь пришлось вести нам здесь. Страшно жгло солнце, вода от него слезно загоралась, а дрожащие и прыгающие по волнам отблески казались огненным дождем. Днем мы должны были страдать от невыносимого зноя, от которого пот лил ручьем и язык прилипал к гортани, а ночью от страшного холода. Рассказать все те страдания и муки, которые нам пришлось вынести, нет возможности. Надежды на избавление не было, и мы приходили в отчаяние и горевали, вспоминая о прошедшем счастии. Однажды мы остановились на греческой земле, и пред нами явились святые развалины, которые ставили древние греки. Нам с палубы видны были хорошо эти развалины, так как они стоят на возвышении и представляют собой золотые колонны, стоящие одна подле другой, хотя эти колонны не золотые, а из мрамора, пожелтевшего от времени. Затем судно наше поплыло вокруг Полинезии. Мы с Дыдюком уже долго сидели вместе, но из самолюбия и злости не сказали друг другу ни слова. С течением времени сердца наши начали смягчаться. От непосильных трудов и от перемены климата тело наше не держалось на костях, а раны гноились от зноя. Ночью мы горячо молили Бога о ниспослании смерти; и каждый из нас слышал эту молитву другого, и тогда ненависть как бы исчезала из наших сердец. Дело дошло до того, что я плакал уже не об одном себе, но и о своем товарище. Мы уже иначе посматривали друг на друга и помогали один другому в трудах Бывало, если кто из нас, гребя, страшно изнурится (весла были так громадны, что для них требовалась сила не одного, а двух человек), то другой заменял его. Мы также заботились и о том, чтобы пищи, которую нам приносили, хватило бы и товарищу, одним словом, мы полюбили друг друга, но никто из нас не желал этого высказать. У моего товарища была шельмовская душа, душа малоросса!.. На другой день мы узнали, что встретимся с венецианским флотом. Запас съестных припасов был у нас невелик, да нас и не закормили, а только не скупились на угощение кнутами.
   Но вот настала ночь; послышались наши тихие стоны да молитвы, еще усерднее прежних. Увидал я в эту ночь, как крупные слезы падают из глаз Дыдюка на его длинную бороду. Сердце мое не стерпело, и я проговорил: "Дыдюк, ведь мы же из одних краев, простим же друг другу грехи". Услышав это, Дыдюк вскочил, зарыдал и, зазвенев цепями, бросился в мои объятия. Не знаю, сколько времени мы провели, целуясь и обнимая друг друга, при чем слезы текли из наших глаз. Мы долго не могли опомниться; только тела наши дрожали от рыданий.
   Проговорив последние слова, пан Мушальский призадумался на минуту; в комнате слышно было только шипенье огня, да цвириканье сверчков и посвистыванье холодного ветра. Затем Мушальский, вздохнув, продолжал:
   -- Вскоре Господь Бог оказал нам Свое милосердие, о чем вы узнаете из моего рассказа. Дорого мне пришлось поплатиться за чувство братской любви к товарищу, так как, обнимаясь, мы перепутали свои цепи, и без помощи надсмотрщиков их невозможно было распутать, за что нас эти последние и попотчивали канчугами, свиставшими над нами более часа.
   Под ударами канчуг кровь наша, смешавшись, лилась ручьем и текла в море. Палачи хлестали нас куда попало. Ну, да что вспоминать! Это прошлое мученье. Слава Богу, что все это прошло.
   После всего этого я уже не вспоминал о своем происхождении, позабыв гордиться им перед своим товарищем, и не думал о том, что он был простолюдин, так сильно я любил его; кажется, брата своего не мог бы любить сильнее, даже если б Дыдюк не был шляхтичем, хотя я и был доволен этим последним. Дыдюк по своим душевным свойствам за любовь мою, как прежде за ненависть, отплачивал сторицею.
   На следующий день произошло сражение с венецианцами, которые разбили наш флот и обратили в бегство; мы очутились на каком-то пустынном острове, куда нашу галеру, сильно поврежденную, прибило волнами. Так как солдат на галере было немного, то нам пришлось заняться починкой ее, для чего нас расковали. Выйдя на берег и получив для работ топоры, мы с Дыдюком взглянули друг на друга и поняли, что у нас явилась одна и та же мысль. "Сейчас?" -- спросил он. "Сейчас!" -- ответил я и тотчас я ударил топором чубачного, а он капитана. Нашему примеру последовали и другие, и через час, покончив со всеми турками и сладив кое-как галеру, мы, свободные как птицы, сели на нее и поплыли, гонимые ветром по воле Божьей, к Венеции.
   Прося по дороге милостыню, мы добрались наконец до Речи Посполитой, и, отделив часть своего подъясельского имения Дыдюку, я отправился вместе с ним на войну, чтобы отмстить за все наши муки и страдания. Мой товарищ отправился в Сечь, откуда, вместе с Сиркой, пошел на Крым, а как они там прославились в сражении, не буду рассказывать, так как вы о том, Панове, слышали.
   Отмстив за себя, Дыдюк возвращался обратно, но на пути был сражен стрелой врага, я же после этого стараюсь как можно больше погубить его врагов и, метясь в них, вспоминаю о нем. Из беседующих здесь со мною некоторые знают, что я часто радовал его душу.
   После этого Мушальский долго молчал, пристально глядя на пылающие дрова, и в комнате опять только трещал огонь, да слышен был вой ветра. Затем Мушальский окончил свой рассказ следующими словами:
   -- Был Наливайко и Лобода, был Хмельницкий, а теперь Дорош; земля не высыхает от крови, мы ссоримся и деремся, однако Бог посеял в сердцах наших семена любви, но они лежат словно в недосягаемой глубине, и только когда увлажнят их слезы и кровь, под гнетом и кончугами язычников, в татарской неволе, неожиданно приносят они обильные плоды.
   -- Хам Хамом! -- сказал, вдруг проснувшись, пан Заглоба.
  

Глава IV

   Здоровье Мелеховича поправлялось, хотя и медленно; он еще не мог участвовать в рекогносцировках и не выходил из своей комнаты; да на него почти никто не обращал внимания, но вдруг одно обстоятельство заставило всех вспомнить о нем.
   Несколько казаков из отряда пана Мотовидлы поймали какого-то подозрительного татарина, шатавшегося у станицы, и привезли его в Хрептиов, где он был тотчас же допрошен и оказался липком, одним из собравшихся к султану из Речи Поспопитой, где бросил и службу, и свое имущество. Этот беглый шел с той стороны Днепра с письмом к Мелеховичу от Крычинского.
   Это обстоятельство заставило полковника призадуматься, и он составил совет из старшин.
   -- Панове, -- сказал он, -- вам хорошо известно, какое множество липков, даже таких, которые сидели на Литве и на Руси с незапамятных времен, перешли в орду и заплатили черной изменой за все благодеяния Речи Посполитой. Оно и справедливо: как волка ни корми, а он все в лес смотрит. Здесь у нас есть липковский полк, сто пятьдесят коней, которым командует Мелехович. Мелеховича я знаю с недавних пор; знаю только, что его за особенные услуги гетман сделал сотником и прислал ко мне сюда с отрядом. Мне всегда странным казалось, что его никто из вас не знал до его вступления на службу и ничего о нем не слыхал. Что его наши липковцы чрезвычайно любят и слушают, объяснял я себе его мужеством и славными делами, но, кажется, и они не очень-то знают, кто он и откуда пришел. Я его до сей поры ни в чем не подозревал и не о чем не спрашивал, основываясь на рекомендации гетмана, хотя Мелехович постоянно окружает себя какой-то таинственностью. У людей бывают различные характеры, -- и я в чужие дела не мешаюсь, мне надо, чтобы человек исправно исполнял свою обязанность. Однако казаки пана Мотовидло изловили татарина, который привез письмо от Крычинского к Мелеховичу; я не знаю, известно ли вам, кто такой Крычинский?
   -- Как же, -- воскликнул пан Ненашинец, -- Крычинского я знал хорошо, а теперь и все его знают с очень дурной стороны.
   -- Мы вместе ходили в школу, -- начал было пан Заглоба, но вдруг остановился, сообразив, что в таком случае Крычинскому было бы девяносто лет, а в таких летах люди не воюют.
   -- Одним словом, -- сказал маленький рыцарь, -- Крычинский -- польский татарин. Он был полковником в одном из наших липковских полков, потом изменил отечеству и перешел в добруцкую орду, где, как я слышал, пользуется большим значением, потому что там, видно, надеются, что он и остальных липковцев переманит на языческую сторону. И с таким человеком Мелехович входит в сношения; лучшим доказательством служит письмо, следующего содержания.
   Пан Михаил, развернув письмо и хлопнув по нему рукой, прочел следующее:
   -- "Дорогой моей души брат! Посланец твой пробрался к нам и доставил письмо".
   -- Он пишет по-польски? -- спросил Заглоба.
   -- Крычинский, как все наши татары, по-малороссийски и по-польски знает, -- отвечал полковник, -- а Мелехович, вероятно, по-татарски не говорит. Слушайте, панове, не прерывая. "...И доставил письмо. Бог даст, все пойдет хорошо, и ты достигнешь чего желаешь. Мы здесь советуемся с Моравским, Александровичем, Тарасовским и Грохольским; к другим же братьям пишем, прося их совета, какие меры принять, чтоб твое желание как можно скорей пришло в исполнение. Что же касается до твоего здоровья, которое, как мы слышали, порядочно пошатнулось, то посылаю к тебе человека, чтоб тебя, милый, своими глазами мог видеть и нам утешение принесть. Тайну нашу строго храни, чтобы, чего Бог избави, не проведали прежде времени. Да размножит Господь поколение твое, как звезды небесные. Крычинский".
   Прочитав письмо, маленький рыцарь взглянул на членов совета, которые, по-видимому, призадумались над письмом и молчали; полковник обратился к ним:
   -- Тарасовский, Моравский, Грохольский и Александрович -- все это старые татарские ротмистры и изменники.
   -- Так же, как и Потушинский, Творовский и Адамович, -- добавил пан Снитко.
   -- Что скажете, господа, на это письмо?
   -- Измена ясна, как день; тут и рассуждать не над чем, -- сказал пан Мушальский. -- Они просто-напросто снюхиваются с Мелеховичем, чтоб и наших липков перетянуть на свою сторону, а он и поддается.
   -- Господи Боже мой! Для нас это чистая гибель! -- послышались возгласы со всех сторон. -- Липковцы готовы душу положить за Мелеховича, и если он им прикажет, то ночью же нападут на нас.
   -- Наичернейшая измена в свете! -- воскликнул пан Дейша.
   -- И сам гетман сделал сотником этого Мелеховича! -- сказал пан Мушальский.
   -- Пан Снитко, -- отозвался Заглоба, -- а что я говорил, когда увидал в первый раз Мелеховича? Разве не говорил я, что из его глаз так и смотрит ренегат и изменник? Ха! Мне достаточно было взглянуть на него! Он всех мог обмануть, только не меня! Повтори, пан Снитко, мои слова, ничего не изменяя. Не сказал ли я тогда же, что он изменник?
   Склонив голову и заложив ноги под лавку, пан Снитко проговорил:
   -- Действительно, надо удивляться проницательности пана, -- сказал он, -- хотя, по правде, я не помню, чтоб вы назвали его изменником. Баша милость сказали только, что он волком смотрит.
   -- Ха! Следовательно, ты сам утверждаешь, что пес изменник, а волк не изменник, что волк не укусит руку, которая его гладит и есть дает? Стало быть, пес -- изменник? Может статься, пан готов и Мелеховича защищать, а нас всех назовешь изменниками?
   Слова Заглобы неприятно поразили и удивили Снитку; он так смутился от его упрека, что целый час не мог оправиться и проговорить хоть одно слово.
   Тем временем пан Мушальский, быстро все сообразив, сказал:
   -- Прежде всего мы должны поблагодарить Бога, что открыли такие бесчестные дела, потом откомандировать шесть драгунов с Мелеховичем и пустить ему пулю в лоб.
   -- Потом назначить другого сотника, -- добавил пан Ненашинец.
   -- Измена так очевидна, что тут и ошибиться нельзя. Полковник отвечал на это:
   -- Прежде всего надо расспросить Мелеховича, а лотом я дам знать обо всем пану гетману, ибо, как мне говорил пан Богуш из Замбица, коронный маршалок очень любит липковцев.
   -- Но вашей милости, -- сказал, обращаясь к маленькому рыцарю, пан Мотовидло, -- достаточно будет подвергнуть Мелеховича розыску, так как товарищем нашим он никогда не был.
   -- Я знаю свои права, -- отвечал Володыевский, -- и тебе, пан, нечего указывать.
   После этого некоторые из присутствующих начали кричать громко:
   -- Пусть же приведут нам этого предателя и изменника!
   При этих криках пан Заглоба очнулся от своей дремоты и, сообразив, о чем шла речь, проговорил:
   -- Нет, пан Снитко, месяц спрятался за тучу, но остроумие пана еще лучше спряталось; ни с какой свечой его не найдешь. Сказать, что пес, canus, fidelis -- изменник, а волк не изменник! Но погоди, пан! Твое остроумие на этот раз в пятки ушло.
   Пан Снитко взглянул на небо, как бы призывая Бога во свидетели своей невинности и не оправдываясь только потому, что не желал сердить Заглобу, и, получив приказание маленького рыцаря привести Мелеховича, с радостью поспешил уйти, избавляясь этим от дальнейшего разговора с Заглобой.
   Пан Снитко недолго заставил ждать своего возвращения. Он пришел вместе с Мелеховичем, по-видимому, не знавшим ничего случившегося. Хотя он уже поправился, но его красивое лицо было все еще бледно и голову, вместо повязки, покрывала теперь красная феска. Он вошел смело и непринужденно.
   Глаза всех присутствовавших с любопытством обратились на него; молодой татарин почтительно поклонился пану коменданту, а остальным как-то свысока.
   -- Мелехович, -- сказал Володыевский, вперив в татарина свой проницательный взор, -- знаешь ли ты полковника Крычинского?
   На лицо Мелеховича набежала мрачная тень.
   -- Знаю! -- отвечал он.
   -- Читай! -- сказал Володыевский, подавая ему письмо, найденное у липка.
   Не докончив еще чтение письма, Мелехович видимо успокоился и, отдавая письмо, сказал:
   -- Я жду приказаний.
   -- Как давно задумал измену и каких имеешь здесь соучастников?
   -- Следовательно, меня обвиняют в измене?
   -- Отвечай, а не спрашивай! -- сказал грозно полковник.
   -- Зачем мне отвечать вам: измены я не задумывал, соучастников не имел, а если бы и имел, то таких, которых вы, панове, судить не будете.
   Слова эти взволновали рыцарей. Послышались угрозы:
   -- С большим уважением, собачий сын, с большим уважением! Ты находишься перед людьми, выше тебя стоящими.
   Мелехович с ненавистью посмотрел на них
   -- Я знаю, что обязан уважением пану полковнику, как моему начальнику, -- отвечал он, снова кланяясь маленькому рыцарю, -- знаю и то, что стою ниже вас, а потому не ищу вашего общества. Ваша милость, -- и он снова обратился к Володыевскому, -- спрашивали меня о моих соучастниках; у меня их два: один -- пан подстолий новоградский, Богуш, а другой -- пан великий коронный гетман.
   Слова Мелеховича удивили всех присутствовавших, они как бы онемели; наконец полковник, поводя усами, обратился к Мелеховичу:
   -- Как это?
   -- Так, -- отвечал татарин. -- Это правда, что Крычинский, Моравский, Творковский, Александрович и многие другие перешли в орду и много зла причинили отечеству, но счастья в новой службе не нашли. Может статься, и совесть их заговорила, так что им самое название изменника кажется ужасным. Пан гетман хорошо все это знает и поручил пану Богушу, а также пану Мыслешевскому снова привлечь их под знамена Речи Посполитой; пан Богуш выбрал меня для этого и приказал мне сговориться с Крычинским. У меня есть письма от пана Богуша, которые я могу вам показать и которым ваша милость лучше может поверить, чем моим словам.
   -- Иди с паном Сниткой и принеси их сюда. Мелехович вышел.
   -- Панове, -- сказал поспешно рыцарь, -- как виноваты мы перед этим воином, высказав наше поспешное суждение! Если у него действительно есть письма Богуша, то он говорит правду, -- я же начинаю думать, что оно действительно так; тогда этот молодой человек, готовый работать на пользу своего отечества, заслуживает не осуждения, а награды! И притом это надо сделать как можно скорее.
   Ответом на слова Володыевского было молчание, так как никто из рыцарей не знал, что сказать, а пан Заглоба притворился дремлющим; в это время Мелехович вошел в комнату и подал полковнику письмо Богуша.
   Володыевский прочел его: "Со всех сторон слышу я, что никто не может быть способней тебя для того дела, и именно вследствие неизмеримой любви, которой они все к тебе пылают. Пан гетман готов простить им и ручается за прощение Речи Посполитой. С Крычинским сносись как можно чаще через верных людей и обещай ему награду. Держи все в тайне, потому что иначе ты всех их погубишь. Пану Володыевскому дело можешь открыть, как своему начальнику, притом он может помочь тебе. Не жалей трудов и стараний, зная, что finis coronat opus {конец венчает дело (лат.)}, и будь уверен, что за такую услугу наша мать наградит тебя своей любовью".
   -- Вот мне и награда! -- проворчал молодой татарин.
   -- Но отчего же ты никому не сказал ни единого слова об этом? -- вскрикнул Володыевский.
   -- Я хотел все рассказать вашей милости, но не имел еще времени, потому что после последнего приключения хворал; от их же милостей, -- Мелехович обратился к офицерам, -- я обязан был держать все в тайне, и теперь, ваша милость, объявите приказ молчания, чтоб не погубить друзей моих за Днестром.
   -- Доводы твоей заботливости так верны и ясны, что и слепой не мог бы их оспаривать, -- сказал полковник. -- Продолжай дело свое с Крычинским; ты не встретишь ни малейшего препятствия, только помощь, в знак чего я подаю тебе руку, как честному рыцарю. Приходи нынче же ко мне на ужин.
   После й он наготовил. Он делает, что ему угодно, а ты не в свое дело носа не суй. Если вы хотите иметь потомство, то нужно вам жить вместе, а не расставаться!
   Услыхав это, Бася подпрыгнула от радости, хлопая в ладоши и повторяя:
   -- Ну что? Нам надо жить вместе! Я сразу отгадала, что вы будете на моей стороне! Я сразу отгадала! Едем в Хрептиев, Михал! Хоть разок ты меня возьмешь против татар. Единственный разок! Мой дорогой, мой золотой!
   -- Ну вот, не угодно ли? Ей уже и в поход захотелось! -- воскликнул маленький рыцарь.
   -- С тобою я не испугаюсь и целой орды!
   -- Silentum! {Тишина (лат.).} -- сказал Заглоба, глядя на Басю восхищенными глазами, или, вернее, восхищенным глазом; он любил ее ужасно. -- Я надеюсь, что Хрептиев, до которого, впрочем, не так уж далеко, не будет последней стоянкой в Диких Полях.
   -- Нет! Команды будут стоять и дальше: в Могилеве, в Ямполе, а последняя в Рашкове, -- ответил маленький рыцарь.
   -- В Рашкове? Ведь мы Рашков знаем! Мы оттуда Гальшку Скшетускую вывезли! Из Валадынецкого яра, помнишь, Михал? Помнишь ли, как я убил это чудище Черемиса, или черта, который ее стерег? Но раз последняя команда будет стоять в Рашкове, то если весь Крым или все турецкие силы тронутся, они там об этом узнают скоро и дадут знать в Хрептиев, а потому и опасности большой нет, -- Хрептиев не может быть осажден внезапно. Ей-богу, я не знаю, почему бы Баське и не жить там с тобой? Я это искренне говорю, а ведь ты знаешь, что я скорее отдам свою старую голову, чем стану подвергать ее опасности! Бери ее! Вам обоим будет лучше! Но только Баська должна мне обещать, что в случае войны она без сопротивления позволит себя отвезти хоть в Варшаву, ибо тогда начнутся большие походы, жестокие битвы, осады лагерей, может быть, и голод, как под Збаражем, а в таких делах и мужчине трудно уберечь свою голову, что же говорить о женщине...
   -- С Михалом я готова и умереть вместе, -- сказала Бася, -- но ведь у меня хватит рассудить, что можно, а чего нельзя. Впрочем, воля Михала, не моя! Ведь он в этом году ходил уже в поход с паном Собеским, а разве я тогда настаивала на том, чтобы с ним ехать? Нет! Ну, хорошо! Если только мне теперь позволять ехать в Хрептиев вместе с Михалом, то в случае войны вы можете отослать меня, куда вам будет угодно.
   -- Его милость, пан Заглоба, отвезет тебя на Полесье к Скшетуским, -- сказал маленький рыцарь, -- туда ведь турки не дойдут.
   -- Пан Заглоба, пан Заглоба! -- ответил, передразнивая его, старый шляхтич. -- Разве я конвойный? Не доверяйте так жен пану Заглобе только потому, что он стар, -- на деле может выйти совсем другое... Во-вторых, неужели ты думаешь, что в случае войны с турком я буду уже сидеть у печи в Полесье, смотреть, как бы жаркое не подгорело? Я еще не калека и могу кое на что пригодиться. Я со скамейки на коня сажусь, это -- правда, но уж если сяду, то на неприятеля налечу не хуже другого молодого. Слава богу, песок еще из меня не сыплется! В стычках с татарами я участвовать не буду, выслеживать их в Диких Полях не буду, я ведь не гончая собака, но зато в генеральном сражении держись только со мной, если сможешь, и ты немало прекрасных вещей увидишь!
   -- Неужели вы хотите еще идти на войну?
   -- Ты, значит, думаешь, что я не желаю славной смертью запечатлеть славную жизнь мою после стольких лет службы? Могу ли я ожидать чего-либо более достойного? Ты знал пана Девионткевича? Правда, ему на вид было не более ста сорока лет, но ему было сто сорок два, а он все еще служил.
   -- Ну, ста сорока ему не было!
   -- Было! Не сойти мне с этого места! Иду на войну, и баста! А теперь в Хрептиев с вами, потому что я в Баську влюблен.
   Бася подскочила к нему с сияющим лицом и бросилась целовать пана За-глобу, а он все поднимал голову, повторяя:
   -- Крепче! Крепче!
   Но пан Володыевский все же раздумывал еще и наконец сказал:
   -- Отправляться всем вместе невозможно: там настоящая пустыня, нигде не найдешь и крыши. Я поеду вперед, осмотрю местность, выстрою надежную крепость, избы для солдат и навесы для офицерских лошадей, которые могут пострадать от перемены воздуха; прикажу вырыть колодцы, провести дороги, кое-как очистить яры от разбойников; тогда уж пришлю вам надежный конвой, и вы приедете. Хоть три недели, но вам придется здесь обождать.
   Бася уже хотела возражать, но пан Заглоба, решив, что Володыевский прав, сказал:
   -- Что умно, то умно. Бася, мы останемся здесь на хозяйстве и заживем прекрасно. Надо кое-какие запасы сделать, ибо вам, верно, и то неизвестно, что меды и вина нигде так хорошо не сохраняются, как в пещерах...
  

II

   Володыевский сдержал свое слово -- в три недели он окончил все постройки и прислал надежный конвой: сотню липков из полка пана Ланцкоронского и сотню драгун Линкгауза под командой пана Снитки, герба "Месяц на ущербе". Липками командовал сотник Азыя Меллехович, из литовских татар, человек совсем еще молодой, лет двадцати с небольшим. Он привез письмо от маленького рыцаря, который писал жене:
   "Возлюбленная сердца моего Баська! Ну, приезжай же поскорей, ибо без тебя я как без хлеба, и если до той поры не иссохну, то твою розовую мордочку вконец зацелую. Посылаю вам людей немало и офицеров опытных, но во всем предпочтение отдавайте пану Снитко и в общество его примите, потому что он хорошего рода и человек состоятельный; а Меллехович, хотя он и хороший солдат, но, бог весть, кто он. К тому же он ни в одном полку, кроме Липковского, не мог бы быть офицером, ибо все считали бы его ниже себя. Обнимаю тебя крепко, ручки и ножки целую. Крепость я выстроил отличную из корабельного леса, дома с огромными печами. Для нас несколько комнат в отдельном доме. Всюду пахнет смолой и столько поналезло сверчков, что как начнут стрекотать, так собак даже разбудят. Если бы достать хоть немножко горохового стебля, их можно бы сразу вывести; а может, велишь выложить им возы? Стекол нигде не достали, -- заслоняем окна пузырями, зато в команде пана Бялогловского среди драгун есть стекольщик. Стекла ты можешь купить в Каменце у армян, только, ради бога, вези осторожно, не разбей. Твою комнатку я велел обить коврами, и она имеет прекрасный вид. Девятнадцать разбойников, которых мы поймали в Ушицком яру, я велел повесить, а пока ты приедешь, я наберу их десятка три. Пан Снитко расскажет тебе, как мы тут живем. Поручаю тебя Богу и Пресвятой Деве, душа ты моя миленькая".
   Бася, прочитав это письмо, передала его пану Заглобе, а он, пробежав его, сейчас же стал относиться к пану Снитко почтительно, но в то же время давал ему чувствовать, что он имеет дело с знаменитым воином, который допускает фамильярность с собой только из снисхождения. Впрочем, пан Снитко был солдат добродушный, веселый и превосходный служака, всю жизнь проведший в строю. Володыевского он очень уважал, а в присутствии столь славного воина, как Заглоба, он чувствовал себя ничтожным и не думал с ним равняться.
   Меллеховича во время чтения письма не было; передав письмо, он тотчас ушел из комнаты, якобы затем, чтобы присмотреть за людьми, а на самом деле из опасения, что его отправят в людскую. Но Заглоба все же успел разглядеть его и, помня слова Володыевского, сказал Снитко:
   -- Рады видеть вас, пан Снитко, милости просим! Род ваш знаю, герба "Месяц на ущербе". Прекрасный герб!.. Но тот татарин, как зовут его?
   -- Меллехович!
   -- Этот Меллехович что-то волком смотрит. Михал пишет, что он человек неизвестного происхождения, а это странно: все наши татары -- шляхтичи, хотя и басурманы. На Литве есть целые татарские деревни. Их там зовут липками, а здешних черемисами. Они долгое время верно служили Речи Посполитой в благодарность за то, что она их кормила, но со времени мужицкого восстания многие из них перешли к Хмельницкому, а теперь, я слышал, они начинают снюхиваться с ордой... Этот Меллехович волком смотрит... Пан Володыевский давно его знает?
   -- Со времени последнего похода, -- ответил пан Снитко, пряча ноги под стул, -- когда мы с паном Собеским, отправляясь против Дорошенки и орды, были проездом на Украине.
   -- Со времени последнего похода? Я не мог принимать в нем участия: пан Собеекий дал мне другое поручение, хотя потом он и тосковал без меня... А ваш герб -- "Месяц на ущербе"? Скажите, пожалуйста... откуда взялся этот Меллехович?
   -- Он называет себя литовским татарином, но странно, что никто из литовских татар не знал его раньше, хотя он и служит в их полку. Оттого и пошли слухи о его неизвестном происхождении, хотя у него прекрасные манеры. Впрочем, он хороший воин, хоть и не разговорчивый. Он оказал большие услуги под Брацлавом и Кальником, за что пан гетман произвел его в сотники, несмотря на то, что он был моложе всех во всем полку. Липки очень его любят, но среди наших он не очень терпим: слишком он человек угрюмый и, как вы изволили верно заметить, волком смотрит.
   -- Если он хороший солдат и за нас проливал свою кровь, то его следует принять в наше общество; к тому же и муж в письме этого не запрещает, -- сказала Бася и, обратившись к пану Снитко, прибавила: -- Вы позволите?
   -- К вашим услугам! -- ответил Снитко.
   Бася исчезла в дверях, а пан Заглоба обратился к пану Снитко с вопросом:
   -- Ну, как же вам понравилась жена пана полковника?
   Старый солдат, вместо ответа, закрыв руками глаза и наклонившись вперед, сказал:
   -- Ай, ай, ай!
   Потом он вытаращил глаза, закрыв своей широкой ладонью рот, и замолк, как будто устыдившись своего восторга.
   -- Пряник! А? -- сказал Заглоба.
   Между тем "пряник" опять появился в дверях, уже с Меллеховичем, который был испуган, как дикая птица.
   -- И из письма моего мужа, и от пана Снитко мы так много наслышались о ваших подвигах, что рады познакомиться ближе! Милости просим! Сейчас подадут кушать!
   -- Прошу... подойдите-ка поближе! -- сказал пан Заглоба.
   Мрачное, хотя и красивое лицо молодого татарина еще не совсем прояснилось, но видно было, что он был благодарен и за хороший прием, и за то, что его не отправили в людскую.
   Бася нарочно старалась быть с ним полюбезнее: она своим женским сердцем отгадала, что он подозрителен и горд и что унижения, которым он должен подвергаться, благодаря своему неизвестному происхождению, для него очень мучительны. И она лишь постольку отличала пана Снитко перед Меллеховичем, поскольку это требовалось уважением к его преклонному возрасту. Она расспрашивала молодого сотника о тех подвигах, под Кальником, за которые он получил высшее назначение. Пан Заглоба, угадывая желания Баси, тоже часто обращался к татарину с вопросами, и он, хотя и дичился немного, все же отвечал вполне обстоятельно; его манеры не только не обнаруживали в нем человека низкого происхождения, но даже поражали своей светскостью.
   "Это не холопская кровь, обращение было бы не то!" -- подумал пан Заглоба. А затем спросил вслух:
   -- Где живет ваш родитель, ваць-пане?
   -- На Литве, -- отвечал, краснея, Меллехович.
   -- Литва велика. Это то же самое, что сказать: в Речи Посполитой.
   -- Теперь уже не в Речи Посполитой, ибо наша сторона от нее отпала. Имения моего родителя недалеко от Смоленска.
   -- Были там и у меня значительные поместья, которые достались мне от бездетного родственника, но я предпочел отказаться от них и стоять на стороне Речи Посполитой.
   -- То же самое делаю и я, -- ответил Меллехович.
   -- И прекрасно делаете! -- заметила Бася.
   Но Снитко, прислушиваясь к их разговору, незаметно пожимал плечами, точно желая этим сказать: "Бог тебя знает, кто ты таков и откуда". Заметив это, пан Заглоба опять обратился к Меллеховичу:
   -- А вы, ваць-пане, во Христа веруете? Или, быть может, не в обиду будь сказано, в нечестии пребываете? -- спросил он.
   -- Я принял христианскую веру, и потому мне и пришлось расстаться с отцом.
   -- Если вы из-за этого оставили отца, то Господь Бог не оставит вас, и первое доказательство его милости -- то, что вы можете пить вино, которого, пребывая в заблуждении, вы бы не знали.
   Снитко засмеялся, но Меллеховичу, по-видимому, были не по вкусу эти расспросы о его личности и происхождении, и он опять нахмурился.
   Пан Заглоба мало обращал на это внимания, тем более что молодой татарин не особенно ему нравился, так как минутами он ему напоминал, -- не столько лицом, сколько движениями и взглядом, -- славного вождя казаков Богуна.
   Между тем подали обед.
   Остальное время дня заняли приготовления к дороге. В путь отправились на рассвете, даже почти ночью еще, чтобы в один день поспеть в Хрептиев.
   Возов было несколько, так как Бася решила наполнить хрептиевские кладовые; за возами шли тяжело навьюченные верблюды и лошади, которые сгибались под тяжестью копченого мяса и круп; за караваном шло несколько десятков степных волов и стадо овец. Шествие открывал Меллехович со своими липками, драгуны окружали крытый шарабан, где сидели Бася и Заглоба. Басе очень хотелось сесть на своего жеребца, но пан Заглоба упросил ее ехать в экипаже, хотя бы в начале и в конце путешествия.
   -- Если бы ты сидела спокойно, -- говорил он, -- я бы ничего не имел против, но ты сейчас начнешь шалить и хвастаться своей ездой, а супруге коменданта это не подобает!
   Бася была счастлива и весела, как птичка. Со времени замужества у нее было два страстных желания в жизни: одно -- дать Михалу сына, другое -- поселиться с мужем, хотя бы на один год, в какой-нибудь станице вблизи Диких Полей и там, в степи, пожить солдатской жизнью, отведать воинских приключений, принимать участие в походах, увидать собственными глазами эти степи, испытать те опасности, о которых она так много слышала с детских лет. Будучи девушкой, она мечтала об этом, и вот наконец-то мечты ее должны были исполниться, а вдобавок бок о бок с любимым человеком, с знаменитейшим загонщиком Речи Посполитой, о котором говорили, что он умеет выкапывать неприятеля из-под земли.
   И молодая полковница чувствовала, что у нее выросли крылья. На душе у нее было так радостно, что по временам ей хотелось и кричать, и прыгать, но мысль о высоком положении ее мужа удерживала ее. Она дала себе слово быть солидной и снискать любовь солдат. Она поверяла эти мысли пану Заглобе, а он снисходительно улыбался и говорил ей:
   -- Уж ты там будешь первой персоной и главной достопримечательностью, это верно! Женщина в станице -- редкость!
   -- А в случае нужды я и пример им покажу.
   -- Чего?
   -- Храбрости. Одно только меня беспокоит, что за Хрептиевом стоят еще команды в Могилеве и Рашкове до самого Ягорлыка и что татар мы и днем с огнем не найдем.
   -- А я того боюсь, конечно, не за себя, а за тебя, что нам придется их видеть слишком часто. Неужели ты думаешь, что чамбулы обязаны ходить на Рашков или на Могилев? Они могут прийти прямо с востока, из степей, или от молдавского берега Днестра и явиться на границе Речи Посполитой, где им будет угодно, хоть и выше Хрептиева. Вот разве если станет слишком известно, что в Хрептиеве живу я, -- они, пожалуй, испугаются и будут проходить мимо: меня они давно знают.
   -- А Михала разве не знают? А Михала разве не боятся?
   -- И его будут избегать. Но может случиться, что они пойдут на нас с большими силами, и это очень возможно... Впрочем, Михал и сам их поищет.
   -- То-то же! Я в этом была уверена! А это правда, что Хрептиев -- пустыня? Ведь это не далеко.
   -- Хуже и быть не может! Когда-то, еще во времена моей молодости, сторона эта была людная. Едешь, бывало, от хутора к хутору, из села в село, из местечка в местечко. Знаю, бывал! Помню, когда Ушица была настоящей крепостью. Пан Конецпольский-отец предлагал мне быть там старостой. Но потом настало восстание этих бездельников, и все тут пошло прахом. Когда мы ехали за Гальшкой Скшетуской, тут была уже пустыня, а потом по ней раз двадцать прошли чамбулы... Теперь пан Собеский снова вырвал эти края у казаков и татар. Но людей здесь немного, только разбойники сидят в ярах...
   Тут пан Заглоба стал кивать головой и осматриваться кругом, вспоминая прежние времена.
   -- Боже мой! -- говорил он. -- Тогда, когда мы ехали за Гальшкой Скшетуской, мне казалось, что старость уже не за горами, а теперь мне кажется, что я тогда был молод, ведь это было уже двадцать четыре года тому назад. Михал тогда был еще молокососом, и усы у него только пробивались. И так мне эта местность памятна, точно все это вчера было. Только с тех пор, как земледельцы оставили эта места, все лесом поросло...
   И действительно, за Китай-городом они въехали в густой бор, которым в те времена была покрыта почти вся страна. Кое-где, особенно в окрестностях Студеницы, им попадались открытые поля, виднелись и берег Днестра, и край по другой стороне реки, тянувшийся до самых высот, замыкающих горизонт молдавской стороны.
   Глубокие яры -- логова диких зверей и диких людей, местами узкие и обрывистые, местами широкие и отлогие, поросшие густой чащей, преграждали им путь. Липки Меллеховича спускались в них осторожно, и, когда хвост конвоя находился еще на высоком склоне, голова его словно проваливалась под землю. Басе и пану Заглобе часто приходилось вылезать из шарабана, ибо хотя Володыевский кое-как и проложил дорогу, но ехать местами было небезопасно. На дне яров били ключи или протекали, журча по камням, быстрые потоки, весной вздувавшиеся от таявшего степного снега. Хотя солнце еще сильно припекало бор и степи, но в глубине каменных расщелин был лютый холод, и он неожиданно пронизывал путешественников. По скалистым склонам расстилался бор, мрачный и черный, и точно заслонял от солнечных лучей эти глубокие ущелья. Но местами на всем протяжении валялись поломанные деревья, наваленные друг на дружку, засохшие ветви, сбитые в кучу и покрытые пожелтевшими листьями и иглами.
   -- Что случилось с этим бором? -- спрашивала Бася пана Заглобу.
   -- Местами, быть может, это старые засеки, сделанные прежними жителями против орды или разбойниками против наших войск; местами молдавские ветры валят так лес; в этом вихре, говорят старые люди, черти пляшут...
   -- Вы когда-нибудь видели пляску чертей?
   -- Видеть не видал, но слышал, как черти покрякивали от радости: "У-га! У-га!" Михал тоже слышал, спроси у него!
   Хотя Бася была не робкого десятка, но злых духов она боялась и тотчас же начала креститься.
   -- Страшная страна! -- сказала Бася.
   И действительно, в некоторых ярах было страшно -- не только темно, но и глухо. Ветра там не было, листья и ветви не шелестели; слышался только лошадиный топот, фырканье, скрип возов и оклики возниц в самых опасных местах. Порою начинали петь татары или драгуны, но пуща не откликалась на эти песни ни единым звуком.
   Но если яры производили тяжелое впечатление, то нагорные места, даже там, где тянулись леса, открывали перед глазами путников веселую картину. Был тихий осенний день; солнце плыло по небесному своду, не омраченному ни одним облачком, озаряя ярким светом и скалы, и поля, и леса. В этом солнечном блеске сосны казались золотистыми и красноватыми, а паутинные нити, развешанные по ветвям деревьев, по бурьянам и траве, так ярко горели, точно они были сотканы из солнечных лучей. Первая половина октября была на исходе. Птицы, особенно более чувствительные к холоду, улетали уже из Речи Посполитой к Черному морю; на небе виднелись вереницы журавлей, которые летели с громким криком, и гуси, и стаи диких уток.
   То тут, то там высоко в лазури, раскинув крылья, парили орлы, гроза воздушных жителей; кое-где в воздухе описывали медленные круги алчные к добыче ястребы. Но и здесь, особенно в открытых полях, было множество и той птицы, которая держится ближе к земле и прячется в высоких степных травах. Ежеминутно из-под копыт липковских лошадей срывались стаи желтых куропаток. Бася несколько раз видела вдали дроф, как бы стоявших на страже; при виде их у нее разгорелись щеки и заблестели глаза.
   -- Мы будем с Михалом на них охотиться! -- воскликнула она, хлопая в ладоши.
   -- Если бы твой муж был домосед, -- говорил Заглоба, -- у него скоро бы поседела борода с такой женой, но я знал, кому отдать тебя! Другая бы хоть благодарна была. Гм...
   Бася тотчас же поцеловала пана Заглобу в обе щеки, а он растрогался и сказал:
   -- На старости лет любящее сердце так же дорого, как и теплая лежанка!
   Потом он задумался и прибавил:
   -- Удивительно, как я всю жизнь любил прекрасный пол, а если бы спросили, за что, то и сам этого не объяснил бы, ведь эти стрекозы и изменчивы, и ветрены... Да вот, слабенькие они, как дети, и чуть какую-нибудь из них обидят, сердце так и защемит от жалости... Ну, обними меня еще, что ли...
   Бася готова была бы весь мир обнять, а потому тотчас удовлетворила желание пана Заглобы, и они продолжали путь в прекрасном настроении. Ехали очень медленно, потому что волы, которые шли сзади, не могли поспевать, а оставить их с такой незначительной охраной среди этих лесов было опасно.
   По мере того как они приближались к Ушице, местность становилась все более неровной, пустыня была глуше, яры глубже. То и дело что-нибудь ломалось в возах, лошади упрямились, и все это их задерживало. Старая дорога, та, что вела когда-то в Могилев, уже двадцать лет как поросла лесом, только порою были заметны ее следы, и им пришлось держаться дороги, проложенной войсками, но следы ее были не всегда верны, и путь был очень труден. Не обошлось и без приключений.
   Лошадь Меллеховича, который ехал во главе липков, оступилась на покатости яра и свалилась на каменистое дно не без вреда для всадника, который так сильно рассек себе верхнюю часть головы, что на некоторое время лишился сознания. Бася и пан Заглоба сейчас же пересели на лошадей, а молодого татарина Бася приказала уложить в экипаж и везти осторожнее. С этих пор около каждого родника Бася останавливала караван и перевязывала его рану собственными руками, смочив их в холодной ключевой воде. Он лежал некоторое время с закрытыми глазами, наконец открыл их, и когда Бася, наклонившись над ним, стала спрашивать, как он себя чувствует, то вместо ответа он схватил ее руку и прижал к своим побелевшим губам.
   И только минуту спустя, точно собравшись с мыслями, ответил по-малороссийски:
   -- Ой, хорошо, как давно уже не бывало! Так прошел весь день.
   Солнце побагровело, наконец, и стало клониться к молдавской стороне. Днестр горел огненной лентой, а с востока, с Диких Полей, медленно надвигались сумерки.
   До Хрептиева было уже не далеко, но пришлось дать отдых лошадям, и караван остановился для более продолжительной стоянки.
   Некоторые драгуны стали петь божественные песни, липки слезли с лошадей, разостлали на земле овечьи шкуры и, став на колени лицом к востоку, начали молиться. Их голоса то повышались, то понижались; по временам возгласы "Алла! Алла!" раздавались по их рядам, то вдруг стихали; затем они вставали и, держа руки у лица, ладонями кверху, застывали в сосредоточенной молитве, монотонно повторяя: "Лохичмен, ах, лохичмен". На них падали красноватые лучи солнца, ветерок подул с запада, и послышался шум деревьев и шелест листьев, точно и они хотели перед ночью прославить того, кто усеял темный небосвод миллионами мерцающих звезд. Бася с любопытством смотрела на молитву липков, но сердце у нее сжималось при мысли, что столько лихих молодцов после тяжкой, трудовой жизни будут преданы адскому огню, тем более что, ежедневно сталкиваясь с истинно верующими, они все же продолжают жить в заблуждении.
   Пан Заглоба, давно уже привыкший к этому, на замечания Баси только пожимал плечами и говорил:
   -- Этих собачьих детей и так не пустили бы в рай из боязни, как бы они не занесли туда насекомых.
   После этого он надел с помощью слуги подбитый мерлушкой теплый тулупчик, незаменимый во время вечерних холодов, и приказал ехать. Но только лишь они двинулись, как на противоположном холме появилось пять всадников. Липки тотчас расступились перед ними.
   -- Михал! -- крикнула Бася, увидав всадника, мчавшегося впереди.
   И действительно, это был Володыевский, выехавший с несколькими людьми навстречу жене.
   Они бросились друг другу в объятия и стали рассказывать все, что произошло за время их разлуки.
   Бася рассказывала, как они ехали и как Меллехович разбил себе о камень голову, а маленький рыцарь отдавал отчет в своих делах в Хрептиеве, где, как он уверял, все уже готово и ждет ее приезда, -- пятьсот топоров три недели работали над постройками.
   Во время этого разговора влюбленный пан Михал то и дело нагибался с седла и обнимал жену, а она, по-видимому, не очень сердилась на это: ехала она так близко от него, что их лошади терлись боками.
   Путешествие близилось к концу; между тем наступила погожая ночь, освещенная золотистой луной; она бледнела все больше, по мере того, как поднималась над степью; наконец блеск ее был совсем заслонен заревом, которое ярким светом запылало перед караваном.
   -- Что это? -- спросила Бася.
   -- Увидишь, -- ответил он, поводя усиками, -- как только проедем этот лес, который отделяет нас от Хрептиева.
   -- Значит, это уже Хрептиев?
   -- Если бы не деревья, ты видела бы его как на ладони.
   Они въехали в лесок, но не успели доехать и до половины его, как на другом его конце показался целый рой огней, словно рой светлячков или мерцающих звезд. Звезды эти быстро приближались, и вдруг весь бор задрожал от громких криков.
   -- Виват наша пани! Виват ясновельможная пани, супруга пана коменданта! Виват! Виват!
   Это были солдаты, которые выехали приветствовать Басю. Сотни их мгновенно смешались с липками. Каждый держал на длинном шесте пылающую лучину, которая была вставлена в расщепленный конец шеста. У некоторых на шестах были железные плошки с пылающей смолой, которая капала на землю огненными слезами...
   И тотчас Басю окружила толпа усатых лиц, грозных, почти диких, но сияющих от радости. Большинство из них ни разу не видало Баси, многие думали, что увидят пожилую даму, и потому они ужасно обрадовались, когда увидели этого почти ребенка, который, сидя на белом коне, то и дело кланялся на все стороны с благодарностью и наклонял свое прелестное, маленькое, розовое личико, радостное, хотя и смущенное таким неожиданным приемом.
   -- Благодарю вас, мосци-панове! -- сказала Бася. -- Я знаю, что все это не ради меня...
   Ее серебристый голосок был заглушён виватами, от которых дрогнул весь бор.
   Солдаты из полка пана генерала подольского и пана подкомория пшемысльского, казаки Мотовилы, липки и черемисы перемешались между собою. Каждый хотел видеть молодую полковницу, подъехать к ней ближе; некоторые из них, более пылкие, целовали край ее одежды или ноги ее в стременах. Для этих полудиких загонщиков, привыкших к набегам, битвам, кровопролитию и резне, явление это было столь необыкновенно, столь ново, что их затвердевшие сердца растрогались, и в них проснулось какое-то новое, доселе неведомое, чувство. Они выехали ее встречать из любви к Володыевскому, желая доставить ему удовольствие, или, быть может, польстить ему, и вдруг растрогались сами. Это нежное, улыбающееся невинное лицо, с блестящими глазами и подвижными ноздрями, стало им дорого в одну минуту. "Дытына ты наша!" -- восклицали старые казаки, настоящие степные волки. "Херувым, каже, пан регыментарь!", "Зорька утренняя! Цветочек миленький!" -- кричали офицеры... А черемисы причмокивали губами, прижимая ладони к своим широким грудям: "Алла! Алла!"
   Володыевский был сильно растроган и доволен, он подбоченился и несказанно гордился своей Баськой.
   Крики все не утихали. Караван наконец выехал из леса, и глазам путешественников вдруг предстали крепкие деревянные постройки, расположенные кольцом на взгорье. Хрептиевская станица видна была как на ладони: внутри частокола горели огромные костры, куда бросали целые колоды. Развели костры и на дворе, но только поменьше, так как боялись пожара.
   Солдаты погасили лучины и, сняв с плеч кто ружье, кто самопал, кто пищаль, стали палить в честь хрептиевской хозяйки.
   За частокол вышли и музыканты: поляки с трубами, казаки с литаврами, бубнами и многострунными инструментами и липки с пронзительными свистелками, которые, по татарскому обычаю, играли главную роль в их музыке. Лай собак и рев испуганного скота еще более усиливали общий гам.
   Конвой остался позади, а впереди всех ехала Бася, рядом с нею муж и пан Заглоба. Над воротами, украшенными еловыми ветвями, на бычачьих пузырях, вымазанных салом и освещенных изнутри, чернела надпись:
  
   Добро пожаловать с женою, благородный витязь,
   Пусть Купидон вас осчастливит: множьтесь и плодитесь!
  
   -- Vivant! Floreant! {Да здравствуют и процветают! (лат.).} -- кричали солдаты в то время, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочесть надпись.
   Нашел и пан Заглоба транспарант, предназначенный лично для него, и, к великому своему удовольствию, прочел на нем:
  
   Да здравствует преславный муж, Онуфрий пан Заглоба,
   Кто дал обет героем быть от лет младых до гроба.
  
   Володыевский был очень доволен; он пригласил всех офицеров ужинать, а солдатам приказал дать два бочонка водки. Зарезали несколько волов, которых тут же изжарили на кострах. Угощения хватило на всех. И долго еще среди ночи станица оглашалась криками и мушкетными выстрелами, пугая шайки бродяг, скрывавшихся в ушицких ярах.
  

III

   Пан Володыевский не сидел сложа руки в своей станице, люди его тоже жили в постоянных трудах. Сто, иной раз и меньше людей оставалось в гарнизоне в Хрептиеве, а остальные были в постоянных разъездах. Самые значительные отряды были командированы для осмотра ушицких яров, и им приходилось жить в постоянных стычках: шайки разбойников, иной раз очень многочисленные, давали им сильный отпор, и не раз приходилось вступать с ними в настоящие сражения. Такие походы продолжались по нескольку дней, а иногда и по нескольку десятков дней. Меньшие отряды пан Михал отправлял к Брацлаву за новостями о татарах и о Дорошенке. Целью этих экспедиций было ловить лазутчиков в степи и приводить их. Иные спускались вниз по Днестру, до Могилева и Ямполя, чтобы поддерживать сношения с комендантами, стоявшими в тех местах. Иные направлялись в сторону Валахии; иные строили мосты, исправляли прежнюю дорогу.
   Страна после недавнего волнения успокаивалась понемногу; жители, более спокойные и не склонные к разбою, понемногу возвращались в свои покинутые жилища, сначала робко, потом уже смелее. В Хрептиев забрело несколько евреев-ремесленников, иной раз появлялся и более зажиточный купец-армянин, все чаще стали заезжать и торговцы. Пан Володыевский стал питать надежду, что если Бог ему позволит, а пан гетман предоставит ему в этой местности команду на более продолжительное время, то эти одичалые края примут со временем совсем другой вид. Пока это было только начало, впереди было еще много дела. Дороги были еще не безопасны; разнузданный народ охотнее вступал в сношения с разбойниками, чем с войском, и малейшая случайность заставляла его опять прятаться в скалистые ущелья. Через броды Днестра часто прокрадывались ватаги валахов, казаков, венгерцев, татар и бог весть кого; они нападали на деревни и местечки, грабили все, что было возможно; в этой местности нельзя было ни на минуту выпускать саблю из рук; но все же начало было сделано, и в будущем можно было надеяться на успех.
   Особенно чутко приходилось прислушиваться к тому, что делалось на востоке. От отрядов Дорошенки и чамбулов то и дело отделялись более или менее значительные шайки, подходили к польским командам, нападали на население, поджигали окрестности и опустошали их. Но так как эти шайки, по крайней мере с виду, действовали сами по себе, то маленький рыцарь громил их, не боясь навлечь на страну еще большую грозу, и, не ограничиваясь обороной, сам искал их в степи так успешно, что скоро у самых отчаянных смельчаков отбил охоту к дальнейшим нападениям.
   Между тем Бася начала хозяйничать в Хрептиеве. Ее очень забавляла эта солдатская жизнь, с которой она никогда так близко не сталкивалась: передвижения, походы, возвращения с рекогносцировок, пленные. Она объявила Володыевскому, что должна непременно принять участие хоть в одном походе; но пока ей приходилось ограничиваться тем, что иной раз, сев на своего жеребца, она ездила осматривать окрестности Хрептиева в обществе мужа и пана Заглобы; во время таких прогулок они травили лисиц и охотились на дроф; иной раз из высоких трав выскакивал волк, они травили и его, а Бася всегда старалась держаться впереди, за гончими, чтобы первой догнать измученного зверя и выпалить ему меж глаз.
   У офицеров было несколько пар превосходных соколов, с этими соколами пан Заглоба больше всего и любил охотиться. Его сопровождала Бася, а пан Михал украдкой посылал за нею людей для помощи в случае надобности; хотя в Хрептиеве всегда было известно, что делается в окрестностях на двадцать миль вокруг, но пан Михал предпочитал быть осторожным.
   Солдаты с каждым днем любили Басю все больше, тем более что она заботилась о их еде, питье, ухаживала за больными и ранеными. Даже угрюмое лицо Меллеховича, который постоянно страдал головной болью, и сердце которого было более жестоко и дико, чем у других, прояснялось при виде Баси. Старые воины восхищались ее молодецкой удалью и знанием военного дела...
   -- Если бы вдруг не стало "Маленького сокола", -- говорили они, -- она могла бы принять команду, а под таким началом не жаль было бы и погибнуть!
   Когда же иной раз в отсутствие Володыевского случался какой-нибудь беспорядок по службе, Бася журила солдат, и они во всем ей повиновались, и ее порицание старые загонщики принимали ближе к сердцу, чем наказания, на которые не скупился пан Михал в случае нарушения дисциплины.
   Строгий порядок царил в команде: Володыевский, воспитанный в школе князя Еремии, умел держать солдат в железных руках, но присутствие Баси несколько смягчало эти дикие нравы. Каждый старался ей угодить, каждый заботился о ее отдыхе и спокойствии. И все старались избегать того, что могло нарушить ее покой.
   В легком отряде пана Николая Потоцкого было много офицеров, людей бывалых и светских, и хотя они одичали в постоянных войнах и походах, но могли составить приличное общество. Они вместе с офицерами других полков часто проводили вечера у полковника, рассказывая о минувших временах и о войнах, в которых они принимали участие. Первенство между ними принадлежало пану Заглобе. Он был старше всех, многое видел на своем веку, многое испытал; но когда после трех рюмок он засыпал в мягком, обитом сафьяном кресле, которое ему всегда ставили, тогда говорить начинали и другие. А у них было о чем рассказать. Некоторые из них бывали в Швеции и в Московии; были и такие, которые провели свои юные годы в Сечи, еще до восстания Хмельницкого; были и такие, которые когда-то пасли овец в Крыму в качестве невольников или в Бахчисарае рыли колодцы; некоторые из них побывали и в Малой Азии, иные гребли на турецких галерах в Архипелаге; иные побывали в Иерусалиме, поклонялись Гробу Господню; иные испытали много невзгод и горя, а все же вернулись под знамена отчизны, чтобы до конца жизни, до последнего издыхания защищать ее окраины, залитые кровью.
   Когда настали длинные ноябрьские вечера и в широкой степи было спокойно и безопасно, так как травы уже высохли, в доме полковника офицеры собирались ежедневно. Приходил пан Мотовило, начальник казаков, русин родом, человек худой как щепка, длинный как жердь, не молодой, двадцать лет не покидавший полей сражений; приходил пан Дейма, брат того, который убил пана Убыша, а вместе с ним и пан Мушальский, когда-то богатый человек, в раннем возрасте попавший в плен к туркам; долгое время он был гребцом на галерах, потом бежал из плена, бросил свои поместья и стал мстить за свои обиды всему племени Магомета. Это был несравненный стрелок из лука, без промаха простреливавший цаплю на лету. Приходили и два загонщика -- пан Вильга и пан Ненашинец, великие воины, и пан Громыка, и пан Бавдынович, и многие другие. Когда они начинали рассказывать, то рассказывали так живо, что казалось, будто видишь весь этот мир Востока перед собою: и Бахчисарай, и Стамбул, и минареты, и святыни лжепророка, и голубые воды Босфора, и фонтаны, и двор султана, и весь этот каменный город с кишащей в нем толпой, и войска, и янычар, и дервишей, и всю эту страшную саранчу, сверкавшую цветами радуги, от нашествия которой и русские церкви, а с ними вместе и церкви всей Европы, защищала своей окровавленной грудью Речь Посполитая.
   В обширной горнице старые воины усаживались в круг, подобно стае аистов, утомленных длинным перелетом, которые садятся на степном кургане.
   На очаге горели смолистые бревна, заливая горницу ярким светом. По распоряжению Баси у очага грелось молдавское вино; слуги черпали его кружками и подавали рыцарям. За стенами раздавалась перекличка стражи, в комнатах стрекотали сверчки, на которых жаловался Володыевский, а в щели, законопаченные мохом, свистел временами северный, ноябрьский ветер, который становился все холоднее. Как приятно было в такие холода сидеть в теплой светлой горнице и слушать рассказы о рыцарских приключениях! В один из таких вечеров пан Мушальский рассказывал:
   -- Пусть Господь Всевышний не оставит без попечения своего всю Речь Посполитую, нас всех, наипаче же ее милость пани, присутствующую здесь, досточтимую супругу коменданта нашего, на добродетели и красоту коей взирать мы недостойны! Не хочу я равняться с паном Заглобой, приключения коего могли бы привести в изумление самое Дидону и ее прислужниц, но если вам самим угодно слушать меня, то, чтобы не обидеть компании, я отговариваться не стану.
   В молодости унаследовал я на Украине, близ Таращи, значительное состояние. Были у меня еще две деревни, оставшиеся после матери в спокойном крае, около Ясла, но я предпочитал жить в имениях отца, ибо здесь было ближе к орде и легче натолкнуться на приключения. Мои воинственные наклонности тянули меня в Сечь, но там нам делать было уже нечего. Все же ходил я в Дикие Поля в компании таких же, как я, непосед и испытал всю прелесть степной жизни. Хорошо бы было мне в моих поместьях, если бы не дурной сосед. Это был простой мужик из-под Белой Церкви, который в молодости был в Сечи, дослужился там до куренного атамана и был отправлен послом в Варшаву, где и получил шляхетство. Звали его Дыдюк. А надо вам знать, что мы ведем наш род от некоего вождя самнитов, по прозвищу Муска, что по-нашему значит муха. Этот Муска после несчастных походов против римлян прибыл ко двору Земовита, сына Пяста, который для удобства назвал его Мускальским, что впоследствии было переделано в Мушальского. Чувствуя, что во мне течет столь благородная кровь, я с великим презрением относился к Дыдюку. Если бы он, шельма, умел еще ценить ту честь, которой он удостоился, и признавать верховенство шляхетского сословия над всеми другими, я бы ничего против него не имел. Но, владея на правах шляхтича землею, он еще издевался над шляхетским достоинством и всегда говорил так: "Нешто тень моя от этого длиннее стала? Был я казаком, казаком и останусь, а ваше шляхетство и все ваши вражьи ляхи -- вот они где у меня!" И не могу вам передать, сколь непристойный жест при этом он делал, ибо присутствие ее милости пани мне не дозволяет. Дикое бешенство охватило меня, и я начал его преследовать. Он не испугался, он был человек смелый и не оставался в долгу. Он готов был бы драться на саблях, но я этого не хотел, помня его низкое происхождение. Я возненавидел его, как заразу, и он стал преследовать меня ненавистью. Однажды в Тараще на рынке он выстрелил в меня и чуть было меня не убил, я же обухом ранил его в голову. Дважды делал я наезды на его усадьбу со своими дворовыми, дважды нападал он на меня с бродягами. Меня он не победил, но и я с ним не мог справиться. Я хотел с ним судиться, но какой там суд на Украине, где еще и поныне Дымятся пепелища. Там, кто призовет разбойников, может не обращать внимания на всю Речь Посполитую! Он так и делал, оскорбляя при этом нашу общую мать-отчизну, забыв, что именно она почтила его шляхетским достоинством и прижала к своей груди, дала ему привилегии, в силу коих он обладал землей, дала свободу, и такую, какой бы он не мог получить ни в одном другом государстве. Если бы мы могли встречаться, как соседи, у меня, конечно, не было бы недостатка в аргументах, но мы встречались не иначе как с ружьем или с саблей в руках. Ненависть росла во мне с каждым днем, я даже пожелтел. Я только об одном и думал, как бы его схватить. Я знал, что ненависть -- грех, и потому хотел только исполосовать ему спину батогами за это отступничество от шляхетства, а потом простить ему все прегрешения, как подобает истинному христианину, и, наконец, приказать застрелить его...
   Но Богу угодно было решить иначе.
   Была у меня за деревней пасека хорошая, и пошел я однажды осмотреть ее. Дело было к вечеру. Пробыл я там не больше пяти минут, как вдруг послышался крик. Я обернулся -- над деревней густое облако дыма. Вот бегут люди со всех сторон с криком: "Орда! Орда!" А вслед за людьми, говорю я вам: целая туча!.. Стрелы летят, как дождь, и куда ни взглянешь, -- всюду бараньи тулупы и дьявольские морды татарские. Я к лошади. Но не успел я вдеть ногу в стремя, как на шею мне накинули пять или шесть арканов. Я был силен и старался вырваться... Но один в поле не воин. Три месяца спустя я очутился за Бахчисараем в татарской деревне Сугайдзик вместе с другими невольниками.
   Господина моего звали Сальма-бей. Он был татарин богатый, но бесчеловечный и с невольниками на руку тяжел. Нам пришлось под батогами рыть колодцы и работать в поле. Я хотел выкупиться, средства у меня были. Через одного армянина я посылал письма в мои имения под Яслами. Не знаю, письма ли не дошли или, быть может, выкуп был перехвачен по дороге, но ничего из этого не вышло. Меня повезли в Царьград и продали на галеры. Многое можно бы рассказать про этот город, и я не знаю, есть ли в мире город красивее и больше его. Людей там столько, сколько трав в степи или камней в Днестре... Стены крепкие. Башня около башни. Внутри стен вместе с людьми шныряют собаки: турки их не обижают, должно быть, считают себя с ними в родстве, ибо сами они собачьи дети. Между ними есть только два состояния: господа и невольники. А нет неволи хуже, чем у язычников! Не знаю, правда ли это, но я так слышал на галерах, будто воды Босфора и Золотого Рога произошли из слез невольников. Немало и моих слез туда попало.
   Велико могущество турецкое, и ни одному монарху не подвластно столько королей, сколько их подвластно султану. Сами турки говорят, что если бы не Лехистан (так они называют нашу мать-отчизну), тогда бы они давно уже были властелинами всего земного шара. "За спиной ляха, -- говорят они, -- весь остальной мир в нечестии живет, ибо лях лежит, как пес, у подножия креста, и нам руки кусает". И они правы, ибо всегда так было и так есть... Вот мы, к примеру, в Хрептиеве, и те команды, что подальше, -- в Могилеве, в Ямполе, в Рашкове, разве не то же самое делаем? Много дурного в нашей Речи Посполитой, но я так полагаю, что эта деятельность наша некогда зачтется нам Господом, и люди ее оценят.
   Но я возвращаюсь к тому, что со мной приключилось. Те невольники, что живут на суше, в городах и в деревнях, не знают такого гнета, как те, что должны грести на галерах. Таких невольников приковывают к борту судна и не расковывают никогда: ни днем, ни ночью, ни в праздники, ни в будни; они живут в цепях до самой смерти; если тонет корабль в пучине, с ним вместе тонут и невольники. Все они, нагие, мерзнут от холода, мокнут под дождем, томятся от голода, и одно им остается -- слезы и непосильный труд, ибо весла так тяжелы и велики, что надо ставить двоих невольников у одного весла.
   Меня привезли ночью и заковали, поместив против какого-то товарища по несчастью; в темноте я не мог разглядеть его. Когда я услыхал стук молота и звон кандалов, -- боже мой! -- мне казалось, что забивают гвозди в мой гроб, хотя, быть может, я бы тогда это предпочел! Я стал молиться, но надежду мою точно ветром сдуло... Стоны мои каваджи заглушал батогами, и так я просидел всю ночь, пока не рассвело... Взглянул я на того, кто греб вместе со мной... Господи боже мой! Угадайте, Панове, кто сидел против меня? Дыдюк!
   Я узнал его тотчас, хоть был он наг, исхудал, и борода у него выросла по пояс, он уже давно был продан на галеры. Я глядел на него, он на меня; узнал и он меня. Мы ничего не сказали друг другу... Вот что случилось с нами обоими! Но такая ненависть была еще в нас, что мы не только не поздоровались по-божески, но каждый из нас обрадовался даже, что его враг должен также страдать. В тот же день корабль отправился в путь. Странно было сидеть у одного весла с величайшим врагом, есть из одной миски всякую тухлятину, которой у нас и собаки есть не стали бы, переносить одни и те же мучения, дышать одним воздухом, вместе страдать, вместе плакать... Мы плыли по Геллеспонту, а потом по Архипелагу, и... Там остров у острова, и все в турецкой власти... Оба берега тоже... Весь мир... Тяжело было! Днем жара невыносимая. Солнце так жжет, что вода того и гляди загорится от него. А когда солнечные лучи начнут дрожать и играть на волнах, -- кажется, будто огненный дождь идет. Мы обливались потом, язык присыхал к небу. Ночью от холода мерзли... Ниоткуда не было утешения -- одна скорбь, сожаление об утраченном счастье, изнурение и усталость. Нет, словами этого не скажешь... Во время одной из стоянок, уже у греческой земли, видели мы с палубы знаменитые развалины тех храмов, которые когда-то построили древние греки... Колонна возле колонны, и все они золотыми кажутся, так пожелтел мрамор от старости. Видишь все как на ладони, все это стоит на возвышенности, и небо там точно бирюзовое... Потом мы плыли вокруг Пелопоннеса. Дни шли за днями, недели за неделями, а мы с Дыдюком не сказали друг другу ни слова: гордость и злопамятство все еще жили в наших сердцах. Но мало-помалу стали мы сгибаться под десницею Господней. От трудов, от перемены воздуха грешные тела наши стали почти отпадать от костей; раны от ударов кнута стали гноиться от солнечного зноя. По ночам мы молили Бога о смерти. Чуть бывало вздремну, -- слышу, как Дыдюк говорит: "Христе, помилуй, Святая Пречистая, помилуй, дай умерты!" И он тоже слышал и видел, как я молился и протягивал руки Богородице и Ее Младенцу. А тут морской ветер точно выдул из нас ненависть... Все меньше и меньше ее было... Потом уже, плача о себе, я плакал и о нем. И смотрели мы друг на друга уже совсем иначе. Стали мы выручать друг друга. Когда я обливался потом и уставал смертельно, он греб за меня, а то я за него... Принесут, бывало, миску с едой, каждый смотрит, чтобы и другому хватило. Говоря попросту, мы уже полюбили друг друга, но сознаться в этом первый никто не хотел... У него, у шельмы, была украинская душа... И только, когда нам стало уж очень тяжело, узнали мы, что на другой день придется встретиться с венецианским флотом. Припасов было мало, и нам жалели всего, кроме кнута. Наступила ночь, стонем мы оба потихоньку, каждый по-своему усердно молимся... Вдруг я увидел при свете луны, что из глаз у него текут слезы и тихо капают на бороду. Сжалось у меня сердце, и сказал я ему: "Дыдюк, ведь мы из одной страны, простим же друг другу обиды наши!" Как услышал он это -- боже ты мой! Как вскочит Дыдюк, как заревет, только цепи зазвенели... Через весло бросились мы друг другу в объятия, целуясь и плача... Не помню, долго ли мы так обнимались, помню только, что оба мы вздрагивали от рыданий.
   Тут пан Мушальский прервал свой рассказ и принялся пальцами вытирать глаза. Настала минута молчания -- шипел огонь, стрекотали сверчки, на дворе свистел холодный северный ветер. Пан Мушальский передохнул и продолжал:
   -- Господь Бог, как вы увидите, благословил нас и оказал нам свою милость, но в ту ночь мы жестоко поплатились за наше братское чувство. Обнимаясь, мы перепутали наши цепи, и не было никакой возможности их распутать. Пришли надсмотрщики и распутали нас, но кнут свистел над нами больше часа. Нас били куда попало. Обливался я кровью, обливался и Дыдюк -- смешалась наша кровь и потекла одной струей в море. Но это ничего... давно это уж было... во славу Божью!
   С этих пор мне уже не приходило в голову, что я происхожу от самнитов, а он мужик из Белой Церкви, недавно получивший шляхетство. И родного брата я не мог бы любить больше, чем любил его. Если бы он даже не был шляхтич, мне было бы все равно, хотя я и рад был, что он шляхтич. А он, как прежде за ненависть, так теперь за любовь платил сторицею. Такая уж была у него натура!
   На другой день была битва. Венецианцы разогнали наш флот на все четыре стороны. Наш корабль, сильно поврежденный пушечной пальбой, был прибит волнами к какому-то острову или просто к скале, торчавшей над морем. Пришлось его чинить, а так как солдаты погибли и рабочих рук было мало, то туркам пришлось расковать нас и дать нам топоры. Как только мы вышли на берег, взглянул я на Дыдюка и тотчас понял, что у него в голове то же, что у меня. "Сейчас?" -- спросил он меня. "Сейчас!" -- говорю я и, недолго думая, хвать Чубачи-бея по голове топором. А он -- капитана! За нами другие -- в один миг... В какой-нибудь час мы покончили с турками, потом починили кое-как корабль, сели на него уже без цепей, и Господь Милосердный повелел ветру принести нас к Венеции.
   Питаясь милостыней, мы добрались до Речи Посполитой. Поделились мы с Дыдюком подъясельским имением, и оба отправились воевать, чтобы отомстить за наши слезы, за нашу кровь. Дыдюк ушел в Сечь, а оттуда вместе с Сирком в Крым. Сколько бед они там натворили, об этом вы уже знаете.
   Дыдюк, насытившись местью, на обратном пути погиб от неприятельской стрелы. Я остался. И теперь каждый раз, когда натягиваю тетиву лука, я стреляю в честь его, и таким образом я не раз радовал его душу, на то найдутся свидетели в нашей честной компании.
   Тут снова замолк пан Мушальский, и снова слышно было только посвистывание северного ветра и треск огня. Старый воин уставился глазами в пылающий огонь и после долгого молчания так закончил свой рассказ:
   -- Был Наливайко и Лобода, была Хмельнитчина, а теперь Дорош; земля еще не обсохла от крови, мы ссоримся, деремся, а все же Бог посеял в сердцах наших какие-то семена любви, но только лежат они точно в какой-то бесплодной почве, и только под ударами басурманского кнута, под гнетом татарской неволи они вдруг дают плоды.
   -- Хам -- всегда хам! -- сказал, проснувшись вдруг, пан Заглоба.
  

IV

   Меллехович медленно поправлялся, но не принимал еще участия в походах и сидел запершись в своей комнате, а потому никто им не интересовался; как вдруг случилось событие, которое обратило на него всеобщее внимание.
   Казаки пана Мотовилы поймали татарина, который что-то уж очень подозрительно шнырял около станицы, и привели его в Хрептиев. После допроса оказалось, что он был один из тех липков, которые, бросив службу и свои поселки в Речи Посполитой, перешли под владычество султана. Он пришел с другой стороны Днестра, и при нем были письма от Крычинского к Меллеховичу. Пан Володыевский очень встревожился этим и созвал старшин на совет.
   -- Мосци-панове, -- сказал он, -- вам хорошо известно, что многие из липков, которые жили на Литве и на Руси с незапамятных времен, перешли в орду и за благодеяния Речи Посполитой отплатили ей изменой. А потому с липками надо держать ухо востро и не слишком им доверять. У нас и здесь есть полк липков в сто пятьдесят коней, которым командует Меллехович. Этого Меллеховича я знаю недавно, а знаю только то, что за его великие заслуги гетман произвел его в сотники и прислал ко мне с отрядом. Мне всегда казалось странным, что никто из вас не знал его раньше, до его поступления на службу, и ничего не слышал о нем... Что наши липки необычайно его любят и слепо ему повинуются, я объяснял его мужеством и славными делами, но и они, кажется, не знают, кто он и откуда. Полагаясь на назначение гетмана, я до сих пор ни в чем его не подозревал, ни о чем не расспрашивал его, хотя он и окружает себя какой-то тайной. У всякого человека свой характер, а мне до этого нет дела, лишь бы каждый исполнял свои служебные обязанности. Но вот люди пана Мотовилы поймали татарина с письмом Крычинского к Меллеховичу, а я не знаю, известно ли вам, панове, кто такой Крычинский?
   -- Как же, -- сказал пан Ненашинец, -- Крычинского я знал лично, а теперь все знают его дурную славу.
   -- Мы вместе в школу... -- начал было пан Заглоба, но замолчал, сообразив, что в таком случае Крычинскому было бы девяносто лет, а люди в такие годы обычно уже не воюют.
   -- Короче говоря, -- сказал маленький рыцарь, -- Крычинский польский татарин. Он был полковником одного из наших липковских полков, потом изменил отчизне и перешел в Добруджскую орду, где, как я слышал, пользуется большим уважением, ибо там, по-видимому, надеются, что он и остальных липков перетянет на сторону язычников. И с таким человеком Меллехович входит в сношения; лучшим доказательством этого служит письмо, содержание которое следующее.
   Тут маленький полковник развернул письмо, хлопнул по нему рукой и начал читать:
   "Душевно дорогой мне брат! Твой посланный пробрался к нам и доставил письмо..."
   -- По-польски пишет? -- спросил Заглоба.
   -- Крычинский, как все наши татары, знает только по-русински и по-польски, -- ответил маленький рыцарь, -- и Меллехович по-татарски ни аза не знает. Слушайте, Панове, не прерывая:
   "...и доставил письмо. Бог даст, все будет хорошо, и ты достигнешь того, чего желаешь. Мы тут с Моравским, Александровичем, Тарасовским и Грохольским часто совещаемся, а к другим братьям пишем, спрашивая у них совета, как поскорей достичь того, чего хочешь ты, милый. Так как, по слухам, ты был болен, то я посылаю тебе человека, чтобы он мог видеть тебя, милый, и нас утешит. Тайну нашу строго храни: боже упаси, как бы она не открылась раньше времени. Бог да размножит потомство твое, как звезды на небе! Крычинский". Пан Володыевский кончил и обвел глазами присутствующих, а когда они продолжали молчать, по-видимому, внимательно обсуждая содержание письма, он прибавил:
   -- Тарасовский, Моравский, Грохольский и Александрович -- все это прежние татарские ротмистры и изменники!
   -- Так же, как и Потужинский, Творовский и Адурович, -- прибавил пан Снитко.
   -- Что вы думаете об этом письме, Панове?
   -- Измена явная; здесь и говорить не о чем! -- сказал Мушальский. -- Просто-напросто они снюхались с Меллеховичем, чтобы и наших липков привлечь на свою сторону, на что он соглашается.
   -- Господи боже! Какая опасность для нашей команды! -- воскликнули некоторые из присутствующих. -- Ведь липки готовы душу отдать за Меллеховича, и, если он прикажет, они ночью на нас нападут.
   -- Самая явная измена! -- воскликнул пан Дейма.
   -- И сам гетман этого Меллеховича сделал сотником, -- сказал пан Мушальский.
   -- Пан Снитко, -- спросил Заглоба, -- а что я говорил, когда в первый раз увидал Меллеховича? Разве я вам не говорил, -- что он ренегат и изменник, и это видно по его глазам? Ха! Мне достаточно было взглянуть на него. Он мог всех обмануть, но только не меня! Повторите мои слова, ничего в них не изменяя. Я разве не говорил, что это изменник?
   Пан Снитко поджал ноги под скамейку и опустил голову.
   -- Действительно, надо изумляться вашей проницательности, ваць-пане, хотя, правду говоря, я не помню, чтобы вы называли его изменником. Вы сказали только, ваша милость, что он волком смотрит!
   -- Ха! Значит, вы, сударь, утверждаете, что изменник -- пес, а волк не изменник. Что волк не укусит руки, которая ласкает и кормит его. Стало быть, пес изменник? Может быть, вы будете защищать Меллеховича, а нас всех назовете изменниками?
   Смущенный этим, пан Снитко широко открыл рот и глаза и от изумления не мог произнести ни слова.
   Между тем пан Мушальский, который был скор на решения, тотчас же сказал:
   -- Прежде всего нам надо поблагодарить Господа Бога, что он дозволил нам открыть такую гнусную интригу, а потом откомандировать шестерых драгун с Меллеховичем и пустить ему пулю в лоб.
   -- А потом назначить другого сотника, -- сказал пан Ненашинец.
   -- Измена так очевидна, что ошибки быть не может! Володыевский на это ответил:
   -- Прежде всего надо расспросить Меллеховича, а потом уже сообщить обо всем пану гетману. Пан Богуш говорил мне, что пан гетман очень любит липков.
   -- Но вашей милости, -- сказал Мотовило, обращаясь к маленькому рыцарю, -- принадлежит над ним право окончательного суда, так как он никогда не принадлежал к польскому рыцарскому сословию.
   -- Права мои мне известны, и вам незачем мне о них напоминать, -- ответил Володыевский.
   Тут заговорили другие:
   -- Пусть он станет перед нами, такой-сякой сын, предатель и изменник!
   Громкие возгласы разбудили пана Заглобу, который уже вздремнул немного, что теперь с ним случалось нередко; он быстро вспомнил, о чем шла речь, и сказал:
   -- Нет, пан Снитко, хотя герб ваш -- "Месяц на ущербе", зато и остроумие ваше тоже на ущербе; его, пожалуй, теперь и днем с огнем не сыскать. Сказать, что пес изменник, а волк не изменник! Вы уж, правду сказать, совсем... рехнуться собираетесь.
   Пан Снитко возвел глаза к небу в знак того, сколь незаслуженно он страдает, но смолчал, чтобы не раздражать старика. Между тем Володыевский приказал ему идти за Меллеховичем, и он быстро вышел, очень довольный, что ему удалось улизнуть от Заглобы.
   Минуту спустя он вернулся, ведя за собой молодого татарина, который, по-видимому, ничего не знал о поимке липка и потому вошел смело. Его смуглое, красивое лицо немного побледнело, но он был уже здоров; на голове у него не было уже повязки, а просто красная бархатная татарская шапочка. Все тотчас впились в него глазами; он поклонился низко маленькому рыцарю и не без надменности всему остальному обществу.
   -- Меллехович, -- сказал Володыевский, вперив в татарина свой проницательный взор, -- знаешь ли ты полковника Крычинского?
   По лицу Меллеховича вдруг пробежала грозная тень.
   -- Знаю! -- ответил он.
   -- Читай! -- сказал маленький рыцарь, подав ему письмо, найденное у липка.
   Меллехович взял письмо, и прежде чем кончил его читать, лицо его стало по-прежнему спокойным.
   -- Жду приказаний, -- сказал он, возвращая письмо.
   -- Давно ли ты задумал измену и какие у тебя здесь в Хрептиеве сообщники?
   -- Меня обвиняют в измене?
   -- Не спрашивай, а отвечай, -- сказал грозно маленький рыцарь.
   -- В таком случае я отвечу: измены я не замышлял, сообщников у меня не было, а если и были, то такие, которых вы судить не будете, мосци-панове!
   Услыхав это, воины заскрежетали зубами, и раздалось несколько грозных голосов:
   -- Покорней, собачий сын, покорней: ты стоишь не перед равными!
   Меллехович обвел их глазами, в которых сверкала холодная ненависть.
   -- Я знаю, чем я обязан пану коменданту, как моему начальнику, -- ответил он и снова поклонился Володыевскому, -- знаю и то, что я ниже вас, Панове, но потому и не искал вашего общества; ваша милость (тут он снова обратился к маленькому рыцарю) спрашивали о моих сообщниках; у меня их Двое: пан подстольник новогрудский Богуш и пан великий коронный гетман.
   Слова эти ошеломили всех и на минуту воцарилось молчание; наконец Володыевский повел усиками и сказал:
   -- Как так?
   -- Так! -- ответил Меллехович. -- Хотя Крычинский, Моравский, Творовский, Александрович и все другие перешли на сторону орды и причинили много зла отчизне, но счастья на новой службе не нашли. Быть может, и совесть в них проснулась, и само название изменников им опротивело. Пану гетману хорошо это известно, и он поручил пану Богушу, а также пану Мыслишевскому снова привлечь их под знамена Речи Посполитой. Пан Богуш, с своей стороны, воспользовался моими услугами и поручил мне вести переговоры с Крычинским. У меня на квартире есть письма от пана Богуша, я могу их показать, и вы поверите им больше, чем моим словам.
   -- Ступай с паном Снитко и немедленно принеси мне их!
   Меллехович ушел.
   -- Мосци-панове, -- быстро сказал маленький рыцарь, -- мы очень обидели этого солдата нашим поспешным осуждением, ибо если у него эти письма есть, -- а я думаю, что это так, -- то он не только рыцарь, прославившийся своими военными подвигами, но и человек, действующий на благо отчизны и заслуживающий награды, а не осуждения. Ради бога, мы должны это поскорей исправить!
   Все молчали, не зная, что сказать, а пан Заглоба закрыл глаза и на этот раз притворился, что дремлет.
   Между тем вернулся Меллехович и подал Володыевскому письмо Богуша.
   Маленький рыцарь прочел следующее:
   "Со всех сторон слышу, что для такого дела нет человека, который бы мог сделать больше, чем ты, вследствие той огромной любви, которую они к тебе питают. Пан гетман готов простить их и берет на себя добиться для них прощения Речи Посполитой. Сносись с Крычинским возможно чаще через верных людей и даже обещай ему награду. Держи все в тайне: иначе, -- не дай Бог! -- ты их всех погубишь. Пану Володыевскому, как своему начальнику, ты можешь все открыть, и он во многом сможет тебе помочь. Не жалей трудов и стараний, помня, что конец венчает дело, и будь уверен, что за такую услугу наша отчизна-мать наградит тебя своей любовью".
   -- Вот и награда мне! -- угрюмо пробормотал молодой татарин.
   -- Боже мой! Отчего же ты никому не сказал об этом ни слова?! -- воскликнул Володыевский.
   -- Вашей милости я хотел все сказать, но не успел, так как заболел, от их милостей (тут Меллехович обратился к офицерам) мне было приказано держать все в тайне, и вы, ваша милость, должно быть, соблаговолите приказать им соблюдать тайну, чтобы не погубить тех.
   -- Доказательства твоей невиновности так явны, что надо быть слепым, чтобы их оспаривать, -- сказал маленький рыцарь. -- Продолжай свое дело с Крычинским, и ты не только не встретишь никаких препятствий, но даже можешь рассчитывать на помощь, в знак чего я даю тебе мою руку, как честному рыцарю. Приходи сегодня ко мне ужинать.
   Меллехович пожал протянутую ему руку и поклонился в третий раз. К нему подошли и другие офицеры.
   -- Мы тебя не знали, но кто любит добродетель, тот сегодня протянет тебе руку!
   Но молодой липок вдруг выпрямился и откинул назад голову, как хищная птица, готовая броситься на добычу.
   -- Я стою не перед равными! -- ответил он. И вышел из комнаты.
   После его ухода стало шумно.
   -- И неудивительно, -- говорили офицеры между собой, -- сердце его негодует на наше подозрение, но это пройдет. С ним надо иначе обращаться. По духу он настоящий рыцарь. Гетман знал что делал... Ну и чудеса на свете... Ну, ну!..
   Пан Снитко молча торжествовал, но, наконец, не выдержал, подошел к пану Заглобе и сказал:
   -- Позвольте мне сказать, ваша милость, что волк оказался не изменником.
   -- Не изменником? -- ответил пан Заглоба. -- Нет-с, он изменник, только добродетельный изменник, ибо изменяет не нам, а орде!.. Не теряйте надежды, пан Снитко, я буду ежедневно молиться за ваше остроумие. Может быть, Дух Святой и сжалится!
   Услыхав от пана Заглобы обо всем, что случилось, Бася очень обрадовалась; она была расположена к Меллеховичу, и ей было жаль его...
   -- Нам надо, Михал, -- сказала она, -- взять его с собой в самую опасную экспедицию, чтобы этим доказать ему наше доверие.
   Но маленький рыцарь начал гладить розовое личико Баси и сказал при этом:
   -- Ах ты, муха несносная! Не в Меллеховиче дело, тебе просто в степь хочется, в сражении участвовать. Из этого ничего не выйдет!
   Сказав это, он стал покрывать поцелуями ее губы.
   -- Коварный народ -- женщины, -- степенно сказал Заглоба.
   Между тем Меллехович сидел в своей комнате и шепотом разговаривал с липком, который был пойман драгунами. Сидели они так близко, что почти касались головами. На столе горел светильник с бараньим жиром и освещал лицо Меллеховича, которое, несмотря на всю его красоту, было попросту страшно; на нем отражалась жестокость, злоба и дикая радость.
   -- Галим, слушай, -- говорил Меллехович.
   -- Эфенди! -- ответил посланный.
   -- Скажи Крычинскому, что он умен, ибо в письме не было ничего, что могло бы меня погубить; скажи ему, что он умен. Пусть всегда так пишет. Они теперь будут мне доверять еще больше... все. Сам ге этого все присутствовавшие бросились к татарину, который пожал руку маленького рыцаря и в третий раз низко ему поклонился.
   -- Мы не оценили тебя, но с этих пор каждая рука готова будет протянуться тебе на помощь, -- говорили офицеры.
   На эти слова Мелехович, выпрямив стан и откинув голову, одним словом, приняв вид ястреба или орла, готового броситься на добычу, сказал:
   -- Я стою перед людьми, превосходящими меня во всех отношениях!
   После чего он оставил собрание, в котором после его ухода поднялся шум. "Неудивительно, -- говорили офицеры между собою, -- сердце его все еще волнуется при мысли о высказанном о нем мнении. Но это ничего, с ним надо иначе обращаться. У него действительно благородный гонор. Знал гетман, что делал! Чудеса творятся, ну, ну!"
   С торжествующим видом пан Снитко подошел к Заглобе и, поклонившись, сказал:
   -- Позволь мне сказать, вельможный пан: итак, этот воин не изменник.
   -- Не изменник? -- отвечал Заглоба. -- Изменник, страшный изменник, и если изменяет не нам, то орде. Не теряй надежды, пане Снитко, я каждый день буду молиться о твоем остроумии, может быть, Дух Святой смилуется над тобою.
   Бася, узнав от Заглобы обо всем случившимся с Мелеховичем, была очень рада этому, так как он ей внушал доверие и приязнь.
   -- Надобно, -- говорила она, -- чтоб мы оба с Михаилом поехали с ним нарочно в первую же опасную экспедицию, так как этим способом мы лучше всего докажем ему наше уважение.
   Но маленький рыцарь начал гладить Басю по розовой щечке, приговаривая:
   -- О, пойманная муха, я тебя знаю! Не Мелехович и не уважение у тебя в голове, а тебе хочется лететь в степь и драться с татарином. Ничего этого не будет, -- и закончил свою речь, начав горячо целовать жену.
   А тем временем молодой татарин у себя в комнате шептался с присланным липком, близко наклонясь к нему. Комната освещалась каганцем с горевшим бараньим салом и освещала желтым светом красивое, но в эту минуту страшное лицо Мелеховича, выражавшее свирепость, хитрость и какую-то невыразимо дикую радость.
   -- Галим, слушай! -- говорил Мелехович.
   -- Эфенди, -- отозвался посланный.
   -- Скажи Крычинскому, что он умен, потому что в письме ничего не было, что могло бы погубить меня. Скажи ему, что он умен. Пусть всегда так пишет. Они теперь еще более будут меня уважать, все! Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешняя команда -- все! Слышишь! Задави их всех мор!
   -- Слышу, эфенди.
   -- Но наперед мне нужно быть в Рашкове, а потом сюда возвратиться.
   -- Эфенди, молодой Нововейский узнает тебя.
   -- Не узнает. Он видел меня под Кальником, под Брацлавлем и не узнал: смотрит на меня, морщит брови, а не узнает. Ему было пятнадцать лет, как я убежал из дому. Восемь лет прошло с тех пор. Я изменился. Старик узнал бы меня, но молодой не узнает. Из Рашкова я извещу тебя. Пусть Крычинский будет готов и находится поблизости. Надобно сговориться с Перкулабами. В Ямполе есть также наше знамя. Я уговорю Богуша, чтоб у гетмана выправил мне приказ, потому что оттуда мне легче будет сообщаться с Крычинским. Но сюда я все-таки должен возвратиться!.. Должен! Не знаю, что может случиться, когда все кончится. Огонь жжет меня; ночью сон бежит моих глаз. Если бы не она, умер бы...
   -- Пусть будут благословенны ее руки.
   Склонясь еще ближе к липку, Мелехович, как в бреду, зашептал:
   -- Галим! Пусть будут благословенны ее руки, благословенна ее голова, благословенна земля, по которой она ходит, слышишь, Галим! Скажи там им, что я уже совсем здоров -- благодаря ей.
  

Глава V

   Ксендзом в Ушицах был старый Каминский, бывший в молодости солдатом и отличавшийся многими причудами. Этот пастырь часто посещал Хрептиов, где учил воинов благочестию. В Ушицах же ему нечего было делать, так как костел был разрушен, и прихожан не было.
   Ксендзу Каминскому понравился рассказ пана Мушальского. Пришедши как-то опять на вечер к полковнику, он обратился к присутствовавшим с следующими словами:
   -- Я всегда любил слушать такие повествования, в которых печальные происшествия имеют веселый конец, потому что из них ясно видно, что кому десница Божия покровительствует, того и из львиного логовища невредимо выведет, и из Крыма под родной кров приведет. Поэтому пусть каждый из вас раз навсегда запомнит, что для Господа Бога ничего нет невозможного, и пусть в самых тяжелых обстоятельствах не теряет надежды на Его милосердие. Вот в чем дело! Я очень хвалю пана Мушальского, полюбившего, как брата, этого простолюдина, Дыдюка. Примером такой любви служит нам Христос, который был царского рода, а избранниками своими -- апостолами -- сделал простолюдинов и уготовил им место на небе. Конечно, любовь любви рознь. Любовь нескольких отдельных лиц или любовь одной нации к другой -- вещи разные, но Христос придерживался и этой последней любви. Нынче же такой любви нигде не встретишь, люди так озлоблены друг против друга, точно стараются соблюсти закон сатаны, а не повиновение Богу.
   -- Вашему преподобию, -- сказал Заглоба, -- трудно будет убедить нас, что мы должны любить турок, татар или других варваров, которыми и сам Господь не может не брезгать.
   -- К тому я и не принуждаю вас, но только доказываю, что дети единой матери должны любить друг друга, -- а вместо того, с самой хмельнищины, в продолжение тридцати лет, эти страны обливаются кровью.
   -- А по чьей вине?
   -- Кто первый в ней признается, тому первому Бог отпустит прегрешение.
   -- Ваше преподобие, вы носите теперь духовную одежду, а смолоду, как мы слышали, бились с врагом не хуже других
   -- Бился потому, что обязан был это делать, как воин, и не в том мой грех, но в том, что я врагов, как заразу, ненавидел. У меня на то была своя причина, о которой я не хочу вспоминать, потому что то было давно и раны мои зажили. Я был не в меру усерден, в чем и раскаиваюсь. Я держал сторону партизан и сражался за них с командой из ста человек из отряда пана Неводовского. Какое это было время -- всем известно. Как мы, так и татары рубили, стреляли и вешали друг друга. Казаки превосходили всех нас в жестокости: где они побывали -- оставалась только земля да вода. В этой междоусобной войне все были похожи больше из бешеных собак, чем на людей. Ужаснее этой междоусобицы ничего не может быть. Однажды меня с отрядом послали на помощь к замку пана Рысецкого, на который напали разбойники, но, придя туда, мы увидели, что замка не осталось и следа, он уже был срыт, мы же с бешенством бросились рубить пьяных мужиков, но некоторые из них спрятались во ржи. Мы решили их повесить. Но сделать это было очень трудно, так как в деревне не осталось ни одной хаты, ни одного деревца, все было уничтожено. Взяли мы наших пленников и отправились разыскивать удобное местечко. Вот шли мы, шли -- все степь кругом, и больше ничего; таким образом добрели до какой-то деревушки, но и там -- полная неудача; кроме углей да пепла -- ничего не нашли! Только на холмике увидали мы большой дубовый крест, по-видимому, недавно поставленный, так как дерево еще не успело почернеть и блестело на солнце. На кресте находился сделанный из жести Христос. Он так хорошо был выкрашен, что трудно было поверить, что это тело не живое, в чем можно было только убедиться, взглянув на него сбоку, где видна была тонкость жести; но лицо поражало своей живостью: оно было бледно, с терновым венцом на голове, с страдальческим взглядом, обращенным к небу. Взглянув на этот крест, я подумал: "Вот дерево, другого нет", -- но тотчас же испугался этой мысли. Во имя Отца, и Сына! На кресте я их не повешу! Однако же мне казалось, что я угожу Господу Богу, если покончу с этими душегубами в Его присутствии, и я проговорил: "Господь милостивый, не кажется ли Тебе, что те жиды, которые Тебя на кресте распяли, были несравненно лучше этих разбойников?" Вслед за этим я приказал каждого пленника подводить к кресту убивать его тут. Между пленниками были и старики, и юноши. Первый подведенный к кресту пленник сказал: "Во имя страстей Господних, помилуй, пане". Я отвечал на это: "По шее его!" И драгун снес ему голову. И таким образом каждый из этих сорока пленных молил меня о пощаде во имя Христа, и на каждую просьбу ответ мой был один и тот же: "По шее его".
   Таким образом, только к вечеру мы покончили с ними. В своем безумии я думал, что, убивая этих несчастных, я угождаю Богу. Члены убитых еще несколько времени судорожно подергивались и как бы подпрыгивали, и наконец на землю спустилась тихая, теплая ночь. Трупы лежали у подоножия креста, расположенные вокруг него в виде венка. Мы решились здесь же провести ночь, хотя костров нечем было развести. Солдаты улеглись на попонах, а я отправился молиться к кресту, думая, что молитва моя на этот раз будет особенно угодна Богу, так как весь день я трудился, как мне казалось, во славу Его.
   Встав перед крестом на колени и прислонив к нему голову, я мысленно обратился к Богу, но глаза мои закрылись, и я крепко заснул. Драгуны, видя меня коленопреклоненным пред крестом, не захотели меня тревожить. Вообще со мною случилось то же, что часто случается с воинами, которые, начав молиться, засыпали. Итак, я заснул и видел дивный сон, который словно сошел на меня с креста. Это не было видение -- так как я никогда не был и не буду достоин этого, но я видел во сне все страдания Христа. При виде страданий Господа страшная скорбь овладела мною, и я плакал, как дитя: "Господи -- сказал я, -- у меня горсть добрых солдат хочешь ли видеть, что мы можем сделать, кивни только головой, и я их таких-сяких в минуту разнесу". При этих словах все предо мною исчезло, и я видел только крест, а на нем плачущего кровавыми слезами Спасителя. Не знаю, скоро ли это все кончилось, но я, успокоившись мало-помалу, обнимал подножие креста, горько плакал и говорил: "Господи, Господи! Если бы Ты Свое святое учение распространял из Палестины к нам, в Речь Посполитую, мы не пригвоздили бы Тебя к кресту, но приняли бы с благодарностью, наделили бы всяким добром и дали бы Тебе вдобавок грамоту шляхетства для вящей Твоей Божественной хвалы. Зачем не поступил Ты так, Господи!" Сказав это, я взглянул на Него (конечно, все это было во сне) и увидел Бога, гневно смотрящего на меня; вдруг Он громко воскликнул: "Что значат теперь ваши шляхетские грамоты, когда их, во время шведской войны, всякий мещанин мог приобресть за деньги, -- и вы, и разбойники, и те, и другие во сто раз хуже жидов, так как вы Меня ежечасно пригвождаете ко кресту. Разве Я не оказал милости и прощения даже злейшим Моим врагам, а вы, как хищные звери, рвете внутренности друг друга. Видя все это, Я терплю страшные мучения. Ты сам, который хотел защитить Меня, а потом упрашивал перейти в Речь Посполитую, -- что ты сделал? Тут, вокруг Моего креста, лежат тела убитых, кровью обрызгано его подножие, а между ними были невинные юноши, либо люди заблуждающиеся, которые, не имея разума, идут, как овцы, вслед за другими. Что ж ты, смиловался ли над ними, судил ли их перед смертью? Нет! Ты приказал их всех убить и еще думаешь, что Мне этим сделаешь угодное! В самом деле, если уж надобно наказывать и карать, то как отец карает сына, как старший брат младшего брата, но не мстить без суда и расправы, не зная меры в каре и жестокости. До того дошло, что на вашей земле волки стали милосерднее людей; трава опрыснута кровавой росой, ветры не веют, а воют, реки слезами льются и люди руки протягивают к смерти, говоря: "Утешение наше!"
   -- Господи! -- воскликнул я. -- Разве они лучше нас? Кто показал больше жестокости? Кто привел сюда язычников?
   -- Любите их, даже наказуя, -- сказал Господь, -- тогда спадет слепота с их глаз, сердца размягчатся, и милосердие Мое будет над всеми вами . Иначе придут татары и ярмо наложат и на них, и на вас, и недругу должны будете служить в страданиях, в унижении, в слезах до того самого дня, пока не примиритесь друг с другом. Если же не будет меры вашей взаимной жестокости, тогда не будет помилования ни для тех, ни для других, язычники возьмут эту землю и будут владеть ею во веки веков!
   Сильный страх напал на меня, и я онемел. Затем, несколько придя в себя, я бросился на землю и сказал:
   -- Господи, что должен я делать, чтобы загладить грехи мои?
   -- Иди, повторяй слова Мои, возвещай любовь и милость, -- отвечал Господь.
   Сон исчез, и я проснулся, смоченный росою. Было раннее утро; головы убитых уже посинели, лежа венком вокруг креста. Со мною произошла странная перемена: вчера я был полон радости от совершенного мною злодейства, сегодня же, при виде тех же трупов, я страшно страдал, особенно при взгляде на красивую голову одного семнадцатилетнего парня. Я велел воинам с почестью похоронить убитых под этим же крестом, и с тех пор я стал совершенно другим.
   Иногда мне казалось, что сон мой -- простое воображение, но все-таки он не выходил у меня из памяти. Конечно, я даже не осмеливался и думать, чтобы Господь мог говорить со мной, но я догадывался, что это заговорила во мне совесть и возвестила мне повеление Божие. Затем, на исповеди, ксендз, выслушав меня, сказал: "Ясны, -- говорит, -- воля и повеление Божие, слушай их, иначе ты погибнешь". С этого времени я посвятил всю жизнь свою на поучение ближних любви и правде Божией.
   Но насмешки сыпались на мою голову от товарищей -- офицеров: "А что ты, -- говорили они, -- ксендз, что ли, чтоб нам наставления читать? Мало эти собачьи сыны оскорбляли Бога, мало пожгли костелов, мало осквернили крестов! За то мы должны любить их?" Никто не обращал внимания на мои увещания.
   По окончании Берестецкого сражения я сделался ксендзом и начал проповедовать слово Божье.
   С тех пор прошло двадцать лет, как я без отдыха тружусь на этом поприще. Я уже стар и сед. но успеха в своих трудах и до сих пор не вижу, за что Господь, конечно, не накажет меня...
   Панове, обращайтесь с врагами вашими милосердно, любите их и наказывайте, как вы наказали бы своих самых близких родных, как своих детей, -- а не то вы все погибнете, что постигнет и Речь Посполитую.
   Последствия этой братской вражды и сражений очевидны для всех нас: земля наша обращена в пустыню, костелы, города и села разрушены, и вместо прихожан в Ушицах чернеют могильные холмики, а над нами сила языческая все растет и растет, как волна, готовая поглотить нас.
   Пан Ненашинец, сильно взволнованный рассказом ксендза, прервал общее молчание.
   -- Не спорю, что и между казаками есть настоящие рыцари, например, пан Мотовидло, которого мы все любим и уважаем. Но что касается до общественной любви, о которой так красноречиво говорил ксендз Каминский, признаюсь, что до сих пор пребывал в тяжком грехе, ибо во мне ее не было, да я и не старался ее приобресть. Теперь ксендз, его милость, немного открыл мне глаза. Без особенной милости Божией я не обрету в сердце своем этой любви, потому что ношу в нем воспоминание о страшном зле, о котором скоро я вам расскажу.
   -- Не выпить ли нам чего-нибудь теплого? -- прервал его Заглоба.
   -- Разведите огонь, -- сказала слугам Бася.
   Вскоре в комнате зажгли огни, и перед каждым из воинов появилась кварта горячего пива; все они с видимым удовольствием начали прикладываться к нему, а вслед за тем пан Ненашинец снова повел речь:
   -- Нас у матери было двое: я да сестра Галька, которую мать, умирая, поручила моему попечению. Я страстно любил эту девочку, так как ни жены, ни собственных детей не имел, и берег ее пуще глаза. В то время, когда я был в походе, мою Гальку похитили татары. Вернувшись домой и узнав об этом, я чуть с ума не сошел от горя. Я потерял почти все имущество, а остатки его распродал и поехал из Оршаны, чтобы выкупить сестру, которая была моложе меня на двадцать лет. Я приехал в Бахчисарай, где она жила при гареме, но не в нем, так как ей тогда всего было двенадцать лет. Никогда я не забуду того, как она обрадовалась, увидав меня, и как ласкала меня! Но выкуп мой показался малым для татар; они думали за нее получить втрое больше, так как Галька была красавица. Иегуагу, увезшему сестру, я предлагал вдобавок выкупа себя. Но и это было напрасно. Я видел, как на базаре купил ее прославленный враг наш Тугай-бей для того, чтобы года через три сделать своей женой. Я впал в глубокое отчаяние и поехал домой, но случайно, в дороге, мне рассказали про жену Тугай-бея, живущую в одном приморском улусе с сыном, в котором Тугай-бей души не чаял и которого звали Азыя. У Тугай-бея было много жен, живших по разным городам и селам, чтобы он мог, приехав в какой-либо город или село, всегда остановиться у себя в доме и в своей семье. Узнав все это, у меня мелькнула мысль -- украсть Азыю, а затем выменять его на Гальку. Но привести эту мысль в исполнение было нелегко: в помощь себе я должен был пригласить товарищей из Украины или Диких Полей, но имя Тугай-бея было пугалом для всей Руси, а на Украине он помогал казакам в сражении против нас. Но надо было на что-нибудь решиться, и вот в степях я собрал много беглых молодцов. Этот поход был для нас очень труден до отплытия казацких чаек в море, так как мы должны были прятаться от старшины. Однако поход увенчался полным успехом: Азыя был мною похищен вместе с богатой добычей. Мы благополучно прибыли в Дикие Поля, далеко позади себя оставив погоню. Из Диких Полей я хотел направиться в Каменец, желая вести переговоры через тамошних купцов. Азыю я оставил у себя, а товарищам отдал всю остальную добычу. Щедрость моя относительно товарищей объяснялась тем, что в походе я делил с ними и горе, и радость и защищал их, как родных братьев, думая, что при случае они отплатят мне тем же. Но я горько был разочарован и дорого поплатился за доверие к ним! Я и не думал, что для этих людей нет ничего святого, и что из-за добычи они готовы были убить своего атамана, что почти они и сделали со мною. Недалеко от Каменца они напали на меня, душили, резали и наконец, считая меня за мертвого, оставили в степи, а Азыя увели, чтобы получить за него большой выкуп.
   Несмотря на все перенесенные мной мучения и раны, я остался жить и, по воле Господа, выздоровел. О Гальке я с тех пор ничего не слыхал. Оставшись вдовою после Тугай-бея, может быть, она стала женой другого какого-нибудь татарина и, вероятно, сделалась магометанкой, давно уж забыв меня: может случиться и так, что когда-нибудь, в схватке с татарами, я погибну от руки ее сына. Вот и вся моя печальная история.
   Пан Ненашинец смолк и, спустив глаза в землю, глубоко задумался.
   -- Сколько нашей крови и слез пролито за эти места! -- отозвался пан Мушальский.
   -- И все-таки ты должен любить врагов своих, -- сказал ксендз Каминский.
   -- А по выздоровлении пан не искал того татарского щенка? -- спросил пан Заглоба.
   -- Как я узнал позднее, -- отвечал Ненашинец, -- на моих убийц напала другая шайка разбойников, которая всех их перерезала. Эти же последние с ребенком и добычей ушли в глубину степи. Я везде искал, но ребенок пропал, как в воду канул.
   -- Может быть, ты его где-нибудь и встречал позже, но признать не мог? -- сказала пани Бася.
   -- Не знаю я, было ли тогда ребенку три года. Он едва знал, что его имя Азыя. Но я все-таки узнал бы его, потому что у него над каждой грудью была вытатуирована рыба, запущенная сильной краской.
   Присутствовавший на собрании Мелехович не принимал участия в беседе и сидел в углу комнаты, но при последних словах Ненашинца он громко воскликнул:
   -- По одним рыбам вы его не узнали бы, потому что многие татары могут носить этот знак, особенно из тех, которые живут при морском берегу.
   -- Неправда, -- возразил рассудительный пан Громенка. -- После Берестецкой битвы мы осматривали труп Тугай-бея, который остался на поле битвы, и я знаю, что он имел тоже рыб над грудями, другие же убитые носили другие знаки.
   -- А я скажу пану, что многие носят рыб.
   -- Да, только все они из поколения Тугая.
   Спор этот остался неоконченным, так как в комнату вошел пан Лельщица, вернувшийся из разъезда, куда был послан еще на рассвете Володыевским.
   -- Пане комендант, -- заговорил он, стоя в дверях, -- у Сиротского Брода, по молдавской стороне, стоит толпа и что-то против нас замышляет.
   -- Что за люди? -- спросил пан Михаил.
   -- Лотаринги. Между ними находится немного итальянцев, немного венгерцев, а более всего из луговой орды -- всего человек двести.
   -- Те самые, о которых мне донесли, что они по Итальянской дороге разбойничали, -- сказал Володыевский.
   -- Перкулаб должен был их там сильно прижать -- вот они и бегут сюда; но там одних татар будет около двухсот человек. Ночью они переправятся, а с рассветом мы их встретим по-своему. Пан Мотовидло и Мелехович, к полуночи будьте наготове. Надобно на приманку подогнать стадо волов, -- а теперь по квартирам!
   Выслушав полковника, рыцари отправились по домам, и не успели еще все выйти из комнаты, как Бася бросилась обнимать мужа и что-то шептать ему на ухо, но тот, видимо, не соглашался с нею, улыбался и отрицательно кивал головой, причем Бася удваивала свои ласки. Смотря на это, пан Заглоба заметил:
   -- Сделай же ей хоть раз удовольствие, тогда и я, старик, с вами поплетусь.
  

Глава VI

   По обеим сторонам Днестра разбойничали шайки, составленные из людей различных пограничных наций. Но большинство из них были беглые татары из добруцкой и белоградской орды, отличавшиеся беззаветной храбростью и большей дикостью от крымских татар, но тут также были и венгерцы, и итальянцы, и казаки, и беглые поляки из дворовых людей с берегов Днестра. Полем своих действий они избирали то польскую, то итальянскую стороны, переходя реку то в том, то в другом месте, смотря по тому, от кого надо было обороняться. Станичные стада волов и коней, не уходившие из степей даже зимой, где они отыскивали себе под снегом пищу, были главной приманкой для нападения разбойников, которые, впрочем, не оставляли без внимания и сел, и местечек, и острогов, и крепостей; нападали они на польских и даже на турецких купцов, а также и на посредников, едущих в Крым с откупом. Шайки этих разбойников имели своих начальников и свою дисциплину, но вместе были нечасто. Нередко одна шайка уничтожала другую, пользуясь преимуществом своей силы. Этих разбойничьих ватаг было множество на Руси, особенно во время войны казаков с поляками, когда для них в этих местах было безопасно. Некоторые из шаек состояли из пятисот человек, начальники их назывались беями. Шайки эти, побывав где-нибудь, оставляли за собой в этих местах пустыню, как всегда поступали татары, и коменданты терялись в догадках, не понимая, с кем имеют дело--с передовыми чамбулами орды или с ватагой разбойников. Ловить их регулярному войску или всадникам Речи Посполитой было чрезвычайно трудно, особенно в открытом поле, так как, попав в засаду, они защищались не на живот, а на смерть, зная, что в плену их ждет смерть. Вооружение их состояло из турецких ганджар и ятаганов, кистеней, татарских сабель и конских челюстей, которые насажены были на молодые дубки и привязаны тонкими бечевками. Это последнее оружие разбойники употребляли для того, чтобы ломать ими сабли противников. Так как они нападали ночью, то в их вооружении не было ни луков, ни ружей, поскольку они были бесполезны для них Кроме того, они пускали в действие длинные вилы, окованные железом, и рогатины, которыми угощали всадников.
   Ватага, о которой сообщили Володыевскому, была, по всей вероятности, или очень велика, или какой-нибудь другой особенный случай загнал ее к молдавской границе, так что они осмелились подойти так близко к отряду Володыевского, одно имя которого наводило ужас на этих бродяг. Прибыли вторые разведчики и сообщили, что шайка эта находится под начальством известного своею стойкостью Азбы-бея и что в ней четыреста человек. Азба-бей со своею шайкой несколько лет свирепствовал в польском и молдавском краю.
   Пан Володыевский был рад сразиться с таким врагом и велел идти со своими полками Мелеховичу, пану Мотовидле, а также полкам генерала подольского и пана подстолия премысльского. Все эти полки отправились ночью и разошлись по разным сторонам с тем, чтобы встретиться у Сиротского Брода.
   Басе первый раз пришлось видеть отправление войск в такой большой поход, и она взволнованно глядела на этих старых рыцарей, выходивших так тихо, что ни бряцания оружия, ни топота коней не было слышно в крепости. Полный месяц освещал окрестности в эту тихую ночь, но он лишь изредка поблескивал на саблях выходящих за частокол отрядов, которые затем скрывались из глаз, будто их и не бывало. Поход был тщательно скрыт от посторонних взоров.
   Этот поход казался Басе сбором охотников на охоту, а причина их осторожности -- чтобы зверь не догадался об их прибытии. Ей самой захотелось участвовать в нем.
   По ходатайству пана Заглобы, маленький рыцарь согласился взять жену с собою, так как понимал, что она все равно когда-нибудь настоит на своем, да к тому же он знал и об обыкновении этих бродяг не носить с собою ни луков, ни ружей, и таким образом в этом бою одной опасностью для Баси было меньше.
   Пан Михаил с женою, Заглоба, Мушальский и двадцать левофланговых драгунов, имевших своего вахмистра, отправились через три часа после ухода первого отряда. Весь отряд этот состоял из самых храбрых воинов, так что Бася, находясь под их охраной, была как у себя дома.
   Она ехала верхом, одетая в мужское платье. На ней были бархатные шаровары жемчужного цвета, очень широкие, в виде юбки, заложенные в сафьяновые сапожки, и черный, подбитый крымским барашком кунтуш, расшитый по швам золотом. Вооружение ее состояло из серебряной лядунки замечательной работы, из небольшой турецкой сабли в шелковой портупее и пистолетов в кобурах На голове Баси красовалась шапочка из венецианского бархата, опушенная дорогим мехом и украшенная пером цапли, а из-под шапки виднелось свежее, юное личико с двумя блестящими, любопытными глазками....
   Пан Заглоба и Мушальский с восхищением смотрели на молодую женщину, сидевшую на серой турецкой лошадке, быстрой и кроткой, как серна, и удивлялись осанке Баси. Она же была похожа на сына гетмана, отправляющегося в свой первый поход под охраною старых волков. Ее очень беспокоил их поздний выезд, но муж, а также и Мушальский с Заглобой старались ее успокоить.
   -- Ты ничего не понимаешь в военном искусстве, -- сказал маленький рыцарь, -- а потому и подозреваешь нас, что мы хотим привести тебя на место, когда уже все будет кончено. Одни отряды идут прямо, как стрелы, другие должны идти кругом, чтобы занять все выходы, и потом будут тихо сближаться и таким образом возьмут неприятеля в засаде. Мы же приедем вовремя, и без нас битва не может начаться, потому что тут каждый час рассчитан.
   -- А если неприятель вовремя спохватится и пробьется сквозь отряды?
   -- Он хитер и осторожен; но и нам такая война не новинка.
   -- Мише ты можешь верить! -- воскликнул Заглоба. -- Лучшего стратега нет в мире. Злая судьба загнала сюда этих бесшабашных бродяг.
   -- В Лубнах я был еще молодым солдатом, -- сказал пан Михаил, -- а мне уже и там доверяли подобные дела. Теперь же, желая показать тебе все дело, я еще старательнее все устроил. Все отряды покажутся разом неприятелю, разом вскрикнут и разом понесутся на него.
   -- Ай, ай! -- даже запищала от радости Бася и, став на стремена, обняла мужа за шею.
   -- И мне тоже можно будет скакать, а? Михалку, а? -- спрашивала она со сверкающими глазами.
   -- В толпу тебе лететь не позволю, потому что там Бог знает что может случиться, не говоря уже о том, что лошадь может споткнуться; но я дам инструкции, чтобы, разбив толпу, на нас погнали неприятеля; тогда мы пустим коней и ты сможешь подстрелить двух-трех головорезов; но заезжай всегда с правой стороны, потому что преследуемому неловко будет направить коня влево, и ты сможешь бить его наотмашь.
   -- Ого-го! Не бойся! -- отвечала Бася. -- Ты сам говорил, что я владею саблей гораздо лучше дяди Маковецкого; не давай мне советов.
   -- Смотри, однако, держи крепко поводья, -- вставил пан Заглоба. -- У них тоже свои приемы, бывает и так: ты его гонишь, а он вдруг поворотит и осадит коня, тогда ты с разбегу проскачешь мимо него; но прежде чем проскачешь, он в тебя ударит. Старый боец никогда коня не распускает слишком сильно, но соразмеряется, смотря по надобности.
   -- И сабли никогда не поднимайте слишком высоко, чтоб ловчее сделать удар, -- заметил пан Мушальский.
   -- Я возле нее буду при начале, -- отвечал маленький рыцарь. -- Видишь ли, в битве вся трудность в том, что надобно обо всем помнить: о своей лошади, о неприятеле, о поводьях, о сабле, об ударе -- все это одновременно! Кто уже привыкнет, у того само собой получается; но сначала даже и знаменитые вояки часто бывают неловкими порой человек малосильный, но опытный, выбьет из седла гораздо более сильного новичка. Для того-то я и буду возле тебя.
   -- Только ты не защищай меня и людям прикажи не защищать меня без надобности.
   -- Ну, ну! Мы еще посмотрим, хватит ли у тебя храбрости, если дело дойдет до серьезности схватки! -- отвечал, улыбаясь, маленький рыцарь.
   -- И не схватишь ли ты кого-нибудь из нас за полу, -- докончил Заглоба.
   -- Посмотрим! -- сказал, обидясь, Бася.
   Между тем рассвет уже приближался, а от закатившегося месяца стало темнее; в воздухе носился легкий туман, из-за которого дальние предметы нельзя было рассмотреть; в это время наши путники въехали в открытое поле, на котором виднелись остатки угасших костров.
   Разгоряченному воображению Баси представлялись в этой мгле и мраке, среди дальних зарослей, живые существа -- люди и лошади.
   -- Миша, что это такое? -- спрашивала она шепотом, показывая пальцем на маяк.
   -- Ничего -- марево!
   -- Я думаю, что всадники. Скоро мы доедем?
   -- Через каких-нибудь полтора часа начнется дело.
   -- Ох!
   -- Ты боишься?
   -- Нет, у меня сердце бьется от нетерпения! И чего стала бы я бояться! Ничуть. Посмотри, какая изморозь, ее видно, хоть и темно.
   И действительно, они в это время находились в той части степи, где длинные и сухие ветви бурьяна были покрыты инеем. Увидев это, маленький рыцарь сказал:
   -- Сюда пришел Мотовидло. Не далее как в полумиле отсюда он должен лежать в засаде. А вот сейчас наступит и рассвет!
   В самом деле, уже рассветало. Мрак уменьшался. На небе и на земле сделалось темнее, а в воздухе прохладнее; верхушки деревьев и зарослей серебрились- от инея. Предметы, находившиеся вдали, стали теперь обозначаться яснее. Неподалеку из-за кустов выехал всадник.
   -- От пана Мотовидлы? -- спросил Володыевский, когда всадник осадил коня перед полковником.
   -- Да, ваша милость!
   -- Что слышно?
   -- Перешли Сиротский Брод; потом, свернув на мычание волов, пошли на Калысик Волов взяли, -- стоят на Юрковом поле.
   -- А где пан Мотовидло?
   -- Залег под горой, а пан Мелехович под Калысиком. Где другие отряды -- не знаю.
   -- Хорошо, -- сказал Володыевский, -- я знаю. Поезжай к пану Мотовидле и скажи, чтоб начинал сдвигаться. А партизан пусть рассыплет по дороге от пана Мелеховича. Ступай!
   Всадник, наклонясь к седлу, быстро помчался и вскоре пропал из глаз. Путники же поехали дальше с еще большей предосторожностью. В это время было уже совсем светло, и мгла, стоявшая перед этим в воздухе, спустилась к земле, а на востоке появилась длинная, блестящая, с розовым отливом, полоса, озарившая своим сиянием все окрестные места.
   Вдруг всадники услыхали сильное карканье, доносившееся от Днестра, и затем скоро увидели над головами множество летевших воронов. От этой стаи один ворон за другим начали ежеминутно отделяться и останавливаться над степью, вместо того чтобы лететь дальше, и кружились над нею, как ястреба или коршуны, почуявшие добычу.
   Пан Заглоба, указывая острием сабли на воронов, сказал Басе:
   -- Подивись смышлености этих птиц. Как только предвидится где битва, они тотчас слетаются, словно их кто из мешка высылал. Где ж идет войско простым походом или должно встретиться дружелюбно с другим войском, этого никогда не бывает. Так животные умеют угадывать намерения людей, хотя им никто об этом не говорит. Самый премудрый человек этого не растолкует, а потому нам остается только удивляться.
   Наконец вороны, кружась все сильнее и сильнее, приблизились к ним, и пан Мушальский, ударив ладонью по пищали, спросил Володыевского:
   -- Пан комендант, нельзя ли мне подстрелить одного из них для нашей пани? Я не сделаю много шума.
   -- Стреляй, пан, хоть двух, -- ответил Володыевский, зная, как старый воин гордится своею меткостью в стрельбе.
   Вместо ответа Мушальский направил свой лук кверху и, поднявши голову, стал выжидать удобного момента.
   Стая птиц была уже недалеко; всадники, горя любопытством, остановили коней и стали глядеть на небо. Затем послышался стон тетивы, стрела взвилась и исчезла под стаей.
   Сначала можно было предположить, что стрелок промахнулся; но затем один ворон, распустя крылья и кувыркаясь в воздухе над головами всадников, стал быстро опускаться и через минуту упал, пронзенный насквозь стрелой, у ног коня Баси.
   -- Счастливая примета! -- сказал, кланяясь Басе, пан Мушальский. -- Я буду следить издалека за пани и в случае надобности -- дай Бог, счастливой -- выпущу и еще стрелу. Если она и близко упадет, уверен, что не поранит.
   -- Не желала бы я быть татарином, которого пан выберет своей мишенью! -- заметила Бася.
   Но Володыевский, прервав этот разговор, указал на значительную возвышенность, которая была в нескольких саженях от них, и сказал:
   -- Там остановимся.
   Всадники поехали рысью. Въезжая на холм, пан комендант велел ехать потише, а невдалеке от вершины -- совсем остановиться.
   -- Мы не взберемся на самую вершину, -- сказал он, -- потому что в такое ясное утро нас издалека можно увидеть, но, спешившись, подойдем к ней так, чтоб наши головы не очень были заметны.
   Затем маленький рыцарь с женой, пан Мушальский и несколько других соскочили с коней и пошли к тому месту, где холм обрывался почти отвесной стеной.
   Стена эта была вышиною в несколько локтей; у ее подножия рос густой колючий кустарник, в виде узкого пояса, а за ним расстилалась на необозримое пространство низкая и ровная степь.
   Вся она была покрыта кустарником и перерезана маленьким ручьем, идущим к Калысику. Оттуда, где кустарники представляли большую группу, вился к небу дымок
   -- Видишь, -- сказал Басе пан Володыевский, -- там притаился неприятель.
   -- Я вижу дым, но не вижу ни лошадей, ни людей, -- отвечала взволнованная Бася.
   -- Их скрывают заросли, хотя опытный глаз и может их увидеть. Вон там, смотри, -- две, три, четыре, целая кучка лошадей, -- одна пегая, другая совершенно белая, а отсюда кажется словно голубой.
   -- Скоро мы к ним подъедем?
   -- К нам их сюда пригонят; но времени еще много, ведь до тех зарослей отсюда добрая четверть мили будет.
   -- Где же наши?
   -- Смотри туда, видишь полоску бора? Отряд пана подкомория должен быть теперь недалеко оттуда. Мелехович вынырнет с той стороны -- через минуту. Другой отряд окружит его от того вон камня. При виде наших людей неприятель сам подбежит к нам, потому что здесь можно легко подъехать к реке; с того же бока есть овраг, очень глубокий, и через него никто проехать не может.
   -- Они, следовательно, сидят в западне?
   -- Как видишь!
   -- Господи! Я едва стою! -- вскрикнула Бася.
   И, подумав немного, она добавила:
   -- Михалку, если бы они были умны, что они должны были бы сделать?
   -- Они должны были бы идти на отряд подкомория и прорезаться сквозь его ряды. Тогда спаслись бы, но эти головорезы никогда так не делают, потому что, во-первых, не любят попадаться на глаза регулярному войску, а во-вторых, из боязни, чтобы в бору не засели еще большие отряды войска, -- ну, поневоле и бросаются в сторону.
   -- Ба! Но мы их тогда не остановим: у нас всего-навсего двадцать человек.
   -- А Мотовидло?
   -- Правда! Но где он?
   Вместо ответа послышался жалобный крик, похожий на крик ястреба или сокола. То крикнул Володыевский. В ответ пронесся такой же крик от подножия холма, где так хорошо скрывались воины Мотовидла, что Бася, стоявшая над ними, не могла их заметить.
   Это ее чрезвычайно удивило; она смотрела то вниз, то на мужа и затем, вся вспыхнув и обняв мужа, произнесла:
   -- Михалку! Ты величайший вождь в мире!
   -- Потому что у меня есть кое-какой опыт, -- ответил, улыбаясь, Володыевский. -- Но ты не очень волнуйся от радости и помни, что настоящий воин должен быть спокоен.
   Однако слова мужа не подействовали на Басю.
   Она, вся взволнованная, торопилась скорее присоединиться к отряду Мотовидлы. Но муж сдержал ее, чтобы показать ей начало битвы.
   Тем временем солнце поднялось и озарило степь своими холодными, бледно-желтыми лучами. Вблизи можно было все хорошо видеть, но и на далеком расстоянии предметы обрисовывались довольно ясно; в некоторых углублениях лежал еще иней, блестя разноцветными искрами; воздух был так прозрачен, что простым глазом можно было рассмотреть самые отдаленные предметы.
   -- Отряд подкомория выходит из леса, -- сказал Володыевский, -- я различаю воинов и лошадей.
   Из-за окраин леса показались всадники и протянулись длинной черной линией по подлесью, покрытому инеем.
   Мало-помалу белое пространство между всадниками и лесом делалось все больше, но заметно было, что они не спешили, чтобы и другие отряды могли приблизиться. Комендант взглянул в левую сторону.
   -- А вот и Мелехович! -- сказал он.
   -- Вот и отряд пана пшемыльского ловчего выезжает. Не успеешь глазом мигнуть.
   И пан Володыевский необыкновенно быстро зашевелил усами.
   -- Пеший теперь ничего не сделает. На коней! -- вскричал он, обращаясь к драгунам; те, вскочив на коней, начали съезжать боком с холма, пробираясь между группами кустарников, и присоединились к отряду Мотовидлы.
   Из--за холма выехала толпа воинов и, остановясь, стала наблюдать за происходившим впереди.
   Вдруг из леса, покрывающего середину равнины, выбежал отряд неприятелей, похожий на стадо испуганных серн. По-видимому, они заметили идущий к ним отряд подкомория. Неприятельский отряд все увеличивался; они построились узкой шеренгой и двинулись по краям кустарника, наклонясь к шеям лошадей; издали их можно было принять за табун, тянущийся длинной линией вдоль зарослей. Они, похоже, не были уверены, что этот отряд идет на них и что они уже открыты; вероятно, они думали, что это летучий отряд, высланный для рекогносцировки, и рассчитывали скрыться от неприятеля за кустарником.
   Все неуверенные маневры неприятеля были хорошо видны Володыевскому, стоявшему во главе отряда Мотовидлы. Крадущийся чамбул был похож на дикого зверя, окруженного опасностью. Доехав до края кустарника, они помчались легкой рысью. И вот первые шеренги появились в открытой степи и остановили сзоих коней, а за ними остановилась вся ватага.
   В это время они вдруг заметили отряд Мелеховича и тотчас же свернули в заросли, но тут их встретил пшемыльский отряд, скакавший полной рысью.
   Дикий крик раздался по заросли -- неприятель понял, что он открыт и все отряды идут на него. Эти последние, так же перекликнувшись, поскакали в галоп, -- все смешалось, и степь сотряслась от бряцания оружия.
   Чамбул, увидя все это, помчался как бешеный к холму, где находился Володыевский с Мотовидлой и своим отрядом.
   Пространство между татарами и отрядом быстро уменьшалось.
   Сердце Баси начало усиленно биться; она побледнела, но видя, что товарищи ее выглядят очень спокойными и наблюдают за нею, она успокоилась и обратила все свое внимание на приближавшегося неприятеля. Крепко сжав в руке саблю, она подтянула поводья, и румянец снова заиграл на ее лице.
   -- Хорошо! -- заметил ей муж.
   Взглянув на него, она пошевелила ноздрями и прошептала:
   -- Скоро ли поскачем?
   -- Еще не время, -- отвечал Володыевский.
   А между тем татары были уже близко: виднелись вытянутые головы лошадей с пригнутыми ушами и лица татар, прижатые к лошадиным шеям. И вот уже слышится храп коней, видны их оскаленные зубы и выскакивающие из орбит глаза; все это доказывало, с какой быстротой они мчались.
   По знаку коменданта вся шеренга казаков прицелилась из своих пищалей в татар.
   -- Пли!
   Раздалась пальба, дым хлынул в куст сухого бурьяна; из отряда татар послышались вопли и стоны, и они побежали в разные стороны. В это время из леса появился пан Володыевский; липковцы и несколько отрядов подкомория согнали татар в одну кучу и замкнули круг. Татары метались из стороны в сторону, ища выхода, -- но все было тщетно: круг сжимался, и они невольно теснили друг друга; новые отряды все прибывали, и суматоха царила невообразимая.
   Татары поняли, что они погибнут, если им не удастся пробиться сквозь этот вражеский пояс. И они, как разъяренные львы, напрягая все свои силы, стали пробиваться сквозь него. Каждый из них заботился только о своей шкуре. Солдаты же без пощады убивали их, тесня конями. Гул битвы, раздававшийся над головами воинов, окруживших татар, похож был на удары целов во время работ на гумне.
   Воины с ожесточением били татар по чему попало, нанося удары со всех сторон. Татары не оставались в долгу: они защищались и гайджарами, и саблями, и кистенями, и конскими челюстями. Лошади их стиснуты были в самую середину, где, грызясь и визжа, лягали толпу, садились на задние ноги или падали навзничь; все это производило страшный хаос. Битва эта продолжалась недолго, и во время нее татары не издали ни одного звука; но затем вдруг из среды их послышался дикий вопль: на них напал новый отряд, многочисленнее предыдущих, снабженный лучшим оружием и отличавшийся особенной ловкостью. Татары поняли, что теперь спасение для них немыслимо и что ни один из них не выйдет живым. Но некоторые все-таки попытались спастись: они сошли с коней и стали пробираться между ног солдатских лошадей. Но и это было безуспешно: лошади давили татар ногами, а воины убивали беглецов. Некоторые из татар прибегли к хитрости: они падали на землю, надеясь, что когда воины подойдут ближе к средине круга, то они, оставшись вне его, легко смогут убежать.
   Между тем число людей и лошадей все уменьшалось от этой бойни. Заметив это, Азба-бей поставил всех своих людей клином и стремительно бросился на казаков Мотовидлы, желая вырваться из круга.
   Но казаки тут же остановили его, и началась страшная резня. В эту секунду явился Мелехович и разделил войска Азба-бея на две части: одну часть оставил в распоряжение двум союзным отрядам, а сам стал биться с татарами, против которых сражались казаки Мотовидлы.
   Благодаря вмешательству Мелеховича, разбойники прорвали круг и разбежались по степи. Но воины, стоявшие в задних рядах и не принимавшие участия в сражении из-за тесноты, погнались за ними, сражаясь по дороге.
   В конце концов оставшиеся за кругом татары все пали мертвыми, хотя и бились до последней капли крови.
   Бася, мчась вместе с казаками, в первые минуты боя чуть не потеряла сознания и, чтобы подбодрить себя, стала кричать тонким голосом. Когда они уже недалеко были от неприятеля, глазам ее представилась какая-то движущаяся темная масса. Она почувствовала страх и желание закрыть глаза и, не видя перед собою ничего, махала саблей. Но, собрав свои силы, она превозмогла себя, и чувство страха сменилось у нее отвагою. Глаза ее прояснились, и она ясно увидела близ себя лошадиные головы и разгоряченные, дикие лица, одно из которых вдруг очутилось рядом с ней; Бася ударила наотмашь -- и головы как не бывало.
   Вдруг Бася услыхала голос мужа:
   -- Хорошо!..
   Голос этот придал ей особенную бодрость, и она, совершенно успокоенная, тихо взвизгнув, бросилась в битву. Перед ней там и сям мелькали вражеские головы с приплюснутыми носами и толстыми скулами. Бася колола и вправо, и влево, вперед и куда попало -- и люди летели вокруг нее с лошадей. Басе не трудно было сражаться, что ее очень удивляло, так как с одной стороны ее ехал Володыевский, а с другой -- Мотовидло.
   Володыевский зорко следил за женой, отстраняя от нее удары врагов и убивая их при этом наповал или вышибая из рук их оружие, ранил и самих бойцов.
   С другой стороны пан Мотовидло тоже тщательно наблюдал за молодой женщиной и, флегматично сражаясь, хладнокровно отсекал то одну, то другую голову. Они не спускали глаз с молодой, храброй женщины, порою предоставляя ей случай самой поразить неприятеля. Пан Мушальский также следил за Басей и время от времени пускал свою смертоносную стрелу в толпу врагов. Между тем смятение увеличивалось, и маленький рыцарь посоветовал Басе уехать из этой сумятицы под охраной нескольких воинов. Бася беспрекословно повиновалась, хотя ее и увлекала эта битва, где она сражалась так храбро, но все-таки женская натура брала верх, заставляя Басю невольно содрогаться среди кровопролития и воздуха, пропитанного запахом крови, среди стонов умирающих и воплей раненых После отъезда Баси пану Михаилу и Мотовидле не о ком было больше заботиться, и они с увлечением кинулись в битву.
   А пан Мушальский, находившийся прежде вдали от Баси, теперь приблизился к ней.
   -- Ну, вы, пани, дрались по-рыцарски, -- сказал он ей. -- Кто-нибудь по неведению мог бы подумать, что архангел Михаил сошел с неба и очутился между казаками и толпами степных бродяг. Вот какая выпала им честь -- погибнуть от такой ручки, которую по этому случаю позвольте мне поцеловать. -- И с этими словами пан Мушальский схватил руку Баси и прильнул к ней своими усищами.
   -- Вы, пан, видели? Я в самом деле хорошо дралась? -- спросила Бася, вдыхая полной грудью воздух.
   -- И кот не сумеет лучше воевать с мышами. Сердце мое прыгало от радости, как Бога люблю! Но вы все-таки очень хорошо сделали, что удалились из свалки -- потому что под конец обыкновенно дело не обходится без приключений.
   -- Муж приказал мне удалиться, а перед нашим выездом я обещала ему, что буду повиноваться без возражений.
   -- Итак, лук в сторону. Теперь он мне не нужен! Хватит и сабли. Я вижу трех приближающихся всадников. Это пан полковник шлет для вашей охраны. Иначе я прислал бы; но бой подвигается к самому подножию холма; конец не заставит себя долго ждать, и мне надобно спешить.
   И в самом деле, к Басе приблизилось трое драгун, готовых сопровождать ее, а пан Мушальский, простившись с нею, уехал. Бася не знала на что решиться, ехать ли ей на взгорье, откуда можно было наблюдать за битвой, или остаться здесь, на месте.
   Но натура женщины взяла верх над удалью. Неподалеку от нее солдаты добивали разбойников, и эта черная сражающаяся масса сдвигалась все теснее в одну кучу на месте битвы. Кругом слышались отчаянные вопли, и, видя и слыша все это, Бася совершенно обессилела. На нее накатил невыразимый страх, и она чуть не упала в обморок. Только опасение, что драгуны заметят ее слабость, заставило ее удержаться в седле, но она все-таки отвернулась от них, чтобы они не видели ее бледности.
   Наконец свежий воздух благотворно подействовал на Басю, возвратив ей силы и мужество, но ей все же не хотелось уже более сражаться, хотя она и поехала бы на поле битвы для того только, чтобы упросить мужа оставить преследование остальных татар, но зная, что муж не уважит ее просьбы, она осталась ждать окончания битвы.
   Тем временем бой все продолжался. Звук оружия и крики не смолкали. Таким образом прошло полчаса. Войска все сближались. Вдруг из рокового круга прорвалось около двадцати бродяг, которые стремглав помчались по взгорью.
   Объехав обрыв и добравшись до места, где взгорье сходилось с равниной, они могли считать себя в безопасности в этой степи, но Бася с тремя драгунами преграждала им путь. Возникшая на ее пути опасность возвратила ей мужество и привела ее в полное сознание. Она вполне понимала, что если она не двинется с места, то эти двадцать разбойников свалят и сомнут ее или убьют. Вахмистр драгун думал, как видно, то же самое и, взяв за поводья лошадь Баси, поворотил ее, крикнув отчаянным голосом:
   -- Мчись быстрей, ясная пани!
   Бася быстро помчалась одна, а драгуны остались на месте, чтобы хоть на минуту преградить путь врагам и дать время как можно дальше отъехать их любимой пани. А в это время солдаты уже гнались за беглецами, чем разомкнули тот круг, в котором находились бродяги; этим последние и воспользовались, выбегая из него по одному, по двое, по трое. Большинство из них пало мертвыми, другие же, несколько десятков во главе с Азбой-беем, спаслись бегством. И все они вихрем помчались ко взгорью.
   Конечно, трое драгун не удержали всех беглецов, которые вышибли их из седел, помчались за Басей и, повернув на склоне холма, выехали на высокую равнину. Вслед за ними неслись польские отряды, и во главе их -- отряд липковцев.
   На высокой равнине, на которой то и дело попадались впадины и овраги, раскинулся как бы гигантский змей, которого представляли из себя всадники. Голову этого змея изображала собою Бася, шею -- беглецы, а продолжение -- Мелехович со своим отрядом и драгуны, впереди которых стремглав мчался маленький рыцарь, то и дело пришпоривая коня и дрожа от ужаса.
   Во время бегства татар из круга Володыевский сражался в другом конце, вследствие чего Мелехович опередил его. Володыевский страшно мучился при мысли об опасности, какой подвергалась его жена. Он боялся, чтобы Бася, растерявшись, не направила своего коня к Днестру и чтобы кто-нибудь из разбойников не поразил ее саблей, гайджаром или кистенем При этой мысли волосы у него становились дыбом, и страшно бледный, со стиснутыми зубами, низко склонясь к шее лошади, он мчался, как вихрь, не жалея лошади, то и дело подшпоривая ее. Впереди него мчались липковцы в своих бараньих шапках
   -- Дай Боже, чтоб Мелехович догнал ее: он на добром коне... дай Боже! -- повторял он с отчаянием.
   Но Бася не подвергалась вовсе такой большой опасности, какой страшился любящий муж Татары и не думали гнаться за Басей, а сами искали спасения от погони. Ей стоило только повернуть своего коня к Хрептиову, и она была бы вне опасности, так как татары, конечно, не погнались бы за нею -- чтобы попасть прямо в руки неприятеля, тем более что перед ними была река, в камышах которой они могли бы укрыться. Липковцы на своих быстрых лошадях были уже близко от Баси. Она же ехала на Джионите, который был гораздо быстрее в беге кудлатых бахмак татар, хотя и выносливых на бегу, но зато далеко уступавших в скорости чистокровной лошади. Бася чувствовала себя очень хорошо; в минуту опасности к ней вернулась ее самоуверенность, и рыцарская кровь била ключом в ее жилах
   Конь ее мчался быстро, как серна; она слышала только свист ветра, и чувство невыразимого упоения овладело ею.
   "Целый год будут гнаться за мною и все-таки не догонят, -- думала Бася, -- поскачу еще, а потом обернусь и пропущу их вперед или, если захотят напасть на меня, задам им всем карачун!"
   Вдруг в голове ее мелькнула мысль, что ей, может быть, придется встретиться один на один с каким-нибудь беглым татарином и помериться с ним силами.
   "Ба! Ну что ж! -- говорила она в своей мужественной душе. -- Михаил так меня уже выучил, что я смело могу вступить в бой, -- а то, пожалуй, подумают, что я со страху бегу, и не возьмут в другую экспедицию, да вдобавок пан Заглоба будет надо мною смеяться".
   Сказав это, Бася оглянулась, словно ища, с кем бы она могла сразиться, но все бродяги скакали толпой; и Басе захотелось показать войску, что она не струсила и не бежит, сломя голову.
   Припомнив, что с нею находятся два пистолета, заряженных мужем, она стала сдерживать коня, направляя его к Хрептиову.
   Но при этом скакавшие позади нее татары, повернули влево и понеслись к подножию взгорья. И когда их отделяло от Баси пространство в несколько десятков шагов, она выстрелила в самых ближайших к ней по два раза, а сама, объехав кругом, помчалась к Хрептиову. Но, проскакав несколько шагов. Бася должна была невольно остановиться, так как перед ней чернела глубокая степная впадина. Затем она пришпорила лошадь, желая перескочить ее.
   Конь повиновался, но прыжок был неудачен, так как земля, едва замерзшая, обсыпалась под ногами лошади, которая передними копытами достала до противоположного края, а потом вместе с Басей полетела на дно яра.
   Хорошо, что Бася успела вынуть ноги из стремян и нагнуться в сторону таким образом, что Джионит не придавил ее. Дно оврага, куда упала Бася, покрывал толстый слой мха, но от сильного потрясения она все же потеряла сознание.
   Маленький рыцарь не видел падения Баси, так как липков-цы заслоняли ее, но Мелехович, неистово крикнув своему отряду, чтоб догоняли беглецов, достигнул оврага и кинулся в него.
   Быстро соскочив с лошади и взяв Басю на руки, он одним своим орлиным взглядом осмотрел ее всю и, не заметив нигде крови, склонился на мох, поняв, что только он мог сохранить ее вместе с конем от смерти.
   И он испустил радостный, но заглушённый крик.
   В голове его все спуталось. Он сжал бесчувственную Басю в своих объятиях и, задыхаясь от долго сдерживаемой страсти, бледными, дрожащими губами стал страстно, безумно целовать ее глаза...
   Но топот лошадей, раздавшийся вверху, заставил его опомниться. Над оврагом послышались голоса: "Тут, в этом яру! Тут". Осторожно положив Басю на мох, Мелехович окликнул прибывших:
   -- Эй, сюда, эй!
   Через минуту пан Михаил, а за ним Заглоба, Мушальский, Ненашинец и другие офицеры были уже на дне яра.
   -- Ей ничего -- мхи спасли! -- закричал татарин. Бесчувственная Бася очутилась на руках мужа, другие
   отправились искать воды, а Заглоба, держа Басю за голову, проговорил:
   -- Бася! Милая, дорогая Баська! Баська!
   -- Ей ничего! -- повторял бледный, как смерть, Мелехович.
   Тем временем Заглоба старался привести в чувство Басю: он налил из манерки себе на ладонь горелки и начал растирать ей виски и затем поднес манерку к ее губам -- после чего она очнулась и подала знак, что водка жжет ей рот. Вскоре она совсем опомнилась.
   Володыевский, не обращая ни на кого внимания, ласкал и целовал жену, как безумный.
   -- О, моя возлюбленная, -- говорил он, -- я чуть не умер от ужаса! Теперь ничего? Ничего не болит?
   -- Ничего! -- отвечала Бася. -- Ага! Я теперь знаю, почему я обомлела: конь вместе со мной полетел. Битва неужели уже кончилась?
   -- Да, Азба-бей убит. Поедем домой, а то я боюсь, чтоб ты не заболела от усталости.
   -- Я совсем не чувствую усталости! -- возразила Бася.
   И, взглянув на присутствовавших, она повела ноздрями
   -- Только пожалуйста, не думайте, господа, что убегала от страха. Ого! И не думала. Как Мишу люблю, уверяю вас, что для своего собственного удовольствия мчалась впереди них, а потом выстрелила из пистолетов.
   -- Этими выстрелами пани подстрелила коня; ездока же мы взяли живым, -- сказал Мелехович.
   -- А что! -- сказала Бася. -- Ведь каждый может оступиться на такой скачке, не правда ли? Никакая опытность от этого не сохранит!.. Ба! Хорошо еще, господа, что вы меня увидали, а то долго пришлось бы лежать в яру.
   -- Первым увидал тебя Мелехович и первым спас; мы были тогда в тылу, за ним скакали, -- сказал Володыевский.
   После этих слов пана Михаила Бзся протянула руку Мелеховичу и сказала:
   -- Благодарю вас, пан, за такую заботливость.
   Молодой липковец вместо ответа страстно поцеловал протянутую руку, поклонился Басе до земли и обнял с уважением, как раб, ее колени. В это время битва была уже окончена, и воины собирались над яром. Володыевский приказал Мелеховичу окружить камыши, где скрылись некоторые из беглецов, а потом все направились к Хрептиову. По дороге туда Басе еще раз пришлось увидеть поле битвы.
   Там и сям, где поодиночке, а где и целыми грудами лежали тела людей и лошадей, над которыми носилась с ужасным карканьем стая воронов и, садясь поодаль, ожидала отъезда воинов, которые все еще кружились по стели.
   -- Вот могильное воинство! -- сказал, показывая на них острием сабли, Заглоба. -- Погодите, дайте нам только отъехать, сюда прибегут волки и будут щелкать зубами за упокой душ этих покойников. Славная победа, хоть и одержанная над такими негодяями, -- этот Азба уж много лет то тут, то там гарцевал со своими разбойниками. Охотились за ним комендантские дружины, как на волка, облавой ходили, да ничего не поделали, пока наконец он не наскочил на Михаила. Вот теперь и пришел его конец.
   -- Азба-бей убит?
   -- Мелехович первым ударил его, -- и я доложу тебе, удар был так силен, что сабля от уха дошла до самых зубов!
   -- Мелехович добрый воин! -- сказала Бася. Затем, обращаясь к Заглобе, спросила: -- А пан показал в чем-нибудь свою силу?
   -- Не пищал, как сверчок, не скакал, как блоха или как юла; такую забаву я предоставлю насекомым. Зато меня никто не искал между мхами, за нос меня никто не дергал и в рот никто не дышал.
   -- Я не люблю пана! -- прервала его Бася, выпятила губки и дотронулась ими до своего розового носика.
   Но Заглоба, не спуская с нее глаз, продолжал посмеиваться.
   -- Дралась храбро, -- говорил он, -- ускакала храбро, перевернулась храбро, а теперь от боли будешь себя кашей обкладывать или салом мазать, и тоже очень храбро; а мы должны смотреть, чтобы тебя, вместе с твоей храбростью, воробьи не заклевали, -- они ведь на кашу очень лакомы.
   -- Речь пана, кажется, клонится к тому, чтобы меня Михаил не взял в другую экспедицию. Я это отлично знаю!
   -- А кажется, я непременно буду его просить, чтоб он тебя брал в лес по орехи, -- ты ж такая легкая, что под тобой ветка не переломится.. Мой Боже! Вот мне какая благодарность! А кто же уговаривал Михаила, чтоб ты ехала с нами? -- я! И теперь, конечно, очень упрекаю себя, в особенности когда ты платишь мне так за мое доброжелательство. Подожди! Будешь теперь ты деревянной саблей бурьян рубить по хрептиовскому двору! Вот тебе и экспедиция! Другая обняла бы старика, а этот злой чертенок сначала меня напугал, да меня же и упрекает!
   При этих словах Бася бросилась обнимать старика, чему последний был очень рад
   -- Ну, ну, -- сказал он, -- я должен признаться, что ты много способствовала нашей победе, потому что солдаты, желая перед тобой отличиться, дрались геройски.
   -- Клянусь честью, правда! -- воскликнул пан Мушальский. -- Человек рад, пожалуй, и жизнь отдать, когда на него такие очи смотрят.
   -- Vivat наша пани! -- закричал пан Ненашинец.
   -- Vivat! -- повторили сотни голосов.
   -- Дай ей Бог здоровья!
   Пан Заглоба, нагнувшись к Басе, пробурчал:
   -- После болезни!
   И они продолжали путь, покрикивая, убежденные в том, что вечером их ожидает пир. Погода стояла чудная. И наконец все войско, при звуках труб и барабанов, с большим шумом выехало в Хрептиов.
  

Глава VII

   Приехав в Хрептиов, Володыевские застали у себя гостей, которых вовсе не ожидали. В числе приехавших был пан Богуш, который желал остаться здесь на несколько месяцев, чтобы при помощи Мелеховича вести переговоры, с татарскими ротмистрами: Александровичем, Маровским, Творковским, Крычинским и другими, -- одни из них были лигжовцы, другие черемисы, перешедшие на службу к султану. Кроме Богуша, тут находились старик Нововейский с дочерью Евой и пани Боска, дама весьма знатная, имевшая при себе молоденькую дочь, замечательную красавицу, пани Софью. Воинь; очень удивились и обрадовались, увидев в диком Хрептиове этих молодых красавиц. Со своей стороны, гости также удивились, увидя пред собою Володыевского с женой, так как они в лице коменданта думали встретить человека громадного роста, с грозным взглядом, перед которым все трепетали, а жену его считали женщиной-великаншей, говорящей грубым голосом, вечно суровой и нахмуренной. А вместо созданных их воображением людей перед ними появились небольшой солдатик с приятным лицом и веселая, маленькая, свеженькая женщина, в своем мужском наряде скорее похожая на красивого мальчика, чем на замужнюю даму. Хозяева очень любезно приняли гостей, и Бася, еще не познакомившись с ними, уже расцеловала всех женщин, а затем, узнав, кто они и откуда приехали, сказала:
   -- Я рада была бы душу отдать милым гостям! О, как я вам рада! Хорошо еще, что с вами ничего не случилось в дороге, а то в нашей пустыне нетрудно наскочить на разбойника, -- но нынче мы всех их истребили с корнем.
   И потом, заметив, что пани Боска глядит на нее с удивлением, Бася, ударив по сабле, не без хвастовства заметила:
   -- Ведь и я была в битве! А как же! У нас так! Но позвольте мне удалиться, чтобы надеть одежду, более приличную для меня, и отмыть руки от крови, -- мы ведь возвращаемся с кровавой битвы. Ого! Если бы не убили Азбу, то пани, пожалуй, не прибыла бы так счастливо в Хрептиов. Я сейчас возвращусь; Михаил между тем останется к услугам дорогих гостей.
   Бася ушла, а Володыевский поздоровался с Богушем и Нововейским, после чего подошел к пани Боска.
   -- Бог мне послал такую жену, -- сказал он ей, -- которая не только дома умеет быть приятным товарищем, но вдобавок и в поле от меня не отстает. Теперь же, по ее приказанию, я готов служить нашей дорогой гостье.
   -- Пусть, -- отвечала на это пани Боска, -- Бог благословит ее во всем. Я жена Антония Боска; не для того приехала я сюда, чтобы требовать услуг от вас, но просить вас на коленях о помощи в моем несчастии. Зося, стань на колени перед этом рыцарем, потому что если он не поможет, то никто на свете не поможет нам.
   И пани Боска с красавицей дочерью, плача, упали перед Володыевским на колени.
   -- Помоги нам, рыцарь! Имей сожаление над сиротами! -- говорили они.
   В это время к ним подошла толпа офицеров, с любопытством глядевших на эту сцену и в особенности на красавицу Софью. Пан Михаил, до крайности сконфуженный, поднял пани Боска и усадил на лавку.
   -- Ради Бога! -- сказал он. -- Что вы, пани, делаете? Я скорее должен преклонить колена перед почтенной женщиной. Скажите же, пани, в чем могу я оказать вам помощь; призываю Бога в свидетели, я сделаю все, что от меня будет зависеть.
   -- О, сделай это! И я с своей стороны тоже не отстану! Я -- Заглоба, пусть это знает пани! -- воскликнул старый воин, растроганный слезами женщин.
   Пани Боска сделала глазами знак дочери, и та, вынув из-за корсажа письмо, отдала его пану коменданту. Взглянув на письмо, Володыевский заметил:
   -- От пана гетмана!
   Затем, распечатав письмо, прочел следующее: "Дорогой и многолюбимый мною Володыевский! Через пана Богуша с дороги послал я тебе мой сердечный привет, который он тебе лично передаст. Не успел я отдохнуть от тревог в Яворове, как подоспела другая забота; я назову ее прямо сердечной, потому что она касается воинов, о которых если бы я забыл, то и Бог забыл бы обо мне. Пана Боску, рыцаря великих заслуг и лучшего товарища нашего, захватила орда несколько лет тому назад под Каменцем. Жену его и дочь я приютил в Яворове, но они не перестают сокрушаться: одна о муже, другая об отце. Я писал через Петровича пану Злотницкому, нашему резиденту в Крыму, чтоб искали всюду пана Боску. Кажется, его нашли, но татары его прячут, так как с другими пленными его не выдали; вероятно, он до сих пор где-нибудь на галерах веслом работает. Женщины в отчаянии, потеряв совершенно надежду, -- они и мне перестали уже докучать, но я только что возвратился и опять вижу их неутешную печаль, не могу этого более терпеть и не предпринять какой-нибудь помощи. Ты там находишься поблизости и притом со многими их вождями, сколько мне известно, ведешь дружбу. Я их к тебе препровождаю -- помоги им. Петрович скоро отправляется в Крым. Дай ему письмо к твоим знакомым татарам. Я же ни визирю, ни хану писать не могу, потому что они ко мне не очень доброжелательны, притом боюсь, чтобы, в силу моих писем, не приняли Боску за очень важную особу и не потребовали бы высокого выкупа. Поручи это дело Петровичу и прикажи строго-настрого, чтоб без Боски не возвращался, расшевели также своих татарских приятелей. Они хотя и язычники, а все-таки держались крепко данного слова, да и к тебе имеют большое уважение. Делай, впрочем, как найдешь лучшим, поезжай хоть в Рашков, обещай взамен трех знатнейших пленников, только бы Боску, если он жив, возвратили. Никто лучше не знает всех необходимых уловок; как мне известно, тебе случалось уже выкупать своих родственников. Благослови тебя Бог, я же тебя еще больше любить буду, -- ты успокоишь мое сердце. Я уже слышал, что в твоем округе все спокойно. Я ожидал этого. То тман, Богуш, Мыслишевский, здешняя команда -- все! Слышишь? Чтоб их зараза передушила!
   -- Слышу, эфенди!
   -- Но прежде всего мне надо быть в Рашкове, а потом вернуться сюда.
   -- Эфенди, молодой Нововейский тебя узнает!
   -- Не узнает. Он видел меня под Кальником, под Брацлавом -- и не узнал. Смотрит на меня, морщит брови, но не узнает. Ему было пятнадцать лет, когда он убежал из дому. Восемь раз с тех пор зима застилала снегом степи. Я изменился. Старик узнал бы меня, а молодой не узнает... Из Рашкова я дам тебе знать. Пусть Крычинский будет наготове и держится где-нибудь поближе. С перкулабами {Перкулаб -- начальник округа города в Молдавском княжестве, сборщик податей.} вы должны сговориться. В Ямполе тоже есть наш полк. Я уговорю Богуша, чтобы он выхлопотал у гетмана для меня приказ, скажу, что оттуда мне будет легче сноситься с Крычинским. Но сюда я Должен вернуться... должен во что бы то ни стало... Не знаю, что будет, как все это устроится... Огонь меня сжигает. По ночам сон бежит от глаз... Если бы не она, меня бы не было в живых...
   -- Да будут благословенны ее руки!
   Губы Меллеховича начали дрожать, он еще ближе наклонился к липку и начал шептать, точно в бреду:
   -- Галим, да будут благословенны ее руки, благословенна голова, благословенна земля, по которой она ходит! Слышишь, Галим? Скажи им там, что я уже здоров, благодаря ей...
  

V

   Ксендз Каминский, в молодости военный, и кавалер великого мужества, сидел в Ушице и реставрировал свой приход. Но так как костел был в развалинах, а прихожан не было, то заезжал этот пастырь без стада в Хрептиев и проводил там целые недели, наставляя рыцарей в божественном учении.
   Выслушав со вниманием рассказ пана Мушальского, он через несколько дней обратился к собравшимся со следующими словами:
   -- Я всегда любил слушать такие рассказы, где печальные происшествия кончаются благополучно, ибо из них явствует, что десница Господня может вырвать человека из пасти звериной и из далекого Крыма привести под родной кров.
   А потому пусть каждый из вас запомнит, что для Господа нет ничего невозможного, и в самых трудных жизненных обстоятельствах не теряет надежды на милосердие Божье! Вот в чем дело.
   Хвалю пана Мушальского за то, что простого человека он полюбил братской любовью. Пример тому дал нам Спаситель, который, хотя и происходил от царской крови, все же любил простых людей, многих из них сделал апостолами и так их возвысил, что теперь они заседают в небесном сенате.
   Но одно дело частная любовь, человека к человеку, а другое -- любовь общественная, одной нации к другой. Спаситель же наш не менее ревностно соблюдал и ее. А где она? Посмотришь вокруг, -- в людских сердцах такая злоба, точно люди повинуются дьявольским, а не Божьим заповедям.
   -- Трудно, отец, -- сказал Заглоба, -- будет вам убедить нас, чтобы мы любили турка, татарина или других варваров, коих, верно, и сам Спаситель презирал!
   -- Я вас не уговариваю, но только утверждаю, что дети одной и той же матери должны любить друг друга, а между тем со времен Хмельнитчины, или за последние тридцать лет, в этих странах не высыхает кровь.
   -- А по чьей вине?
   -- Кто первый в ней признается, того первого Бог простит!
   -- Вы, отец, теперь носите духовную рясу, а смолоду дрались с мятежниками не хуже всякого другого...
   -- Я дрался, потому что должен был драться как воин, -- и не в том мой грех, а в том, что я их ненавидел, как заразу. У меня были свои личные причины, о которых я упоминать не буду, ибо это уже давнишние времена, и раны мои зажили. Я каюсь в том, что делал больше зла, чем должен был делать. Под моей командой было сто человек из отряда пана Неводовского, и часто я без всякого приказания ходил с ними, жег, резал и вешал... Вы знаете, какие это были времена! Жгли и резали татары, призванные Хмельницким на помощь, жгли и резали мы, а казачество, оставляя за собой только воду и землю, в жестокости превосходило и нас, и татар. Нет ничего ужаснее междоусобной войны! И времена же были, и не перескажешь! Довольно того, что и мы, и они более походили на бешеных собак, чем на людей... Однажды дали в нашу команду знать, что чернь осаждает пана Русецкого в его усадьбе. Меня откомандировали с отрядом на помощь ему. Мы опоздали. Усадьба была разрушена и сровнена с землей. Мы все же напали на пьяных мужиков, вырезали их, но часть их спряталась во ржи, и я велел их, для примера, повесить. Но где? Легче было приказать, чем исполнить: во всей деревне не осталось ни одного деревца, даже грушевые деревья, стоявшие на межах, и те были срублены. Не было времени ставить виселицы; лесов, как всегда в степи, поблизости тоже не было. Что тут делать? Взял я моих пленников и иду. Уж найду, конечно, где-нибудь развесистый дуб. Прошел одну милю, прошел другую -- степь и степь, хоть шаром покати. Наконец напали мы на след какой-то деревушки, было это к вечеру; гляжу: кругом груды углей и пепел -- опять ничего! На маленьком холмике все же остался крест -- большой, дубовый, должно быть, недавно поставленный, -- дерево еще не почернело и горело в лучах вечерней зари, как огонь. На кресте из жести был вырезан Христос, и был он так хорошо разрисован, что только когда зайдешь сбоку, то по тонкости жести видишь, что это висит не настоящее тело, но если смотреть спереди, то лицо было точно живое, бледное от страданий, в терновом венце, с устремленными к небу глазами, с выражением скорби и печали.
   Когда я увидал крест, у меня мелькнула мысль: "Вот дерево, другого нет!" Но я тотчас же испугался этой мысли. Во имя Отца и Сына! Не на кресте же их вешать. Но я подумал, что порадую Господа, если тут же перед его изображением прикажу убить тех, кто пролил столько невинной крови, и сказал так: "Господи, пусть тебе кажется, что это те же жиды, которые тебя распяли на кресте: ведь и эти не лучше!" И приказал я подводить их поодиночке к самому кресту и убивать. Среди них были и седые старики, и совсем еще юноши. Первый, которого подвели к кресту, сказал: "Во имя страстей Господних, помилуй, пан!" А я на это: "По шее его!" Драгун отрубил ему голову... Привели другого, он то же самое: "Во имя Христа Милосердного помилуй!" А я опять: "По шее его!" То же самое с третьим, с четвертым, пятым; было их четырнадцать человек, и каждый из них умолял меня о пощаде во имя Христа... Уж и заря погасла, когда мы кончили. Я приказал положить их у подножия креста в виде венка... Безумный! Я думал, что этим зрелищем я угожу Господу... Руки и ноги их порою еще шевелились, иного подбрасывало, словно рыбу, вынутую из воды, но продолжалось это недолго, вскоре они все тихо лежали венком вокруг креста.
   Стало совсем темно, и решил я остаться здесь ночевать, хотя костры развести было не из чего. Ночь Господь дал теплую, и люди мои улеглись на попонах, я же пошел к распятию, чтобы помолиться у ног Спасителя и поручить себя его милосердию. И думал я, что молитва моя будет тем угоднее Господу, что день я провел в таком труде и таком занятии, которое я ставил себе в заслугу.
   Усталому воину часто случается, начав вечернюю молитву, вдруг заснуть. То же случилось и со мной. Драгуны, видя, что я стоял на коленях, с головой, прислоненной к кресту, подумали, что я углубился в благочестивые размышления, и не хотели их прерывать; глаза мои тотчас сомкнулись, и мне у Креста приснился удивительный сон. Я не скажу, чтобы это было видение, ибо я недостоин, но, погрузившись в крепкий сон, я как наяву видел все страсти Господни. При виде мучений неповинного Агнца сжалось у меня сердце, слезы ручьями потекли из глаз и безмерная скорбь объяла меня. "Господи, -- говорю я, -- у меня горсточка добрых солдат, хочешь видеть, что значит наша конница, кивни толовой, и я вмиг разнесу таких-сяких сынов, палачей твоих!" Как только я сказал это, все исчезло, остался лишь крест, а на нем Спаситель, проливающий кровавые слезы... Обнял я подножие креста и зарыдал. Долго ли это продолжалось, -- не знаю, но, успокоившись немного, я сказал: "Господи! Господи! Ведь ты свое святое учение распространял между этими закоренелыми жидами. Если бы ты из Палестины пришел к нам, в Речь Посполитую, мы бы, наверное, не распяли Тебя на кресте, но приняли бы Тебя с радостью, наделили бы Тебя всяким добром и для вящей Твоей божественной хвалы дали бы тебе шляхетскую грамоту. Господи! Почему Ты так не поступил?"
   Сказав это, я поднял глаза кверху (заметьте, что все это было во сне), и что же я вижу?! Господь наш смотрит на меня, строго наморщил брови, и вдруг велиим голосом говорит: "Что значит теперь ваше шляхетство, если его во время войны можно купить! Ну, да не в том дело! Вы все стоите друг друга: и вы, и те разбойники, и все вы хуже жидов -- вы меня ежедневно распинаете на кресте. Разве я не завещал вам любить даже врагов и прощать их прегрешения? А вы, как бешеные звери, выпарываете друг другу внутренности. Глядя на это, я терплю невыразимые муки. Ты сам, который хотел защитить меня и приглашал меня в Речь Посполитую, что сделал? Вот лежат трупы вокруг моего креста, и подножие его покрыто кровью, а ведь между ними были и невинные юноши, и люди, блуждающие во мраке, они как овцы пошли вслед за другими. Имел ли ты к ним сострадание, судил ли ты их перед смертью? Нет! Ты приказал их всех убить, и еще думал, что этим сделаешь мне угодное! Поистине одно дело наставлять и наказывать, как отец наказывает сына или как старший младшего, а другое -- мстить, карать без суда и не знать меры в жестокости наказания. Дошло до того, что на этой земле волки милосерднее людей, трава здесь покрывается кровавой росой, ветры не веют, а воют, реки текут слезами, здесь люди к смерти протягивают руки и говорят: "Ты -- убежище наше!.."
   "Господи, -- воскликнул я, -- неужели они лучше нас? Кто выказал больше жестокости? Кто привел язычников?"
   "Любите их, даже карая, -- сказал Господь, -- тогда глаза их прозреют, сердца их Смягчатся, и милосердие мое будет над вами. Иначе придет татарское нашествие, орда наложит ярмо на них и на вас, и должны вы будете в муках, в унижении, в слезах служить неприятелю до тех пор, пока не возлюбите друг друга. Если же не будет предела ненависти вашей, тогда не будет милосердия ни для вас, ни для них, и язычники завладеют этой землею на веки веков".
   Я обмер, слушая такие предсказания, и долгое время не мог вымолвить ни слова и, только бросившись ниц, спросил:
   "Господи, что мне делать, чтобы искупить грехи мои?"
   На это Господь Бог сказал:
   "Иди, повторяй слова мои, провозглашай любовь!"
   После этого ответа видение исчезло. Летом ночи коротки, проснулся я на рассвете, весь в росе. Смотрю: головы убитых лежат венком вокруг креста, но они уже посинели. Удивительное дело: вчера радовало меня это зрелище, а сегодня ужас объял меня, особенно при виде головы одного подростка лет семнадцати, лицо которого было необычайно красиво. Я приказал солдатам похоронить тела под тем же самым крестом, и с тех пор я стал уже не тот.
   Бывало, сначала я думал: "Ведь это сон!" А все же он не выходил у меня из головы и точно наполнял собой все мое существо. Я не смел предполагать, чтобы Сам Господь говорил со мной, ибо, как я уже сказал, я не чувствовал себя достойным, то возможно, что совесть, которая во время войны притаилась в моей душе, как татарин в траве, теперь вдруг заговорила, возвещая мне волю Божью. Я пошел исповедоваться. Ксендз подтвердил мне мое мнение. "Это, -- говорил он, -- явная воля и предостережение Божье, повинуйся ему, иначе будет плохо".
   С этих пор я стал провозглашать любовь.
   Но товарищи офицеры смеялись мне в лицо. "Да разве ты, -- говорили они, -- ксендз, чтобы нам проповеди читать? Мало ли эти собачьи дети оскорбляли Бога, мало ли пожгли костелов? Мало ли оскорбили крестов? И мы должны их любить?" Словом, никто не хотел меня слушать.
   После Берестецкой битвы надел я вот эту рясу, чтобы с большей торжественностью проповедовать слово и волю Божью.
   Вот уж двадцать лет делаю я это без отдыха... Волосы мои уже поседели... Милосердный Бог не покарает меня за то, что голос мой до сих пор был гласом вопиющего в пустыне.
   Мосци-панове, возлюбите врагов ваших, карайте их, как отец карает детей, вразумляйте их, как старший брат вразумляет младшего, иначе горе им, но горе и вам, горе всей Речи Посполитой! Смотрите, какие последствия этой войны, этой братской ненависти. Земля эта стала пустыней; в Ушице могилы заменяют мне прихожан; костелы, города, деревни превратились в пепелища, и языческое могущество растет и поднимается над нами, подобно морской пучине, которая уже готова поглотить и тебя, каменецкая твердыня!..
   Пан Ненашинец слушал речь ксендза Каминского в сильном волнении; на лбу у него выступили капли пота; потом он так заговорил среди общего молчания:
   -- Что и между казачеством есть достойные кавалеры, примером тому служит пан Мотовило, которого мы все любим и уважаем. Но что касается общественной любви, про которую так красноречиво говорил ксендз Каминский, то признаюсь, что до сих пор я жил в тяжком грехе: такой любви во мне не было, и я не старался иметь ее. Теперь духовный отец до некоторой степени открыл мне глаза. Но без особенной милости Божьей я не обрету такой любви в сердце своем, ибо ношу в нем воспоминание о страшном зле, о котором я вам сейчас расскажу.
   -- Не выпить ли чего-нибудь тепленького? -- прервал его Заглоба.
   -- Прибавьте огня в камине! -- сказала Бася слугам.
   И вскоре озарилась ярким светом комната; перед каждым рыцарем слуга поставил кварту горячего пива; все с удовольствием обмакнули в него свои губы, а когда стали пить глоток за глотком, пан Ненашинец снова заговорил своим грубым голосом, похожим на грохот телеги.
   -- Мать моя, умирая, поручила мне опеку над сестрой моей. Ее звали Гальшка. У меня не было ни жены, ни детей, и я любил эту девочку и берег ее как зеницу ока. Она была на двадцать лет моложе меня, и я носил ее на руках. Словом, я считал ее своим собственным ребенком. Потом я отправился в поход, а ее захватила орда. Вернувшись, я в отчаянии бился головой о стену. Состояние мое пропало во время похода, но я продал все, что осталось, сел на коня и отправился в орду выкупать ее. Я нашел ее в Бахчисарае. Она была при гареме, но не в самом гареме, так как ей было только двенадцать лет. Никогда я не забуду, Гальшка моя, того, как целовала ты меня, когда я тебя нашел... Но что же? Оказалось, что выкупа, который я привез, было недостаточно. Девочка была красавица. Иегу-ага, который ее похитил, требовал втрое больше. Я предлагал себя вдобавок, не помогло и это. На моих глазах купил ее на базаре Тугай-бей, тот знаменитый враг наш; он хотел продержать ее три года при гареме, а потом взять ее себе в жены. Я вернулся домой и с отчаяния рвал на себе волосы.
   По дороге я узнал, что в одном из приморских улусов живет одна из жен Тугай-бея с его любимейшим сыном Азыей. Тугай-бей во всех городах и во многих селах держал жен, чтобы везде иметь пристанище под собственным кровом.
   Узнав об этом его сыне, я тотчас же подумал, что Господь Бог указывает мне этот единственный путь к спасению Гальшки, и я решил похитить Азыю, чтобы потом обменять его на мою девочку. Но один я этого сделать не мог. Нужно было набрать людей на Украине или в Диких Полях, а это было не легко, во-первых, потому, что имя Тугай-бея было страшно для всей Руси, а во-вторых, потому, что он помогал казачеству против нас. Но в степях бродит немало молодцов, которые ради добычи готовы идти куда угодно. Их-то я и собрал немалое число. Чего только нам не пришлось вынести, прежде чем чайки выплыли в море, этого и не перескажешь: нам приходилось скрываться и перед казацкими старшинами. Но Бог благословил меня. Азыю я похитил, а вместе с ним и много богатой добычи. Непогода нас не догнала, и мы счастливо прибыли в Дикие Поля, откуда я хотел добраться до Каменца, чтобы тотчас начать переговоры через тамошних купцов.
   Я разделил свою добычу между молодцами, себе же оставил только Тугаева щенка. Я поступил с этими людьми искренне и щедро, пережил с ними много приключений, вместе с ними умирал с голода, рисковал за них жизнью, а потому мог быть уверен, что каждый из них готов за меня в огонь и воду; я думал, что навсегда покорил их сердца.
   И вскоре я горько поплатился за это.
   Мне не пришло в голову, что они собственных атаманов разрывают на части, чтобы после них поделиться добычей; я забыл, что у них нет ни веры, ни благодарности, ни добродетели, ни совести... Недалеко от Каменца они соблазнились надеждой на богатый выкуп за Азыю. Ночью они напали на меня, как волки, душили меня веревкой, изранили ножом и, наконец, считая меня уже мертвым, бросили в пустыне, а сами ушли с ребенком.
   Господь Бог спас меня, и я выздоровел, но моя Гальшка пропала навеки. Быть может, она еще жива; быть может, после смерти Тугая другой поганец взял ее себе в жены; быть может, она приняла магометанство; быть может, совсем забыла брата; быть может, сын ее когда-нибудь прольет кровь мою... Вот моя история.
   Тут пан Ненашинец смолк и мрачно стал смотреть в землю.
   -- Сколько нашей крови и слез пролито за эту страну! -- сказал пан Мушальский.
   -- И все же, возлюби врагов своих! -- сказал ксендз Каминский.
   -- А когда вы выздоровели, вы не искали этого татарского щенка? -- спросил пан Заглоба.
   -- Как я потом узнал, -- ответил пан Ненашинец, -- на моих разбойников напали другие и перерезали их всех до одного человека; они, должно быть, похитили и ребенка. Я везде искал его, но он как в воду канул.
   -- Может быть, вы его где-нибудь и встречали потом, но узнать не могли! -- заметила пани Бася.
   -- Не знаю, было ли тогда ребенку хоть три года. Он еле сумел сказать, что его зовут Азыей. Но все-таки я узнал бы его, потому что у него на груди были вырезаны две рыбы, окрашенные в синюю краску.
   Вдруг Меллехович, который до сих пор сидел спокойно, отозвался странным голосом из угла комнаты:
   -- По рыбам вы бы не могли его узнать, ибо этот знак носят многие татары, особенно те, которые живут у моря.
   -- Неправда, -- ответил престарелый пан Громыка, -- после Берестецкого сражения, когда пал Тугай-бей, я осматривал на поле битвы его падаль; я знаю, что на груди у него были рыбы, а у остальных убитых были другие знаки.
   -- А я вам говорю, что знаки эти бывают у многих.
   -- Да, но только у вражьего Тугай-беева рода!
   Дальнейший разговор был прерван приходом пана Лельчица, который был выслан Володыевским еще утром на разведку, и только теперь возвращался.
   -- Пане комендант, -- сказал он, входя в дверь, -- у Сиротского Брода, на молдавской стороне, в траве залегла какая-то шайка и что-то замышляет против нас.
   -- Что это за люди? -- спросил пан Михал.
   -- Бродяги. Есть несколько валахов, несколько венгерцев, но главным образом ордынцы, всего человек двести.
   -- Это те самые, о которых мне уже донесли, что они бродят по валахской стороне, -- сказал Володыевский. -- Перкулаб, должно быть, их там поприжал, вот они и бегут к нам; но там одних ордынцев будет человек двести. Ночью они переправятся, а на рассвете мы им пересечем дорогу. Пан Мотовило и пан Меллехович, будьте в полночь готовы. На приманку подогнать стадо волов, а теперь по домам.
   Солдаты стали расходиться, но не все еще вышли из комнаты, когда Бася подбежала к мужу, обняла его за шею и начала что-то шептать на ухо. Он улыбался и отрицательно качал головой, а она, по-видимому, настаивала, все сильнее и сильнее обнимая его за шею. Видя это, пан Заглоба сказал:
   -- Сделай же ей хоть раз удовольствие, тогда и я, старый, поплетусь с вами!
  

VI

   Вольные ватаги, занимавшиеся разбоями по обеим сторонам Днестра, состояли из людей разных народностей, которые жили по соседним странам. Все же в них преобладали беглые татары из Добруджской и Белгородской орды, еще более дикие и храбрые, чем их крымские братья; но было среди них немало валахов, венгров, казаков, а также и польских дворовых людей, которые бежали из станиц, лежавших на берегу Днестра. Разбойничали они то на польской, то на валахской стороне, каждый раз переходя пограничную реку, смотря по тому, кто теснил их: перкулабы или коменданты Речи Посполитой. В ярах, лесах и пещерах у них были недоступные убежища. Главной целью их нападений были стада волов и лошадей, которые даже зимой не уходили из степей, ища корма под снегом.
   Но, кроме того, они нападали на деревни, местечки, усадьбы, на маленькие команды, на польских и даже на турецких купцов, на посредников, едущих с выкупом в Крым. У этих шаек были свои порядки и свои вожди; соединялись они редко. Не раз случалось, что менее многочисленные шайки вырезались более сильными. Они размножались повсюду в русской земле, особенно со времени казацко-польских войн, когда исчезла всякая безопасность в этих краях. Особенно грозны были приднестровские ватаги, подкрепляемые татарскими беглецами. Некоторые из них насчитывали до пятисот душ. Предводители назывались беями. Они опустошали страну совсем по-татарски, и нередко сами коменданты не знали, имеют ли они дело с разбойниками или с передовыми чамбулами татарской орды. В открытой битве они не могли устоять против регулярного войска, особенно против конницы Речи Посполитой; попав в засаду, шайки эти дрались отчаянно, прекрасно зная, что всех взятых в плен ждет веревка. Вооружение их было очень разнообразно. Луков и ружей у них было мало, впрочем, это оружие было мало пригодно для ночных нападений. Большей частью они были вооружены турецкими кинжалами и ятаганами, кистенями, татарскими саблями и конскими челюстями, насаженными на толстые дубовые палки и прикрепленными бечевкой; это оружие, особенно в сильной руке, оказывало страшные услуги, ибо ломало каждую саблю. У некоторых были длинные, острые вилы, окованные железом, у иных рогатины. Последние были надежной защитой против конницы.
   Ватага, остановившаяся у Сиротского Брода, должно быть, была очень многочисленной; какая-нибудь крайность заставила ее уйти с молдавского берега, если она отважилась подойти к хрептиевской команде, несмотря на страх, какой внушало разбойникам одно имя Володыевского.
   Второй разведочный отряд принес известие, что она состояла из четырехсот человек под предводительством Азбы-бея, известного разбойника, который в продолжение нескольких лет наводил ужас на подольский и молдавский край.
   Узнав, с кем придется иметь дело, пан Володыевский очень обрадовался и тотчас отдал соответственные распоряжения. Кроме Меллеховича и пана Мотовилы отправился отряд пана генерала подольского и пана подстольника пшемысльского. Они пошли еще ночью и будто бы в разные стороны. Но как рыбаки, широко закидывающие невод, сходятся потом все при одной проруби, так и эти отряды, идя на большом расстоянии друг от друга, должны были на рассвете сойтись у Сиротского Брода. Бася с бьющимся сердцем смотрела на выступление войск, так как это был первый поход; сердце ее радовалось при виде стройности движений этих старых степных волков. Они выходили так тихо, что их почти не было слышно; ни разу не лязгнула уздечка, не зазвенело стремя, ударившись о стремя, сабля о саблю, не заржала ни одна лошадь. Ночь была погожая и необыкновенно светлая. Луна ярко освещала станичные холмы и слегка отлогую степь; и только лишь какой-нибудь отряд выходил за частокол, только лишь успевали сверкнуть сабли при лунном свете, как все уже скрывалось из глаз, точно стадо куропаток, ныряющих в волнах травы.
   Что-то таинственное было в этом походе. Басе казалось, что это охотники выезжают на рассвете на охоту и едут так тихо и осторожно, чтобы не спугнуть зверя раньше времени. И сердце Баси загорелось страстным желанием принять в этой охоте участие.
   Пан Володыевский не противился этому, так как его уговорил Заглоба. Впрочем, он и так знал, что рано или поздно придется исполнить желание Баси, и он предпочел сделать это сейчас, тем более что бродяги не имели обыкновения пользоваться луками и самопалами.
   Они отправились спустя три часа после выхода передовых отрядов, ибо так решил пан Михал. С ними пошел и пан Мушальский, и двадцать драгун Линкгауза с вахмистром; все это были мазуры, люди как на подбор, и за их саблями прелестная жена коменданта могла чувствовать себя не в меньшей безопасности, чем в своей спальне.
   Она ехала на мужском седле и была одета по-мужски: в бархатных перламутрового цвета шароварах, очень широких, в виде юбки, заправленных в желтые сафьянные сапожки; в сером тулупчике, подбитом белым крымским барашком, изящно вышитом по швам. У нее был серебряный, прекрасной работы патронташ, легкая турецкая сабля на шелковой перевязи и пистолеты в чехлах. На голове у нее была шапочка из венецианского бархата, украшенная пером цапли и отороченная куньим мехом; из-под шапочки выглядывало светлое, розовое, почти детское личико и пара блестящих, как угольки, любопытных глаз.
   В такой одежде, сидя на темно-гнедом жеребце, быстроногом и стройном, как серна, она была похожа на гетманского сына, который под охраной старых воинов едет в свой первый учебный поход. И все глядели на нее с восторгом, а пан Заглоба и пан Мушальский толкали друг друга локтями и время от времени целовали кончики пальцев в знак преклонения перед Басей; оба они с Володыевским старались успокоить ее опасения относительно их позднего выезда.
   -- Ты ничего не понимаешь в военном деле, -- говорил маленький рыцарь, -- и потому подозреваешь, что мы хотим привезти тебя на место, когда все уже будет кончено. Одни отряды идут прямо, другие же должны делать круг, чтобы отрезать дорогу, и потом уже они будут потихоньку сходиться, чтобы завести неприятеля в ловушку. Мы приедем вовремя, -- без нас ничто начаться не может, потому что там каждый час рассчитан.
   -- А если неприятель спохватится и проскользнет между отрядами?
   -- Он хитер и осторожен, но и для нас такая война не новость!
   -- Михалу можешь верить, -- сказал Заглоба, -- нет солдата опытнее его! Злая судьба загнала сюда этих песьих детей!
   -- Когда я был еще совсем юношей, -- ответил пан Михал, -- то и тогда в Лубнах мне уже доверяли подобные поручения. А теперь, чтобы доставить тебе приятное зрелище, я все обдумал еще старательнее. Отряды разом покажутся ввиду неприятеля, разом налетят, и все произойдет мгновенно, как удар бича.
   -- И-и! -- радостно запищала Бася и, став на стремена, обняла маленького рыцаря за шею. -- А мне можно будет налететь на них, а? Михалок, а? -- спрашивала она с горящими глазами.
   -- В толпу броситься я тебе не позволю, потому что в толпе мало ли что приключиться может, лошадь может споткнуться даже; но я отдам приказ, чтобы, когда шайка будет разбита, на нас погнали несколько десятков человек; тогда мы поскачем, и ты можешь двух или трех зарубить, но подъезжай всегда с левой стороны -- преследуемому неловко будет достать до тебя, и ты бей его наотмашь!
   А Бася на это:
   -- Ого! Я не боюсь! Ты сам говорил, что я саблей владею гораздо лучше Дяди Маковецкого, -- никто со мной не сладит.
   -- Смотри, поводья держи покрепче, -- вставил пан Заглоба. -- У них свои приемы, и может случиться так: ты за ним гонишься, а он вдруг повернет, осадит коня, и, прежде чем ты пролетишь, он тебя ударит. Опытный солдат никогда не распускает поводья и только по мере надобности выпускает коня.
   -- И сабли никогда не надо поднимать слишком высоко, тогда легче нанести удар, -- сказал пан Мушальский.
   -- Я буду при ней на всякий случай, -- ответил маленький рыцарь. -- Видишь ли, в битве вся трудность в том, что надо обо всем помнить: и о коне, и о неприятеле, и о поводьях, и о сабле, и об ударе -- обо всем сразу. Кто привыкнет, у того все уже делается само собой, но сначала самые знаменитые рубаки бывают неловки, и тогда любой заморыш, если только он поопытнее, может выбить из седла. Вот почему я буду возле тебя.
   -- Но только не выручай меня и людям прикажи не выручать без нужды.
   -- Ну, ну, мы еще посмотрим, хватит ли у тебя храбрости, когда дело до битвы дойдет, -- сказал, улыбаясь, маленький рыцарь.
   -- И не схватишь ли ты кого-нибудь из нас за полу, -- закончил пан Заглоба.
   -- Увидим! -- сказала Бася с негодованием.
   Разговаривая так, они въехали на урочище, местами покрытое зарослями. До рассвета было уже недалеко, но стало темнее -- зашла луна. От земли стал подниматься легкий туман и заслонять отдаленные предметы. В этом тумане и мраке маячившие вдали заросли принимали в возбужденном воображении Баси образы живых существ. Не раз казалось ей, что она ясно видит лошадей и людей.
   -- Михал, что это такое? -- спросила она шепотом, указывая на что-то темневшее вдали.
   -- Ничего, кусты.
   -- Я думала, всадники. Мы скоро доедем?
   -- Через какие-нибудь полтора часа начнется.
   -- Ха!
   -- Ты боишься?
   -- Нет, но у меня сердце бьется от нетерпения. Чего же мне бояться? Нисколько! Посмотри, какой иней... Видно, хоть и темно.
   Они подъехали к той части степи, где длинные сухие стебли бурьяна были покрыты инеем. Пан Володыевский поглядел на них и сказал:
   -- Здесь Мотовило проходил. Не далее как в полумиле он должен лежать в засаде. Уже светает!
   И действительно, стало светать. Мгла редела. Небо и земля серели, воздух бледнел, верхушки деревьев и зарослей подернулись серебром. Кочки вдали стали явственнее, точно кто-то снимал с них завесу.
   Вдруг из-за ближайшего куста выехал всадник.
   -- Пана Мотовилы? -- спросил Володыевский, когда казак осадил перед ним коня.
   -- Точно так, ваша милость.
   -- Что слышно?
   -- Перешли Сиротский Брод, потом пошли на рев волов к Калусику. Волов захватили и стоят на Юровом поле.
   -- Где пан Мотовило?
   -- Залег под холмом, а пан Меллехович со стороны Калусика. Где другие отряды, -- не знаю.
   -- Хорошо, -- сказал Володыевский, -- я знаю. Трогай к пану Мотовиле и вели замыкать круг. Пусть он пошлет несколько человек поодиночке на полдороги от пана Меллеховича. Трогай.
   Казак приник к седлу, помчался и скоро скрылся из глаз. А они поехали дальше еще тише, еще осторожнее... Между тем совсем уже рассвело. Туман, который на рассвете поднялся над землей, теперь уже совсем спустился книзу, а на восточной стороне неба появилась длинная, блестящая полоса, которая стала окрашивать своим розоватым цветом воздушные выси, склоны далеких оврагов и верхушки деревьев.
   Вдруг до слуха всадников со стороны Днестра долетело беспорядочное карканье, и вскоре над их головами появилась огромная стая воронов, летевших навстречу заре. Отдельные птицы отрывались от стаи и, вместо того, чтобы лететь вперед, начинали кружить над степью, как делают коршуны и ястребы, когда завидят добычу. Пан Заглоба поднял саблю кверху и, острием указав на воронов, сказал Басе:
   -- Подивись смышлености этих птиц. Чуть где-нибудь быть битве, они слетаются со всех сторон, точно кто-нибудь из мешка их высыпал. Когда идет одно войско или встречаются два союзных, этого никогда не бывает. Так эти птицы умеют отгадывать намерения людей, хотя никто им этого не объявляет. Одним нюхом этого объяснить нельзя, а потому ты можешь удивляться.
   Между тем птицы, каркая все громче, значительно приблизились; тогда пан Мушальский обратился к маленькому рыцарю и сказал, ударяя ладонью по луку:
   -- Пан комендант, не разрешите ли снять одного из них на забаву пани комендантше? Шума ведь не будет.
   -- Снимайте хоть двух, -- ответил Володыевский, зная, что у старого солдата есть слабость хвастать своей меткой стрельбой.
   И вот несравненный лучник протянул руку за спину, достал стрелу, положил ее на тетиву и, подняв голову и лук кверху, стал выжидать. Стая была все ближе. Все остановили лошадей и с любопытством смотрели вверх. Вдруг раздался жалобный стон тетивы, похожий на крик ласточки, и взвившаяся стрела исчезла над стаей.
   С минуту можно было думать, что пан Мушальский промахнулся, но вот одна птица, перекувыркнувшись в воздухе, стала опускаться прямо над головами всадников, потом, продолжая кувыркаться, стала падать все быстрее и быстрее, с распростертыми крыльями, как лист, сопротивляющийся воздуху.
   Минуту спустя она упала в нескольких шагах от лошади Баси. Стрела пронзила ее и вышла наружу.
   -- На счастье, -- сказал пан Мушальский, отвесив Басе поклон. -- Я издали буду наблюдать за вами, благодетельница, и в случае надобности опять пущу стрелу, даст Бог, счастливо! Хоть она и прозвенит у вашего уха, но ручаюсь, что не ранит.
   -- Не хотела бы я быть татарином, в которого вы будете целиться! -- заметила Бася.
   Дальнейший разговор прервал Володыевский; он указал на большой холм, находившийся в нескольких саженях от них, и сказал:
   -- Мы там остановимся...
   Они тронулись рысью; доехав до середины холма, маленький рыцарь приказал убавить шагу, наконец, недалеко от вершины он остановил лошадей.
   -- Мы не поднимемся на самую вершину, -- сказал он, -- в такое ясное утро нас могут увидеть; мы спешимся и подойдем к краю так, чтобы наши головы не очень выставлялись.
   Сказав это, он соскочил с лошади, а за ним Бася, пан Мушальский и другие. Драгуны, держа лошадей в поводу, остались внизу, а Володыевский с остальными подошел к месту, где холм почти отвесной стеной спускался вниз. У подножия этой стены вышиной в несколько десятков аршин росли густой, узкой полосой кустарники, далее тянулась низкая степь, которая с возвышенности открывалась на огромное расстояние.
   Равнина эта, перерезанная небольшим ручьем, стремившимся в сторону Калусика, была, как и подножие скалы, покрыта зарослями. Над самой густой чащей зарослей поднимались к небу струйки дыма.
   -- Видишь, -- сказал Басе Володыевский, -- это неприятель там притаился.
   -- Вижу дым, но не вижу ни людей, ни лошадей, -- отвечала Бася с бьющимся сердцем.
   -- Потому что их закрывают заросли, но опытный глаз их разглядит. Вот там, смотри: две, три, четыре, целая кучка лошадей; одна пегая, другая совсем белая, а отсюда она кажется голубой.
   -- Мы к ним скоро подъедем?
   -- Их погонят сюда на нас, но времени еще много: до тех кустарников будет с четверть мили.
   -- Где же наши?
   -- Видишь, там край леса? Отряд пана подкомория должен быть совсем близко оттуда. Меллехович, того и гляди, выйдет с той стороны. Другой отряд зайдет со стороны того камня. Заметив людей, они сами двинутся к нам, потому что здесь можно легко подъехать к реке, а с той стороны -- глубокий овраг, через который никто не проберется.
   -- Значит, они в ловушке?
   -- Как видишь.
   -- Господи! Я просто устоять не могу! -- крикнула Бася. И сейчас же прибавила: -- Михалок, а если бы они были умны, что бы они должны были сделать?
   -- Должны были бы пробиваться сквозь отряд подкомория. Тогда они спаслись бы, но этого они не сделают, во-первых, потому, что не любят иметь дело с регулярной конницей, а во-вторых, побоятся, как бы в лесу не оказалось еще больших отрядов, и они бросятся в нашу сторону.
   -- Да, но мы их не остановим, у нас только двадцать человек.
   -- А Мотовило?
   -- Правда, а где же он?
   Володыевский вместо ответа запищал вдруг, как пищит ястреб или сокол.
   И тотчас с подножия холма ему ответили таким же писком.
   Это были казаки Мотовилы, которые так спрятались в кустах, что Бася, стоя над ними, совсем их не видела. С минуту она с удивлением глядела то вниз, то на маленького рыцаря; вдруг щеки ее вспыхнули, и она обняла его за шею.
   -- Михалок, ты величайший вождь в мире!
   -- У меня есть некоторая опытность, -- ответил, улыбаясь, Володыевский. -- Но ты не ерзай от радости! Помни, что настоящий воин должен быть спокоен.
   Но это предостережение ни к чему не повело. Бася была как в лихорадке. Ей хотелось сейчас же сесть на коня, спуститься с холма и присоединиться к отряду Мотовилы. Но Володыевский остановил ее: он хотел показать ей начало битвы. Между тем солнце поднялось над степью и осветило своими бледно-золотистыми лучами всю равнину. Ближайшие заросли засверкали весело, отдаленные и менее ясные стали яснее; лежащий местами внизу иней заискрился; воздух стал так прозрачен, что глаз охватывал почти безграничное пространство...
   -- Отряд подкомория выходит из лесу, -- сказал Володыевский, -- я вижу людей и лошадей.
   И действительно, из-за опушки леса показались всадники и длинной лентой зачернели на покрытой инеем поляне. Белое пространство между ними и лесом постепенно увеличивалось. По-видимому, они не очень спешили, чтобы дать время подойти и другим отрядам.
   Володыевский посмотрел на другую сторону.
   -- Вот и Меллехович, -- сказал он. И минуту спустя прибавил:
   -- Выезжает и отряд пана ловчего пшемысльского. Никто ни на минуту не опоздал!
   И усики Володыевского быстро зашевелились.
   -- Ни один человек не должен уйти. На коней!
   Они быстро вернулись к драгунам, вскочили на коней и стали опускаться по левой стороне холма, к растущим внизу кустарникам, где и соединились с казаками пана Мотовилы.
   Затем уже все вместе приблизились к окраине зарослей и остановились, продолжая глядеть вперед.
   Неприятель, по-видимому, заметил приближение отряда подкомория, так как в ту же минуту из чащи, среди равнины высыпали всадники, как испуганное стадо серн. С каждой минутой их высыпало все больше. Солдаты сомкнутой цепью подвигались вперед шагом, по краю зарослей, а всадники, выскочившие из зарослей, припав к лошадиным шеям, мчались вдоль чащи длинной вереницей. По-видимому, они не были еще уверены, идет ли этот отряд на них или же это отряд, осматривающий окрестности. В последнем случае они могли еще надеяться, что кусты скроют их от глаз приближавшихся всадников.
   С того места, где стоял Володыевский во главе отряда Мотовилы, прекрасно можно было видеть неуверенные, колеблющиеся движения чамбула, похожие на движения диких зверей, почуявших опасность. Доехав до середины зарослей, они пошли легкой рысью. Вдруг, когда первые ряды выехали в открытую степь, они остановили лошадей, а за ними остановилась и вся ватага.
   Они увидали надвигавшийся с другой стороны отряд Меллеховича.
   Тогда, описав полукруг, они повернули в сторону от зарослей, и глазам их предстал, по всей его ширине, пшемысльский отряд, который шел на них рысью. Теперь им стало ясно, что все эти отряды знают о них и идут на них. В толпе их раздались дикие крики и поднялось всеобщее замешательство. Перекликнувшись между собою, отряды пустились вскачь, так что равнина загремела от конского топота.
   Увидав это, чамбул в одно мгновение растянулся лентой и помчался во весь дух прямо к холму, под которым стоял маленький рыцарь с паном Мотовилой и его людьми.
   Пространство, разделявшее одних от других, стало уменьшаться с неимоверной быстротой.
   Бася сначала побледнела от волнения, и сердце ее билось все сильнее. Но, увидав, что все на нее смотрят и что никто не обнаруживает ни малейшего беспокойства, она быстро оправилась. Затем приближавшаяся, как вихрь, тУча приковала все ее внимание. Она подтянула поводья, крепче стиснула саблю, и кровь от сердца отхлынула к лицу.
   -- Хорошо! -- сказал маленький рыцарь.
   Она только взглянула на него, пошевелила ноздрями и шепнула:
   -- Скоро мы бросимся?
   -- Еще не время, -- ответил пан Михал.
   А те мчались и мчались, как зайцы, которые чуют за собой собак. От кустов, где стоял Володыевский, их отделяло не более нескольких саженей; вот уже виднеются конские вытянутые морды с прижатыми ушами, а над ними татарские лица, точно приросшие к шеям лошадей. Вот они все ближе и ближе... Слышен храп лошадей, по оскаленным зубам и вытаращенным их глазам видно, что они несутся с такой быстротой, что у них захватывает дыхание.
   Володыевский дает знак, и целая стена казацких пищалей склоняется по направлению к бегущим.
   -- Огня!
   Грохот, дым -- и точно ветер дунул в кучу отрубей. Вся ватага с воем и криком разлетается в разные стороны. Вдруг из-за кустов выезжает маленький рыцарь, отряды подкомория и липков замыкают кольцо и сгоняют разбежавшихся в одну кучу. Тщетно ордынцы ищут выхода поодиночке, тщетно они кружатся, мечутся то вправо, то влево, вперед, назад; они окружены, и ватага волей-неволей сбивается в кучу; появляются еще отряды, и начинается страшная резня.
   Бродяги поняли, что только тот останется в живых, кто пробьется сквозь ряды неприятеля. И хоть и беспорядочно, каждый спасая собственную шкуру, но они стали отбиваться с бешенством и отчаянием. И тотчас поле было усеяно павшими -- так велика была сила натиска. Солдаты, тесня их со всех сторон и, несмотря на давку, напирая на них конями, рубили их с той неумолимой и страшной ловкостью, какая бывает только у солдат по ремеслу. Отзвуки ударов походили на стук цепов на гумне. Рубили татар, били по лбам, по шеям, по спинам, по рукам, которыми они заслоняли головы, били их со всех сторон без отдыха, без пощады, без милосердия. Они тоже рубились чем кто мог: кинжалами, саблями, кистенями, конскими челюстями. Лошади их, оттесненные в середину, становились на дыбы или падали навзничь. Иные грызлись, визжали и лягались в этой давке, вызывая этим неописуемое смятение. После короткой, молчаливой борьбы из груди татар вырвался страшный крик: они поняли, что их теснила большая сила с лучшим оружием и более искусная. Они поняли, что для них нет спасения, что не уйти никому, не только с добычей, но и просто живым. Солдаты все более воодушевлялись, рубили все сильнее. Некоторые из бродяг соскакивали с седел, стараясь проскользнуть между ног лошадей. Их топтали лошади; порой солдаты, наклонившись с седла, пронзали их сверху насквозь; другие падали на землю в надежде, что, когда отряды подвинутся в середину, они, оставшись вне круга, будут иметь возможность спастись бегством.
   Толпа все редела, и с каждой минутой убывали и люди, и лошади. Видя это, Азба-бей построил оставшихся людей клином и со всего размаху бросился на казаков Мотовилы, желая во что бы то ни стало разорвать кольцо.
   Но казаки осадили его на месте, и тут же началась страшная резня.
   В это же самое время Меллехович с яростью пламени ворвался в толпу, разорвал ее на две части, половину предоставил двум другим отрядам, а сам насел на ту, которая билась с казаками.
   Правда, благодаря этому движению часть бродяг ускользнула в поле и рассыпалась по равнине, подобно куче листьев, но солдаты из задних рядов, которые вследствие тесноты не могли принять участия в битве, пустились за ними в погоню. Тем, кому не удалось вырваться, пришлось идти на убой, и, несмотря на отчаянную борьбу, они ложились рядами, как рожь на ниве, которую жнецы жнут с двух концов.
   Бася бросилась вместе с казаками, запищав тонким голосом, чтобы приободрить себя; в первую минуту у нее потемнело в глазах от бешеной скачки и от сильного волнения. Когда она подскакала к неприятельским рядам, она в первую минуту видела перед собой только темную массу, подвижную, колеблющуюся. У нее явилось непреодолимое желание совсем закрыть глаза. Она, правда, поборола это желание, но все же саблей она махала, не глядя куда. Но это продолжалось недолго. Храбрость одержала победу над страхом, и в глазах все прояснилось. Прежде всего она увидела лошадиные морды, потом разгоряченные, дикие лица; одно из них мелькнуло прямо перед ней. Бася рубанула наотмашь, и лицо исчезло, точно это был призрак.
   И тогда она услыхала спокойный голос мужа:
   -- Хорошо!
   Этот голос необычайно ее ободрил, она тихо запищала и стала наносить удары, но уже вполне сознательно. Вот опять скалит перед ней зубы какая-то страшная голова с приплюснутым носом и выдающимися скулами. Бася -- раз по ней! Там рука поднимается с кистенем. Бася -- раз по ней! Бася видит чью-то спину в тулупе и колет ее. Потом она уже рубит направо, налево, вперед, и, куда ни ударит -- человек валится на землю, сдергивая узду с лошади. И Бася удивляется, почему драться так легко. Но легко потому, что с одной стороны, стремя к стремени, возле нее едет маленький рыцарь, с другой -- пан Мотовило. Первый внимательно следит за своим сокровищем, и то смахнет человека, как ветер пылинку, то отрубит руку вместе с оружием, то пропустит острие сабли между неприятелем и Басей, и вражья сабля летит вверх, словно крылатая птица.
   Пан Мотовило, воин спокойный, следил с другой стороны за храброй полковницей. И как трудолюбивый садовник, обходя деревья, срезает или ломает сухие ветки, так и он сбрасывал людей на окровавленную землю, сражаясь с таким хладнокровием и спокойствием, точно думал о чем-нибудь другом. Оба они знали, когда можно позволить Басе самой нанести удар, когда предупредить ее или заступить.
   Следил за нею еще и третий несравненный лучник, который нарочно, стоя вдали, то и дело натягивал стрелу и пускал верного гонца смерти в толпу врагов.
   Но давка была такая, что Володыевский приказал Басе вместе с несколькими людьми вернуться назад, тем более что полудикие лошади ордынцев начали кусаться и лягаться. Бася тотчас повиновалась: хотя битва и увлекала ее храброе сердце и побуждала сражаться еще, но все же сказалась и ее женская природа, и она стала содрогаться при виде этой резни, при виде крови, среди этого воя, стона и хрипов умирающих, в этом воздухе, пропитанном запахом крови и пота.
   Медленно повернув коня, она вскоре очутилась вне круга сражающихся, а пан Михал и пан Мотовило, освобожденные от наблюдения за Басей, могли дать волю своей солдатской удали.
   Между тем пан Мушальский, стоявший до сих пор поодаль, приблизился к Басе.
   -- Вы, ваць-пани, изволили драться, как настоящий рыцарь, -- сказал он ей. -- Кто-нибудь, не зная, мог подумать, что Архангел Михаил сошел с неба в ряды казаков и громил таких-сяких сынов. Какая честь для них погибнуть от столь прекрасной ручки, которую при этом случае позвольте мне поцеловать!
   И с этими словами пан Мушальский схватил руку Баси и прижал к своим усищам.
   -- Вы видели? Я в самом деле хорошо сражалась? -- спросила Бася, вдыхая полной грудью воздух.
   -- И кот с мышами лучше не сражается! Ей-богу, сердце радовалось! Но вы хорошо сделали, удалившись с поля сражения, ибо под конец не обходится без приключений.
   -- Мне муж велел, а я перед походом обещала ему повиноваться.
   -- Не оставить ли лук? Нет, он теперь ни к чему, и я пойду с саблей. Вот три солдата к нам едут, их, должно быть, пан полковник прислал для охраны достойной особы вашей. Если бы не он, то я бы прислал; но имею честь откланяться, надо спешить, скоро там все уже будет кончено!
   Действительно, три драгуна подъехали охранять Басю; увидав это, пан Мушальский пришпорил лошадь и поскакал. Бася с минуту колебалась, не зная, остаться ли на месте или, объехав отвесную стену, взобраться на холм, откуда они перед битвой смотрели на равнину. Но, чувствуя страшную усталость, она решила остаться.
   Женская природа сказывалась в ней все сильнее. На расстоянии каких-нибудь двухсот шагов добивали без пощады остаток бродяг, и черная толпа сражающихся металась все яростнее в кровавом побоище. Крики отчаяния потрясали воздух, и Басе, еще недавно полной воодушевления, стало вдруг дурно. Она боялась, как бы ей не упасть в обморок, и только стыд перед драгунами удержал ее в седле. Она старательно отворачивала от них лицо, чтобы скрыть свою бледность. Свежий воздух мало-помалу возвращал ей силы и мужество, но не настолько, чтобы у нее явилось желание снова броситься к сражавшимся. Она сделала бы это разве лишь для того, чтобы просить мужа пощадить остальных ордынцев. Но, зная, что это ни к чему не приведет, она с нетерпением ждала конца битвы. А там все бились и бились. Отголоски резни и крики не умолкали ни на минуту. Прошло еще полчаса, отряды сходились все теснее. Вдруг кучка бродяг человек в двадцать вырвалась из этого убийственного кольца и, как вихрь, помчалась к холму.
   Убегая вдоль холма, они, действительно, могли добраться до места, где холм сливался с равниной, и найти в широкой степи спасение. Но на их пути стояла с драгунами Бася. Близость опасности мгновенно придала ей силы и вернула полное сознание. Она поняла, что оставаться на месте -- это погубить себя, так как толпа одной своей тяжестью свалит ее и растопчет, не говоря уже о том, что ей не уцелеть от сабель. Старый драгунский вахмистр, очевидно, был того же мнения; он схватил за поводья Басину лошадь, повернул ее и почти отчаянным голосом крикнул:
   -- Скачите, ясная пани!
   Бася понеслась, как вихрь, но одна; верные драгуны стеной стали на месте, чтобы хоть на минуту удержать неприятеля и дать любимой пани возможность ускакать подальше.
   Между тем за толпой бродяг тотчас бросились в погоню солдаты; но тесное кольцо, которое до сих пор окружало бродяг, уже прорвалось, и они стали ускользать по одному, по двое, по трое, а потом и более многочисленными группами. Большинство из них лежали уже мертвыми, но несколько десятков вместе с Азба-беем успели бежать. Вся эта толпа во весь дух мчалась к холму.
   Три драгуна не смогли удержать беглецов, и после короткой борьбы они свалились с седел; туча понеслась вслед за Басей, повернула на склоне холма и вырвалась в степь. Польские отряды с липками во главе неслись во весь дух на расстоянии нескольких десятков шагов за ними.
   На высокой равнине, перерезанной частыми предательскими оврагами, из всадников образовался какой-то гигантский змей; во главе была Бася, середину образовали беглецы, а хвост -- Меллехович с липками и драгуны, во главе которых летел Володыевский, вонзив шпоры в бока коня и с ужасом в душе. В ту минуту, когда горсть разбойников вырвалась из круга, Володыевский был занят в другом конце, и потому Меллехович опередил его. Теперь же волосы становились дыбом у маленького рыцаря при мысли, что Басю могут захватить разбойники, что, растерявшись, она может помчаться прямо к Днестру, что кто-нибудь из разбойников может ударить ее саблей, кинжалом или кистенем. И сердце у него замирало от страха за жизнь боготворимого существа.
   Почти лежа на шее своей лошади, бледный, со стиснутыми зубами, с вихрем ужасных мыслей в голове, он то и дело пришпоривал лошадь и мчался как дрофа, порывающаяся взлететь. Перед ним мелькали бараньи тулупы липков.
   -- Дай Бог, чтобы Меллехович поспел! Он на хорошем коне. Дай Бог! -- повторял он с отчаянием в душе.
   Но страх его был напрасен, а опасность не так уж велика, как казалось влюбленному рыцарю. Татары слишком заботились о своей собственной шкуре, слишком чуяли за плечами погоню липков, чтобы гнаться за одним всадником, будь он даже прекраснейшей гурией Магометова рая, будь он даже в плаще, унизанном драгоценными камнями. Басе стоило только повернуть в сторону Хрептиева, чтобы избавиться от погони; беглецы, у которых впереди была река с ее камышами, где они могли укрыться, конечно, не повернули бы за нею, прямо в пасть льву. Липки, у которых лошади были лучше, приближались к ним все ближе. Жеребец Баси был несравненно быстрее мохнатых татарских лошадей, очень выносливых, но не таких резвых, как лошади благородных кровей. Наконец она не только не растерялась, но с новой силой сказалась в ней ее удалая натура, и рыцарская кровь заиграла в ее жилах.
   Жеребец вытянулся, как серна, ветер свистел у нее в ушах, и вместо страха она была полна какого-то упоения.
   "Целый год могут гнаться за мной и все-таки не догонят, -- думала она. -- Поскачу еще, а потом поверну и либо их вперед пропущу, либо, если они будут продолжать меня преследовать, встречу их с саблей в руках".
   У нее мелькнула мысль, что если скачущие за ней бродяги рассеются по степи, то, может быть, ей придется наткнуться на какого-нибудь отдельного всадника и вступить с ним в единоборство.
   "Ну и что ж! -- подумала она в душе. -- Михал так меня выучил, что я смело могу на это решиться, а иначе могут подумать, что я убегаю из страха, и меня не возьмут в другой поход; вдобавок и пан Заглоба будет надо мной смеяться..."
   Сказав это, она обернулась в сторону разбойников, но они бежали толпой. Вступать в единоборство не было никакой возможности, но Басе во что бы то ни стало захотелось доказать всему войску, что если она и бежит, то не из страха и не оттого, что потеряла голову.
   Тут, вспомнив, что у нее в чехлах лежат два прекрасных пистолета, перед отъездом старательно заряженных самим Михалом, Бася стала сдерживать коня, или, вернее, поворачивать его в сторону Хрептиева.
   Но, -- о чудо! -- увидав это, вся толпа бродяг изменила направление, взяв влево, к подножию холма.
   Бася, подпустив их на расстояние нескольких десятков шагов, выстрелила два раза в ближайших всадников и, повернувшись кругом, поскакала в сторону Хрептиева.
   Но едва жеребец проскакал несколько шагов, как вдруг перед ним зачернела степная расщелина. Бася, недолго думая, пришпорила лошадь, и благородное животное не отказалось от прыжка, но только передние копыта его захватили противоположный край. С минуту лошадь искала опоры задними ногами на почти отвесной скале, но недостаточно замерзшая земля осыпалась у нее под ногами, и она повалилась в расщелину вместе с Басей.
   К счастью, конь не придавил ее, -- она успела вынуть ноги из стремян и изо всей силы перегнуться в сторону. Она упала на толстый слой мха, который устилал дно расщелины, но сотрясение было так сильно, что она потеряла сознание.
   Володыевский не видел этого происшествия, так как Басю от него заслоняли липки, но Меллехович крикнул страшным голосом своим людям, чтобы они, не останавливаясь, преследовали беглецов, а сам, доехав до яра, сломя голову бросился вниз.
   В одно мгновение он соскочил с лошади и схватил Басю на руки; окинув ее своими соколиными глазами, он искал, не увидит ли на ней следов крови, потом взгляд его остановился на мхе, и тут только он понял, что мох спас от смерти и ее, и лошадь.
   Из уст молодого татарина вырвался глухой крик радости.
   Но Бася всей тяжестью повисла у него на руках, -- и он, изо всей силы прижав ее к своей груди, стал побелевшими губами целовать ее глаза; потом весь мир закружился перед ним в бешеном вихре. Страсть, затаенная на дне его души, как зверь в пещере, охватила его, как буря.
   Но в эту минуту со стороны степи донесся топот копыт, который стал быстро приближаться.
   Раздались голоса: "Здесь, в этом овраге! Здесь!"
   Меллехович положил Басю на мох и крикнул подъезжающим:
   -- Сюда, сюда!
   Минуту спустя Володыевский соскочил на дно оврага, за ним пан Заглоба, Мушальский, Ненашинец и несколько других офицеров.
   -- С ней ничего не случилось! -- закричал татарин. -- Мох спас ее!
   Володыевский схватил жену на руки; другие бросились за водой, которой поблизости не было. Заглоба, охватив голову Баси, начал звать ее:
   -- Баська! Баська! Баська, дорогая!
   -- С ней ничего! -- твердил бледный, как мертвец, Меллехович.
   Между тем Заглоба пошарил за пазухой и, вынув фляжку, налил водки на ладонь и стал растирать виски Баси, потом поднес фляжку к ее рту, что, очевидно, подействовало, так как, прежде чем принесли воды, Бася открыла глаза, начала жадно вдыхать воздух и закашлялась: водка жгла ей горло и рот. Через несколько минут она совершенно пришла в себя.
   Володыевский, не обращая внимания на присутствие офицеров и солдат, то прижимал ее к груди, то покрывал поцелуями ее руки, повторяя:
   -- Любовь ты моя! Я чуть не умер от тревоги! Все прошло? У тебя нигде не болит?
   -- Нигде! -- ответила Бася. -- Ага! Теперь я вижу, что лишилась чувств, лошадь свалилась вместе со мной... Разве битва уже кончилась?
   -- Кончилась! Азба-бей убит! Ну, едем скорее домой: я боюсь, как бы ты не заболела от утомления.
   -- Я никакого утомления не чувствую! -- ответила Бася.
   Потом, быстро взглянув на присутствующих, она пошевелила ноздрями и сказала:
   -- Только, пожалуйста, не думайте, панове, что я убегала от страха! Ого! И не думала! Как люблю Михала. Уверяю вас, я скакала впереди них для собственного удовольствия, а потом из пистолетов выстрелила!
   -- Этими выстрелами подстрелена лошадь, а разбойника мы взяли живым, -- вставил Михал.
   -- Ну и что? -- ответила Бася. -- Это ведь со всяким может случиться, правда? Никакая опытность не поможет, чтобы лошадь случайно не оступилась. Хорошо еще, что вы меня заметили, а то я могла бы долго здесь пролежать.
   -- Первый увидал тебя Меллехович, и он первый спас тебя, -- мы тогда были сзади! -- сказал Володыевский.
   Услыхав это, Бася обратилась к молодому липку и протянула ему руку.
   -- Благодарю вас за вашу помощь!
   Он ничего не ответил и только прижал к губам ее руку, потом наклонился низко и, с покорностью холопа, обнял ее ноги.
   Между тем у оврага собиралось все больше солдат, битва уже кончилась, а потому Володыевский отдал приказ устроить облаву на тех нескольких ордынцев, которые успели бежать от погони, и все тотчас отправились в Хрептиев. По дороге Бася еще раз увидела место побоища с холма.
   Трупы людей и лошадей лежали местами целыми грудами, местами поодиночке. По небесной лазури к ним плыли с громким карканьем стаи ворон и садились поодаль, выжидая, пока не уедет челядь, которая все еще суетилась на равнине.
   -- Вот солдатские могильщики! -- сказал, указывая на них острием сабли, Заглоба. -- Дайте нам только отъехать, сюда прибегут и волки с своей музыкой и будут позванивать зубами за упокой их душ. Славная победа, хотя и одержана она над таким никчемным неприятелем. Этот Азба уже несколько лет грабил по всей округе, охотились на него коменданты, как на волка, но всегда напрасно, пока, наконец, он не наскочил на Михала. Вот и пришла его черная година!
   -- Азба-бей убит?
   -- Меллехович первый наскочил на него и, говорю тебе, так хватил его саблей, что рассек голову до самых зубов.
   -- Меллехович прекрасный воин! -- сказала Бася.
   Затем обратилась к пану Заглобе:
   -- А вы чем-нибудь отличились?
   -- Я не пищал, как сверчок, не прыгал, как блоха, не юлил, как юла, ибо это удовольствие я оставляю насекомым, но зато меня никто во мху не искал, как ищут грибы, за нос меня никто не таскал и в рот мне никто не дул...
   -- Не люблю я вас, -- прервала его Бася, надув губы и невольно дотрагиваясь до кончика своего розового носика.
   А он, глядя на нее, улыбался и ворчал, продолжая подшучивать:
   -- Ты дралась храбро, -- говорил он, -- ударила храбро, перекувыркнулась храбро, а теперь от боли в костях будешь припарки из каши прикладывать, тоже храбро, а нам придется наблюдать за тобою, чтобы тебя вместе с твоею храбростью воробьи не заклевали: они большие охотники до каши.
   -- Я знаю, куда вы метите: вы хотите, чтобы Михал не брал меня в другой поход... Я прекрасно знаю!
   -- Нисколько, нисколько, я буду всегда его просить, чтобы он брал тебя в лес по орехи, ты такая легкая, что под тобою и ветка не переломится. Вот и благодарность! Кто же уговаривал Михала, чтобы он взял тебя с собою? Я очень в этом раскаиваюсь, особенно теперь, когда ты мне так платишь за мое доброжелательство. Подожди же! Будешь ты теперь деревянной саблей лопухи рубить на хрептиевском дворе. Вот для тебя поход! Другая бы на твоем месте обняла старика, а эта ядовитая муха сначала напугала меня, а теперь кусать собирается.
   Бася, недолго думая, обняла пана Заглобу, и он этому очень обрадовался и сказал:
   -- Ну, ну! Должен признаться, что ты даже немного способствовала сегодняшней победе: солдаты, желая перед тобой отличиться, дрались бешено!
   -- Правда истинная! -- воскликнул пан Мушальский. -- Не жаль человеку и погибнуть, когда на него смотрят такие очи.
   -- Виват наша пани! -- воскликнул пан Ненашинец.
   -- Виват! -- повторили сотни голосов.
   -- Дай ей Бог здоровья!
   А пан Заглоба нагнулся к ней и пробормотал:
   -- После родов!
   И они весело ехали домой, радостно покрикивая, уверенные, что их ждет пир. Погода была чудесная. Трубачи затрубили в отрядах, барабанщики ударили в литавры, и они шумно въехали в Хрептиев.
  

VII

   В Хрептиеве, сверх всякого ожидания, Володыевские застали гостей. Приехал пан Богуш, который решил обосноваться здесь на несколько месяцев, чтобы при посредстве Меллеховича вести переговоры с татарскими ротмистрами: Александровичем, Моравским, Творовским, Крычинским и другими, -- с липками и черемисами, перешедшими на султанскую службу. К пану Богушу присоединился старый пан Нововейский с дочерью Эвой и пани Боская, особа пожилая, тоже с дочерью, молоденькой и очень красивой, панной Зосей.
   Появление женщин в пустынном и диком Хрептиеве очень обрадовало, но еще больше удивило солдат. Они тоже были очень удивлены при виде пана коменданта и его супруги. Коменданта, судя по его громкой и страшной славе, они воображали себе каким-то великаном, который наводил ужас на людей одним своим взглядом, а ее -- великаншей, с вечно нахмуренными бровями и грубым голосом. Между тем они увидели перед собой маленького рыцаря с веселым и радушным лицом и тоже маленькую, розовенькую, как кукла, женщину, которая в своих широких шароварах и при сабле была похожа скорее на красивого мальчика, чем на взрослую женщину. Хозяева приняли гостей с распростертыми объятиями: Бася сердечно расцеловалась со всеми тремя женщинами, еще не будучи им представлена, а затем, когда они назвали себя и сказали, откуда едут, она воскликнула:
   -- Я все для вас готова сделать! Я вам страшно рада! Хорошо, что с вами в дороге ничего не приключилось: в нашей пустыне это не редкость, но как раз сегодня мы окончательно перебили бродяг!
   Видя, что пани Боская смотрит на нее с возрастающим изумлением, Бася ударила рукой по сабле и хвастливо добавила:
   -- И я была в битве! А то как же! Вот как у нас! Но, ради бога, позвольте мне уйти к себе, надеть более приличную для моего пола одежду и отмыть кровь на руках, -- мы возвращаемся с кровавой битвы. Ого! Если бы Азба не был убит, вы, пожалуй, не доехали бы благополучно до Хрептиева. Я сейчас вернусь, а пока к вашим услугам Михал.
   Сказав это, она исчезла за дверью, а маленький рыцарь, который уже успел поздороваться с паном Богушем и паном Нововейским, подошел к пани Боской.
   -- Бог послал мне такую жену, -- сказал он, -- которая дома умеет быть нежной подругой, а в поле храбрым товарищем. Теперь, согласно ее приказанию, прошу мной располагать, как будет угодно.
   А пани Боская ответила:
   -- Да благословит ее Бог во всем, как благословил красотою! Я жена Антония Боского, и не затем приехала сюда, чтобы требовать от вас услуг, но чтобы умолять вас на коленях о помощи и спасении в несчастье. Зоська, становись на колени перед этим рыцарем, ибо если он не поможет, то никто не поможет!
   Сказав это, пани Боская действительно упала на колени, а красавица Зося последовала ее примеру, и обе, заливаясь горькими слезами, воскликнули:
   -- Спаси, рыцарь! Сжалься над сиротами!
   Увидав женщин на коленях, офицеры толпой подошли к ним; их особенно привлекала красавица Зося, а маленький рыцарь, необычайно смущенный, стал поднимать и усаживать на скамью пани Боскую.
   -- Ради бога! -- говорил он. -- Что вы делаете? Я скорее должен стоять на коленях перед столь почтенной женщиной! Говорите же, чем я могу вам помочь, и, -- видит бог! -- я медлить не буду!
   -- Он все сделает, и я, с своей стороны, постараюсь! Заглоба sum! С вас этого довольно! -- воскликнул старый воин, растроганный слезами женщин.
   Тогда пани Боская сделала знак Зосе, панна вынула из-за корсажа письмо и подала его маленькому рыцарю. Он взглянул на письмо и сказал:
   -- От пана гетмана!
   Затем сломал печать и начал читать:
   "Милейший и дорогой мой Володыевский! С паном Богушем я послал тебе с дороги мой сердечный привет и инструкции, которые он тебе передаст лично. Не успел я еще отдохнуть от трудов в Яворове, как подоспело другое дело; оно камнем лежит у меня на сердце, ибо касается воинов, которых я забыть не могу, иначе Бог меня забыл. Пана Боского, кавалера весьма достойного и лучшего нашего товарища, несколько лет тому назад под Каценцем захватила орда. Его жену и дочь я приютил в Яворове, но у обеих бердца разрываются в тоске -- у одной по мужу, у другой по отцу. Я писал через Петровича пану Злотницкому в Крым, чтобы там всюду искали Боского. Есть слух, что его нашли, но прячут, а потому его не могли выдать с другими пленниками, и он, верно, до сих пор гребет на галерах. Женщины в отчаянии, -- потеряв всякую надежду, они даже перестали просить у меня помощи, -- но, вернувшись недавно и увидев их неутешную ско лько обрати внимание на Азбу. Наедине пан Богуш тебе все расскажет. Поручаю твоему вниманию и участию пани Боска. Подписуюсь и т. д"
   Слушая чтение письма, пани Боска с дочерью обливались слезами.
   Не успел еще пан Михаил дочитать письмо, как в комнату вбежала Бася, уже в женском платье, и, увидев своих гостей плачущими, стала их с большим участием расспрашивать о причине слез. Затем, выслушав внимательно прочтенное ей мужем письмо гетмана, она стала горячо просить его исполнить просьбу гетмана и пани Боска.
   -- Золотое сердце у пана гетмана! -- воскликнула она, обнимая мужа. -- Но и мы от него не отстанем, Михалку! Пани Боска останется у нас до возвращения своего мужа, а ты его через три месяца из Крыма выручишь; через три, а может быть, и через два? Не правда ли?
   -- А может быть, завтра или через час! -- сказал несколько нетерпеливо пан Михаил и, обратясь к пани Боска, добавил:
   -- Скора, как изволите видеть, у моей жены репутация.
   -- Благослови ее Бог за ее горячее участие! -- сказала лани Боска. -- Зося, поцелуй ручки у пани полковницы.
   Конечно, пани комендантова не позволила поцеловать свои руки, взамен чего заключила Зосю в объятия тем охотнее, что та с первого взгляда ей понравилась.
   -- Переговорим и посоветуемся, Панове, скорей! -- кричала Бася.
   -- Скорей! Голова загорелась! -- проворчал пан Заглоба.
   При этих словах Бася, тряхнув своей светлой чуприной, заметила:
   -- Не у меня голова горит, а горят сердца от печали у пани Боска и у Зоси.
   -- Никто не противоречит твоему доброму желанию, -- сказал Володыевский, -- но нужно прежде всего выслушать рассказ пани Боска об этом происшествии.
   -- Зося, расскажи все, как было; я не могу говорить от слез, -- сказала мать.
   Девушка страшно сконфузилась, покраснела, опустив вниз глаза, не решаясь начать свой рассказ в таком большом обществе.
   Но Бася помогла ей.
   -- Ну, Зося, скажи же, когда пана Боску в плен взяли?
   -- Пять лет тому назад, в шестьдесят седьмом, -- отвечала тихим голосом Зося, не поднимая своих длинных ресниц. И затем начала рассказывать, почти не переводя дыхания: -- Тогда не слышно было о набегах. Отряд моего отца стоял под Папиовцами. Отец мой с паном Булаевским наблюдали за людьми, которые стерегли на лугах стада. Потом пришли татары с воложской дороги и схватили татуся вместе с паном Булаевским, но пан Булаевский уже два года как вернулся из плена, а отец не возвратился.
   При последних словах Зося заплакала. Видя плачущую девушку, пан Заглоба взволнованным голосом сказал:
   -- Бедный ягненок. Не бойся, дитя, отец твой возвратится и еще на твоей свадьбе пировать будет.
   -- А писал гетман пану Злотницкому через Петровича? -- спросил Володыевский.
   -- Пан гетман писал об отце пану мечнику познанскому через пана Петровича, -- продолжала Зося, -- и пан мечник с паном Петровичем нашли отца у Аги-мирзы-бея.
   -- Ради Бога! Я знаю этого мирзу-бея. С его братом я когда-то побратался! -- воскликнул Володыевсжй. -- Он, следовательно, не хотел возвратить пана Боску?
   -- Был приказ от хана, чтоб татуся освободили! Но мирза-бей, строжи, жестокий человек, спрятал отца, а пану Петровичу сказал, что уже продал его давно в Азию. Но другие пленники говорили пану Петровичу, что это неправда и что мирза нарочно говорит так, чтоб дольше терзать отца, потому что он из всех татар самый жестокий в отношении к пленным. Может быть, что отца тогда не было в плену в Крыму, потому что у мирзы есть свои галеры, где требуются гребцы; но он все-таки не был продан. Все говорили, что мирза готов скорей убить пленника, нежели его продать.
   -- Святая истина, -- сказал пан Мушальский, -- этого мирзу-бея знают все в Крыму. Это очень богатый татарин, в высшей степени враждебный к нашему народу, потому что он потерял четырех братьев в битвах против нас.
   -- А что, нет ли у него между нашими какого побратима? -- спросил Володыевский.
   -- Сомнительно! -- отозвались голоса со всех сторон.
   -- Объясните мне, пожалуйста, что значит побрататься? -- спросила Бася.
   -- Видишь ли, -- сказал Заглоба, -- когда после войны начинаются переговоры, тогда войска навещают друг друга и дружатся. Случается, что поляк полюбит какого-нибудь мирзу, а мирза поляка -- вот они и побратаются. Чем кто славнее, как например, Михаил, я или пан Рущич, который командует в настоящее время в Рашкове, тем выше считается его побратимство. Конечно, такой рыцарь не будет брататься с какой-нибудь дранью, а поищет себе побратима между славнейшими мирзами. Обычай при этом таков: льют воду на сабли и при этом клянутся друг другу в вечной дружбе, -- понимаешь?
   -- А если потом воевать опять придется?
   -- В общей войне могут драться; но если встретятся с глазу на глаз или во время набегов, тогда поклонятся друг другу и расходятся. А если кто из них попадется в плен, то побратим должен ему облегчать неволю, а иногда и выкуп за него внести. Бывали случаи, что побратимы всем имуществом делились между собою. Если дело касается до приятелей или знакомых или если нужно кого разыскать или кому помочь, тогда побратимы едут один к другому, и надобно отдать справедливость татарам; ни один народ не держится так свято подобных клятв дружбы. Слово их нерушимо, и на такого друга смело можно рассчитывать!
   -- А у Михаила много таких побратимов?
   -- У меня три могущественных мирзы -- побратимы, -- отвечал Володыевский. -- И с одним из них я дружен с люблинской битвы. Однажды я его выпросил у князя Иеремии. Его зовут Ага-бей; знаю -- если бы у него потребовали голову положить за меня, то он положит. Другие два -- тоже верные люди.
   -- А! -- сказала Бася. -- Желала бы я побрататься с самим ханом и освободить всех пленных
   -- И он бы от этого, пожалуй, не отказался, -- сказал пан Заглоба. -- Не знаю только, чего бы он потребовал от тебя за такую услугу.
   -- Позвольте, господа, -- прервал Володыевский, -- посоветуемся, что нам делать?.. Вот, слушайте: я имею известие из Каменца, что через две недели, не далее, сюда придет Петрович с многочисленным отрядом. Он едет из Каменца в Крым с выкупом за нескольких армянских купцов, которые остались, в Крыму при смене хана, были ограблены и взяты в плен. Вот! Тоже случилось и с Сиферовичем, братом претора. Все это люди богатые, денег не пожалеют, -- и Петрович поедет с полной мошной. Ему не грозит никакой опасности, потому что, во-первых, недалеко зима и не время для набегов, а во-вторых, с ним едет Новоград от патриарха Эчмиадзинского и двое сановников из Каффы, которые имеют охранные грамоты от молодого хана. Я дам письмо Петровичу к резидентам Речи Посполитой и к моим побратимам. Кроме того, мы знаем, что пан Рущич, комендант рашковский, имеет родственников в орде, которые были похищены еще детьми, сделались совершенными татарами и достигли высоких должностей. Они все вверх дном поставят, все способы испробуют и, в случае упрямства мирзы, самого хана восстановят против него, -- а пожалуй, под шумок мирзе и голову свернут. А потому я имею надежду -- если, что дай Боже, пан Боска жив, то через месяца два я его непременно выручу, как мне приказывают пан гетман и мой ближайший, находящийся здесь, начальник, -- добавил он, отвешивая низкий поклон жене.
   При этом ближайший начальник стремглав подлетел к пану Михаилу и обнял его.
   Пани Боска с дочерью явно повеселели и набожно складывали руки, обращаясь с благодарностью к Богу, что привел их к таким добрым людям.
   -- Если бы жил старый хан, -- сказал пан Ненашинец, -- еще легче бы дело было слажено: этот государь был расположен к нам, а о молодом говорят противное. Ведь и армянских купцов, за которыми едет пан Захарий Петрович, взяли в плен в самом Бахчисарае уже по воцарении молодого хана, говорят, даже просто по его повелению.
   -- Э, молодой изменится, как изменился старый, который, прежде чем убедился в благородстве нашего народа, был злейшим врагом польского имени, -- сказал Заглоба. -- Я это отлично знаю, потому что у него семь лет сидел в неволе.
   При последних словах Заглоба уселся рядом с пани Боска.
   -- Посмотрите на меня и ободритесь. Семь лет! Не шутка, а как я возвратился, то столько выпотрошил этих негодяев, что за каждый день моей неволи по крайней мере по два головореза отправились в пекло, а на воскресенье и праздники, пожалуй, придется и по три, ха, ха!
   -- Семь лет! -- во вздохом повторила пани Боска.
   -- Пропади я, если хоть один день прибавил. Семь лет провел в самом ханском дворце, -- подтвердил Заглоба, таинственно помаргивая своими фасными глазами, -- и притом, я доложу вам, что молодой хан, то мой.
   И пан Заглоба, наклонясь к пани Боска, что-то прошептал ей и громко засмеялся, хлопая себя по коленам, и, увлекшись, проделал тоже самое и с пани Боска.
   -- Славное было время, ей-ей! -- сказал он. -- В молодости что ни встреча -- то неприятель, что ни день -- то новая шалость, -- ха!
   Целомудренная пани Боска торопливо отодвинулась от игривого рыцаря; остальные женщины сконфуженно опустили глазки, догадываясь, что в словах Заглобы есть что-то для них весьма нескромное, тем более что и все рыцари при его словах громко засмеялись.
   -- Надобно поскорей послать к пану Рущичу, -- сказала Бася, -- чтобы пан Петрович застал письма наши в Рашкове.
   -- Спешите, господа, с этим делом, пока зима, -- добавил к этому Богуш, -- потому, во-первых, что зимой татары набегов не предпринимают и дороги безопасны, а потом, весна еще Бог знает что принесет нам.
   -- Не получал ли пан гетман каких вестей из Царьграда? -- спросил Володыевский.
   -- Да, и об этом нам необходимо переговорить. Ведь надобно же покончить с ротмистрами-перебежчиками. Когда возвратится Мелехович? От него все дело зависит.
   -- Ему осталось покончить только с остальными разбойниками и потом похоронить тела убитых Он должен возвратиться нынче или завтра рано утром. Я приказал ему похоронить только наших, -- а азбовских можно и так оставить: зимой заразы бояться нечего. Волки их приберут.
   -- Пан гетман просил, -- сказал Богуш, -- чтобы Мелехович не встречал ни малейшего препятствия в своих сношениях с ротмистрами; сколько бы раз ни захотел поехать в Рашков, пусть едет. Пан гетман совершенно уверен в преданности к нам Мелеховича.
   -- Пусть себе ездит в Рашков или куда хочет, -- сказал Володыевский. -- С той минуты, как мы избавились от Азбы, он мне не очень здесь нужен. Ни одна шайка не появится в наших краях до первой травы.
   -- Так Азба уничтожен? -- спросил пан Нововейский.
   -- Да, совершенно уничтожен. Не думаю, чтоб удалось уйти от нас двадцати человекам; но, разумеется, и тех переловят до последнего, если только Мелехович взялся за это дело.
   -- Я очень рад этому, -- ответил Нововейский, -- теперь можно совершенно спокойно ехать в Рашков. Пожалуй, мы могли бы отвезти письма к пану Рущичу, -- добавил он, обращаясь к Басе.
   -- Благодарю, -- отвечала Бася, -- у нас беспрестанно бывают туда оказии.
   -- Конечно, все команды находятся между собой в постоянных сношениях, -- объяснил пан Михаил.
   -- Но, позвольте! Вы поедете в Рашков с этой прекрасной девицей?
   -- Особенной красотой дочь моя, положим, похвалиться не может, -- отвечал пан Нововейский. -- Мы едем в Рашков, потому что сын мой служит там в отряде пана Рущича. Уж более десяти лет, как ушел он из дому и письменно умолял меня о прощении.
   Маленький рыцарь от удивления даже руками всплеснул.
   -- Я теперь только понял, что вы родитель пана Нововейского. Мы так были заняты печальной судьбой пана Боски, что об этом и переговорить не успели. Да и сходство между вами большое! Скажите, пожалуйста, так он сын ваш?
   -- Так заверяла меня, по крайней мере, покойница жена, а так как она была женщина добродетельная, то я и не имею причины ей не верить.
   -- Вдвойне рад такому гостю; но, ради Бога, не называйте вашего сына негодным человеком, -- он, напротив, отличный воин и храбрый рыцарь, которым вы можете по справедливости гордиться. После пана Рущича, он первый наездник. Неужели вам не известно, как высоко ценит пан гетман подобные таланты? Ему доверяют уже целые команды, и что бы ему ни поручили, он постоянно изо всех дел выходил с честью.
   Лицо пана Нововейского от радости покрылось румянцем.
   -- Дорогой пан, -- сказал он, -- не раз случается отцу порицать дитя свое для того, чтобы кто другой его защитил словом, а потому скажу вам, что нельзя больше порадовать родительское сердце, как отвергая порицание. До меня дошла уже слава о похвальных подвигах Адама; но только теперь я поистине им радуюсь, потому что слышу похвалу из таких славных уст. Говорят, будто он не только мужественный воин, но вместе и рассудительный человек. Последнее меня несколько удивляет: Адам был чистый ветер. К военной службе имел такую сильную наклонность с малых лет, что почти ребенком убежал из дома. Признаюсь, если бы только удалось мне поймать его, то задал бы ему на память. Но теперь надобно поневоле забыть прошлое, -- а то, пожалуй, опять спрячется лет на десять, а мне старому, грустно.
   -- Неужели он с тех пор ни разу не приезжал к вам?.
   -- Потому что я не позволил. Ну, уж будет с меня; я первый к нему еду, так как ему служба не дозволяет отлучиться. Я хотел было просить уважаемых хозяев приютить у себя мою дочь, пока я съезжу в Рашков; но коль скоро вы говорите, что по Дорогам все спокойно, то я и ее возьму с собою. Эта егоза любопытна, ну, пусть себе посмотрит на свет Божий.
   -- И людям себя покажет! -- вставил словечко Заглоба.
   -- Смотреть-то не на что! -- возразила девица, чьи смелые черные очи и губы, будто нарочно сложенные для поцелуя, говорили противное.
   -- Самая обыкновенная мордочка, не более! -- сказал пан Нововейский. -- Ба, но как увидит красивого офицера, то даже дрожит от радости. Потому-то я и взял ее с собою, -- дома оставлять ее одну небезопасно. И если мне придется одному ехать в Рашков, то попрошу у ясной пани позволения поручить ей мою дочку, -- только надобно ее держать на веревочке, а то начнет, пожалуй, брыкаться.
   -- Я сама была не лучше, -- ответила Бася.
   -- Ее заставляли прясть, -- отозвался Заглоба, -- а она, за неимением кавалера, танцевала с веретеном! Но я вижу, что вы веселый человек, пан Нововейский. Баська! Желал бы я чокнуться с паном Нововейским, -- люблю людей веселых.
   Перед ужином вернулся Мелехович, которого пан Нововейский, разговаривавший в это время с Заглобой, сначала не заметил, а Ева, взглянув на него, покраснела, а потом побледнела как полотно.
   -- Пан комендант, -- сказал Мелехович Володыевскому, -- по приказанию вашему, беглецы пойманы.
   -- Хорошо! Где же они?
   -- По приказанию вашему, я приказал их повесить.
   -- Хорошо! А твои люди где?
   -- Часть осталась для погребения тел, остальные со мною.
   При этих словах Мелеховича пан Нововейский взглянул на говорившего, и сильное удивление отразилось на его лице.
   -- Черт возьми! Что я вижу! -- воскликнул он. Потом встал, пошел прямо к Мелеховичу и закричал:
   -- Азыя! Ты что тут делаешь, негодяй?
   И он поднял руку с намерением хватить Мелеховича за ворот, но тот быстро увернулся и вспыхнул, как зарево, а затем, сделавшись мертвенно бледным, схватил руку Нововейского и проговорил:
   -- Не знаю я пана! Кто вы такой?
   Причем он так сильно толкнул пана Нововейского, что тот не смог удержаться на ногах и упал на середину комнаты.
   Сильное волнение не давало ему проговорить ни одного слова; затем, немного успокоившись, он крикнул:
   -- Панове! Да это мой человек -- он бежал от меня! Он жил в моем доме с малолетства!.. Негодяй! Отпирается! Это мой слуга. Ева! Кто это? Отгадай?
   -- Азыя! -- сказала, дрожа всем телом, Ева.
   Мелехович не обратил ни малейшего внимания на Еву, а только, поводя ноздрями, не спускал с Нововейского взгляда, полного глубокой ненависти, и рука его то и дело сжимала кинжал. Он все продолжал двигать ноздрями, усы его дрожали, а из-под них виднелись белые блестящие клыки, как у разъяренного животного.
   Бася бросилась между Нововейским и Мелеховичем, которого уже окружили офицеры.
   -- Что это значит? -- спросила она, поморщившись. Увидев ее, противники немного успокоились.
   -- Ваша милость, -- отвечал Нововейский, -- это значит, что это мой человек, Азыя, сбежавший от меня! Служа еще смолоду в войске на Украине, я нашел его полуживым в степи и приютил. Он татарин. Он воспитывался в моем доме до двадцати лет и учился вместе с моим сыном. Когда сын мой ушел из дома, Азыя помогал мне в хозяйстве, пока не завел амурных шашней с Евой. Я это узнал, велел его выпороть, а он убежал. Как он здесь называется?
   -- Мелехович!
   -- Это он выдумал себе имя. Он Азыя -- и только. Он говорит, что меня не знает но я его знаю, и Ева также!
   -- Господи! -- сказала Бася. -- Однако сын ваш его несколько раз видел, как же он не узнал его?
   -- Сын мой мог не узнать его; когда Стах бежал из дома, им обоим было по пятнадцать лет, а этот после еще шесть лет у меня сидел; он вырос в это время, возмужал, отпустил усы. Но Ева сейчас его узнала. Уж вам приличнее поверить обывателю, чем этому крымскому бродяге!
   -- Пан Мелехович -- гетманский офицер, -- сказала Бася, -- мы ничего больше о нем не знаем.
   -- Позвольте мне допросить его, -- отозвался комендант. Но пан Нововейский уже вышел из себя.
   -- Пан Мелехович! Какой он пан? Мой слуга, который взял себе чужое имя. Завтра я сделаю этого пана своим псарем; послезавтра прикажу его выпороть, и в этом мне и сам гетман препятствовать не может, -- я шляхтич и знаю свои права.
   В ответ на это Володыевский, поведя усом, довольно серьезно заметил:
   -- А я не только шляхтич, но и полковник и тоже свои права знаю. Своего человека может разыскивать пан, и даже идти к самому гетману; но здесь приказываю только я, и никто другой! Мелехович, что скажешь ты на все это? -- спросил Володыевский.
   Молодой липек, опустив глаза, молчал.
   -- Что твое имя Азыя, то мы все знаем! -- сказал комендант.
   -- Что тут искать других доказательств! -- воскликнул Нововейский. -- Если это мой невольник, то у него на груди наколоты голубые рыбы.
   При этих словах пан Ненашинец с удивлением взглянул на Мелеховича и, схватившись руками за голову, закричал:
   -- Азыя Тугай-бей!
   Все присутствовавшие посмотрели на дрожащего всем телом пана Йенашинца. Вероятно, ему припомнились все. пережитые мучения.
   -- Это мой пленник. Он Тугай-бей, Господи! Это он!
   Между тем молодой татарин, гордо закинув голову назад и взглянув на всех окружающих орлиным взглядом, разорвал на своей груди жупан и проговорил:
   -- Вот рыбы синего цвета! Я сын Тугай-бея.
  

Глава VIII

   Воцарилось молчание; так сильно поразило всех имя свирепого вождя. Всем было хорошо известно, что Тугай-бей вместе с Хмельницким много горя и несчастья принесли Речи Посполитой. Целые моря польской крови были пролиты ими. Где бы они ни появлялись -- на Украине ли, в Волыни, Подолии или Галиции, -- везде оставляли за собой разрушения и пожары и уводили в плен десятки тысяч людей. А в настоящее время сын этого вождя находится в Хрептиове и гордо всему собранию говорит: "У меня синие рыбы, я -- Азыя, кость от кости Тугая." Но в то время знаменитые люди везде пользовались глубоким уважением, хотя бы душу каждого воина охватывал ужас при одном имени этого свирепого мурзы, -- таким образом, слава отца как бы возвысила и Мелеховича в глазах всех присутствовавших; особенно женщины смотрели на него с большим любопытством, так как им вообще нравится все таинственное, да и самому Мелеховичу казалось, что он, после открытия тайны, как бы вырос в собственных глазах, и, стоя гордо посреди собрания с высоко поднятой головой, он наконец проговорил:
   -- Этот шляхтич говорит (тут он указал на Нововейского), что я из его дворовых, но я ему на это скажу: мой отец ездил верхом на лучших конях чем он. Впрочем, он говорит правду, я был у него; под его плетью моя спина обливалась кровью, чего я никогда не забуду, помоги мне в этом Боже!.. Я назвался Меле-ховичем, чтобы избежать его погони. Но теперь, хоть я и мог бы убежать в Крым, но, служа моему новому отечеству кровью и жизнью, я ничей, только гетмана. Мой отец из рода ханов, меня ожидали в Крыму богатства и роскошь; я же остался здесь в уничижении, потому что люблю эту отчизну и пана гетмана, и тех люблю, которые никогда не оказывали мне презрения!
   После этих слов татарин, отдав поклон коменданту и поклонясь низко Басе, почти коснувшись головой ее колен, вышел из комнаты, захватив с собою саблю.
   После его ухода некоторое временя все молчали; наконец пан Заглоба проговорил:
   -- Ха! Где пан Снитко? Говорил я, что этот Азыя волком смотрит, а он, пожалуй, и вправду волчий сын!..
   -- Львиный сын! -- заметил Володыевский, -- И кто знает, не пойдет ли он в отца!
   -- Господи! Неужели вы не заметили, господа, как у него зубы сверкали, точь-в-точь как у старого Тугая, когда он был зол, -- сказал пан Мушальский, -- по этому одному я бы его узнал; я ведь частенько видел старого Тугая.
   -- Не так часто, как я! -- заметил Заглоба.
   -- Теперь понимаю, -- вставил пан Богуш, -- почему он имеет такое доверие между липковцами и черемисами. Ведь они имя Тугая произносят, как святыню. Как Бог свят! Если бы этот человек захотел, он мог бы их всех до одного перевести в службу султана и наделать нам множество неприятностей
   -- Этого он не сделает, -- отвечал Володыевский, -- потому что любит свое отечество и гетмана -- что правда, то правда; иначе бы не служил между нами, имея возможность уйти в Крым и наслаждаться там роскошью. Тут же он роскоши никогда не знал.
   -- Конечно, не сделает! -- повторил пан Богуш. -- Если бы он хотел изменить, то давно бы сделал это. Что ему мешало?
   -- Напротив, -- прибавил пан Ненашинец, -- я верю теперь, что он привлечет назад к Речи Посполитой изменников ротмистров.
   -- Пан Нововейский, -- сказал вдруг пан Заглоба, -- если бы ты знал, что это сын Тугай-бея, может быть, того, может быть, так. что?.
   -- Велел бы ему дать вместо трехсот тысячу триста кнутов. Пусть гром меня убьет, если бы этого не сделал! Панове! Меня удивляет, что он, будучи отродьем Тугая, не убежал в Крым. Может быть, потому, что недавно узнал об этом, у меня же он ничего подобного не зная Все это меня удивляет, и я скажу вам: ради Бога, не верьте ему! Я его знаю больше, чем все вы, и скажу только одно: дьявол не так увертлив, бешеная собака не так запальчива, волк менее упрям и ужасен, чем этот человек. Погодите, он еще всем здесь насолит!
   -- Что вы, пан, говорите! -- возразил Мушальский. -- Мы его видели в деле при Кальнике, Умане, Бреславле и в сотне других случаев!
   -- Он не простит обиды -- отомстит!
   -- А как он отделывал нынче азбовских бродяг! Что на это скажешь, пан?
   В это время Володыевская, заинтересованная разыгравшейся историей с Мелеховичем, сильно взволнованная и желавшая, чтобы конец был достоин начала, подталкивала Еву, шепча ей на ухо:
   -- Ева, ведь ты его любила? Признайся, не отнекивайся! Любила, а?.. И еще любишь, что? Я уверена. Будь со мною откровенна. Кому же тебе признаться, если не мне, женщине? Его кровь почти царская! Пан гетман ему выхлопочет шляхетство. Пан Нововейский не будет сопротивляться. Азыя тебя тоже, верно, еще любит! Уж я знаю, уж знаю, знак! Не бойся, он мне верит! Я сейчас его допрошу! Он скажет мне все без пытки! Ведь ты его ужасно любила? Любишь же его еще?
   Рассудок Евы словно помутился. Она не забыла того вспыльчивого мальчугана, бывшего товарищем, а вместе с тем и слугой ее брата, который ей, тогда еще ребенку, высказал свое расположение, о чем она, после его побега, перестала и думать. В настоящее же время пред ней явился красавец и грозный воин, славный своими победами и притом сын князя, хотя и татарского. Азыя показался ей совершенно в другом виде, что ее ошеломило, и она почувствовала какое-то опьянение. Ей припомнилось давно прошедшее, и хотя она не могла еще в эту минуту полюбить Мелеховича, но сердце ее было уже подготовлено к этому.
   Так как старания Баси допросить Еву не увенчались успехом, то она, взяв Еву и Зосю, отправилась с ними в другую комнату, где опять приступила к Еве.
   -- Ева! Говори скорей, скорей, любишь его?
   Лицо Евы было освещено солнечным светом. Она была брюнетка с черными глазами, натура страстная; при воспоминании о ее любви к Мелеховичу всякий раз кровь приливала к ее лицу.
   -- Ева, -- повторила в десятый раз Бася, -- ведь ты любишь его?
   -- Не знаю, -- неуверенно ответила Ева.
   -- Ага, ты не противоречишь? Ну, так уж я знаю! Только не ужасайся! Я первая сказала Михаилу, что люблю его, -- и ничего! И хорошо! Вы прежде, верно, очень любили друг друга? А! Теперь понимаю! Это он с тоски по тебе ходит всегда такой угрюмый, как волк Бедняга чуть не иссох от горя! Что было между вами? Говори!
   -- Он сказал мне однажды, в кладовой, что меня любит, -- шепнула панна Нововейская.
   -- В кладовой! Вот еще! А потом что?
   -- Потом схватил меня и начал целовать, -- продолжала еще тише молодая девушка.
   -- Видите, какой прыткий! А ты что?
   -- А я побоялась закричать!
   -- Побоялась закричать! Слышишь, Зося? Когда же открылась ваша любовь?
   -- Отец пришел и ударил его кулаком, потом бил меня и его приказал бить, да так бить, что он две недели не вставал!
   Сказав это, молодая девушка заплакала -- отчасти от жалости к Мелеховичу, а отчасти и от смущения. Зося, видя ее слезы, также расплакалась, а Володыевская принялась уговаривать Еву:
   -- Все кончится хорошо, даю свою голову, и Михаила, и пана Заглобу запрягу в дело. Уж я сумею их подговорить, не бойся! Перед остроумием пана Заглобы никто не устоит. Ты его не знаешь! Не плачь, Ева, сейчас ужинать!
   Мелехович не появился к ужину. Он остался у себя в комнате, где, согрев на огне водку с медом, пил ее, заедая сахаром. Поздней ночью явился к татарину пан Богуш, чтобы переговорить о случившемся.
   Мелехович пригласил его сесть на табурет, который был обит шкурою овцы, и стал угощать горячим напитком.
   -- А пан Нововейский все еще хочет сделать из меня своего слугу?
   -- Об этом и речи быть не может, -- ответил пан стольник новоградский. -- Скорей бы пан Ненашинец мог на тебя иметь виды, но и ему теперь ты не нужен, его сестра или уже умерла, или даже не пожелает изменения своей судьбы. Пан Нововейский не знал, кто ты, когда наказывал тебя за свидание с его дочерью. А теперь и он как потерянный ходит. Хотя твой отец и много зла сделал нашему отечеству, -- ведь он был знаменитым завоевателем, -- а все же добрая кровь всегда останется доброй кровью! Никто тебя не тронет здесь пальцем, пока ты будешь служить своему новому отечеству верно, тем более что у тебя везде есть друзья!
   -- Почему же мне не служить ему верно? -- ответил Азыя. -- Мой отец вас бил; но он был язычник; я же верую во Христа.
   -- В том-то и дело! В том-то и дело! Ты уже не можешь воротиться в Крым, разве только изменивши веру; но вместе с тем ты утратишь и отпущение грехов, что тебе не заменят никакие земные блага и почести. Говоря по правде, ты должен благодарить и пана Ненашинца, и пана Нововейского: первый из них вырвал тебя от язычников, второй воспитал тебя в истинной вере.
   -- Я знаю, что я должен быть благодарным, и я постараюсь отблагодарить их Ваша милость заметили справедливо, что я нашел здесь много доброжелателей! -- отвечал Азыя.
   -- Ты говоришь это так, будто во рту у тебя полынь, а посчитай-ка их сам.
   -- Его милость пан гетман и ваша милость на первом плане; это я буду повторять до самой смерти. А кто еще -- право, не знаю...
   -- А здешний комендант? Разве думаешь, он выдал бы тебя кому-нибудь, если бы ты даже не был сыном Тугая? А она? А пани Володыевская? Я слышал, что она говорила о тебе во время ужина. Ба! А еще перед тем, как Нововейский тебя узнал, она всегда тебя отстаивала! Пан Володыевский для нее сделал бы все, ведь он света за ней не видит, мне кажется, что сестра не может больше любить брата, чем она тебя. Во все время ужина твое имя не сходило у нее с языка.
   При последних словах Богуша Азыя моментально наклонился над кружкой с горячим напитком и начал дуть на него. Его синеватые губы были выпячены вперед и на лице выразилась вся дикость его племени. Заметив это выражение, пан Богуш сказал:
   -- Ай, ай! Как ты, однако, в эту минуту похож на старого Тугай-бея, трудно вообразить. Ведь я его знал отлично; видывал его при ханском дворе и на поле битвы, около двадцати раз ездил в его сихень.
   -- Да благословит Господь справедливых, да уничтожит зараза обидчиков! -- ответил Азыя. -- За здоровье гетмана.
   Пан Богуш выпил.
   -- Пью за здоровье и многие лета гетмана! -- сказал он. -- Правда, нас немного, которые стоят при нем, -- но зато мы истинные солдаты. Даст Бог, не поддадимся мы тем вертихвостам, которые умеют только собираться на сеймы и обличать пака гетмана в измене против короля. Шельмы! Мы день и ночь стоим настороже против неприятеля, а они только и думают о пышных банкетах! Вот их работа! Пан гетман шлет посла за послом, прося о помощи для Каменца, и, как Кассандра, предсказывает падение Илиона и народа Приамова, а эти вертопрахи ни о чем не думают, -- только и знают, что доискиваются, кто провинился перед королем!
   -- О чем вы говорите, ваша милость?
   -- Так, про себя. Я сделал сравнение между нашим Каменцем и Троей; но ты, верно, о Трое теперь и не думал. Пусть только немного все успокоится, так пан гетман выхлопочет тебе шляхетство, даю голову! Теперь такие времена, что случай всегда может представиться, если только хочешь действительно прославиться!
   -- Или имя мое покроется славой, или земля меня покроет. Все услышат обо мне, как Бог свят!..
   -- Ну, а что же те, там? Что Крычинский? Воротятся? Не воротятся? Что они теперь делают?
   -- Сидят в сихенях: одни в Ужийской степи, другие дальше. Трудно им сговориться между собой -- далеко. Велено им весной идти всем к Адрианополю и набирать побольше съестных припасов с собой.
   -- Неужели! Это очень важно, потому что если в Адрианополе будет большой военный конгресс, то война с нами неминуема. Сейчас же надобно уведомить об этом пана гетмана. Он тоже думает, что война будет; но отправка в Адрианополь была бы несомненным признаком.
   -- Галим говорил мне, что у них поговаривают, будто и сам султан думает быть в Адрианополе.
   -- Слава Отцу и Сыну! А тут у нас всего и войска-то одна горсть. Одна надежда на каменецкие скалы. Разве Крычинский предлагает новые условия?
   -- Они больше жалуются, чем предлагают условия: помилование, возвращение прав и привилегий шляхетских, какие они имели в прежние времена, чины ротмистров -- вот чего они хотят. Но ведь султан дал уже им больше прав, так вот они и колеблются.
   -- Что ты рассказываешь? Как же султан может дать больше, чем Речь Посполитая? В Турции все права зависят от одной султанской фантазии. Хотя бы и тот, который ныне живет и царствует, сдержал все свои обещания, но наследник может уничтожить все, если захочет. Между тем у нас привилегия -- вещь святая, и кто получит шляхетство -- у того и сам король не может ничего отнять.
   -- Они говорят, что хотя они и принадлежали к шляхте, однако с ними обходились, как с простыми солдатами, а начальники не раз приказывали им отбывать различные повинности, от которых освобождена не только шляхта, но даже и простые дворовые люди.
   -- Ну, как скоро гетман им обещает,
   -- Никто из них не сомневается в великодушии гетмана, и все его сердечно уважают но они так думают: самого гетмана шляхта называет изменником; его сильно при дворе ненавидят, ему конфедерация грозит судом, как же ему удастся что-то устроить?
   -- Что ж далее? -- спросил пан Богуш, тряся чуприной.
   -- Да они сами не знают, что им делать!
   -- У султана останутся?
   -- Нет.
   -- Ба! Кто ж может принудить их возвратиться в Речь Посполитую?
   -- Я.
   -- Как так?
   -- Я сын Тугай-бея!
   -- Милый друг, Азыя, -- сказал, помолчав, Богуш, -- я не отрицаю, что они могут любить и почитать тебя, как сына славного Тугай-бея, хотя они наши татары, а Тугай был нашим врагом. Я все это понимаю, потому что и у нас есть шляхта, которая с уверенностью утверждает, что Хмельницкий был шляхтичем и происходил не от казацкого, а от нашего племени, из Мазуров. Он был такая шельма, что и в аду не найдешь худшей; но что он был знаменитый воин, в том ему никто отказать не может, такова, видно, людская природа! Но чтоб твое происхождение от Тугая давало тебе право приказывать всем татарам, -- к этому не вижу я настоящего повода.
   Помолчав немного, Азыя, подбоченясь, проговорил:
   -- Я скажу вам, пан подстолий, почему Крычинский и другие меня слушают. Ибо, кроме того, что они простые татары, а я князь, у меня есть ум и сила... Но ни вы, ни гетман этого не знаете.
   -- Какой ум, какая сила?
   -- Я того сказати не умию, -- ответил по-русински Азыя. -- Но почему я готов сделать то, чего не сделают другие? Отчего я могу выдумать то, чего другие не выдумают?
   -- О чем говоришь ты? Что ты задумал?
   -- Я думал, что если бы пан гетман дал мне волю и право, то я не только ротмистров бы воротил, но и половину орды обратил бы на услуги гетмана. Мало разве земли на Украине и в Диких Полях! Пусть только обнародует гетман, что татары, перешедшие в Речь Посполитую, получат шляхетство, что будут иметь право исповедовать свою веру и служить в своих собственных отрядах, что все они будут иметь своего гетмана, как казаки, и даю свою голову на отсечение, если вся Украина не закишит народом. Придут липковцы и черемисы, придут от До-брыча и Белоградэ, придут из Крыма и пригонят сюда свои стада, привезут на горбах своих жен и детей. Не качайте головой, ваша милость: придут, как пришли когда-то давно те, которые служили Речи Посполитой верно! В Крыму и везде хан и мурзы их притесняют, а тут они сделаются шляхтой, у них будут сабли, и на войну будут ходить со своим гетманом. Я готов присягнуть, что они придут, потому что там иной раз от голода умирают, А когда между улусами распространится, что я, с дозволения пана гетмана, призываю их, я -- сын Тугай-бея, тогда тысячи сюда придут.
   -- О, ради Бога, Азыя! -- сказал Богуш, хватаясь за голову. -- Откуда у тебя являются такие мысли? Что бы это было.
   -- Был бы на Украине народ татарский, как есть народ казацкий! За казаками признали же и гетмана, и привилегии, -- отчего же за нами не признать бы? Ваша милость спрашивает: что бы это было? Другого Хмельницкого не было бы, потому что мы стерли бы с лица земли казаков, холопских восстаний тоже бы не было, ни резни, ни опустошения, не было бы и Дорошенка, если бы он посмел восстать. Я первый привел бы его на веревке к ногам гетмана. А если бы турецкий султан вздумал идти на вас, мы дрались бы с султаном; пустился бы на вас хан, мы побили бы и хана. Не так ли делали давно татары и черемисы, хотя и держались магометанской веры? Да и отчего стали бы поступать иначе мы, татары Речи Посполитой! Мы шляхта!.. Теперь, пан, посмотри: Украина будет спокойна, казачество усмирено, от турок оборона, несколько тысяч войска больше -- вот о чем я думал, вот что мне пришло в голову и вот почему меня слушают Крычинский, Адамович, Моравский, Творковский Вот почему, когда я крикну, то половина Крыма привалит в эти степи.
   Все то, что пришлось выслушать пану Богушу от Мелеховича, чрезвычайно изумило и смутило его, воображению его представились какие-то неизвестные места, а стены комнаты, где они находились, как бы исчезли. Долго он не спускал глаз с Азыи, будучи не в состоянии сказать что-либо, а между тем этот последний, встав с места, ходил по комнате большими шагами.
   -- Без моего содействия, -- наконец проговорил Азыя, -- из этого ничего не выйдет, потому что я сын Тугай-бея и от Днепра до Дуная нет между татарами более знаменитого имени.
   Спустя минуту он прибавил:
   -- Что мне Крычинские, Творковские и другие! Дело идет не о нескольких тысячах липковцев, а о целой Речи Посполитой. Говорят, что весной будет большая война с султаном, но позвольте мне осуществить мои намерения, и я наварю с татарами такого пива, что и сам султан обожжет себе руки.
   -- О, ради Бога! Кто ты, наконец, Азыя? -- вскричал пан Богуш.
   Подняв голову, Азыя отвечал:
   -- Будущий гетман татарский!
   В это время прекрасное и вместе с тем ужасное лицо Азыи было освещено пламенем. Вид его был так горд и величествен, что Богуш почти не узнавал его. Между прочим, он вполне верил тому, что говорил молодой татарин. Если бы только народ узнал о таком воззвании гетмана, то как липковцы, так и черемисы вернулись бы, а их примеру последовали бы неисчислимые, полчища диких татар. Пану Богушу хорошо был знаком Крым, так как он там два раза был невольником, а затем, после выкупа. его гетманом из плена, -- послом, и поэтому знал о всех беспорядках и неудовольствиях, существующих там. Ему знаком был и двор бахчисарайский, и орды, кочующие от Дона до Добрыча; он знал, что все эти гибнущие от голода улусы и мурзы, притесняемые алчными ханскими башаками, с радостью бы пришли на это воззвание, чтобы воспользоваться предложенными им привилегиями и обилием земли.
   Конечно, они пришли бы тем скорее, что призывал их сын Тугай-бея. Разумеется, на его зов они откликнулись бы, но ни на чей другой. Пользуясь славой отца, он мог бы сделать возмущение во всех улусах, восстановить одну часть Крыма против другой, призвать туда же дикие орды белградские и поколебать все ханское и даже султанское владычество. Все дело было в желании гетмана; если бы он не упустил из рук этого случая, тогда бы он мог считать Тугай-бея небесным посланником.
   Пан Богуш стал еще с большим удивлением смотреть на Азыи, недоумевая, каким образом могли явиться у него эти мысли, от которых пан Богуш пришел в такой ужас, что даже пот показался на его лбу. Но все-таки в глубине души он еще сомневался.
   -- А знаешь, ведь из этого может быть война с турками, -- сказал он, помолчав.
   -- Война и без того будет. Зачем бы приказали ордам идти под Адрианополь? Тогда только могло бы не быть войны, если бы в государстве султана возникли раздоры; если же нам и придется двинуться в поле, то половина орды будет за нас.
   "На все, шельма, найдет довод!" -- подумал Богуш.
   -- Голова кружится, -- сказал он громко. -- Видишь ли, Азыя, во всяком случае это вещь не легкая. Что бы сказали на это король, канцлер и советы? А вся шляхта, относящаяся по большей части недоброжелательно к гетману?
   -- Мне только надо письменное разрешение гетмана; а уж если мы здесь укрепимся, так пусть тогда нас выживают! Кто будет выгонять и чем? Вы рады бы изгнать запорожцев из Сечи, да вам не под силу!
   -- Пан гетман испугается ответственности.
   -- За пана гетмана станет пятьдесят тысяч татарских сабель, кроме войска, которое у него в руках
   -- А казаки? Ты забываешь о казаках Те сейчас же восстанут.
   -- Затем-то мы здесь и нужны, чтобы меч всегда висел над головой казаков. Кем держится Дорош? Татарами! Пусть же я приберу татар к рукам, тогда и Дорош должен будет ударить челом гетману.
   При этих словах молодой татарин вытянул руки и, согнув пальцы наподобие орлиных когтей, взялся за саблю.
   -- Вот чем мы покажем казакам наше право. Они пойдут в невольники, а мы будем править Украиной. Видите ли, пан Богуш, вы думаете, что я маленький человек, а я не так мал, как это кажется Нововейскому, здешнему коменданту, офицерам и вам, пан Богуш. Вот я над этим ночь и день раздумывал, пока не побледнел и не похудел; посмотрите -- я даже почернел. Но то, что выдумал, выдумал очень хорошо, -- потому-то я и говорил вам, что у меня есть ум и сила Пан! Сам видишь, что это не безделица! Поезжай к гетману, и скорей, скорей! Представь ему все и скажи, пусть даст мне письменные полномочия. У гетмана великая душа; он сразу увидит, что требование мое разумно. Скажи гетману, что я сын Тугай-бея, что я один могу это сделать, пусть согласится, ради Бога! Только бы вовремя, пока снег лежит в степи, а не перед наступлением весны, потому что весной будет война! Поезжай скорей и скорей возвращайся, чтобы я знал, что мне нужно делать.
   Азыя говорил это повелительным тоном, как бы считая уже себя гетманом, а пана Богуша подчиненным себе офицером, на что, впрочем, пан Богуш не обратил никакого внимания.
   -- Завтра еще отдохну, -- сказал Богуш, -- а послезавтра отправлюсь. Дай Бог застать гетмана еще в Ярове. У него быстрые решения, и скоро ты получишь ответ.
   -- А как вы, ваша милость, думаете, -- согласится пан гетман?
   -- Быть может, прикажет тебе к нему приехать, а потому не выезжай сейчас в Рашков, отсюда скорей доберешься в Яворов. Согласится ли он, не знаю; но возьмет это дело во внимание: причины-то уж очень очевидны. Ей-Богу. никогда не ожидал я от тебя ничего подобного, а теперь вижу, что ты необыкновенный человек и что сам Бог предназначил тебя к великому будущему. Ну, Азыя, Азыя! Сотник в липковском отряде, ничего более, а какие планы кипят в его голове, от которых человека дрожь пронимает. Теперь я не удивлюсь, если увижу на твоей шапке перо цапли, а над тобой бунчук Верю и в то, что эти мысли жгли тебя ночью. Непременно послезавтра отправлюсь, только немного отдохну, а теперь уйду, поздно, да и в голове у меня шумит, как на мельнице. Оставайся с Богом, Азыя. У меня в висках стучит, точно я пьян. Оставайся с Богом, Азыя, сын Тугай-бея!
   Затем пан Богуш простился с Азыей, сильно сжав его исхудалую руку, и пошел, но, остановившись на пороге, промолвил:
   -- Как это бишь? Новые войска для Речи Послолитой, меч над головами казаков; Дорош покорен; смуты в Крыму; могущество турецкое ослаблено. Конец набегам на Русь. О, ей-Богу!
   И пан Богуш ушел.
   -- А для меня бунчук, булава и... волей или неволей -- она! Иначе горе вам! -- шептал Азыя, глядя вослед ушедшему Богушу.
   Огонь в печке уже погас, но комната была освещена лучами ясного месяца, проникавшими через окно. Азыя, взяв жестянку с горелкой и выпив ее всю, поспешно лег на постель, прикрытую шкурой лошади. Полежав немного и, по-видимому, будучи не в состоянии заснуть, он встал, подошел к окну и стал смотреть на месяц, который уже высоко поднялся на холодном зимнем небе.
   Долго простоял он так, глядя на месяц, наконец сложил руки на груди, а два больших пальца поднял вверх и начал чуть слышно, печально напевать:
   -- Аллах!.. Аллах... Ильаллах Магомет Россуалах... -- шептали его губы, хотя за час перед тем они же исповедовали Христа.
  

Глава IX

   На другой день рано утром Бася уже приступила к мужу и пану Заглобе с просьбой, чтобы они посоветовали, каким бы образом соединить Еву с Мелеховичем. Муж и Заглоба смеялись над ее хлопотами, но в конце концов, как и всегда, обещали ей помочь в ее затеях
   -- Лучше всего, -- сказал Заглоба, -- уговорить старого Но-вовейского, чтоб он девицу не брал с собой в Рашков, потому что холода наступают порядочные, да притом и по дорогам не совсем спокойно; молодые люди здесь часто будут видеться, и дело в шляпе.
   -- Вот превосходная мысль! -- воскликнула Бася.
   -- Превосходная -- не превосходная, -- сказал Заглоба, -- но ты, в свою очередь, не спускай с них глаз. Ты же баба, и я полагаю, что в конце концов соединишь их потому что баба всегда сделает по-своему, только смотри, чтоб и дьявол при этом не напроказил. То был бы для тебя большой стыд -- с твоей ведь легкой руки!
   Бася стала дуться на пана Заглобу и потом сказала:
   -- Пан хвалится, что смолоду был турком, и думает, что все турки. Азыя совсем не такой!
   -- Не турок, а только татарин. Хороша штучка! Она будет ручаться за татарские чувства!
   -- Они оба готовы плакать от сильного чувства. Ева притом прекрасная девушка.
   -- У нее такое лицо, как будто на лбу ей кто написал: поцелуйте меня! У! Это штука! Вчера я подметил: когда она сидит за столом против красивого парня, то так сильно дышит, что у нее даже тарелка отодвигается. Штука, насквозь ее вижу!
   -- Пану, верно, хочется, чтобы я ушла.
   -- Не уйдешь, когда дело идет о сватовстве, я тебя знаю -- не уйдешь! Но тебе еще слишком рано записываться в свахи: этим занимаются обыкновенно пожилые женщины. Пани Воска говорила мне вчера, что когда увидала тебя возвращающейся с битвы в мужском платье, то приняла за сына пани Володыевской, который прогуливался верхом вокруг ограды. Ты не любишь важности, и важность тебя тоже не жалует, что сейчас видно по твоей легкой осанке. Настоящий школьник, ей-Богу!.. Теперь и женщины-то совсем другие! В мое время, когда женщина, бывало, садилась на лавку, то лавка под ней так скрипела, точно кто собаке на хвост наступил, а ты бы, пожалуй, на коте могла верхом проехаться, и он тебя бы не почувствовал. Говорят тоже, если женщина начинает сватать, то никогда не будет иметь потомства.
   -- Неужели в самом деле так говорят? -- спросил с беспокойством маленький рыцарь.
   На это пан Заглоба ответил смехом, а Бася, прижавшись лицом к лицу мужа, тихо проговорила ему:
   -- Э, Михалку! В свободное время мы поедем на богомолье в Ченстохоа Матерь Божия, может быть, все это переменит к лучшему.
   -- Это действительно самый лучший способ, -- подтвердил Заглоба.
   Супруги обнялись, а затем Бася произнесла:
   -- Теперь поговорим об Азые и Еве, как им помочь. Мы счастливы, пусть же и они будут тоже счастливы.
   -- Как только Нововейский выедет, им будет лучше, -- сказал Володыевский, -- потому что при нем им трудно видаться, тем более что Азыя его ненавидит. Но если бы старик отдал ему Еву, может быть, предав забвению старые обиды, они стали бы любить друг друга, как тесть с зятем. По моему мнению, тут дело не в том, чтобы молодых сблизить, они и так друг друга любят, но в том, чтобы старого уломать.
   -- Нововейский суровый человек! -- сказала Бася.
   А Заглоба прибавил:
   -- Баська! Вообрази, что у тебя есть дочь и что нужно выдать ее замуж за какого-нибудь татарина.
   -- Азыя -- князь! -- ответила Бася.
   -- Я не отрицаю, чтоб Азыя происходит от благородной крови; но и Кетлинг тоже не простолюдин, однако Христя Дрогаевская не пошла бы за него, если бы он не имел наших прав гражданства.
   -- Так постарайтесь для Азыи добыть такую грамоту!
   -- Да, легкое дело! Если бы кто захотел присоединить его к своему гербу, то сейм должен был бы, конечно, это утвердить; но нужно все-таки время и большую протекцию.
   -- Уж как не люблю я этих ожиданий! Что же касается до протекции, то она найдется. Верно, пан гетман не откажется замолвить за него словечко, он же так любит военных Миша, напиши к гетману!.. Тебе нужны чернила, перо, бумага, не правда ли? Сейчас же напиши! Я сейчас все принесу тебе -- и свечи, и печать; ты же сядешь и сейчас же напишешь!
   Пан Михаил засмеялся
   -- Боже всемогущий! -- воскликнул он. -- Я просил у Тебя серьезную, положительную жену, а Ты дал мне вихрь!
   -- Говори так, говори, я возьму да и умру.
   -- Типун тебе на язык! -- вскрикнул Володыевский. -- Типун! Тьфу! Тьфу! В добрый час сказать, в худой промолчать!
   Затем, обратясь к Заглобе, он спросил:
   -- Пан, не знаешь ли какого заговора против сглаза?
   -- Знаю, и я уже сказал его! -- отвечал Заглоба.
   -- Пиши! -- закричала Бася. -- Я теряю терпение.
   -- Я рад бы двадцать писем написать, только бы угодить тебе, хотя и не знаю, что из этого выйдет. Тут и сам гетман ничего не сделает. А протекцию можно будет тогда пустить в ход, когда на то будет время. Бася, панна Нововейская посвятила тебя в тайны своего сердца, -- хорошо! Но ты еще не говорила с Азыей и до сих пор не знаешь, пылает ли он такой же страстью к Еве?
   -- Еще бы не пылал! Вот прекрасно! Как не пылать, когда он ее в амбаре целовал! Ага!
   -- Золотое сердце! -- сказал, смеясь, Заглоба. -- Словно новорожденный ребенок, сама святая невинность. Дорогая моя, если бы мы вздумали -- я и Михаил -- жениться на всех тех, которых нам приходилось целовать, тогда нам нужно было бы принять магометанскую веру, мне сделаться падишахом, а ему крымским ханом. Не так ли, Миша?
   -- Я Михаила в этом подозревала еще тогда, когда не была за ним! -- проговорила Бася. И, закрыв глаза пальчиками, шутливо добавила: -- Поведи усиками, поведи! Не запирайся! Я все, все знаю! И ты знаешь!.. У Кетлинга!
   Действительно, на лице Володыевского выразилось смущение, и он, поводя усами, постарался переменить разговор.
   -- Итак, ты все-таки не знаешь, влюблен ли Азыя в Нововейскую?
   -- Погодите, я переговорю с ним с глазу на глаз и все выпытаю. Но он влюблен! Должен быть влюблен. Иначе я его и знать не хочу!
   -- Право, она готова вбить ему эту любовь в голову! -- сказал Заглоба.
   -- И вобью, если бы для этого нужно было каждый день его уговаривать!
   -- Прежде расспроси его, -- сказал маленький рыцарь. -- Быть может, с первого-то разу он не признается, -- дикарь! Но это ничего! Понемногу приобретешь его доверие, узнаешь его лучше, и тогда мы посмотрим, что нам делать.
   Затем, обращаясь к Заглобе, он прибавил:
   -- Она кажется легкомысленной, но зато какая быстрая!
   -- Козы тоже быстры! -- отвечал важно пан Заглоба.
   В это время в комнату влетел, как бомба, пан Богуш; поцеловав руку Баси, он крикнул:
   -- Черт побери этого Азыю! Я целую ночь не мог сомкнуть глаз, провал его возьми!
   -- Чем провинился перед вашей милостью Азыя? -- спросила Бася.
   -- Знаете ли, господа, что мы вчера делали?
   Пан Богуш обвел общество таким взглядом, будто глаза его хотели выскочить.
   -- Что?
   -- Занимались историей! Ей-Богу, не лгу, -- историей!
   -- Какой историей?
   -- Историей Речи Посполитой. Это просто великий человек. Сам пан Собеский удивится, когда я представлю ему Азыевы мысли. Великий человек, повторяю вам и сожалею, что не могу сказать более; я уверен, что вы удивитесь. Скажу только: если удастся все, что он задумал, то Бог знает, куда это все зайдет!
   -- Например? -- сказал Заглоба. -- Может, он сделается гетманом?
   Пан Богуш, подбоченясь, воскликнул:
   -- Да! Сделается гетманом! Сожалею, что не могу открыть вам всего. Гетманом будет -- и баста!
   -- Может быть, над собаками, или за волами будет ходить? Чабаны тоже имеют своих гетманов! Тьфу! И что ты там рассказываешь, пан подстолий? Что он -- Тугай-бей, ладно! Но если уж ему быть гетманом, то чем же должен быть Михаила ваша милость? Нам остается только быть кандидатами трех царей, выжидая пока Каспар, Мельхиор и Балтазар подадут в отставку. Меня, по крайней мере, шляхта региментарием назначила, только я из приязни к пану Павлу {Речь идет о Павле Сапеге, воеводе виленском и великом гетмане литовском.} уступил ему это звание; но я решительно не понимаю ваших предсказаний, господа.
   -- А я скажу вашей милости, что Азыя человек действительно великий!
   -- Я же говорила, -- сказала Бася, глядя на дверь, в которую в это время входили остальные гости.
   Сначала появились пани Боска с дочерью и пан Нововейский с Евой, которая казалась еще красивее и соблазнительнее, чем обыкновенно, несмотря на то, что ночь она провела очень беспокойно. Ей все снился Азыя, но гораздо прекраснее и ласковее, чем в былое время. При воспоминании об этом сне густой румянец покрывал ее щеки, и она боялась, что другие, взглянув на нее, догадаются о ее грезах.
   Однако опасения ее были напрасны, так как все общество было занято рассказом пана Богуша, который не скупился на похвалы Азые. Бася была рада, что его слушал пан Нововейский, а также и Ева. Отец Евы уже перестал называть молодого татарина своим невольником и относился к нему спокойнее. Его чрезвычайно изумляло, что бывший его слуга оказался князем, сыном Тугай-бея. Он не верил ушам своим, слушая о необыкновенной отваге его и о доверии к нему гетмана. Все это Нововейскому казалось до того невероятным, что Азыя вдруг вырос в его глазах неизмеримо высоко. А между тем, пан Богуш таинственно продолжал повторять:
   -- Это еще ничего в сравнении с тем, чего я не могу рассказать об этом человеке.
   Если некоторые из общества, слушая его, недоверчиво покачивали головами, то пан Богуш говорил:
   -- Только и есть два великих человека в Речи Посполитой: пан Собеский и Тугай-бей!
   -- Побойтесь Бога! -- воскликнул наконец выведенный из себя пан Нововейский. -- Князь он или не князь, но чем же он может быть в Речи Посполитой, не будучи шляхтичем; ведь у него до сих пор нет грамоты.
   -- Пан гетман выхлопочет ему десять грамот! -- заметила Володыевская.
   С полузакрытыми глазами, вся взволнованная, Ева слушала эти похвалы Азые и, Бог знает, с таким ли чувством она отнеслась бы к нему, Азые, бедному и неизвестному, с каким относилась теперь к Азые -- князю, великому воину с блестящей будущностью. Этот блеск ослепил ее, а воспоминания о прежних поцелуях и вчерашних грезах заставляли ее дрожать всем телом.
   "Такой великий, такой знаменитый! -- думала Ева. -- Что же удивительного, что он такой порывистый и огненный".
  

Глава X

   В тот же день Бася стала допрашивать татарина, но на первый раз не стала очень настаивать на своем допросе, вспомнив, что муж говорил ей о дикости Азыи.
   Но все-таки, встретясь с ним, она тотчас же заметила ему:
   -- Пан Богуш говорит, что вы знаменитый человек; но я думаю, что и знаменитейшие люди любви не бегают.
   Молодой татарин потупился, склонив голову.
   -- Ваша милость, справедливо говорить изволите, -- сказал он.
   -- Видишь, пан, -- с сердцем не совладаешь: забьется, и баста!
   При этих словах Бася тряхнула своей чупринкой и быстро заморгала, как бы давая понять, что любовь и ей знакома, да что и Азые она небезызвестна. Этот последний оглядел ее с ног до головы. И она ему показалась такой красавицей, какой он ее никогда не видал. Ее улыбающееся румяное личико с блестящими от любопытства прелестными глазками заставляло сильно биться его сердце. И чем вид ее был невиннее, тем более разгоралась в нем страсть к ней, и все сильнее и сильнее охватывало его одно жгучее желание: увезти ее от мужа, заключить навсегда в свои объятия, целовать без конца эти невинные, детские, чистые губки, чувствовать ее ласки, -- а затем пусть все гибнет, хоть погибнет и он вместе с ней!..
   Эти мысли вихрем кружились в голове Азыи, вызывая из сердца его все новые и новые желания. Но Азыя был необыкновенный человек, он обладал железной силой воли и умел сдержать себя, говоря: "Не время еще!"
   По наружному виду молодого татарина невозможно было догадаться о той борьбе, которая происходила у него в сердце, когда он стоял перед Басей, такой холодный и сдержанный, хотя губы его и горели огнем, а глаза, устремленные на Басю, выражали то глубокое чувство, о котором ничего не могли сказать крепко стиснутые губы.
   Но Бася, слишком наивная, чтобы догадаться о той страсти, какую внушила Азые, не думала, что ее слова могут быть поняты иначе; она придумывала, как бы ей дать понять татарину, что она хочет от него, и, подняв палец кверху, она сказала:
   -- Мало ли людей, которые носят в сердце своем скрытое чувство, не смея еще высказать, -- между тем, если бы высказался откровенно, может быть, и узнал бы что-нибудь для себя хорошее.
   На лицо Азыя набежала тень; в эту минуту безумная надежда охватила все существо его; но он быстро опомнился и, сдержав себя, проговорил:
   -- О чем вашей милости угодно говорить?
   -- Другая говорила бы с настойчивостью, так как женщины вообще нетерпеливы и опрометчивы, -- отвечала Бася, -- но я не такова. Помочь всегда готова, но доверенности сразу не требую, только говорю пану так: не скрывайся же и приходи ко мне, хоть каждый день. Об этом уж я говорила с мужем, и мало-помалу ты, пан, освоишься и узнаешь все мои добрые намерения и увидишь, что я не из легкомысленного любопытства тебя расспрашиваю, а только из участия и для того, что, желая помочь, должна быть уверена в чувствах пана. Однако остальное пану следует первому высказать. Когда мне признаешься, тогда, может быть, и я скажу пану что-нибудь приятное.
   При этих словах вся надежда, за минуту перед этим возникшая в его сердце, разлетелась прахом. Он понял, что Бася говорила о Еве, и в мстительной душе его сильнее закипела ненависть против всего рода Нововейских. Тем больше он чувствовал теперь эту ненависть в сердце своем, что оно, за минуту перед тем, переполнено было такой безумной радостью. Но он опять вовремя овладел собою. Он был очень проницателен, как вообще все восточные люди, и в одно мгновение понял, что не должен высказывать своих настоящих чувств к Нововейским, чтобы не лишиться благосклонности Баси и тем самым сохранить себе возможность ежедневно видеть ее. В нем поднялась страшная борьба с самим, собою: он не в силах был побороть себя и солгать в это мгновение ей, властительнице души его, поступив против своей совести. Измученный всей этой непосильной борьбой и страданиями, он вдруг в изнеможении упал к ногам Баси и начал целовать их
   -- В руки вашей милости отдаю я мою душу, в руки вашей милости отдаю мою судьбу! Я хочу поступать только так, как прикажете вы; я не хочу знать иной воли! Делайте со мной, что вам угодно! Я, несчастный, живу в муках и скорби! Сжальтесь же надо мной!
   При этих словах из груди Азыи вырвался глухой стон; безнадежная любовь и погибшая надежда вызвали этот стон. Бася, слушая его, предполагала, что все слова его признания относятся к Еве. Ей чрезвычайно жаль стало этого молодого человека, и на глазах ее показались слезы.
   -- Встань, Азыя! -- произнесла она, обращаясь к стоявшему на коленях татарину. -- Я всегда желала пану добра и искренно готова помочь тебе. Ты, пан, происходишь из хорошего рода, а за твои заслуги тебе не откажут в шляхетском достоинстве; пана же Нововейского легко будет уговорить, потому что он иными глазами теперь смотрит на пана, а Ева-Тут Бася, встав на цыпочки и подняв свое свеженькое, румяное личико, прошептала Азые на ухо:
   -- Ева любит пана!
   При этих словах лицо Азыи судорожно передернулось; он с бешенством схватил свой оседелец обеими руками и, не помня себя от гнева, выбежал из комнаты, повторяя хриплым голосом:
   -- Алла! Алла! Алла! -- не думая о том, что это восклицание могло удивить Басю.
   Но, впрочем, оно нисколько не удивило ее, так как она часто слышала подобные восклицания и от польских солдат но, видя сильное волнение липка, она произнесла про себя: "Настоящий огонь! Сходит по ней с ума!"
   Как вихрь, помчалась она, чтобы передать обо всем мужу, пану Заглобе и Еве. Мужа Бася нашла в канцелярии. Вбежав к нему, она быстро заговорила:
   -- Знаешь, Михаил, я говорила с ним; он упал к моим ногам! Сходит по ней с ума.
   Володыевский, который перед входом Баси занимался письмом, положил перо и стал с восхищением смотреть на оживленное лицо жены, глаза его заблестели, и он протянул руки, чтобы обнять Басю, которая, шутя, противилась этому и повторила еще раз:
   -- Азыя сходит с ума по Еве!
   -- Как я по тебе! -- ответил Володыевский, обнимая ее еще крепче.
   Пан Заглоба и Ева в тот же день узнали от Баси обо всех подробностях ее разговора с Азыей. Ева страшно волновалась при мысли о первой встрече с молодым татарином, а еще более -- думая, как она останется с ним наедине. Она ежеминутно целовала руки Басе, все более и более волнуясь и то и дело поглядывая на дверь, не войдет ли в нее красавец Азыя.
   Но он в этот день не пришел к коменданту: у него сидел Галим, приехавший в Хрептиов уже открыто, так как все знали о его посредничестве между Азыей и татарскими ротмистрами. Этот Галим был мурзой у добручан и пользовался у них большим значением; он раньше этого он был слугою в доме отца Азыи. По приезде Галима Азыя заперся с ним в своей комнате. Галим, отдав известное число поклонов Тугаеву сыну, сложил на груди руки крестом, склонил голову и стал ждать, когда Азыя обратится к нему с вопросом
   -- Есть ли какие письма? -- спросил наконец Азыя.
   -- Нет никаких, эфенди. Мне велели сказать все на словах.
   -- Ну, говори!
   -- Война неминуема. Весной мы должны все идти под Адрианополь, туда велено болгарам свозить сено и ячмень.
   -- А хан где будет?
   -- Он прямо через Дикие Поля идет на Украину к Дорошу.
   -- Не слышал пи чего-нибудь о Кошах?
   -- Радуются войне и с нетерпением ожидают весны: хоть теперь еще только начало зимы, а в Кошах царит нужда.
   -- Разве большая нужда?
   -- Много лошадей пало. В Белграде многие себя сами запродают в неволю -- только бы их кормили до весны. Много лошадей пало, эфенди, уж очень мало травы было весной в степях. Солнце выжгло.
   -- А о сыне Тугай-бея слышали?
   -- Сколько позволил ты говорить, столько и рассказывал. Разошлась весть от липков и черемисов; но никто хорошо правды не знает. Говорят также, будто Речь Посполитая хочет дать им волю и земли и призвать на службу к Тугай-бею. При одной этой вести улусы победнее взволновались. Как жаждут они этого, эфенди, как жаждут; только другие убеждают их не верить вестям, говорят, что, дескать, в Речи Посполитой вышлют на них полки, а что Тугай-бей совсем не существует. Наши купцы были в Крыму, говорили, что и там одни говорят "Тугай-бей есть" и волнуются; другие говорят "Нету" -- и стараются успокоить первых Но если бы разнеслось, что ваша милость призывает к свободе и службе, давая земли, то муравейник живо зашевелился бы. Только бы я смел говорить.
   На лице Азыи выразилось удовольствие; он зашагал по комнате.
   -- Будь здоров, Галим, -- сказал он, -- под моим кровом садись и ешь!
   -- Я пес и слуга твой, эфенди, -- отвечал старый татарин.
   По приказанию Азыи татарин-липек принес в его комнату водки, копченую говядину, хлеба, немного сладкого и несколько пригоршней арбузных и подсолнечных семечек Это последнее лакомство считается самым любимым у татар.
   -- Ты мне друг, а не слуга, -- сказал Азыя по выходе слуги. -- Будь же здоров: ты принес мне хорошие вести. Садись и ешь!
   До окончания еды Галим не произнес ни одного слова; но, впрочем, он скоро кончил с нею и не спускал глаз с Азыи, ожидая от него первого слова
   -- Здесь уже знают, кто я такой, -- сказал наконец Тугай-бей.
   -- И что же, эфенди?
   -- И ничего. Еще с большим уважением относятся ко мне. Все равно пришлось бы сказать, когда бы дошло до дела. Я откладывал только, поджидая вестей из орд, и хотел, чтобы первым узнал гетман; но приехал Нововейский, и он меня узнал.
   -- Молодой? -- спросил с испугом Галим.
   -- Старый, не молодой; Аллах мне их всех сюда прислал, и дочь здесь. Чтоб им легко не дышалось. Только бы сделаться гетманом, я поиграю ими. Девку за меня здесь сватают, ладно! В гареме и невольницы нужны.
   -- Старый сватает?
   -- Нет! Она! Она думает, что я люблю Еву.
   -- Эфенди! -- сказал, кланяясь Галим. -- Я раб твой и не имею права тебе противоречить; но я тебя узнал между липками; под Брацлавлем я сказал тебе, кто ты, и с того времени служу тебе верно. Я другим сказал, что на тебя должны они смотреть, как на господина; но хоть они тебя и любят, никто тебя так не любит, как я Позволь мне говорить.
   -- Говори!
   -- Остерегайся этого маленького рыцаря. Он ужасен; он известен и в Крыму, и на Добруче.
   -- А ты, Галим, слышал о Хмельницком?
   -- Слышал и служил у Тугай-бея, который с Хмельницким ходил на ляхов войной, разрушал замки и забирал добро.
   -- А ты знаешь, что Хмельницкий Чаплинскую у Чаплинского увез и детей имел от нее? Что же? Была война, и все войска гетманские, и королевские, и Речи Посполитой не вырвали ее у Хмельницкого. Он победил и гетмана, и короля, и Речь Посполитую, потому что мой отец ему помог, и кроме того, Хмельницкий был гетманом казацким. А я кем буду? -- гетманом татарским; мне должны дать богатую землю и какой-нибудь город для столицы; кругом города будут стоять улусы, на богатой плодородной земле, а в этих улусах поселятся добрые татары с саблями -- много луков и много сабель! А если я также увезу ее в этот город и сделаю своей женой и гетманшей, за кем будет тогда сила? За мной! Кто за нее заступится? Этот плюгавый рыцарь?.. Если только будет жив!.. Ну, да хоть и останется в живых и будет выть волком, самому королю челом будет бить, -- неужели ты думаешь, что он рбь, я не мог более этого терпеть и решил оказать им хоть какую-нибудь помощь. Ты находишься поблизости границы, и, как я знаю, у тебя среди мурз есть побратимы. Вот я и посылаю к тебе женщин, а ты им помоги. Петрович вскоре туда поедет. Дай ему письма к мурзам побратимам. Я не могу писать ни визирю, ни хану, ибо они ко мне недоброжелательны, к тому же я боюсь, как бы, благодаря моим письмам, они не стали считать Боского каким-нибудь особенно знаменитым человеком и как бы в силу этого не назначили слишком большой выкуп. Дело это особливо поручи Петровичу и скажи, чтобы он без Боского не возвращался, а мурз своих подними на ноги. Хоть они и язычники, но слово держать умеют, а к тебе они должны питать большое уважение. Впрочем, делай как знаешь; поезжай в Рашков, обещай взамен трех знатнейших пленников, только бы нам вернули Боского, если он жив. Никто лучше тебя не знает, как надо действовать, ибо, как я слышал, ты уже своих родственников выкупал. Бог да благословит тебя в этом деле, а я еще больше буду любить тебя, ибо сердце мое успокоится. Про твое хозяйство в Хрептиеве я уже слышал -- там теперь все спокойно. Этого я и ждал. Обрати особенное внимание на Азбу. Что касается общественных дел, пан Богуш тебе все расскажет. Ради бога, следите за всем, что делается со стороны Валахии: говорят, быть оттуда грозе. Поручая твоему сердцу и твоим стараниям пани Боскую, остаюсь..." и т. д.
   Во время чтения письма пани Боская продолжала плакать, а Зося ей вторила, вознесши к небу свои голубые глаза.
   Между тем, прежде чем пан Михал кончил читать, вбежала Бася, одетая уже в женское платье, и, увидав, что дамы в слезах, стала заботливо расспрашивать их, в чем дело. Пан Михал еще раз прочел ей письмо гетмана, а она внимательно выслушала его и стала горячо поддерживать просьбы гетмана и пани Боской.
   -- Золотое сердце у пана гетмана, -- воскликнула она, обнимая мужа, -- но и мы постараемся быть не хуже его! Правда, Михалок? Пани Боская погостит у нас до возвращения мужа, а ты его месяца через три освободишь из Крыма. Через три или через два, правда?
   -- Завтра, через час! -- ответил он, передразнивая ее.
   Тут он обратился к пани Боской:
   -- Видите, как жена моя скора на решения!
   -- Да благословит ее Бог за это! -- сказала пани Боская. -- Зося, поцелуй ручки пани полковницы.
   Но пани полковница и не думала давать целовать свои руки, а просто еще раз расцеловалась с Зосей, -- они сразу понравились друг другу.
   -- На совет, мосци-панове! -- кричала она. -- На совет! Скорее!
   -- Скорей -- голова загорелась! -- пробормотал Заглоба. А Бася встряхнула своими светлыми волосами:
   -- Не у меня голова горит, а у этих дам сердца горят от скорби!
   -- Никто не противится твоим добрым намерениям, -- сказал Володыевский, -- но сначала нужно от пани Боской узнать все подробно.
   -- Зося, говори все, как было, я не могу от слез...
   Зося опустила глаза в землю, и они совсем накрылись длинными ресницами, потом зарделась, как вишня; она не знала, с чего начать, и стояла смущенная, что ей приходится говорить перед таким многочисленным обществом.
   Но пани Володыевская пришла ей на помощь.
   -- Зоська, когда Боского взяли в плен?
   -- Пять лет тому назад, в шестьдесят седьмом году, -- ответила тоненьким голоском Зося, не поднимая своих длинных ресниц.
   И потом заговорила, почти не переводя дыхания:
   -- В то время не слышно было о набегах; полк папаши стоял под Паневцами. Папаша с паном Булаевским наблюдали за челядью, которая на лугах стерегла стада, а тут пришли татары с валахской стороны и взяли и папашу, и пана Булаевского, но пан Булаевский уже два года как вернулся, а папаша не вернулся.
   И две маленькие слезинки скатились по щекам Зоей. Растрогало это пана Заглобу, и он сказал:
   -- Бедная девочка... Не бойся, дитятко, папаша вернется и еще попляшет на твоей свадьбе!
   -- А гетман писал пану Злотницкому через Петровича? -- спросил Володыевский.
   -- Пан гетман писал про папашу пану мечнику познанскому через Петровича. Пан мечник и пан Петрович нашли папашу у аги Мурзы-бея, -- быстро проговорила Зося.
   -- Ей-богу, я этого Мурзу-бея знаю! С его братом я когда-то побратался, -- воскликнул Володыевский. -- Он не хотел отпустить пана Боского?
   -- Был приказ от хана выдать папашу, но Мурза-бей человек жестокий и спрятал папашу, а пану Петровичу сказал, что уже раньше продал его в Азию. Но другие пленники говорили пану Петровичу, что это неправда, что Мурза нарочно так говорит, чтобы дольше измываться над папашей, ибо он изо всех татар самый жестокий. Может быть, тогда папаши не было в Крыму -- у Мурзы есть свои галеры, и ему нужны гребцы, но папаша не был продан; все говорили, что Мурза этот предпочтет скорее убить пленника, чем его продать.
   -- Святая истина! -- сказал пан Мушальский. -- Этого Мурзу-бея весь Крым знает, это очень богатый татарин, но страшный враг нашего народа: четверо его братьев погибли в битвах против нас.
   -- А нет ли у него побратимов среди наших? -- спросил Володыевский.
   -- Сомнительно! -- послышался ответ со всех сторон.
   -- Объясните мне наконец, что значит побратимство? -- спросила Бася.
   -- Видишь ли, -- сказал Заглоба, -- когда после войны начинаются какие-либо переговоры, то войска навещают друг друга и находятся в дружеских отношениях. Случается порой, что кому-нибудь из наших понравится какой-нибудь мурза, а он мурзе, тогда они клянутся в вечной дружбе, которая и называется побратимством. Чем кто славнее, как, например, Михал, я или пан Рущиц, который командует теперь в Рашкове, тем более желательно его побратимство. Конечно, такой человек не будет брататься с кем попало, а выберет себе наиболее славного мурзу. Обычай этот состоит в том, что льют воду на сабли и при этом клянутся друг другу в дружбе. Понимаешь?
   -- А если потом опять придется воевать?
   -- В генеральном сражении они могут драться, но если встретятся один на один, тогда поклонятся друг другу и разойдутся с миром. Если один попадет в плен, то другой должен по возможности облегчить ему неволю, а то заплатить за него и выкуп; бывали случаи, что побратимы и имуществом делились. Если приходится отыскать или помочь какому-нибудь приятелю или знакомому, то побратимы обращаются к побратимам, и надо отдать справедливость, что ни один народ не исполняет своих клятв так честно, как татары. Слово для них все! И на такого друга можно смело рассчитывать.
   -- А у Михала таких много?
   -- У меня трое богатых мурз, -- отвечал Володыевский, -- а один еще с лубенских времен. Я выпросил его однажды у князя Еремии. Его зовут Ага-бей, он, если придется, готов голову за меня сложить. Те двое -- тоже надежные люди..
   -- А, -- сказала Бася, -- хотела бы я побрататься с самим ханом и освободить всех пленников!
   -- Он бы тоже не прочь, -- сказал Заглоба, -- но только неизвестно, чего бы он взамен потребовал от тебя!
   -- Позвольте, -- сказал Володыевский, -- посоветуемся, что нам делать. Вот слушайте! У меня есть известия из Каменца, что самое большее через две недели сюда приедет Петрович с большой партией. Он едет в Крым с выкупом за нескольких армянских купцов из Каменца, которые были ограблены при перемене хана и взяты в плен. То же случилось и с Сеферовичем, братом претора. Все это люди богатые, денег не пожалеют, и Петрович повезет большие деньги. Ему никакая опасность не грозит, потому что, во-первых, скоро зима и не время для набегов, а во-вторых, с ним едет Навираг, делегат эчмиадзинского {Эчмиадзинский патриарх -- т.е. католикос, глава армяно-грегорианской церкви.} патриарха, и еще двое анардратов из Кафы, у которых есть охранные грамоты от молодого хана. Я дам письма Петровичу и к резидентам Речи Посполитой, и к моим побратимам. Кроме того, вам известно, что у пана Рушица, рашковского коменданта, есть родственники в орде, которые, будучи похищены еще детьми, совсем отатарились и достигли высоких должностей. Эти готовы будут все перевернуть вверх дном, испробуют сначала переговоры, в случае упорства мурзы восстановят против него самого хана, а при случае так даже потихоньку свернут мурзе шею. Вот почему я надеюсь, что если пан Боский жив, то через несколько месяцев я его выручу, как мне это приказывает пан гетман и мой ближайший здесь начальник (тут Володыевский поклонился жене).
   А ближайший начальник бросился тотчас обнимать маленького рыцаря. Пани Боская и ее дочь только складывали руки и благодарили Бога, что он послал их к таким сердечным людям. Обе они заметно повеселели.
   -- Если бы старый хан был жив, -- сказал пан Ненашинец, -- все уладилось бы еще легче, так как он был к нам очень расположен, а о молодом говорят совсем другое. Вот и эти армянские купцы, за которыми должен ехать пан Захарий Петрович, взяты в плен в самом Бахчисарае, уже в царствование молодого хана, и по его повелению.
   -- Изменится молодой, как изменился старый, который, прежде чем убедился в благородстве нашего народа, был злейшим врагом польского имени! -- сказал Заглоба. -- Я это лучше всех знаю, так как семь лет просидел у него в неволе.
   Сказав это, Заглоба подсел к пани Боской.
   -- Пусть одно мое присутствие ободрит вас. Семь лет! Это не шутка, а все же я возвратился и столько этих собачьих сынов нарубил, что за каждый день неволи я по крайней мере двоих отправлял в ад, а на воскресенья и праздники, пожалуй, по три и по четыре придется! Вот как!
   -- Семь лет! -- повторила со вздохом пани Боская.
   -- Умереть мне на этом месте, если я хоть один день прибавил. Семь лет я в самом ханском дворце просидел, -- подтвердил Заглоба, таинственно подмигивая своим глазом. -- И надо сказать вам, что этот молодой хан -- это мой... Тут Заглоба стал шептать что-то на ухо пани Боской и вдруг разразился громким: "Ха, ха, ха!" и начал хлопать себя по коленам; наконец, увлекшись, он похлопал и пани Боскую и сказал:
   -- Хорошее было время! В молодости чуть выйдешь на площадь -- вот и неприятель, и каждый день новая шалость! Ха, ха!
   Степенная матрона очень смешалась и слегка отодвинулась от веселого рыцаря; молодые женщины потупили глаза, догадавшись сразу, что шалости, о которых говорит пан Заглоба, не совсем отвечают их врожденной скромности, тем более что офицеры громко расхохотались.
   -- Надо поскорее послать к пану Рущицу, -- сказала Бася, -- чтобы Петрович застал в Рашкове наши письма.
   А пан Богуш ответил:
   -- Спешите с этим делом, пока зима: во-первых, зимой чамбулы не выходят, и дороги безопасны, а во-вторых, одному Богу известно, что может случиться весной.
   -- Были у пана гетмана какие-нибудь известия из Царьграда? -- спросил Володыевский.
   -- Да, но об этом нам надо поговорить наедине. Верно одно, что с теми ротмистрами надо кончать поскорей! Когда вернется Меллехович? Многое зависит от него...
   -- Ему надо только перерезать остальных разбойников, а потом похоронить павших. Он должен вернуться еще сегодня или завтра утром. Я велел ему хоронить только наших, а людей Азбы оставить так -- идет зима и заразы бояться нечего. Наконец волки их приберут.
   -- Пан гетман просит, -- сказал пан Богуш, -- чтобы Меллеховичу не ставили никаких препятствий в его работе; каждый раз, когда он захочет поехать в Рашков, пусть едет. Пан гетман просит также доверять ему во всем, ибо уверен в его чувствах к нам. Он великий воин и может сделать много хорошего.
   -- Пусть себе едет в Рашков или куда ему угодно, -- ответил маленький рыцарь. -- Раз Азба уже разбит, Меллехович нам не очень-то и нужен. Теперь уже до весенней травы шайки нас тревожить не будут.
   -- Значит, Азба разбит? -- спросил Нововейский.
   -- Да, и я даже не знаю, удалось ли бежать хоть двадцати пяти людям из его шайки, а их мы переловим поодиночке, если Меллехович их уже не переловил.
   -- Я очень этому рад, -- сказал Нововейский, -- теперь, по крайней мере, можно будет безопасно ехать в Рашков.
   Тут он обратился к Басе.
   -- Письма, про которые вы изволили говорить, мы можем отвезти пану Рущицу.
   -- Благодарю вас, -- ответила Бася, -- но у вас всегда бывает оказия, мы и нарочных посылаем.
   -- Все команды должны находиться между собой в постоянных сношениях! -- пояснил пан Михал. -- Но позвольте, следовательно, вы едете в Рашков с этой прекрасной панной?
   -- Ну уж и нашли красавицу! -- ответил пан Нововейский. -- А в Рашков мы едем, потому что там сын мой, негодный, служит в отряде пана Рущица. Вот уже десять лет, как он бежал из дому и только в письмах своих молил меня о прощении.
   Володыевский даже руками всплеснул.
   -- Я сейчас же догадался, что вы отец пана Нововейского, все хотел спросить, да только мы все время были заняты горем пани Боской! Я сейчас же догадался, потому что и сходство есть. Скажите, пожалуйста, так он ваш сын?
   -- Так, по крайней мере, меня уверяла его мать, покойница, а так как она была женщина добродетельная, то сомневаться в этом нет причины.
   -- Такому гостю я вдвойне рад! Только, ради бога, не называйте вашего сына негодным: это знаменитый воин и достойный кавалер, которым вы можете гордиться. После пана Рущица это первый загонщик в полку; вы, должно быть, не знаете, что он любимец гетмана? Уж и теперь ему поручают целые отряды. И из каждого дела он всегда выходит с честью!
   Пан Нововейский покраснел от удовольствия.
   -- Мосци-полковник, -- сказал он, -- не раз отец бранит сына только для того, чтобы кто-нибудь с ним заспорил, и полагаю, что ничем так нельзя порадовать родительское сердце, как отрицая порицание. До меня уже доходили слухи о славной службе Адама, и то, что я слышу подтверждение этих слухов из уст столь славного рыцаря, несказанно меня радует. Говорят, что он не только храбрый солдат, но и степенный человек, чему я даже удивляюсь, ибо он всегда был ветер. С детства у него, у шельмы, была наклонность к военной жизни, а лучшее доказательство -- то, что он еще почти ребенком убежал из дому. Признаюсь, что если бы я тогда поймал его, я бы задал ему pro memoria {Для памяти (лат.).}, но теперь надо это оставить, а то он, пожалуй, опять спрячется от меня лет на десять, а мне, старику, скучно без него.
   -- Неужели он столько лет не заглянул домой?
   -- Потому что я ему запретил. Но теперь уж с меня довольно, и я сам еду к нему, так как он, будучи на службе, не может. Я хотел просить ваши милости приютить на это время мою девку, а сам хотел ехать в Рашков, но раз вы говорите, что везде безопасно, то я возьму ее с собою. Сороке этой очень любопытно мир повидать, -- ну, и пусть повидает.
   -- И люди пусть на нее поглядят! -- заметил Заглоба.
   -- И глядеть нечего, -- ответила девушка, между тем как ее черные смелые глаза и ее губы, сложенные как для поцелуя, говорили нечто совсем другое.
   -- Так, мордочка! -- сказал Нововейский. -- Но чуть красивого офицера увидит, ее так и подбрасывает. Вот почему я ее и взял с собой, тем более что молодой девке оставаться одной дома небезопасно. Но если мне придется без нее ехать в Рашков, так я буду просить вас, мосци-пани, держать ее на веревке, а то сбежать может.
   -- Я сама была не лучше, -- ответила Бася.
   -- Ее прясть заставляли, а она, если не с кем было, с веретеном танцевала! -- сказал Заглоба. -- А вы, пан Нововейский, веселый человек! Баська, я бы хотел с паном Нововейским чокнуться, люблю я побалагурить.
   Но прежде чем подали ужин, дверь отворилась и вошел Меллехович: пан Нововейский не сразу заметил его, он был занят разговором с паном Заглобой, но Эвка тотчас его увидала и вспыхнула сначала, а потом побледнела.
   -- Пан комендант! -- сказал Меллехович Володыевскому. -- Согласно приказанию, беглецы пойманы.
   -- Хорошо. Где они?
   -- Согласно приказанию, я велел их повесить.
   -- Хорошо. А твои люди вернулись?
   -- Часть их осталась хоронить убитых, остальные со мной.
   В эту минуту пан Нововейский поднял голову, и на лице его отразилось необычайное изумление.
   -- Ради бога, что я вижу?! -- воскликнул он.
   Потом встал, направился прямо к Меллеховичу и сказал:
   -- Азыя, а что ты тут делаешь, бездельник?!
   И поднял руку, чтобы схватить липка за ворот, но он вспыхнул в одну минуту, как порох, брошенный в пламя, потом побледнел, как смерть, и, схватив своей железной рукой руку Нововейского, сказал:
   -- Я вас не знаю! Кто вы такой?
   И оттолкнул пана Нововейского с такой силой, что тот отшатнулся на середину комнаты. Некоторое время от бешенства он не мог произнести ни слова, наконец перевел дыхание и стал кричать:
   -- Пан комендант! Это мой человек, и притом беглый! Он жил в моем доме с детства!.. Бездельник! Отпирается! Это мой слуга! Эва, кто это такой? Говори!
   -- Азыя! -- сказала, дрожа всем телом, Эва.
   Меллехович даже не взглянул на нее. Он впился глазами в пана Нововейского и, раздувая ноздри, с невыразимой ненавистью смотрел на старого шляхтича и сжимал рукоятку ножа.
   От движения ноздрей усы его начали дрожать, а из-под усов сверкали белые зубы, точно клыки у разъяренного зверя.
   Офицеры окружили их. Бася выскочила на середину комнаты между Меллеховичем и Нововейским.
   -- Что это значит? -- спросила она, морща брови. Вид ее несколько успокоил противников.
   -- Пан комендант, -- сказал Нововейский, -- это значит, что он мой человек, его зовут Азыей -- он беглый. Смолоду, служа в войске на Украине, я нашел его полуживого в степи и приютил. Он татарчонок. Двадцать лет он воспитывался в моем доме и учился вместе с моим сыном. Когда сын бежал, он выручал меня по хозяйству, пока ему не вздумалось амурничать с Эвкой; заметив это, я приказал его выпороть, и он бежал. Под каким именем он здесь?
   -- Меллехович.
   -- Это вымышленное имя. Он -- Азыя, и только! Он говорит, что меня не знает, но я его знаю, и Эва знает.
   -- Господи! -- сказала Бася. -- Да ведь сын ваш много раз его видел, как же он его не узнал.
   -- Сын мой мог не узнать: когда он убежал из дому, обоим им было по пятнадцати лет, а Меллехович еще шесть лет жил у меня; за это время он очень изменился, вырос, усы вот есть. Но Эва сейчас же его узнала. Уж вы, Панове, скорее должны верить мне, гражданину, чем этому крымскому бродяге!
   -- Пан Меллехович -- гетманский офицер, -- сказала Бася, -- это нас не касается.
   -- Позвольте мне расспросить его. Audiatur et altera pars {Следует выслушать и другую сторону (лат.).}, -- сказал маленький рыцарь.
   Но пан Нововейский разозлился.
   -- Пан Меллехович! Какой он пан! Мой слуга, который здесь живет под чужим именем! Завтра же я этого пана своим псарем сделаю, а послезавтра велю выпороть этого пана, и в этом препятствовать мне сам гетман не может -- я шляхтич, и свои права знаю!
   На это пан Михал повел усами и уже несколько резче сказал:
   -- А я не только шляхтич, но и полковник, и тоже знаю свои права! Своего человека вы можете искать по закону, можете даже обратиться к гетманскому суду, но здесь могу приказывать только я, и никто другой!
   Пан Нововейский сразу опомнился, сообразив, что он говорит не только с комендантом, но и с начальником своего сына, и притом с самым славным рыцарем Речи Посполитой.
   -- Пан полковник! -- сказал он уже более мягким тоном. -- Ведь я его вопреки вашей воле не возьму, я только заявляю мои права, которым прошу верить!
   -- Меллехович, что ты скажешь на это? -- спросил Володыевский.
   Татарин уставился глазами в землю и молчал.
   -- Что тебя зовут Азыя, мы все знаем! -- прибавил Володыевский.
   -- Что тут искать других доказательств, -- сказал Нововейский. -- Если он мой человек, то у него на груди наколоты синей краской рыбы.
   Услыхав это, пан Ненашинен широко открыл рот и глаза и, схватившись за голову, воскликнул:
   -- Азыя Тугай-беевич!..
   Все оглянулись на него, а он дрожал весь, точно у него открылись все его прежние раны.
   -- Это мой пленник! Он Тугай-беевич! Боже! Это он!..
   А молодой липок гордо поднял голову, обвел всех присутствующих своими соколиными глазами и, разорвав жупан на своей широкой груди, сказал:
   -- Вот рыбы... Я сын Тугай-бея!
  

VIII

   Все умолкли: так велико было впечатление, произведенное именем страшного воина. Ведь это он вместе с грозным Хмельницким потрясал всей Речью Посполитой; он пролил море польской крови; он истоптал копытами своих лошадей всю Украину, Волынь, Подолию и галицкие земли, разрушал замки и города, сжигал деревни, десятки тысяч людей брал в плен. Сын этого человека стоял теперь перед ними в Хрептиевской станице и сказал всем прямо в глаза: "Вот у меня на груди синие рыбы... Я, Азыя, -- плоть от плоти Тугаевой!" Но люди того времени так преклонялись перед людьми высокой крови, что, несмотря на весь ужас, какой внушало им имя славного мурзы, Меллехович вырос в их глазах, точно все величие отца перешло на него.
   Все смотрели на него с изумлением, особенно женщины, для которых всякая тайна имеет особую прелесть; он же стоял гордо, не опуская головы, как будто после этого признания вырос в собственных глазах; наконец он сказал:
   -- Этот шляхтич (тут он указал на Нововейского) говорит, что я его слуга, а я ему скажу на это, что отец мой на коня садился со спин людей познатнее его! Впрочем, он правду говорит, что я у него жил; да, я у него жил и под его плетью моя спина обливалась кровью, чего я ему не забуду, помоги мне бог! Я назвался Меллеховичем, чтобы избежать его преследования. Я мог бы бежать в Крым, но так как я кровью и жизнью служу этой отчизне моей, то теперь я ничей, как только гетмана. Мой отец -- родственник ханов, и в Крыму меня ожидали богатство и роскошь, но я остался здесь в унижении, ибо люблю эту мою отчизну, люблю и пана гетмана, люблю и тех, кто никогда ничем меня не оскорбил.
   Сказав это, он поклонился Володыевскому, а перед Басей склонился так низко, что чуть не коснулся головой ее колен; затем, взяв саблю под мышку, он вышел из комнаты, ни на кого не взглянув.
   С минуту продолжалось молчание; первым заговорил пан Заглоба:
   -- Ха! Где пан Снитко? Я говорил, что этот Азыя волком смотрит, а оказывается, он волчий сын...
   -- Львиный сын! -- ответил Володыевский. -- И кто знает, не пошел ли он в отца?!
   -- Панове! Ведь вы заметили, как у него зубы засверкали, -- точь-в-точь, как у старого Тугая, когда он гневался, -- сказал пан Мушальский. -- Уже по этому одному я узнал бы его: я часто видел Тугай-бея!
   -- Но не так часто, как я! -- сказал Заглоба.
   -- Теперь я понимаю, -- вставил пан Богуш, -- почему он пользуется таким влиянием у липков и черемисов. Они чтут имя Тугая как святыню. Как Бог свят, если бы этот человек захотел, он мог бы всех их переманить на службу султану и причинить нам много вреда.
   -- Этого он не сделает, -- ответил Володыевский, -- потому что любит нашу страну и гетмана, -- и это правда. Иначе он не служил бы нам, ведь он мог бы уйти в Крым и пользоваться там всеми земными благами. Здесь его не очень-то баловали!
   -- Конечно, не сделает! -- повторил пан Богуш. -- Если бы он хотел, он давно бы это сделал, ему никто не мешал.
   -- Напротив, -- прибавил пан Ненашинец, -- я теперь верю, что он вернет Речи Посполитой тех изменников -- ротмистров!
   -- Пан Нововейский, -- сказал вдруг Заглоба. -- Если бы вы знали, что он сын Тугай-бея, может быть, вы того... может быть, вы так... э?
   -- Я велел бы ему дать вместо трехсот тысячу триста плетей! Разрази меня гром, если бы я этого не сделал! Мне странно, что он, щенок Тугай-бея, не убежал в Крым. Скорее всего, он недавно об этом узнал, -- когда он жил у меня, он не знал ничего. Мне это странно, но Богом вас заклинаю, не доверяйте ему! Ведь я его знаю лучше вас, и скажу вам только одно: дьявол не столь коварен, бешеная собака не столь яростна, волк не столь жесток и злобен, как этот человек... Он еще всем здесь насолит!
   -- Что вы говорите! -- сказал Мушальский. -- Мы его видели в деле при Кальнике, Умани, Брацлаве и в сотне других сражений!
   -- Он никогда не простит обиды... Всегда отомстит!
   -- А сегодня как он брил азбовых бродяг! Что вы говорите!
   Между тем лицо Баси так и горело: до того заинтересовала ее история Меллеховича; но Басе хотелось, чтобы и конец был достоин начала, а потому, толкнув Эву Нововейскую, она шептала ей на ухо:
   -- Эвка, ведь ты его любила? Признайся! Не отпирайся! Любила, да? И теперь любишь? А! Я уверена! Будь со мной откровенна. Кому же тебе довериться, как не мне, женщине? Он почти царской крови. Пан гетман выхлопочет ему не одну, а десять шляхетских грамот. Пан Нововейский противиться не будет. Азыя, наверное, любит тебя еще. Уж я знаю, уж я знаю, знаю! Не бойся! Он мне доверяет. Я сейчас его пытать начну. Да он и без пытки скажет. Ведь ты его ужасно любила? И теперь еще любишь?
   Эва была словно в каком-то дурмане. Когда Азыя в первый раз объяснился ей в любви, она была еще почти ребенком, потом она не видела его много лет и перестала о нем думать. У нее осталось о нем воспоминание как о вспыльчивом подростке, который был наполовину товарищем ее брата, наполовину слугой. Но когда она теперь увидала его снова, перед ней стоял юноша, прекрасный и грозный, как сокол, к тому же офицер и славный загонщик, потомок хоть и чужого, но все же княжеского рода. Молодой Азыя стал теперь для нее совсем другим человеком: его вид ошеломил ее, но вместе с тем ослепил и опьянил. Снова проснулись прежние воспоминания. Сердце ее не умело полюбить юношу в одну минуту, но в одну минуту почувствовала она, что оно готово полюбить.
   Бася никак не могла допытаться и увела Эву вместе с Зосей Боской в свою спальню и там снова настаивала:
   -- Эвка! Говори скорее! Скорей, скорей, скорей! Ты его любишь?
   Лицо панны Эвы пылало. Это была черноволосая и черноокая девушка с горячей кровью, и кровь эта при каждом упоминании о любви волной приливала к ее щекам.
   -- Эвка, -- говорила уже в десятый раз Бася, -- ты его любишь?
   -- Не знаю, -- отвечала панна Нововейская после минутного колебания.
   -- Но ты не отрицаешь? Ого! Уж я знаю! Ты не дрожи... Я сама сказала Михалу, что люблю его, и ничего... и хорошо... Вы, должно быть, прежде ужасно любили друг друга. А, теперь я понимаю! Это он с тоски по тебе всегда такой угрюмый, как волк. Чуть не иссох бедняга! Что произошло между вами? Говори!
   -- В кладовой он мне сказал, что любит меня, -- шепнула панна Нововейская.
   -- В кладовой? Вот как! А потом что?
   -- Потом схватил меня и начал целовать! -- продолжала еще тише панна.
   -- А чтоб его! А ты что же?
   -- А я боялась закричать.
   -- Боялась закричать! Слышишь, Зоська... Когда же открылась ваша любовь?
   -- Отец вдруг вошел, ударил его обухом, избил и меня, а его велел высечь так, что он пролежал две недели.
   Тут панна Нововейская расплакалась, отчасти от обиды, отчасти от стыда. При виде ее слез растрогалась и добрая Зося, и ее голубые глаза наполнились слезами. Бася начала утешать Эву.
   -- Все это кончится хорошо, я беру это на себя. И Михала впрягу в это дело, и пана Заглобу. Не бойся, я их уговорю. Никто не устоит перед остроумием пана Заглобы. Ты его не знаешь! Не плачь, Эвка! Сейчас подадут ужинать...
   Меллеховича за ужином не было. Он сидел в своей комнате и грел на огне водку с медом, которую потом переливал в маленькую жестяную кружку и попивал, закусывая сухарем. Пан Богуш пришел к нему поздно ночью, чтобы переговорить с ним относительно новостей.
   Татарин посадил его на скамью, обитую овечьей шкурой, и, поставив перед ним полную кружку горячего напитка, спросил:
   -- А пан Нововейский все еще хочет сделать из меня своего слугу?
   -- Об этом уже и речи быть не может, -- ответил пан Богуш. -- Скорее уж пан Ненашинец мог бы заявить на тебя свои права, да и ему ты не нужен -- сестра его или умерла уже, или, может, не захочет изменить свою судьбу. Пан Нововейский не знал, кто ты был, когда наказывал тебя за любовь к его дочери. А теперь он точно оглушен, ибо, хотя отец твой сделал много зла нашей отчизне, все же он был великий воин. Ей-богу, тебя пальцем никто не тронет до тех пор, пока ты верен нашей отчизне, тем более что у тебя везде есть друзья.
   -- Почему бы мне не служить верно? -- ответил Азыя. -- Мой отец вас бил, но он был язычник; я же верую во Христа.
   -- В том-то и дело! В том-то и дело! Ты в Крым уже вернуться не можешь, разве что изменив веру, что связано с потерей блаженства, а этого никакие блага земные заменить тебе не могут. Правду сказать, ты должен благодарить и пана Ненашинца, и пана Нововейского, ибо первый из них вырвал тебя из среды язычников, а второй воспитал тебя в истинной вере.
   Азыя ответил на это:
   -- Я знаю, что я должен им быть благодарен, и постараюсь отплатить. Вы изволили заметить верно, что я здесь нашел много благодетелей!
   -- Ты говоришь точно с горечью, -- сосчитай сам, сколько у тебя здесь друзей.
   -- Его милость пан гетман и ваша милость на первом плане; это я буду повторять до самой смерти. А кто еще, не знаю...
   -- А здешний комендант? Неужели ты думаешь, что он выдал бы тебя кому-нибудь, если бы ты даже не был сыном Тугай-бея? А она? А пани Володыевская? Ведь я слышал, что она про тебя говорила за ужином. И еще раньше, когда тебя узнал пан Нововейский. Она сразу стала на твою сторону. Пан Володыевский все бы для нее сделал, ибо он души в ней не чает, а сестра не может больше любить брата, чем она тебя! Во все время ужина ты не сходил у нее с языка.
   Молодой татарин нагнулся и стал усиленно дуть на горячий напиток; а когда он при этом оттопырил свои слегка синеватые губы, в лице его было столько татарского, что пан Богуш даже сказал:
   -- Но боже мой, как ты сейчас похож на старого Тугай-бея, -- это даже трудно себе представить. Я его прекрасно знал. Видал его и в ханском дворце, и на поле битвы, и около двадцати раз ездил в его сихень.
   -- Да благословит Бог праведных, и да истребит зараза обидчиков! -- ответил Азыя. -- Здоровье гетмана!
   Пан Богуш выпил и сказал:
   -- Здоровье и многая лета! Правда, у него нас немного, но зато мы все настоящие солдаты. Даст Бог, мы не поддадимся этим дармоедам, что только сеймовать умеют и обвинять пана гетмана в измене перед королем. Шельмы! Мы день и ночь стоим лицом к лицу с врагом, а они только ложками с кашей воевать умеют. Вот их дело! Пан гетман шлет посла за послом, взывая о помощи для Каменца, и как Кассандра предсказывает падение Илиона и народа Приамова, а они ни о чем не думают и только доискиваются, кто провинился перед королем...
   -- О чем вы говорите, ваша милость?
   -- Так просто. Я сделал сравнение между нашим Каменцем и Троей, но ты, верно, про Трою и не слышал. Пусть только немного успокоится, и пан гетман непременно выхлопочет тебе шляхетство, даю тебе голову на отсечение! Времена теперь такие, что случай всегда найдется, если только ты захочешь прославиться!
   -- Или имя мое покроется славой, или я покроюсь землей! Вы услышите еще обо мне, как Бог свят!
   -- Ну а что те? Вернутся? Не вернутся? Что они теперь делают?
   -- Сидят в сихенях: одни в Ужийской степи, другие дальше. Трудно им сноситься, -- расстояние велико. Отдан приказ всем им весной явиться в Адрианополь, захватив с собой возможно больше припасов.
   -- Господи! Это очень важно, ибо если весной в Адрианополе будет воинский сбор, то война с нами неминуема. Надо сейчас же известить об этом пана гетмана. Он тоже думает, что война будет; а это уж верный признак!
   -- Галим говорил мне, что там у них поговаривают, будто и сам султан приедет в Адрианополь.
   -- Да славится имя Господне! А у нас войска только горсточка! Вся надежда на Каменецкую крепость. Разве Крычинский ставит новые условия?
   -- Они больше жалуются, чем ставят условия: общее помилование, возвращение всех прав и привилегий шляхетских, какими они пользовались в былые времена, кроме того, возвращение прежних чинов ротмистрам -- вот чего они хотят. Но так как султан обещал им больше, то они колеблются.
   -- Что ты говоришь? Как же султан может дать им больше, чем Речь Посполитая? В Турции абсолютная монархия, и все права зависят от фантазии султана. Если бы даже тот, который теперь царствует, сдержал все свои обещания, то наследник его, если захочет, может все нарушить. Между тем у нас привилегия -- святая вещь, и кто получит шляхетство, у того и сам король ничего не может отнять.
   -- Они говорят, что они были шляхтичи, однако с ними обращались не лучше, чем с простыми драгунами; старосты приказывали им отбывать различные повинности, от которых освобождена не только шляхта, но и мещане.
   -- Но если гетман им обещает...
   -- Никто из них не сомневается в великодушии гетмана, и все они в душе его любят; но они думают так: шляхта самого гетмана называет изменником; при дворе короля его ненавидят; конфедерация грозит ему судом -- что же он может поделать?
   Пан Богуш почесал затылок.
   -- Ну так что же?
   -- Они сами не знают, что им делать!
   -- И останутся у султана?
   -- Нет.
   -- Кто же им велит вернуться в Речь Посполитую?
   -- Я.
   -- Как так?
   -- Я -- сын Тугай-бея!
   -- Милый Азыя! -- сказал, помолчав, пан Богуш. -- Я не отрицаю, что они могут любить в тебе славу Тугай-бея, хотя они наши татары, а Тугай-бей был нашим врагом. Все это я понимаю, ибо и у нас есть шляхта, которая с гордостью говорит о том, что Хмельницкий был шляхтич и что он не казацкого, а польского рода. Ведь это была такая шельма, какой и в аду не найти, но так как он был знаменитый воин, то все рады признать его своим! Такова уж натура человеческая. Но для того, чтобы Тугаева кровь в тебе давала тебе право повелевать всеми татарами, я не вижу оснований.
   Азыя некоторое время молчал, потом, опустив руки на колени, сказал:
   -- Я вам скажу, пан подстолий, почему меня слушается Крычинский и слушаются другие. Потому что, кроме того, что они простые татары, а я князь, во мне есть сила и мощь... Об этом не знаете ни вы, ни пан гетман...
   -- Какая сила? Какая мощь?
   -- Я того сказаты не умею, -- ответил Азыя по-русински. -- А почему я готов на то, на что другой не отважится? Почему я придумал то, чего не придумали другие?
   -- О чем ты говоришь? Что ты задумал?
   -- А вот что задумал: если бы пан гетман дал мне волю и право, я бы предоставил не только тех ротмистров, но и половину орды к его услугам! Мало ли пустой земли на Украине и в Диких Полях. Пусть пан гетман только объявит, что татары, перешедшие в Речь Посполитую, получат шляхетство, не будут знать притеснений в вере, что они будут служить в своих собственных полках, что у них будет свой собственный гетман, как у казаков, -- и даю свою голову на отсечение, что вся Украина тотчас закишит народом. Придут липки и черемисы, придут татары от Добрыча и Белгорода, придут из Крыма и пригонят стада, и жен, и детей привезут на арбах... Вы, ваша милость, не качайте головой: придут! Как пришли те, которые целые века верно служили Речи Посполитой. В Крыму и всюду -- хан и мурзы их притесняют, а здесь они будут шляхтой, и сабли у них будут, и на войну они будут ходить со своим собственным гетманом. Я вам клянусь, что придут, ибо они там часто от голода умирают. А когда в аулах станет известно, что я зову их с дозволения пана гетмана, я, сын Тугай-бея, тогда тысячи сюда придут!
   Пан Богуш схватился за голову:
   -- О, ради бога, Азыя, откуда у тебя такие мысли? Что бы было тогда!
   -- Был бы на Украине народ татарский, как есть казацкий. За казаками вы признали привилегии и дали им своего гетмана, почему бы вам не признать этих привилегий и за нами? Вы спрашиваете, ваша милость, что было бы тогда? Не было бы второго Хмельницкого, ибо мы тотчас придушили бы казаков; мужицких восстаний тоже не было бы, ни резни, ни опустошений; не было бы и Дорошенки, ибо, если бы он только восстал, я первый привел бы его на веревке к ногам гетмана. А если бы турецкие силы захотели идти на вас, мы били бы султана; захотел бы хан набеги делать, -- били бы хана. Не так ли прежде делали липки и черемисы, хотя они и пребывали в магометанской вере?! Почему бы нам поступать иначе, нам, татарам Речи Посполитой, нам, шляхте? Теперь считайте: Украина спокойна, казачество в железных руках, против турок -- защита, войско увеличилось на несколько десятков тысяч, -- вот о чем я думал, вот что мне пришло в голову... Вот почему меня Крычинский, Адурович, Моравский и Творковский слушаются; вот почему, когда я клич кликну, половина Крыма привалит в эту степь!
   Пан Богуш был так изумлен и подавлен словами Азыи, как будто вдруг расступились стены комнаты, в которой они сидели, и перед ним предстали новые неведомые страны. Долгое время он не мог вымолвить ни слова и только смотрел на молодого татарина, а тот начал ходить большими шагами по комнате и, наконец, сказал:
   -- Без меня это не могло бы случиться, ибо я -- сын Тугай-бея, а от Днепра до Дуная нет между татарами более славного имени.
   Минуту спустя он добавил:
   -- Что мне Крычинский, Творковский и другие? Дело не в них. Дело не в нескольких тысячах липков и черемисов, дело во всей Речи Посполитой! Говорят, что весной будет великая война с султанским могуществом, дайте мне только возможность, и я среди татар заварю такую кашу, что и сам султан подавится!
   -- Ради бога! Кто же ты, Азыя? -- вскричал пан Богуш.
   Азыя поднял голову.
   -- Будущий гетман татарский!
   Блеск пламени освещал в эту минуту лицо Азыи, ужасное и вместе с тем прекрасное. А пану Богушу казалось, что перед ним стоит какой-то другой человек, так много величия и гордости было в фигуре молодого татарина. Пан Богуш чувствовал, что Азыя говорит правду. Если бы подобное воззвание гетмана было обнародовано, липки и черемисы вернулись бы все, а за ними пошло бы множество диких татар. Старый шляхтич прекрасно знал Крым; он был там дважды невольником, а потом, выкупленный гетманом, был послом; знал бахчисарайский двор, знал орды, от Дуная до Добруджи; знал, что зимой многие улусы умирают от голода; знал, что мурзам надоели деспотизм и алчность ханских баскаков, что в самом Крыму часто дело доходит до бунтов, а потому понял сразу, что плодородная земля и привилегии непременно привлекли бы тех, кому на старых местах жить было плохо, тесно или опасно.
   И это привлекло бы татар, тем более что их призывал сын Тугай-бея. Сделать это мог он один, и никто другой. Славой своего отца он мог бы взбунтовать улусы, вооружить одну половину Крыма против другой, привлечь дикие белгородские орды и потрясти все ханское, даже султанское могущество.
   Если бы гетман захотел воспользоваться этим случаем, то сына Тугай-бея он мог бы считать ниспосланным самим Провидением.
   Пан Богуш стал смотреть на Азыю другими глазами и все более и более изумляться, откуда такие мысли могли зародиться в голове Азыи. И даже пот выступил на челе рыцаря: такими огромными казались ему эти мысли. Но все же в душе его оставалось много сомнений, а потому минуту спустя он сказал:
   -- А знаешь ли ты, что из-за этого должна быть война с турками!
   -- Война и так будет! Зачем велели бы ордам идти на Адрианополь? Войны не будет только тогда, когда в Турецком государстве начнутся раздоры, но если дело дойдет до войны, половина орды будет на нашей стороне.
   "На все, шельма, умеет возразить", -- подумал пан Богуш.
   -- Голова кругом идет! -- сказал он вслух. -- Видишь ли, Азыя, во всяком случае, это дело нелегкое. Что скажут король, канцлер и сословия?1 А вся шляхта, которая, в большинстве, не любит гетмана?
   -- Мне только нужно письменное разрешение гетмана; а уж если мы здесь засядем, пусть нас тогда выживают. Кто будет выживать и как? Вы бы рады запорожцев выжить из Сечи, да не можете...
   -- Пан гетман испугается ответственности!
   -- За пана гетмана поднимется 50 тысяч татарских сабель, кроме того, войско, которое у него сейчас в руках.
   -- А казаки? А казаков ты забыл, они сейчас же восстанут...
   -- Затем-то мы здесь и нужны, чтоб над головой казачества всегда висел меч. Кем держится Дорош? Татарами! Пусть только я возьму татар в свои руки, тогда Дорош должен будет бить челом гетману.
   Сословия -- в Речи Посполитой тремя сословиями, составляющими сейм, считали короля и обе палаты: сенат и посольскую избу.
   Тут Азыя вытянул руки и сложил пальцы в виде орлиных когтей, потом хватился за рукоятку сабли и сказал:
   -- Мы покажем казакам права! Мы из них невольников сделаем, а сами будем держать в руках Украину! Слушайте, пан Богуш, вы думаете, что я маленький человек, а я не такой уж маленький, как это кажется пану Нововейскому, здешнему коменданту, офицерам и вам, пан Богуш. Вот над этим я день и ночь думал, даже похудел весь, даже лицо почернело. Но что я придумал, я придумал хорошо, и потому сказал вам, что у меня есть сила и мощь. Вы сами видите, что это огромное дело; поезжайте к пану гетману, и поскорее! Изложите ему все, и пусть он меня уполномочит письменно, а о сословиях я уж заботиться не буду. У гетмана великая душа; гетман поймет, что здесь и сила, и мощь. Скажите гетману, что я -- сын Тугай-бея, что я один могу это сделать; изложите ему все, и пусть он согласится. Ради бога, только бы не опоздать, только бы пока снег лежит в степи, только бы до весны, а то весной война будет... Поезжайте и тотчас возвращайтесь, мне надо поскорее знать, что мне делать.
   Пан Богуш не заметил даже, что Азыя говорил повелительным тоном, как будто он уже был гетманом и отдавал приказания своему офицеру.
   -- Завтра я еще отдохну, -- сказал он, -- а послезавтра отправлюсь в путь. Дай Бог, чтобы я застал гетмана в Яворове! Он решает быстро, и ответ ты получишь немедленно.
   -- Как вы думаете, ваша милость, пан гетман согласится?
   -- Возможно, что он прикажет тебе приехать к нему, а потому пока не уезжай в Рашков. Отсюда ты скорей доедешь до Яворова. Согласится ли он, -- не знаю, но он отнесется к этому делу очень внимательно, ибо ты приводишь сильные доводы. Ей-богу, я никогда не ожидал от тебя ничего подобного, но теперь вижу, что ты человек необыкновенный и что ты создан для великих дел. Ну, Азыя, Азыя! Наместник Липковского полка, и ничего более, а в голове у тебя такие мысли, от которых страшно становится! Теперь я уже не удивлюсь, если увижу на твоей шапке перо цапли, а над тобой бунчук... Верю и тому, что ты говоришь, что тебя эти мысли по ночам жгли. Послезавтра непременно поеду, только отдохну немного, а теперь пойду, -- поздно и в голове у меня шумит, как на мельнице. Оставайся с Богом, Азыя! В висках у меня стучит, точно я пьян... Оставайся с Богом, Азыя, сын Тугай-бея!
   Тут пан Богуш крепко пожал исхудалую руку татарина и повернулся к двери, но на пороге остановился и сказал:
   -- Как это? Новые войска для Речи Посполитой... Готовый меч над головами казаков... Дорош покорен... Смуты в Крыму... Турецкое могущество ослаблено... Конец набегам на Русь... Ей-богу!..
   Сказав это, он вышел, а Азыя с минуту поглядел ему вслед и прошептал:
   -- А для меня бунчук и булава... И по воле или против воли -- она! Иначе горе вам!
   Потом он допил из жестяной кружки водку и бросился на постель, покрытую шкурами, в углу комнаты. Огонь в камине погас, зато в окно ворвались потоки лунного света с холодного зимнего неба. Азыя лежал некоторое время спокойно, но заснуть не мог. Наконец встал, подошел к окну и стал глядеть на луну, которая плыла, как одинокий корабль, по безмерной небесной пустыне.
   Молодой татарин смотрел на нее долго, потом сложил руки на груди, поднял оба больших пальца кверху, и из его уст, которые еще час тому назад исповедовали Христа, вырвалось что-то вроде печального напева:
   -- Лаха и Лаллах, Лаха и Лаллах... Магомет россулах...
  

IX

   А на другой день Бася с утра советовалась с мужем и паном Заглобой, как бы соединить два любящих сердца. Оба они смеялись над ее горячностью, не переставая дразнить ее; все же, уступая ей, как всегда и во всем, точно избалованному ребенку, они обещались помочь ей.
   -- Самое лучшее, -- сказал Заглоба, -- уговорить старика Нововейского не брать с собой девушку в Рашков, -- теперь уж и холодно, и дороги не совсем безопасны, а за это время молодые люди часто будут видеться и окончательно влюбятся друг в друга.
   -- Это превосходная мысль! -- воскликнула Бася.
   -- Превосходная или нет, -- ответил пан Заглоба, -- но ты все-таки с них глаз не спускай. Ты баба, и думаю, что, в конце концов, ты их сосватаешь, ибо баба всегда сделает по-своему; но только следи, как бы дьявол по-своему не сделал. Тебе будет стыдно, раз это выйдет твоих рук дело.
   Бася начала фыркать на пана Заглобу, точно кошечка, потом сказала:
   -- Вы хвастали, что смолоду были турком, и думаете, что все турки... Азыя совсем не такой!
   -- Он не турок, но татарин! Тоже нашлась! Она будет за татарские чувства ручаться...
   -- У них у обоих больше слезы на уме, от горя... Эва притом прекрасная девушка!
   -- Но только у нее такой вид, точно у нее на лбу написано: "На, целуй!" Ого, тоже птичка! Вчера я заметил, что когда она за столом сидела против красивого парня, то она так сильно дышала, что тарелка от нее отъезжала, и она должна была придвигать ее к себе! Птичка, говорю тебе...
   -- Вы хотите, чтобы я ушла...
   -- Не уйдешь, когда дело касается сватовства. Знаю я тебя, не уйдешь! Но не рано ли тебе сватать -- это дело пожилых людей. Пани Боская говорила мне вчера, что когда увидела тебя в шароварах, то приняла за сына пани Володыевской, который учится верхом ездить вокруг забора. Ты не любишь степенности, и степенность тебя не любит, это уж по твоей фигуре видно. Ей-богу! Настоящий школьник! Теперь на свете женщины совсем другие стали! В мое время, когда женщина сядет, бывало, на скамью, под ней скамья трещала и скрипела, точно кто собаке на хвост наступил, а ты могла бы и на коте верхом ездить, и он, пожалуй, не чувствовал бы... Говорят также, что женщины, которые начинают сватать, никогда уже не будут иметь потомства.
   -- Неужели так говорят? -- спросил с тревогой маленький рыцарь.
   Но пан Заглоба расхохотался, а Бася, прижавшись своим розовым личиком к лицу мужа, сказала ему вполголоса:
   -- Ну, Михалок! Будет время, мы поедем на богомолье в Ченстохов, -- Матерь Божья, может быть, все переменит!
   -- Это, действительно, самое лучшее средство! -- ответил Заглоба.
   -- А теперь давайте говорить об Азые и Эвуне! -- сказала Бася. -- Как им помочь? Нам хорошо, пусть и им будет хорошо!
   -- Когда Нововейский уедет, им будет лучше, -- сказал маленький рыцарь, -- при нем они никак не могут видеться, тем более что Азыя ненавидит старика. Но если бы старик отдал ему Эву, то, может, простив прежние обиды, они полюбили бы друг друга, как родственники. По-моему, дело не в том, чтобы сближать молодых, они и без того любят друг друга, а в том, чтобы старика уломать.
   -- Нововейский человек суровый, -- сказала Бася.
   А Заглоба возразил:
   -- Баська, вообрази себе, что у тебя есть дочь и что тебе приходится выдать ее за какого-нибудь татарина?
   -- Азыя -- князь! -- сказала Бася.
   -- Я не отрицаю, что Тугай-бей был знатной крови, но ведь и Гасслинг был шляхтич, а ведь Кшися Дрогоевская не пошла бы за него, если б он не получил прав гражданства.
   -- Тогда выхлопочите и для Азыи права гражданства!
   -- Легкое дело! Если бы даже кто-нибудь захотел причислить его к своему гербу, это должен будет утвердить сейм, нужно время и протекция.
   -- Вот, что время нужно, это нехорошо, а протекция найдется. Пан гетман не откажет в ней Азые, он любит хороших солдат. Михал! Напиши гетману! Хочешь, я дам тебе чернил, перо, бумагу. Пиши сейчас! Вот я тебе все принесу: и свечу, и печать, а ты сядешь и немедленно напишешь.
   Володыевский стал смеяться.
   -- Боже всемогущий! -- воскликнул он. -- Я молил тебя дать мне степенную жену, а ты мне сорванца дал.
   -- Если будешь говорить так, я умру.
   -- Тьфу, еще беду накличешь! -- вскричал маленький рыцарь.
   И обратился к пану Заглобе:
   -- Вы не знаете какого-нибудь заговора против сглазу?
   -- Знаю, и уже сказал его! -- ответил Заглоба.
   -- Пиши, -- воскликнула Бася, -- пиши сейчас, а то я не выдержу!
   -- Я бы и двадцать писем написал, только бы тебе угодить, но не знаю, какая будет от этого польза; тут сам гетман ничего не может сделать; оказать ему протекцию он сможет только тогда, когда придет время. Милая Бася, панна Нововейская открыла тебе свою тайну -- прекрасно. Но с Азыей ты еще ничего не говорила и даже не знаешь, питает ли он такое же чувство к Нововейской.
   -- Как же ему не питать, если он в кладовой ее целовал!
   -- Золотое сердце! -- сказал, смеясь, Заглоба. -- Словно новорожденный ребенок, только лучше языком ворочает... Милая моя, если бы мы с Михалом вздумали жениться на всех, кого нам целовать случалось, тогда нам пришлось бы сейчас же принять магометанскую веру, и мне сделаться падишахом, а ему крымским ханом. Не так ли, Михал? Э?
   -- На Михала у меня было подозрение, -- еще когда я не была его женой! -- сказала Бася. И, закрыв ему глаза рукой, она начала поддразнивать его: -- Шевели, шевели усиками! Ведь отпираться не будешь? Знаю, знаю. И ты знаешь... У Кетлинга...
   Маленький рыцарь действительно зашевелил усиками, чтобы скрыть свое смущение и придать себе смелости, и сказал, желая переменить разговор:
   -- А ты так и не знаешь, влюблен ли Азыя в Нововейскую?
   -- Постойте, я переговорю с ним с глазу на глаз и все у него выпытаю. Конечно, влюблен. Он должен быть влюблен, иначе я его знать не хочу!
   -- Ей-богу, она готова вбить ему это в голову.
   -- И вобью, хоть бы пришлось каждый день с ним запираться!
   -- Ты сначала расспроси его, -- сказал маленький рыцарь. -- Быть может, он сразу не сознается, он ведь дикарь. Но это ничего. Понемногу ты добьешься его доверия, узнаешь его лучше и тогда будешь знать, что делать. Тут маленький рыцарь обратился к пану Заглобе:
   -- Она кажется легкомысленной, а она смышленая.
   -- И козы бывают смышленые! -- отвечал серьезно пан Заглоба.
   Дальнейший разговор прервал пан Богуш. Он влетел, как бомба, и, едва успев поцеловать руку у Баси, начал кричать:
   -- Черт побери этого Азыю, я целую ночь не мог глаз сомкнуть, чтоб ему ни дна, ни покрышки!
   -- В чем провинился перед вами Азыя? -- спросила Бася.
   -- Знаете ли вы, Панове, что мы вчера делали?
   Пан Богуш, вытаращив глаза, обвел всех троих взором.
   -- Что же?
   -- Творили историю! Ей-богу, не лгу! Историю!
   -- Какую историю?
   -- Историю Речи Посполитой! Это попросту великий человек! Сам пан Собеский изумится, когда я ему изложу замыслы Азыи. Великий человек, повторяю, и сожалею, что не могу сказать больше, я уверен, что вы изумились бы, как изумился и я. Могу вам только сказать, что, если удастся то, что он задумал, тогда он далеко уйдет!
   -- Например? -- сказал Заглоба. -- Гетманом будет? А пан Богуш подбоченился.
   -- Да! Гетманом будет! Жаль, что я не могу сказать более... Но быть ему гетманом, и баста!
   -- Разве что собачьим! Впрочем, у чабанов тоже есть свои гетманы... Тьфу! Что это вы, пан подстолий, говорите? Что он -- сын Тугай-бея, все это прекрасно. Но если он будет гетманом, то кем же буду я, кем будет Михал? Кем должны быть вы сами? Меня уже однажды шляхта назначила региментарем, и я только из дружбы к пану Павлу {Речь идет о Павле Сапеге, воеводе виленском и великом гетмане литовском. -- Примеч. перев.} уступил ему это звание, но вашего предсказания я решительно не понимаю.
   -- А я вам говорю, что Азыя великий человек!
   -- А разве я не говорила?! -- сказала Бася, повернувшись к дверям, в которые стали входить другие станичные гости.
   Прежде всего вошла пани Боская с синеокой Зосей и пан Нововейский с Эвкой, которая после плохо проведенной ночи казалась еще привлекательнее, чем всегда. Она плохо спала, потому что ее тревожили странные сны; ей снился Азыя, только еще более красивый и более настойчивый, чем прежде. Кровь бросалась в лицо Эве при одном воспоминании об этом сне; ей казалось, что этот сон можно отгадать по ее лицу.
   Но на нее никто не обращал внимания, все стали здороваться с хозяйкой. Потом пан Богуш стал снова рассказывать о великом предназначении Азыи; Бася радовалась, что это услышат пан Нововейский и Эва. После первой встречи с татарином старый шляхтич уже успокоился, он уже не заявлял на него своих прав как на своего слугу. Правду говоря, открытие, что Азыя -- татарский князь и сын Тугай-бея, импонировало ему необычайно. Он с удивлением слушал о его небывалой храбрости и о том, что сам гетман поручил ему такое важное дело, как возвращение в Речь Посполитую всех липков и черемисов. По временам пану Нововейскому казалось, что речь идет о ком-то другом, так вырос в глазах его Азыя.
   А пан Богуш все повторял с таинственным видом:
   -- Это еще ничто в сравнении с тем, что его ожидает; но только говорить об этом нельзя.
   Когда другие недоверчиво закачали головами, он воскликнул:
   -- Два великих человека только и есть в Речи Посполитой: пан Собеский и Тугай-беевич!
   -- Ради бога! -- воскликнул, наконец, выходя из себя, пан Нововейский. -- Если он и князь, то все же кем он может быть в Речи Посполитой, не будучи шляхтичем? Ведь прав гражданства у него еще нет?
   -- Пан гетман выхлопочет ему десять таких грамот! -- сказала Бася.
   Панна Эва слушала все эти похвалы с полузакрытыми глазами и бьющимся сердцем. Трудно сказать, так же ли горячо билось бы оно при виде бедного и неизвестного Азыи, как билось теперь при виде Азыи, рыцаря и человека с великим будущим. Но его блеск покорил ее, а воспоминания о давнишних поцелуях и свежие впечатления сна наполняли ее девственное тело дрожью наслаждения.
   -- Столь велик и столь знаменит! -- думала Эва. -- Что ж удивительного, что он горяч, как огонь!
  

X

   В этот же самый день Бася принялась "пытать" татарина, но, следуя совету мужа и помня его предостережения насчет дикости Азыи, она решила наступать на него не сразу.
   Несмотря на это, как только он предстал перед ней, она сказала ему прямо:
   -- Пан Богуш говорит, что вы знаменитый человек, но я полагаю, что и самые знаменитые люди любви не избегают!
   Азыя полузакрыл глаза и склонил голову.
   -- Ваша милость изволите быть правы, -- сказал он.
   -- Потому что с сердцем так: раз -- и готово!
   Сказав это, Бася встряхнула своей белокурой головой и заморгала глазами, желая этим показать, что и она прекрасно разбирается в этих делах и надеется, что говорит с человеком, тоже не лишенным опытности. Азыя поднял голову и окинул взглядом ее стройную фигуру. Никогда еще не казалась она ему столь прекрасной, как теперь: глаза ее блестели оживлением и любопытством, разрумянившееся детское личико смотрело на него с улыбкой... Но чем большей невинностью дышало ее лицо, тем обаятельнее оно ему казалось, тем сильнее разгоралась в его душе страсть, тем сильнее охватывала его любовь; он упивался ею, как вином, в нем исчезли все желания и осталось только одно: отнять ее у мужа, вечно держать в своих объятиях, прильнуть устами к ее устам, чувствовать ее руки на своей шее и любить, любить ее, хотя бы и пришлось забыть все, хотя бы пришлось погибнуть самому, хотя бы пришлось погибнуть им обоим!
   При одной мысли об этом все кружилось у него перед глазами, все новые желания выползали из самых сокровенных тайников его души, как змеи из расщелин скал; но это был человек, умевший необычайно владеть собою, и он сказал себе: "Еще нельзя!" и сдерживал свое дикое сердце, как разъяренного коня на аркане.
   Он стоял перед нею с виду холодный, хотя губы и глаза его горели огнем, а бездонные глаза говорили все, чего не смели сказать сжатые губы.
   Но этой немой речи не поняла Бася, -- ее душа была чиста, как ключевая вода, и мысли заняты другим: она в эту минуту думала, что еще сказать татарину, и, наконец, подняв палец кверху, сказала:
   -- Не раз бывает, что человек носит тайную любовь в своей душе, а между тем, если бы он откровенно высказался, быть может, он и узнал бы что-нибудь хорошее.
   Лицо Азыи вдруг потемнело, в его голове молнией мелькнула безумная надежда, но он овладел собой и спросил:
   -- О чем вы изволите говорить, ваша милость?
   А Бася ему отвечала:
   -- Другая говорила бы без обиняков, ибо женщины нетерпеливы и опрометчивы, но я не такая. Помочь я всегда готова, но доверия я сразу не требую; я скажу вам только одно: не скрывайтесь и приходите ко мне хоть каждый день, ибо я уже об этом говорила с мужем; понемногу вы освоитесь и поверите в мои дружеские чувства, и будете знать, что я расспрашиваю вас не из пустого любопытства, а из участия и желания помочь; но раз помогать, то надо же мне быть уверенной и в ваших чувствах. Впрочем, вы первый должны бы их высказать. Когда вы признаетесь, -- быть может, и я скажу вам кое-что...
   Тугай-беевич сразу понял, как тщетна была та надежда, которая на минуту блеснула в его голове: он тотчас догадался, что дело касается Эвы Нововейской. И все проклятия, которые за столько лет накопились в его мстительной душе, он готов был послать на всю семью. Ненависть вспыхнула в нем, как пламя, и ненависть эта была тем сильнее, чем радостнее были чувства, испытанные им минуту назад. Но он овладел собою. В нем было не только самообладание, но и лукавство восточных людей. Он сейчас же понял, что если съязвит что-нибудь про Нововейских, то сразу утратит расположение Баси и возможность видеться с нею ежедневно; но, с другой стороны, он чувствовал, что он не сможет, по крайней мере теперь, сломить себя настолько, чтобы заставить себя лгать ей, так мучительно любимой, будто любит другую. И от сильной внутренней борьбы и неподдельных мучений он вдруг бросился к ногам Баси и, целуя их, начал говорить:
   -- В руки вашей милости я отдаю мою душу! В руки вашей милости я отдаю мою судьбу! Я не хочу делать ничего другого, как то, что вы мне прикажете: иной воли, кроме вашей, знать не хочу. Делайте со мной что хотите! Я, несчастный, живу в страданиях и скорби. Сжальтесь надо мной, ваша милость! Лучше бы мне умереть и погибнуть!..
   Сказав это, он застонал; бесконечная мука и скрытая страсть жгли его, как огонь. Бася приняла его слова за порыв любви к Эве, которую он так долго, так мучительно таил; и ее охватила жалость к бедному юноше, и две слезинки заблестели в ее глазах.
   -- Встаньте, Азыя, -- сказала она. -- Я всегда желала вам добра и искренне хочу вам помочь. Вы происходите из знатного рода, и за ваши заслуги вам не откажут в шляхетской грамоте; пана Нововейского можно будет упросить, он и теперь уже смотрит на вас другими глазами, а Эвка...
   Тут Бася встала со скамейки, подняла свое розовое, улыбающееся лицо и, поднявшись на цыпочки, шепнула Азые на ухо:
   -- Эвка вас любит...
   Лицо Азыи исказилось от бешенства; обеими руками схватился он за голову и, забыв, как странно должны звучать эти слова, повторил несколько раз хриплым голосом:
   -- Алла! Алла! Алла!
   И выбежал из комнаты. Бася поглядела ему вслед; его восклицание не очень удивило ее, -- его часто употребляли даже польские солдаты; видя этот порыв молодого липка, она сказала про себя:
   -- Настоящий огонь! Он по ней с ума сходит!
   Потом она вихрем помчалась отдать отчет мужу, пану Заглобе и Эвке. Володыевского она застала в канцелярии, за реестрами стоящих в Хрептиевской крепости полков. Он сидел и писал, но она, вбежав к нему, крикнула:
   -- Знаешь, Михал? Я говорила с ним! Он упал к моим ногам! Он сходит с ума по ней!
   Маленький рыцарь отложил перо и начал смотреть на жену. Она была так оживлена и так хороша, что глаза его заблестели, и он невольно улыбался ей; потом протянул к ней руки, а она, слегка отстраняя их, еще раз повторила:
   -- Азыя с ума сходит по Эвке!
   -- Как я по тебе! -- сказал маленький рыцарь, обнимая ее сильнее.
   В этот же день и пан Заглоба, и Эвка Нововейская знали все подробности ее разговора с Азыей. Девичье сердце вполне отдалось теперь сладостному чувству, и при одной мысли, что будет, когда они случайно останутся наедине, оно билось неудержимо. Она уже видела смуглое лицо Азыи у своих колен, чувствовала его поцелуи на своих руках, чувствовала ту томность, с которой голова девушки склоняется на плечо любимого человека, а губы шепчут: "И я люблю". Между тем, от волнения и тревоги, она горячо целовала руки Баси и ежеминутно поглядывала на дверь, не увидит ли там мрачного, но прекрасного лица Ту-гай-беевича. Но Азыя не показывался. К нему приехал Галим, старый слуга его отца, теперь влиятельный мурза у добруджан. Галим приехал уже открыто, потому что в Хрептиеве знали, что он посредник между Азыей и теми ротмистрами липков и черемисов, которые перешли на службу к султану. Оба они тотчас же заперлись в квартире Азыи; Галим, отвесив должные сыну Тугая поклоны, скрестил руки и опустил голову, ожидая вопросов.
   -- У тебя есть какие-нибудь письма? -- спросил у него Азыя.
   -- Нет никаких, эфенди. Мне приказано передать все на словах.
   -- Ну, говори.
   -- Война неминуема. Весной мы все должны идти под Адрианополь. Болгарам велено свозить туда сено и ячмень.
   -- А где будет хан?
   -- Прямо через Дикие Поля пойдет на Украину к Дорошу.
   -- Что ты слышал о наших?
   -- Радуются войне и ждут не дождутся весны: там уже голод, хоть только начало зимы.
   -- Голод?
   -- Много лошадей пало. В Белгороде многие сами продаются в неволю, чтобы как-нибудь прожить до весны. Лошадей много пало, эфенди, травы в степях осенью было мало... Солнце выжгло.
   -- А о сыне Тугай-бея слышали?
   -- Поскольку ты позволил говорить, я говорил. Весть разошлась от липков и от черемисов, но никто не знает правды. Говорил также и о том, что Речь Посполитая хочет дать им волю и землю и призвать на службу под начальством Тугай-беевича. При одной вести об этом взволновались все улусы, что победнее. Они этого желают, эфенди, желают, но другие им объясняют, что все это неправда, что Речь Посполитая пошлет против них войско, а Тугай-беевича совсем нет. Были у нас купцы из Крыма, говорят, что там одни кричат: "Есть Тугай-беевич!" и волнуются; другие кричат: "Нет Тугай-беевича!" и успокаивают. Но если станет известно, что ваша милость призываете их к воле, земле и службе, -- тысячи пойдут. Пусть мне только позволят говорить.
   Лицо Азыи прояснилось от удовольствия; он стал ходить большими шагами по комнате и сказал:
   -- Привет тебе, Галим, под моим кровом! Садись и ешь!
   -- Я твой пес и слуга, эфенди! -- сказал старый татарин.
   Тугай-беевич захлопал в ладоши; вошел дежурный липок и, выслушав приказания, принес еду: водку, копченую говядину, хлеба, немного сладостей и несколько пригоршней подсолнечного семени -- одно из любимых татарских лакомств.
   -- Ты мне друг, а не слуга! -- сказал Азыя после ухода слуги. -- Привет тебе, ибо ты принес хорошие вести! Садись и ешь!
   Галим начал есть, и, пока он не кончил, оба молчали; но он скоро подкрепился и начал следить глазами за Азыей, выжидая, когда тот заговорит.
   -- Здесь уже знают, кто я, -- сказал, наконец, Тугай-беевич.
   -- И что же, эфенди?
   -- Ничего. Уважают меня еще больше. Мне все равно пришлось бы все сказать, когда началось бы дело. Я откладывал, поджидая вестей из орды, и хотел, чтобы первым узнал об этом гетман, но приехал Нововейский и узнал меня.
   -- Молодой? -- спросил с испугом Галим.
   -- Старый, а не молодой. Аллах их всех сюда послал, и девка его здесь. Чтоб в них злой дух вселился! Только бы мне сделаться гетманом, я поиграю с ними. Девку мне здесь сватают, ладно! В гареме и невольницы нужны...
   -- Старик сватает?
   -- Нет... Она... Она думает, что я не ее, а ту люблю!
   -- Эфенди, -- сказал, отвешивая поклон, Галим, -- я раб твоего дома и не смею говорить в твоем присутствии; но я тебя узнал среди липков, я тебе сказал под Брацлавом, кто ты, и с той поры служу тебе верно; я и другим приказал любить тебя, как господина, и, хотя другие тебя любят, все же никто не любит тебя так, как я. Позволь мне говорить.
   -- Говори!
   -- Остерегайся маленького рыцаря! Страшен он! И в Крыму, и в Добрудже славен!
   -- Ты, Галим, слышал про Хмельницкого?
   -- Слышал и служил у Тугай и только из-за русой головки объявят мне войну? Уж была раз такая война, и пол-Речи Посполитой сожгли огнем. Кто меня удержит? Гетман? Так я соединюсь с казаками, побратаюсь с Дорошем, а землю отдам султану. Я второй Хмельницкий, я больше Хмельницкого -- во мне живет лев! Пусть позволят мне ее взять, так я буду им служить, буду бить казаков, буду бить хана и султана; а нет -- то весь край ляхов истопчу копытами коней моих; гетманов в рог согну; войска разнесу; города пожгу; людей истреблю!.. Я Тугай-бея сын, я лев!
   При последних словах в глазах Азыи показался красный огонек, а белые клыки блеснули, как у Тугай-бея. Грозя поднятой кверху рукой в сторону севера, он казался в это мгновение таким могущественным, хотя и страшным, но вместе с тем и прекрасным, что Галим поторопился отбить ему поклоны, тихо приговаривая:
   -- Аллах керим! Аллах керим!
   Затем воцарилось надолго молчание; Азыя понемногу стал успокаиваться и потом проговорил:
   -- Богуш приехал сюда. Ему я открыл мое могущество и дал совет, чтобы на Украине, возле казачества, поселить народ татарский, а подле гетмана казацкого -- гетмана татарского.
   -- Он согласился?
   -- Богуш чуть с ума не сошел от удивления и почти кланялся мне и на другой же день со счастливой новостью помчался к гетману.
   -- Эфенди, -- сказал несмело Галим, -- а если великий лев не согласится?
   -- Собеский? -Да
   Глаза Азыи опять загорелись красноватым огоньком, но через секунду лицо его приняло свое обыкновенное выражение, и, сев на скамейку, он впал в глубокую задумчивость.
   -- Я раздумывал, что может ответить великий гетман, -- сказал он наконец, -- когда Богуш известит его о моем предложении. Гетман умен и согласится. Гетман знает, что весной с султаном будет война, для которой здесь, в Речи Посполитой, нет ни денег, ни людей, и к тому же Дорошенко и казаки стоят за султана, и от всего этого может последовать полнейшее истребление всей Польши; тем более что ни король, ни советы не верят в возможность войны и потому не торопятся с приготовлениями. Я здесь держу ухо востро и все знаю, а Богуш от меня не скрывает, что говорится при гетманском дворе. Пан Собеский великий муж -- он согласится, потому что знает, когда татары придут сюда и получат свободу и землю, то в Крыму и на Добруцких степях начнется междоусобная война; могущество орд ослабнет, а сам султан прежде всего будет заботиться об успокоении этого волнения. Гетман же будет иметь время приготовиться лучше. Казаки и Дорошенко поколеблются в своей верности султану. Это единственное спасение для Речи Посполитой, которая так слаба, что и возвращение нескольких тысяч липков теперь для нее ничего не значит. Гетман об этом знает; гетман умен, и гетман согласится.
   -- Преклоняюсь перед твоим разумом, эфенди, -- ответил Галим, -- но что будет, если Аллах затмит Великому Льву свет или сатана так ослепит его гордостью, что он отвергнет твои замыслы?
   Азыя близко наклонился к Галиму и прошептал ему на ухо:
   -- Ты теперь останься здесь, пока не придет ответ от гетмана; я же раньше в Рашков не двинусь. Если он откажет мне принять мое предложение, тогда пошлю тебя к Крычинскому и другим. Ты им отдашь приказание, чтобы они по той стороне реки придвинулись к самому Хрептиову и были бы наготове, а я здесь с моими липками в первую же удобную ночь ударю на команду и сделаю вот что!..
   Сказав это, Азыя провел пальцем по горлу, приговаривая:
   -- В куски!.. В куски!.. В куски...
   Голова Галима ушла в плечи, а зверское лицо его искривила зловещая улыбка.
   -- Алла! И малому соколу. Да?
   -- Да! Ему первому!
   -- И потом в султанские земли?
   -- Да!.. С ней!
  

Глава XI

   В эту холодную зиму вся степь была занесена снегом, наполнившим овраги до краев; она представляла из себя одну сплошную белую пелену; вдруг начались страшные метели, которые гибельны как для людей, так и для животных Передвижение по дорогам становилось тяжелым и очень опасным. Но, несмотря на все эти невзгоды, пан Богуш употребил все силы, чтобы как можно скорее прибыть в Яворов, дабы рассказать гетману о планах Азыи. Этот воин, выросший в боях с казаками и татарами, всегда опасался за отечество, которому грозили татары бунтом, набегами и своим могуществом; ему желательно было, чтобы замыслы Азыи осуществились, так как в этом он видел некоторую гарантию для безопасности родины и всей душой верил, что уважаемый всеми гетман решится на все, лишь бы Речь Посполитая сделалась могущественнее. Вот почему пан Богуш и старался как можно скорее увидеть гетмана, не обращая внимания ни на вьюги, ни на заносы, ни на непроходимость дорог
   И вот однажды, в воскресенье, он приехал наконец в Яворов и, осведомившись о здоровье гетмана, просил сказать ему о его приезде, хотя Богушу уже сообщили, что гетман день и ночь занят, так что не может даже выбрать свободное время для обеда Но, к удивлению всех, гетман тотчас же велел его позвать И через минуту старый воин уже склонился к коленям своего гетмана.
   Пан Богуш сейчас же заметил перемену на лице Собеского, происшедшую вследствие забот это время было для Собеского весьма нелегким Хотя слава его аде не проникла во все христианские страны, но в Речи Посполитой он слыл уже за знаменитого полководца и сурового победителя татар. Этой славой он приобрел себе гетманство, и ему поручено было защищать турецкие границы, но, несмотря на свое гетманство, он не получал ни войск, ни денег для этой защиты. И таким образом, с горстью войск, он прошел вдоль и поперек всю Украину, побеждая силою своего оружия все вокруг себя; покорял города, с их взбунтовавшимися жителями, множество чамбулов было разбито им; всем этим он заставил повсюду чувствовать ужас при одном только польском имени.
   Но в настоящее время Речи Посполитой угрожала война с самым опасным врагом -- со всем мусульманским миром Гетман знал, что за подчинение Украины и казаков Турции султан обещал Дорошенке послать войска из Турции, Малой Азии, Аравии, Египта и даже внутренней Африки, провозгласить священную войну и затем сам обещался идти на Речь Посполитую и заставить ее дать новый "пашалык". На Руси был страшный голод а в Речи Посполитой готова была вспыхнуть междоусобная война, так как шляхта была недовольна выбором короля. Бедность в крае была страшная вследствие недавних войн и конфедераций; зависть и неуважение друг к другу достигли в нем огромных размеров. Никто не хотел верить, что война с мусульманами неминуема, и многие подозревали гетмана, что он сам распространил эти слухи, чтобы отвлечь поляков от своих домашних забот, а иные даже подозревали, что гетман сам желает позвать турок, чтобы в войне с ними достигнуть для себя новой славы; вообще, они его считали изменником и, вероятно, стали бы судить, если бы не войско.
   Собеский же имел весьма малое количество войска во время недавней войны против десятка тысяч диких воинов; у него не было средств для обороны: крепости были разрушены, а чтобы поправить их -- он не имел денег, ждать же какой-либо помощи было неоткуда; он даже не надеялся, что самая смерть его, как, например, смерть Жолкевского, смогла бы вывести из оцепенения Польшу и двинуть ее к мщению. На его чудном лице, походившем на лица римских вождей с лаврами на главах, лежала печать заботы, скрытых страданий и бессонных ночей.
   Но все-таки, увидя Богуша, он ласково ему улыбнулся.
   -- Здравствуй, воин, здравствуй -- сказал гетман, положа руки на плечи поклонившемуся ему до колен Богушу, -- Не надеялся встретить тебя так скоро; но тем приятней мне видеть тебя в Яворове. Откуда едешь, из Каменца?
   -- Нет, ясновельможный пан гетман; я даже не останавливался в Каменце и еду прямо из Хрептиова.
   -- Что ж делает там мой маленький рыцарь? Здоров ли? И очистил ли хоть немножко наши степи?
   -- Степи уже так спокойны, что дитя может ходить по ним без опасения. Разбойники перевешаны, а недавно Азба-бей с целой ватагой так уничтожен, что и очевидцев стычки никого не осталось. Я прибыл туда в тот самый день, когда Азба-бей был разбит.
   -- Узнаю Володыевского. Один только Рущич может состязаться с ним. А что слышно в степях? Нет ли свежих вестей с Дуная?
   -- Есть, но дурные. К Адрианополю к последним дням зимы собираются большие военные силы.
   -- Про это я уже знаю. Нет теперь других вестей, кроме дурных дурные -- из самой страны, дурные из Крыма и из Стамбула
   -- Во всяком случае, дурные, да не со всех сторон, ясновельможный пан гетман. Я и сам привез такую прекрасную весть, что будь я турок или татарин, то непременно напомнил бы о награде.
   -- Следовательно, ты мне с неба упал! Ну, ну, говори скорей, разгони сомнения!
   -- Но я так озяб, ясновельможный пан, что у меня даже разум окостенел в черепе!
   Ударив в ладоши, гетман отдал приказание слуге подать меду, что минуту спустя и было исполнено, а вместе с тем принесли в комнату подсвечники с восковыми свечами, так как хотя было и рано, но из-за снеговых туч так стемнело, что в комнате почти ничего не было видно.
   Налив из бутылки, покрытой мхом, гетман чокнулся с гостем. Тот с поклоном осушил кубок и сказал:
   -- Первая новость: тот Азыя, который должен был возвратить к нам бежавших в Турцию ротмистров, липков и черемисов; не называется Мелеховичем -- он сын Тугай-бея!
   -- Тугай-бея? -- спросил с удивлением пан Собеский.
   -- Да, ваша вельможность. Открылось, что его похитил в Крыму пан Ненашинец, но потерял его на пути, и Азыя достался пану Нововейскому и у него вырос в неизвестности, что происходит от такого отца.
   -- То-то удивляло меня немало, что он, в столь молодых летах, всегда пользовался таким уважением у татар. Теперь я все понимаю: ведь и казаки, хоть и остались верны нашей общей матери, Хмельницкого чтут за святого и гордятся им.
   -- Святая истина! Я то же самое говорил Азые! -- подтвердил пан Богуш.
   -- Дивны пути Господни, -- сказал, несколько помолчав, гетман, -- старый Тугай заливал потоками крови нашу отчизну, а молодой ей служит -- по крайней мере, до сей поры верно служил; но теперь я еще не знаю, не пожелает ли он отведать крымского величия.
   -- Теперь! Теперь он еще вернее будет служить, -- тут-то и начинается моя другая новость, в которой, быть может, Речь Посполитая найдет и помощь, и спасение. С помощью Бога, несмотря на усталость, я поспешил к ясновельможному пану, чтобы сообщить эту чудную новость и несколько успокоить его сердце.
   -- Я слушаю внимательно, -- сказал Собеский.
   Богуш, начав передавать планы Азыи, до того увлекся, что речь его порою блистала даже красноречием, а он, дрожа от волнения, все подливал да подливал меду в свой стакан, не замечая, что благородный напиток лился через край. Гетман с удивлением слушал его, и перед его воображением проносилось: переселение десятка тысяч татар с женами, детьми и стадами в землю, где им обещали свободу и разные привилегии; казаки же, видя все это и почуяв новую силу Речи Посполитой, преклонили перед ней, королем и гетманом голову; прекратились бунты на Украине; по степям уже не встречались ватаги бродяг, не оставлявших за собою камня на камне, а вместо них по этим необозримым равнинам, рядом с подольским и казацким войском, гарцевали чамбулы украинской шляхты татар.
   Это переселение татар займет все лето. Арбы потянутся за арбами, наполненные людьми, ушедшими из-под ярма султана от голода на благодатные поля Украины. Прежние враги Речи Посполитой станут оказывать ей помощь. Крым превратится в пустыню. Ни хан, ни султан не будут уже в силах властвовать над народом так, как бывало; на них нападет ужас перед новым украинским гетманом новой татарской шляхты, перед молодым Тугай-беем, храбрым и верным защитником Речи Посполитой. Весь раскрасневшись от собственного красноречия, Богуш, подняв руки кверху, проговорил:
   -- Вот что привез я! Вот что произвело на свет это змеиное отродье. А теперь ему нужны письма и полномочие ясновельможного пана, чтобы мог он кликнуть клич в Крыму и над Дунаем! Ваша вельможность, если бы Тугай-бей и ничего не сделал кроме того, что заварил бы кашу в Крыму и на Дунае, которая посеет несогласия и раздоры, разбудит гидру междоусобной войны, восстановит одни улусы против других, то и тогда, накануне войны, повторяю я, это окажет великую услугу Речи Посполитой!
   Лицо гетмана казалось грозным и мрачным. Он ходил по комнате крупными шагами и как бы мысленно разговаривал или сам с собою, или с Богушем.
   Затем, по-видимому, сильно взволнованный, гетман подошел к Богушу и сказал:
   -- Богуш, такого письма и такого позволения, если бы я и имел на это право, не дам, пока я жив!
   Богуш онемел от удивления и опустил голову. Долго он стоял безмолвно. Наконец обратился к гетману:
   -- Почему же, ясновельможный пан, почему?
   -- Прежде всего отвечу тебе, как станостик имя Тугай действительно могло бы привлечь много татар, в особенности если им пообещать землю, волю и привилегии шляхетства. Но их все-таки не пришло бы столько, сколько вы воображаете. Кроме того, безумно было бы призывать татар в Украину, поселять новый народ там, где и с казаками-то мы справиться не можем. Ты говоришь, что между ними и татарами тотчас возгорелись бы распри и войны, что мечи были бы постоянно готовы для казацких шей, а кто тебе может поручиться, что те же мечи не прольют польской крови?.. Я этого Азыю до сих пор не знал; теперь вижу, что в его груди живет змей гордости и властолюбия, а потому я опять спрашиваю тебя: кто может поручиться, что в нем не сидит другой Хмельницкий? Он будет бить казаков; но когда Речь Посполитая чем-нибудь не удовлетворит его или за какой-нибудь проступок пригрозит наказанием, то он тотчас же соединится с казаками, новые орды, как расшевеленный муравейник, явятся на его призыв, как явился на призыв Хмельницкого Тугай-бей; он даже, пожалуй, поддастся султану, как поддался Дорошенко, и вместо увеличения могущества польется новая кровь, на нашу отчизну падут новые несчастия...
   -- Ясновельможный пан, татары, сделавшись шляхтой, останутся верны Речи Посполитой.
   -- А липков и черемисов разве мало было? Они с давних пор были шляхтой и все-таки перешли на сторону султана.
   -- Липков лишили привилегий
   -- А что будет, если шляхта, в чем я не сомневаюсь, воспротивится такому распространению шляхетских прав? Й на каком основании, в силу каких убеждений хочешь ты диким и коварным толпам, которые разоряли постоянно нашу землю, дать сипу и право распоряжаться судьбами Речи Посполитой, избирать королей, посылать депутатов на сеймы? За что давать им такие награды? Что за безумие пришло этому липку в голову, и какой злой дух впутал тебя, старый солдат, что ты позволил вскружить голову себе и уверить себя в таком бесчестии и несообразности?
   Опустив глаза в землю, Богуш неуверенно отвечал:
   -- Ясновельможный пан гетман, я знал и прежде, что сеймы этому воспротивятся! Но Азыя говорит, что когда татары раз займут земли с дозволения пана гетмана, то выгнать себя уже не позволят.
   -- Бог с тобою, что ты говоришь? Он уже грозил, уже мечом потрясал над Речью Посполитой, а ты и не опомнился!
   -- Ясновельможный пан, -- отвечал Богуш с отчаянием, -- можно было бы не делать шляхтой всех татар, а только значительнейших, а остальных назвать вольными людьми. Они и так на воззвание Тугай-бея придут.
   -- Почему же, в таком случае, и всех казаков не назвать людьми вольными? Признайся, старый солдат, что тебя злой дух опутал, -- уверяю тебя.
   -- Ясновельможный.
   -- И я еще скажу тебе, -- тут пан Собеский сморщил свое львиное чело и засверкал глазами, -- если бы все случилось так, как ты говоришь, если бы война с Турцией была предотвращена, если бы даже сама шляхта желала этого, -- до тех пор, пока эта рука может владеть саблей и может сделать крестное знамение, клянусь -- и да поможет мне Бог! -- этого я не допущу!
   -- Почему же, почему, пан гетман? -- повторял Богуш, ломая руки.
   -- Потому, что я не только гетман польский, но и христианский; потому что стою на страже святого креста! И если бы казаки еще сильнее рвали внутренности Речи Посполитой, я затылков, хотя и ослепленного, но христианского люда, языческим мечом сечь не буду. Ибо, делая так, я посмеялся бы над прахом отцов и дедов наших над своими собственными дедами, над их прахом, кровью, слезами целой Речи Посполитой. Господи Боже мой! Если нас ожидает погибель, если имена наши находятся уже в списках умерших, не живущих, то пусть по крайней мере останется наша слава и воспоминание о той службе отечеству, которая предназначена была нам от Бога; пусть потомки, смотря на кресты и могилы наши, скажут. "Тут покоятся те, которые защищали христианство, святой крест против магометанского разврата и, насколько хватило дыхания в их груди и крови в жилах, обороняли их от других народов". Вот в чем служение наше, Богуш! Мы -- крепость, в стены которой Христос замуровал Свои страсти, а ты меня уговариваешь, чтобы я, Божий воин, комендант, первым отворил ворота и впустил язычников, как волков в овчарню, отдавая им на растерзание овец Иисуса! Лучше нам терпеть от чамбулов, лучше идти на страшную войну, лучше лечь мне, лучше погибнуть всей Речи Посполитой, чем обесчестить имя, лишиться славы и изменить служению, назначенному нам от Бога!..
   Говоря эти последние слова, гетман выпрямил свой стан, а на лице его появилось сияние, подобное тому, какое, вероятно, освещало лицо Готфрида Бульонского, взошедшего на стены иерусалимские и воскликнувшего: "Так Богу угодно!"
   Во время речи гетмана пан Богуш стал казаться самому себе чрезвычайно ничтожным, а Азыя, в сравнении с гетманом, явился в его глазах просто прахом. Все увлекательные планы молодого Тугай-бея получили какую-то мрачную окраску, и ему казалось, что в душу Азыи вселился сам дьявол.
   После решительного отказа Собеского пан Богуш ничего больше не мог сказать ему.
   Он не знал, как вести себя: просить ли у гетмана прощения, упав к его ногам, или повторять "Меа culpa, mea maxima culpa!" {Виноват, во всем виноват! (лат.)} и бить себя в грудь.
   В это время раздался благовест в доминиканском монастыре, и пан Собеский обратился к Богушу:
   -- Благовестят к вечерне! Богуш, пойдем помолимся Господу.
  

Глава XII

   Обратный путь пан Богуш совершал очень медленно; он уже не спешил так, как ехал из Хрептиова, и то и дело останавливался то в одном городе, то в другом на неделю и на две, наконец, во Львове он прожил все праздники и встретил Новый год Хотя гетман послал с ним свои приказания Тугай-бею, которому он повелевал как можно скорее покончить дела с липковскими ротмистрами и грозно приказывал оставить все свои безумные замыслы, но Богуш не счел нужным особенно спешить, чтобы исполнить эти поручения, так как Азыя, не получив от гетмана грамот, не стал бы вести переговоров с татарами.
   Пан Богуш нарочно замедлял свой путь; по дороге он останавливался у костелов, в которых каялся за свое участие с замыслах Азыи. Между тем в Хрептиов после Нового года понаехало много гостей. Из Каменца прибыл делегат патриарха эчмиадзинского, навирач, и с ним два анардрата -- теолога, бежавших из Каффы, при которых было много слуг. Они удивляли воинов Хрептиова своими фиолетовыми и красными ермолками и длинными бархатными и атласными шалями. Их смуглые лица и журавлиная походка также немало изумляли солдат. В Хрептиов приехал и пан Захарий Петрович, о котором все знали, что он побывал и в Крыму, и в Царьграде и что, не жалея ни сил, ни времени, старался всеми силами отыскивать пленных на всех восточных рынках Он находился в качестве проводника при навираче и анардратах
   Маленький рыцарь отдал Петровичу сумму, следуемую за выкуп пана Боски, причем прибавил к ней часть своих денег, а также и жемчужные серьги Баси пожертвованы были для этой же цели, так как у пани Боска не хватило бы денег для выкупа мужа, а Володыевским хотелось поскорее порадовать ее и Софью.
   Сюда же, в Хрептиов, приехали: претор каменецкий пан Сеферович; богатый армянин, брат которого был в плену у турок; затем две пани -- очень смуглые, но красивые молодые женщины, пани Незеревичева и пани Керемовичева. Мужья этих молодых женщин также находились в неволе, и о них-то они приехали хлопотать.
   Само собою разумеется, что гости эти были в печальном настроении. Однако в Хрептиове появились вдруг гости и более веселые: ксендз Каменецкий прислал молодую племянницу свою погостить на заговенье в Хрептиов, да кроме того нежданно-негаданно сюда же явился сын Нововейского, проведавший, что отец его находится в Хрептиове.
   Сын Нововейского вырос и возмужал. Верхняя губа его украсилась усами, хотя и не покрывавшими белых зубов, но все же очень красивыми и щегольски закрученными. Голова у него была большая, покрытая лесом густых волос, а плечи были ширины неимоверной. Смуглое лицо молодого человека было всегда будто опалено зноем, глаза у него были полны жизни и отваги; удаль и молодечество были начертаны на его лбу. Размер рук соответствовал другим частям тела; он легко мог зажать в руке большое яблоко так, что его не было видно. Силой тоже Бог не обидел его: если он, положив на колени горсть орехов, придавливал их, то от орехов оставались одни крошки. Нижняя же часть туловища молодого Нововейского была очень худа, живот едва был заметен, но зато грудная клетка похожа была на часовню.
   Силы он был необычайной: легко ломал подковы и завязывал железные прутья на шеях солдат; под его шагами трещали доски, если он шел по ним, а, зацепившись за лавку, он имел удовольствие видеть, как от нее при этом только щепки летели.
   Одним словом, молодой Нововейский был силен, отважен, обладал железным здоровьем; жизнь кипела в нем ключом. Он непрочь был и покутить с приятелями. На войну шел, беззаботно смеясь; врагов бил так, что солдаты, осматривавшие убитых им врагов, удивлялись его ударам. Выросший на войне, в степях, Нововейский обладал большой проницательностью и всегда догадывался обо всех уловках татар. Его считали за лучшего наездника после Рущича и Володыевского.
   Отец принял молодого Нововейского не очень сурово, боясь, чтобы он опять не покинул его лет на десять. В душе самолюбивый пан был очень доволен успехами сына на служебном поприще, так как он вышел в люди, получил чин офицера, который только можно было получить, имея большую протекцию, и все это приобрел своими силами, не требуя от отца ни помощи, ни денег. Он знал также, что товарищи и гетман любили его сына, и, сообразив все это, пришел к убеждению, что сын его едва ли будет слушать его внушения, и отложил их до более удобного времени. А сын между тем, хотя и бросился к ногам отца, но не опустил глаз перед его взглядом и, как только отец начал свои укоры, тотчас же перебил его и сказал:
   -- Отец, я знаю -- ты языком укоряешь, а в душе доволен мною, и справедливо: я не нанес тебе позора, а если в войско убежал, то на это я и шляхтич.
   -- Но, может быть, ты обасурманился, -- возразил старик, -- если в течение одиннадцати лет глаз не показал домой?
   -- Не показывался, потому что боялся кары, которая моему офицерскому чину и положению была бы противна. Ожидал письма с помилованием. Не было писем -- и меня не было.
   -- А теперь уже не боишься?
   Засмеявшись, сын отвечал:
   -- Здесь судит военная власть, перед которой даже родительская обязана уступить. Лучше обними меня, я вижу, как горячо ты этого желаешь.
   И сын был готов броситься в объятия отца, но этому последнему как-то странно казалось обняться с этим взрослым мужчиной, офицером, так как в памяти его еще вставал мальчуган, когда-то бежавший из его дома, из дома отца, а теперь покрытый славою. Он и рад был бы сжать его в своих объятиях, но достоинство его не позволяло этого.
   Но сын, недолго думая, сам сжал его так в своих медвежьих лапах, что кости пана Нововейского затрещали, и сердце его еще более смягчилось.
   -- Что делать! -- воскликнул он со вздохом. -- Чует шельма, что живет на своем хлебе. Да! Если бы это было у меня в доме, верно, я так не смягчился бы; но здесь что будешь делать! А поди-ка еще ко мне!
   И они еще раз обняли друг друга; затем молодой Нововейский осведомился о сестре.
   -- Я приказал ей сидеть в стороне, пока не позову, -- отвечал отец, -- девка сюда так и рвется.
   -- Ради Бога! Где ж она? -- закричал сын.
   Он отворил дверь и громко крикнул:
   -- Евка! Евка!
   Ожидавшая в соседней комнате Ева поспешила прийти на зов брата; но только что она крикнула "Адам!", как тот схватил ее и поднял в воздух Ева была очень рада приезду брата, так как он всегда любил ее и защищал от дурного обращения отца, который деспотически поступал со всеми домашними. Иногда брат брал вину Евы на себя, за что и получал от отца должное наказание вместо нее. Молодой человек стал целовать сестру куда попало и, смотря ей в лицо, восклицал:
   -- Славная девка! Ей-Богу, славная! Как выросла! Печь, а не девка!
   Затем они начали рассказывать друг другу обо всем, случившемся с ними во время разлуки. Старый Нововейский находился тут же и что-то ворчал про себя. Хотя он относился к сыну с уважением, но жалел о потерянной власти над ним, так как в то время родители пользовались безграничным влиянием на детей. Но хотя сын его, наездник диких полей, не признавал уже больше этого влияния над собою, тем не менее пан Нововейский был убежден, что не потерял уважение его к себе, хотя и не мог заставить его выносить все то, что он выносил от отца, будучи подростком.
   "Ба, -- думал старый шляхтич, -- но ведь и я не могу обходиться с ним как с подростком! Он поручик и пускает мне пыль в глаза, ей-Богу!" Но в конце концов он еще сильнее полюбил сына. Тем временем Ева успела уж замучить брата расспросами, на которые он не успевал отвечать. Между прочим Ева спросила, не думает ли он жениться, так как она слышала от пани Володыевской, что все воины очень влюбчивы. При этом Еза стала расхваливать Басю, говоря, что во всей Польше другой такой не найти, разве только Зося Боска еще может с ней сравниться.
   -- Что за Зося Боска? -- спросил Адам.
   -- Та, которая гостит здесь со своею матерью. Ее отца орда взяпа в плен. Вот увидишь и полюбишь!
   -- Давайте сюда Зосю Боску! -- кричал молодой офицер. Эта поспешная готовность жениться рассмешила как отца,
   так и Еву; но Адам на это заметил им:
   -- Что и говорить: любовь, как и смерть, никого не минет. Я был еще мальчишкой, а пани Володыевская девицей, когда я влюбился в нее по уши. Эх, господа, как же я любил эту Басю! Ну и что же? Собирался было объясняться, но не тут-то было: коли не поп, не суйся в ризу. Оказалось, что она любила уж пана Володыевского, и, надобно признаться, была права.
   -- Почему это? -- спросил старый пан Нововейский.
   -- Почему? Потому что я, не хвалясь, заставлю каждого сложить оружие, а Володыевский и двух минут не фехтовал со мной, как я должен был покориться. А потом наездник он несравненный, перед которым сам пан Рущич шапку ломает. Что там пан Рущич! Даже татары обожают его. Это величайший воин в Речи Посполитой!
   -- А как он жену свою любит! AR ай! Даже сердце радуется смотреть на них, -- сказала Ева.
   -- Ишь ты, какая у тебя оскомина! Да и пора, сестреночка, пора! -- воскликнул Адам.
   И, подбоченясь, он засмеялся и закивал головой наподобие лошади, а Ева, конфузясь, отвечала:
   -- У меня и в мыслях нет ничего такого!
   -- При том же здесь, слава Богу, нет недостатка в офицерах и хорошем обществе.
   -- Ну! -- сказала Ева. -- Я не знаю, говорил ли тебе отец, что и Азыя здесь?
   -- Азыя Мелехович, липек? Я его знаю, славный вояка.
   -- Но ты не знаешь, -- подхватил старый пан Нововейский, -- что он не Мелехович, а тот наш Азыя, который с тобой воспитывался.
   -- Неужели, что я слышу? Посмотрите, пожалуйста! Порой мне это приходило в голову, но когда мне сказали, что его фамилия Мелехович, то я и подумал: нет, это не наш, а Азыя у татар имя очень обыкновенное. Столько лет не видал его, неудивительно, что не был уверен. Наш был тщедушный заморыш, а этот -- красавец!
   -- Наш-то он наш, -- говорил старый Нововейский, -- а в конце концов и не наш. Знаешь ли, чей он сын?
   -- Откуда же я могу знать?
   -- Великого Тугай-бея!
   При этих словах Адам хлопнул себя по коленям.
   -- Ушам своим не верю! Великого Тугай-бея? В таком случае он князь и ханам родственник! Во всем Крыму нет более благородной крови, чем Тугай-бея.
   -- Вражья кровь.
   -- Вражья была по отцу, но сын нам служит. Я сам его двадцать раз видел в боях. Ха! Теперь я понимаю, откуда берется в нем та дьявольская отвага. Пан Собеский хвалил его перед целым войском и произвел в сотники. От души рад буду повидаться с ним! Славный воин!
   -- Только не позволяй ему быть с собой запанибрата!
   -- А почему? Разве он слуга мой или наш слуга? Я воин -- он воин; я офицер, и он офицер. Ба! Если бы это был какой-нибудь мелюзга пехотинец, который на палочке верхом ездит -- дело другое; но если он Тугай, то значит, не какая-нибудь кровь течет в его жилах Князь -- и баста, а о шляхетстве сам пан гетман для него похлопочет. Смешно было бы с моей стороны перед ним чваниться, когда я побратим Кулак-мирзы, побратим Бакши-аги, побратим Сукыману, а все они вместе не устыдились бы пасти овец у Тугай-бея!
   При этих словах Еве захотелось снова расцеловать брата; затем, усевшись подле него, она начала ласкать его и гладить по его могучей голове.
   Но в это время в комнату вошел Володыевский, и молодой офицер поспешил ему навстречу, приветствуя его и вместе с тем объясняя, что не явился раньше к коменданту, потому что приехал в Хрептиов не по службе, а как частный человек.
   -- Кто ж может поставить тебе в вину, -- отвечал Володыевский, обнимая молодого человека, -- что ты, после такой долгой разлуки, прежде всего обнял колена своего родителя. Если бы дело касалось службы, то это другое, -- но я надеюсь, что от Рущича никаких не имеешь поручений?
   -- Кроме поклонов. Пан Рущич отправился в Ягорилков, -- ему дали знать, что там было найдено на снегу много конских следов. Письма ваши, пан комендант, он получил и немедленно отправил в орду к своим родственникам и побратимам, чтобы они искали и расспрашивали; сам пан Рущич вам не пишет, потому что, как он выражается, у него рука тяжела и не имеет в этом искусстве никакой опытности.
   -- Я знаю, что он этого не любит, -- сказал Володыевский, -- сабля у него -- все!
   И Володыевский, шевеля усами, хвастливо добавил:
   -- А все-таки за Азбой-беем гонялись более двух месяцев напрасно.
   -- Но ваша милость доконала его, как щука плотичку! -- вставил слово пан Нововейский. -- Господь отнял, видно, у него разум, что он от пана Рущича бежал сюда, к вашей милости. Нечего сказать, попал из огня да в полымя!
   Слова эти были приятны пану Михаилу и, желая отплатить тем же, он сказал Нововейскому:
   -- Господь Бог не дал мне до сих пор сына, но если бы Он когда-нибудь услышал мою молитву, то я желал бы, чтобы он был таким же, как этот воин!
   -- Ничего особенного! Ничего особенного! -- отвечал старый шляхтич. -- Nequam {Беспутный (лат.)} -- и баста.
   А сам от радости даже засопел.
   -- Он для меня редкий гость!
   Тем временем пан Михаил, трепля Еву по щечке, говорил ей:
   -- Видите, панна, я далеко не молодой человек, а потому и стараюсь доставить иногда Басе, которая почти одних лет с вами, удовольствие, сообразное с ее возрастом. Правда, что здесь все ее очень любят; но я надеюсь, что вы, вероятно, согласитесь, что она того достойна.
   -- Господи Боже мой! -- воскликнула Ева. -- Такой другой в целом свете не найти! Я только что об этом говорила!
   От удовольствия лицо Володыевского засияло улыбкой.
   -- Вы в самом деле это говорили? Ага?..
   -- Ей-Богу, говорила! -- воскликнули вместе отец и сын.
   -- Ну, в таком случае, оденьтесь-ка понарядней, потому что я тихонько от Баси выписал из Каменца музыкантов. Я приказал им спрятать инструменты в солому, а ей сказал, что приехали цыгане ковать своих лошадей. Нынче мы отлично потанцуем. О, она это любит, хотя и корчит из себя степенную матрону.
   И пан комендант, видимо, очень довольный, потер руки.
  

Глава XIII

   Вьюга была страшная, на дворе темно -- хоть глаз выколи, а снегу падало так много, что все рвы в станице были наполнены им. Между тем в доме коменданта был бал. Главная комната этого дома горела огнями, и в ней гремел оркестр, состоявший из двух скрипок, контрабаса, двух чаканов и валторны. Музыканты изо всех сил старались угодить танцующим.
   Не принимавшие участия в танцах -- старшие офицеры и другие -- уселись вдоль стен и, глядя на танцующих, попивали кто вино, а кто мед. В первой паре Бася танцевала с МушаЛьским, который, несмотря на свои лета, известен был за искусного танцора. На Басе было белое парчовое платье, украшенное лебяжьим пухом. Она представляла собою свежую розу, воткнутую в снег. От старого до малого все удивлялись ее красоте. "Черт побери!" -- невольно восклицали рыцари. Бася затмевала своей красотой и Еву, и Зосю, хотя обе они были тоже очень красивы и даже моложе Баси. С блестящими от радости глазами она подходила к мужу и дарила его улыбкой за доставленное ей удовольствие; блестя и сверкая, как звезда, в своей серебряной одежде, она невольно заставляла всех любоваться собою.
   Солдаты также смотрели на этот бал со двора в освещенные окна и радовались, видя, что их любимая пани была царицей между всеми красавицами, и как только Бася подходила к окну, они приветствовали ее радостными криками, забывая всех остальных
   Маленький рыцарь, видя успех жены, и сам словно вырастал; глядя на танцующую Басю, он кивал в такт ее движениям; пан Заглоба, с кружкою меда в руках, стоя подле пана Михаила, притоптывал и от восхищения даже сопел, проливая мед на пол и не замечая этого.
   А Бася, вся сияющая и радостная, мелькала по избе. В этой пустыне было для нее так много удовольствий: и охота, и битва, и танцы, и оркестр, и воины, и первый и лучший из них -- ее любимый и любящий муж. Бася чувствовала себя вполне счастливой, так как знала, что ее все любят и прославляют и что этим счастлив и ее муж
   Визави с Басей танцевали Ева с Азыей. На Еве был надет кармазиновый кунтушек. Но кавалер Евы не занимал ее разговором, он весь был погружен в созерцание красоты Баси. Ева же приписывала его молчание робости и, желая ободрить его, стала пожимать его руку сначала слегка, а затем сильнее. Азыя также время от времени сжимал до боли ее руки, но делал это бессознательно, так как все мысли его были поглощены Басей; он повторял в душе, что волей или неволей она должна принадлежать ему, хотя бы даже для этого пришлось сжечь половину Речи Посполитой.
   В ту минуту, когда он возвращался к действительности, ему хотелось задушить Еву, отомстив ей этим за ее пожатие и за то, что она стала ему преградой перед Басей. Порой он бросал на нее свой страшный, пронзительный взгляд, от чего сердце ее трепетало, как у пойманной птички: ей казалось, что наглый взгляд служит доказательством сильной любви к ней.
   Адам Нововейский танцевал с Зосей Боска в третьей паре. Зося походила на незабудку, танцуя с опущенными глазами возле своего кавалера, похожего на дикого, разыгравшегося коня. Он так скакал, что только искры летели из-под его шпор, а волосы на голове будто вихрь поднимал. Лицо его сильно раскраснелось, широкие ноздри вздрагивали, как у турецкой лошади, и, поглядывая время от времени на милое, розовое личико Зоси с опущенными глазами, этот расходившийся сверх меры воин кружил ее, как вихрь, крепко прижимая к груди и радостно, громко смеясь при этом. Адаму все больше и больше нравилась Зося, тем более что, живя в Диких Полях, он почти целыми месяцами не видел женщин.
   Зося же дрожала от страха, танцуя со своим кавалером, хотя он и нравился ей. В Яворове она много видела кавалеров, но с такими огненными ей никогда не приходилось танцевать и никто из них не прижимал ее так к своей груди, как этот дракон. Но ведь она не могла ему противиться, что же ей было делать.
   Остальные пары танцующих составляли панна Каминская, пани Керемовичева и пани Нересовичева. Эти последние, хотя и были мещанки, но за их светское обращение и богатство были приняты в общество. Навирач и два анардрата все с большим и большим удивлением следили за польскими танцами, глядя, с каким увлечением танцевали поляки. Тем временем разговоры между стариками за кубками меда становились все шумнее, хотя музыка так громко играла, что почти заглушала голоса.
   Кончив танец и еле дыша, Бася подбежала к мужу и, сложив перед ним руки, сказала:
   -- Михалку! Солдатам так холодно за окнами, прикажи дать им бочку вина!
   Володыевский чувствовал себя в прекрасном настроении и стал целовать лицо жены.
   -- Кровь свою готов отдать, чтоб тебя только потешить! -- воскликнул он.
   Затем он вышел во двор и сообщил солдатам, по чьей милости им выдано будет вино: комендант желал, чтобы его Басе были благодарны и любили ее.
   В ответ на слова Володыевского солдаты так громко крикнули, что даже снег повалился с крыши.
   -- А пальните-ка из мушкетов на vivat пани!.. -- крикнул солдатам пан Михаил.
   Когда Володыевский вернулся в комнату, Бася танцевала с Азыей. Этот последний, обвив рукою стан молодой женщины и почувствовав на своем лице ее горячее дыхание, забыл все на свете и в этот момент готов был отказаться, за обладание Басей, от рая и от всех гурий его.
   Во время танцев Бася заметила Еву, и, обратясь к Азые, с любопытством спросила его:
   -- А что, пан, не объяснились еще в любви?
   -- Нет.
   -- Почему?
   -- Еще не время, -- отвечал татарин с особенным выражением в глазах.
   -- А очень вы ее любите?
   -- Насмерть, насмерть! -- воскликнул Тугай тихим, но несколько хриплым голосом, похожим на карканье вороны.
   Теперь они танцевали за Нововейским, стоявшим с Зосей в первой паре и не сменившим ее ни разу на другую даму; он только ненадолго сажал ее на скамью для отдыха и затем продолжал танцевать с тем же увлечением.
   Вдруг он остановился перед музыкантами и, обняв одной рукой свою даму, а другой подбоченясь, крикнул:
   -- Краковяк, музыканты! Ну!
   И затем, под раздавшиеся звуки краковяка, Адам стал притопывать, гремя шпорами и громко припевая басом:
  
   Струится чистый ручеек
   И гинет он в Днестре.
   Так и в тебе, моя дивчина,
   Гинет мое сердце.
   У-га!..
  
   Последнее слово стиха -- "у-га" -- он крикнул так громко, по-казацки, что Зося от испуга присела; не менее ее испугались важный навирач и два ученые анардрата, но певец не обращал на них никакого внимания, продолжая танцевать. Протанцевав два раза кругом комнаты, он снова остановился перед музыкантами и продолжал петь:
  
   Гинет да не сгинет,
   Несмотря на быстрый Днестр.
   Он с его глубины
   Перстенек поднимет.
   У-га!..
  
   -- Очень ловкие стихи! -- заметил пан Заглоба. -- Я знаток по этой части, немало сочинил их в своей молодости. Лови, кавалер, лови! А когда достанешь перстенек, я спою тебе такую песенку:
  
   Кажда девка -- губка;
   Каждый хлоп -- кремень.
   Можно высечь искру:
   Но высекайте поскорей!
   У-га!
  
   -- Vivat! Vivat пан Заглоба! -- закричали офицеры и все общество так громко, что снова перепугали и навирача и обоих ученых, с изумлением глядевших друг на друга. Между тем молодой Нововейский, протанцевав еще два тура, посадил свою еле дышавшую и перепуганную даму, которой он все-таки очень нравился за ловкость и смелость, каких она еще в своей жизни никогда не встречала; и в смущении она низко опустила свои глазки и сидела очень смирно.
   -- О чем вы задумались? -- спросил пан Нововейский.
   -- Отец мой в неволе, -- отвечала Зося тоненьким голоском.
   -- Это ничего, -- возразил он, -- все-таки потанцевать не мешает. Посмотрите на эту комнату: тут нас собралось несколько десятков воинов, и ни один, конечно, не умрет своею смертью: тот падет от стрелы татарина, другой умрет в неволе. Один, может, сегодня, другой -- завтра! Каждый кого-нибудь из своих утратил в битве, но мы все-таки должны веселиться, чтоб Господь не подумал, что мы ропщем на нашу службу! Вот что!.. Потанцевать никогда не мешает! Улыбнитесь же, покажите мне глазки, а то я подумаю, что панна меня ненавидит!
   Зося не взглянула на него, но стала едва заметно улыбаться, вследствие, чего у нее на щечках образовались ямочки.
   -- Любишь ли ты меня, панна, хоть немножко? -- спросил снова кавалер.
   -- Конечно, -- сказала тихо Зося.
   Получив такой ответ, Адам подскочил на лавке, схватил руки Зоси и стал их целовать.
   -- Все пропало! -- говорил он. -- Что будешь делать! Я влюбился в панну насмерть! Никого мне не нужно, кроме панны. Мое дорогое счастье! Ура! Как я люблю панну! Завтра упаду к ногам вашей матери! Не завтра, нет! Сегодня же, -- я хочу быть уверенным, что мне не откажут!
   В это время раздались за окном выстрелы, и ответ Зоси был заглушён ими. Благодарные Басе солдаты палили в честь нее. Эти выстрелы потрясали и окна, и стены, и навирачу, а с ним и двум ученым пришлось испугаться в третий раз; но пан Заглоба постарался успокоить их, говоря по латыни:
   -- Poloni nunquam sine clamore et strepitu gaudent! {Поляки всегда веселятся с шумом и криками! (лат.)}
   Гром выстрелов еще больше оживил общество. Порою уже между обыкновенной светской вежливостью стала проглядывать и степная дикость. Под гром музыки танцы возобновились еще с большим увлечением. Произносились громкие спичи, пили из башмачка Баси за ее здоровье, стреляли из пистолетов, избрав целью каблучки Евы. Старики, наглядевшись на молодежь, также пустились в пляс. До самого утра продолжался пир, сопровождаемый гулом, громом, пляской и пением; даже все дикие звери скрылись в глубь леса от такого гама.
   И все веселье происходило чуть не накануне войны с турками, и немало удивляли воины своим беспечным весельем важного навирача и двоих ученых, так как над головами этих воинов нависла уже смерть.
  

Глава XIV

   Не мудрено, что на другой день все встали очень поздно, кроме сторожевых солдат да коменданта, не позволявшего себе никогда никакого уклонения от службы. Молодой Нововейский также поднялся рано: ему не давала спать дума о Зосе. Тщательно одевшись, он пошел в комнату, где вчера танцевали, и стал прислушиваться, не донесется ли до него какой-нибудь шум из комнат, занимаемых дамами.
   И действительно, он услышал шорох в комнате пани Боска, но этого ему было мало. Ему хотелось как можно скорее увидеть Зосю, и он начал кинжалом выковыривать землю между балок, чтобы можно было взглянуть на милую хоть одним глазом.
   В это время пан Заглоба пришел в эту же комнату с четками в руках Догадавшись, о чем хлопочет молодой пан, он подкрался к нему на цыпочках и начал бить его по плечам сандаловыми четками.
   Рыцарь отскочил от старика, уклоняясь от его ударов и стараясь смеяться непринужденно, но смущение его было все-таки очень заметно, Заглоба же бегал за ним, ударяя его четками и повторяя:
   -- Вот турок, вот татарин, вот тебе! Вот тебе!.. Где нравственность? За женщинами подглядывать?.. Вот тебе! Вот тебе!
   -- Дорогой пан! -- восклицал Нововейский. -- Не годится из святых четок делать плеть! Простите, дурного намерения я, право, не имел.
   -- Не годится, говоришь ты, бить святыми четками? Неправда!
   -- Если настоящие сандаловые, то должны пахнуть.
   -- Мне пахнет четками, тебе дивчиной. Мне хочется еще потрепать тебе плечи, потому что для изгнания злого духа из тела нет ничего лучше четок
   -- Клянусь честью, у меня не было дурного намерения.
   -- Что ж, ты из набожности, верно, дырки в стене продалбливал, а?
   -- Не из набожности, но от любви, до такой степени необыкновенной, что удивляюсь, если она не разорвет мена как бомба. Я говорю правду! Слепни так сильно не докучают лошадям, как терзает меня эта любовь!
   -- Смотри, едва ли твое желание было безгрешно: пробивая дырки, ты стоял на этом месте, словно на горячих угольях
   -- Я, право, ничего не видал, беру Бога в свидетели. Я только колупал штукатурку.
   -- Ох, молодость!.. Кровь не вода! Мне тоже приходится подчас сдерживаться потому что доселе сидит во мне лев, gui guerit guem devoret {который ищет, кого бы съесть (лат.)}! Если имеешь честные намерения, то думаешь, конечно, о женитьбе?
   -- Думаю ли я о женитьбе? Всемогущий Боже! О чем же другом мне думать? Не только думаю, но меня будто кто шилом подзадоривает. Ваша милость, верно, не знает, что я вчера объяснился с пани Боска -- от отца получил позволение.
   -- Парень из серы и пороха! Черт возьми! Если так, то дело другое. Расскажи же, как было?
   -- Пани Боска пошла вчера в кладовую принести платки для Зоси; я за ней. Она обернулась: "Кто там?" -- я бух в ноги! "Бейте меня, матушка, а Зосю мне отдайте, отдайте мне мою любовь, мое счастье!" Пани Боска, успокоившись, сказала мне: "Все хвалят вас и считают за хорошего человека Муж мой в неволе, и Зося остается без всякой защиты на этом свете; но все-таки я не могу дать позволения ни сегодня, ни завтра, а несколько позднее; да и вам тоже прежде всего нужно получить родительское благословение". Сказавши это, она ушла, -- верно, думала, что я все это говорю с пьяных глаз!.. Впрочем, правда, у меня шумело в голове!..
   -- Это ничего, -- все были навеселе! Ты заметил, как у навирача и этих мудрецов под конец вечера съехали набекрень их остроконечные шапки?
   -- Я не заметил, потому что обдумывал, как бы полегче получить от отца разрешение.
   -- А трудно было?
   -- Утром оба мы отправились в свои комнаты, а так как надобно было ковать железо, пока оно горячо, я и подумал, что следует хоть издалека попробовать, как посмотрит на это отец. Вот я ему и говорю: "Слушай, отец, я непременно хочу жениться на Зосе, и мне нужна твоя поддержка, а если ты не сделаешь этого для меня, так я уйду на службу к венецианцам -- только вы тогда меня и видели". Как накинется он на меня, как закричит "Ох, такой-сякой! -- говорит, -- ты до сих пор фыркал, мог обойтись без меня. Иди к венецианцам или женись, я только предупреждаю тебя, что гроша тебе не дам не только из моего, но и из материнского, потому что все мое!"
   При этом пан Заглоба выпятил нижнюю губу:
   -- О... нехорошо!
   -- Погоди, пан! Как я это услыхал, то и говорю ему: "А разве я прошу денег? Мне нужно твое благословение и больше ничего; того татарского добра, которое пришлось на мою долю, хватит на покупку хорошего имения. Ба! Даже на хорошее селение хватит! А все, что материнское, пусть пойдет на приданое Еве, я еще прибавлю горсть-другую бирюзы, атласу и прекрасной парчи, а в черный день, может, и отцу помогу чистыми деньгами".
   Это сильно заинтересовало отца:
   -- Так ты так богат, бесов сын? -- спросил он. -- Ради Бога! Откуда? Добычей, что ли? Ведь ты уехал от меня нагим, как турецкий святой!
   -- Побойся Бога, отец! -- отвечал я. -- Ведь одиннадцать лет рубил я этой рукой, и, как говорят, не хуже других, как же было не собрать мне! Был при штурмах взбунтовавшихся городов, в которых татары и разбойники складывали кучами лучшую свою добычу; били мы разбойников и мурз, а добыча увеличивалась, не обижая других; но она все росла и росла, и если бы порой я не гулял, то хватило бы на два таких имения, как ваше.
   -- Что же на это старик? -- спросил, повеселев, Заглоба.
   -- Отец изумился, потому что не ожидал этого, и сейчас же стал упрекать меня в расточительности. "Добро, был бы человек степенный, -- говорит, -- а то такой ветер, такой молокосос, только и знает, что транжирить, да за магната себя выдает, все переведет и ничего не удержит". Но любопытство превозмогло в нем неудовольствие; он стал выпытывать в подробностях, что у меня есть, а я, видя, что, смазывая его этой смолой, скоро доеду до цели, не только ничего не утаил, но еще прибавил немного, хотя обыкновенно я не люблю прикрашивать, потому что, по-моему, правда -- овес, а неправда -- сечка. Отец за голову схватился и ну себе строить планы. То да то бы купить, говорит тот да тот процесс начать; жили бы мы вместе, а в твое отсутствие я присматривал бы за твоим добром, -- и при этом добрый батько заплакал. "Адам, -- говорит, -- эта девушка как будто создана для тебя! Она мне очень понравилась, к тому же она пока состоит под покровительством гетмана, а это тоже очень важно. Адам! -- говорит, -- только ты эту другую дочь мою уважай и береги, а то я тебе и в минуту смерти не прощу ее обид". А я, дорогой пан, при одном предположении о возможности обидеть Зосю как зарыдаю! Упали мы с отцом друг другу в объятия и так проплакали до самых петухов!
   -- Шельма старик! -- проворчал Заглоба и громко прибавил: -- Ха! Вскоре может быть свадьба и новое веселье в Хрептиове, -- тем более, что теперь мясоед!
   -- Я завтра сыграл бы ее, если бы это от меня зависело, -- сказал порывисто Нововейский, -- но отпуск мой скоро кончается, а служба службой, нужно возвращаться в Рашков. Пан Рущич мне даст новый отпуск, я знаю! Но я не уверен, не будет ли препятствия со стороны женщин. Подойду к матери -- говорит "Муж в неволе"; к дочери -- та плачет "Отец в неволе". Что тут делать? Ведь я этого отца на привязи не держу? Боюсь я всех этих препятствий! Если бы не они -- сейчас поймал бы ксендза Каминского за полы и не пустил бы до тех пор, пока нас с ней не обвенчает. Но уж если бабы вобьют себе что в голову, то ничем не выбьешь. Я бы отдал последнюю копейку, сам бы пошел за ее отцом; но нет возможности! Никто не знает, где он; может быть, уж умер, вот тебе и делай как знаешь! Если ждать его возвращения, то придется, пожалуй, до страшного суда!
   -- Петрович с навирачем и учеными завтра выезжают в дорогу; ответ получится скоро!
   -- Господи помилуй! Мне еще нужно ответа ждать? До весны, значит, и начинать нельзя, а я тем временем высохну, ей-ей!.. Вот что, дорогой пан, все верят в ваш ум и опытность: выбейте вы у баб эту дурь. Весной ведь будет война. Бог знает, что случится; ведь я же хочу жениться на Зосе, а не на ее отце; из-за чего должен я ждать?
   -- Уговори женщин, чтобы они ехали в Рашков и там поселились. Там легче и известие получить, а если Петрович найдет Боску, так и ему к вам будет легче добраться. Я сделаю все, что будет в моих силах; но ты попроси пани Басю, чтобы и она вставила словечко за тебя.
   -- Не откладывай, не откладывай, а то меня дьяв...
   В эту минуту в комнату вошла пани Боска, и не успел пан Заглоба оглянуться, как уже Адам лежал у ног вошедшей, растянувшись на полу во всю длину своей огромной фигуры.
   -- Родительское позволение есть! Отдайте, матушка, Зосю! Отдайте Зосю!.. Отдайте Зосю!.. -- вопил Нововейский; на шум этот вышли из других комнат Бася и пан Михаил, вслед за которыми показалась и Зося. В силу обычая, ей не следовало догадываться о происходившем, но она все-таки покраснела и, опустив глаза и сложив руки, встала у стены. А Бася присоединила и свою просьбу к просьбе Адама, пан же Володыевский отправился в это время за отцом Нововейского.
   Этому последнему было чрезвычайно неприятно, что сын сам просил руки Зоси у пани Воска и не предоставил этой обязанности ему, но все-таки со своей стороны стая просить пани Воска за сына.
   Пани Воска, потерявшая самого близкого своего защитника, выслушав просьбу Адама, заплакала и дала ему свое согласие. Между прочим она изъявила желание ехать в Рашков с Петровичем и ждать там возвращения мужа Со слезами на глазах она спросила дочь.
   -- Зося, по сердцу ли тебе предложение панов Нововенских?
   Все присутствовавшие взглянули на девушку, сильно покрасневшую, которая через минуту еле слышно ответила:
   -- Хочу в Рашков.
   -- Радость моя! -- крикнул пан Адам и, бросившись к ней, обнял ее.
   Вслед за этим он так громко крикнул, что стены потряслись.
   -- Моя Зося, моя, моя!
  

Глава XV

   После сделанного предложения Адам отправился в Рашков приискивать квартиру для пани Воска. После его отъезда, недели через две и все остальные гости уехали из Хрептиова. Петрович и депутаты патриарха эчмиадзинского рассчитывали заехать в Рашков, чтобы расспросить о дороге, а затем уже ехать в Крым Другие же думали остаться в Рашкове до наступления теплых дней, ожидая возвращения пленников: пана Боски, младшего Сеферовича и еще двух купцов, которых давно уже ждали их печальные жены.
   Путь был очень затруднителен, так как приходилось переезжать через глухие пустыни и большие яры.
   Так как зима обильна была снегом, то, на счастье, санный путь был хорош и безопасен, так как в Могилеве, Ямполе и Рашкове стояли военные команды. Азба-бей уже не существовал, а разбойники или погибли на виселице, или бежали, татары также зимой не могли здесь встретиться за неимением корма для лошадей.
   Кроме того, молодой Нововейский сказал, что если Рущич позволит, то он выедет сам им навстречу с порядочной свитой людей. Вследствие всего этого путешественники были в самом хорошем настроении. Зося не задумалась бы поехать за своим Адамом хоть на край света, а пани Боска и две армянские женщины, надеясь встретиться скоро с мужьями, тоже не роптали на дорогу.
   Хотя Рашков и находился в пустыне, где кончается христианский мир, но они знали, что едут туда не надолго. Говорили, что весной начнется война, но ведь, дождавшись мужей, можно было сейчас же отправиться домой и уклониться таким образом от опасностей войны.
   Бася удержала Еву у себя на Хрептиове. Отец последней не противился этому, зная, что она остается в доме людей вполне благонадежных
   -- Уж я ее отошлю самым безопасным образом или сама отвезу, -- говорила Бася, -- даже сама ее отвезу. Хоть раз в жизни хочу видеть эту страшную границу, о которой так много слышала в детстве. Весной, когда дороги покроются чамбулами, муж меня не пустит; но теперь, если Ева здесь останется, у меня будет прекрасный предлог. Недели через две начну настаивать, а через три наверно получу позволение.
   -- Да муж и зимой, надеюсь, не отпустит вас без надежного провожатого.
   -- Если будет возможно, то он со мной поедет, а если нет, то нас проводит Азыя с двумя сотнями людей. Я слыхала, что его и так хотят командировать в Рашков.
   Таким образом, дочь Нововейского осталась в Хрептиове. У Баси кроме тех причин, о которых она сказала Нововейскому, были и другие: она желала сблизить Азыю с Евой, так как молодой татарин вводил ее в сомнение На ее вопросы он отвечал, что любит Еву по-прежнему, а при встречах с девушкой -- молчал, тогда как эта последняя была от него без ума. Все содействовало ее любви к нему: и хрептиовское безлюдье, и дикая, но чудная красота Азыи, и воспоминание о прежней жестокости отца к нему, и то, что он сын князя, и его долголетняя таинственность, и, наконец, его славные подвиги -- все это заставило Еву полюбить Азыю безгранично. Она со страстным нетерпением ожидала минуты открыть ему свое сердце, сказать: "Азыя, я люблю тебя с детства!" -- и упасть в его объятия, клянясь любить до конца жизни. Но Азыя молчал.
   До отъезда отца и брата она думала, что Азыя стесняется их Затем она начала сомневаться, предполагая, что отец и брат будут противиться ее желанию -- тем более, что Азыя еще не имел шляхетства, но она удивлялась, почему Азыя перед ней не мог открыть свое сердце, что должен был бы сделать немедля, ввиду встретившихся препятствий.
   Но он ничего не говорил.
   Наконец надежда покинула Еву, и она стала говорить Басе о своем горе. Та, как могла, успокаивала ее:
   -- Я не отрицаю, что он человек странный, -- говорила она, -- странный и необыкновенно скрытный; но я уверена, что он тебя любит, потому, во-первых, что он мне об этом несколько раз повторил, а во-вторых, что он смотрит на тебя иначе, чей на других!
   В ответ на это Ева печально качала головой.
   -- Иначе, это верно; но не знаю я: любовь или ненависть выражаются в этом взгляде:
   -- Милая Ева, уж этого ты не болтай: за что же ему тебя ненавидеть?
   -- А за что же меня ему любить?
   Бася погладила ее по щечке.
   -- А за что Михаил любит? А за что твой брат только увидел Зосю, уже полюбил ее?
   -- Адам всегда был горяч.
   -- Азыя был всегда горд и боится отказа, особенно со стороны твоего отца. Брата он не боится, потому что брат, сам полюбив, легко понял бы мучения любви. Вот что! Не будь глупа, Ева, и не бойся. Я пожурю хорошенько Азыю, и ты увидишь, какие будут последствия.
   В этот же день Басе пришлось встретиться с молодым татарином, после чего она поспешила к Еве.
   -- Уже! -- заговорила она в дверях.
   -- Что? -- спрашивала, краснея, Ева.
   -- Я ему так сказала: "О чем ты думаешь, пан? Не хочешь пи ты отплатить мне неблагодарностью? Я нарочно удержала здесь Еву, чтобы ты мог воспользоваться удобным случаем, если же не воспользуешься теперь, то знай, что не далее как через три недели я отошлю Еву в Рашков или, скорее, сама ее туда отвезу -- а пан останется здесь, в крепости". У него лицо сильно изменилось, когда он услыхал о твоем отъезде в Рашков. Он упал даже к моим ногам. Я спросила его, что он на это скажет. "В дороге, -- говорит, -- это всего удобнее; в дороге случится то, что нам назначено судьбой. Я тогда все скажу, все открою; потому что не могу дольше жить с такой мукой". У него даже губы задрожали, -- вдобавок, он сутра был расстроен, получив какие-то письма из Кременца. Он сказал мне, что он и без того должен ехать в Рашков, что на это есть у моего мужа приказания от гетмана, хотя там и не назначен срок, так как время отъезда зависит от его переговоров с липковскими ротмистрами. "Это время, -- говорит, -- впрочем, приближается, и я должен ехать не только в Рашков, но даже и далее, тогда заодно я провожу вашу милость и панну Еву". Я возразила ему на это, что еще не известно, поеду ли я, потому что это будет зависеть от воли Михаила. Когда он услыхал это, то очень испугался. Эх, глупенькая Ева! Ты говоришь, что он тебя не любит, а если бы та видела, как он меня просил, чтоб я ехала с вами; право, невольно слезы навертывались на глаза, глядя на него. А знаешь, чего он так испугался? Он мне сам сказал: "Я, -- говорит, -- признаюсь вам, что у меня на сердце, но все-таки без помощи вашей милости я ничего не достигну у панов Нововейских -- только пробужу старый гнев и ненависть в их сердцах В руках ваших, -- говорит, -- моя судьба, мое страдание, мое спасение, поэтому если ваша милость не поедет, то пусть лучше поглотит меня земля или огонь спалит живьем!" Вот как он тебя любит. Просто страшно подумать! А если бы ты видела, на что он был похож, -- ты испугалась бы!
   -- Нет, я его не боюсь! -- ответила Ева.
   И принялась горячо целовать руки Баси.
   -- Поезжай с нами! Поезжай с нами! -- повторяла она с увлечением. -- Поезжай с нами! Ты одна можешь спасти нас; ты одна не побоишься говорить с отцом; ты можешь все устроить. Поезжай с нами! Я брошусь к ногам пана Володыевского, чтоб он тебе дал позволение ехать с нами. Без тебя отец с Азыей с ножами пойдут друг на друга!.. Поезжай с нами!
   И, говоря это, Ева бросилась к ногам Баси и со слезами стала обнимать их
   -- Даст Бог, поеду, -- отвечала Бася, -- я все представлю Михаилу и буду его упрашивать. Теперь и одной ехать безопасно, а не только с такими провожатыми, как у нас. Может быть, Михаил и сам поедет, а если нет, то он все-таки согласится. Сначала раскричится, но потом успокоится, начнет ходить вокруг меня, смотреть мне в глаза -- и согласится. Я желала бы, чтоб он мог сам ехать: мне тяжело будет без него; но что ж делать, и так поеду, чтобы вам как-нибудь помочь. Тут, конечно, дело идет не о моем желании, а о вашем счастии. Михаил тебя любит, и Азыю любит -- он согласится!
   После свидания с Басей Азыя словно ожил; радостный и с надеждой в сердце побежал он в свою комнату.
   Перед этим самым свиданием он получил от пана Богуша письмо, содержание которого наполнило отчаянием его душу. Пан Богуш писал ему следующее:
   "Мой милый Азыя! Я остановился в Каменце и в Хрептиов теперь приехать не могу; во-первых, потому, что незачем и ехать. Я был в Яворе. Пан гетман не только не желает дать тебе письменного позволения и помочь твоим безумным замыслам своей властью, но грозно и под страхом потерять его благосклонность повелевает тебе оставить их Я тоже пришел к тому убеждению, что все то. что ты говорил мне, не может иметь никакого значения, ибо грешно христианскому народу входить в такие сношения с язычниками и было бы позорно перед целым светом давать шляхетские привилегии злодеям, разбойникам и убийцам. Посуди сам и о гетманстве не мечтай: тебе до того далеко, хотя ты и сын Тугай-бея. А если хочешь заслужить прежнее расположение гетмана, то будь доволен теперешним твоим назначением и постарайся ускорить окончание переговоров с Крычинским, Творковским. Адуровичем и другими.
   Записку гетмана, что ты должен делать, посылаю при этом письме, а пану Володыевскому -- приказ гетмана, чтобы тебе дозволено было уезжать и приезжать вместе с твоим отрядом. Ты, конечно, должен будешь отправиться навстречу ротмистрам. Поторопись и скорей донеси мне в Каменец, что слышно по ту сторону Дуная. Затем поручаю тебя милости Божией, остаюсь с неизменным к тебе доброжелательством Марцин Богуш из Зембиц, подстолий новоградский".
   Это письмо страшно взбесило Азыю. Первым долгом он изорвал его, затем, исколов кинжалом стол, имел поползновение убить себя и Галима, но тот на коленях умолял его не решаться ни на что, покуда гнев его не пройдет.
   Этим письмом разрушены были все его властолюбивые мечты. Он надеялся стать третьим гетманом в Речи Посполитой и пользоваться безграничной властью над ней -- а теперь должен довольствоваться тем, что имеет, и благодарить судьбу, если получит высшую почесть -- грамоту на шляхетство. В его разгоряченном воображении представлялись толпы народа, бьющие ему челом, -- а в настоящее время самому ему приходилось кланяться другим. Все мечты разлетелись прахом. Сыну Тугай-бея, в жилах которого текла кровь владетельных князей, человеку с великими замыслами в голове придется умереть в неизвестности, живя в какой-нибудь захолустной крепости. И все это наделало только одно слово "нет", вследствие чего он уже не может летать по поднебесью, как орел, а должен ползать червяком по земле.
   Но, конечно, все эти муки не могли сравниться с тем отчаянием, какое он испытывал при мысли о том, что из-за несбывшихся замыслов он теряет Басю, которую он любил страстно, любил всем существом своим. Азыя-гетман мог бы увезти ее от мужа, и хотя бы вся Речь Посполитая восстала против него, он уберег Басю и не отдал бы её, -- но что же мог сделать Азыя -- поручик липковский, над которым был командиром ее муж?.
   Эти мысли заставляли молодого татарина желать смерти. Что за жизнь без любимой женщины? Без счастья! Без надежды! Он твердо был уверен в согласии гетмана -- и тем сильнее поразил его этот удар. Ему оставалось отказаться от всех своих безумных замыслов -- но это значило отказаться от жизни. Жить без славы, величия и счастия он не мог.
   По прочтении письма гнев и отчаяние овладели им. Мозг его горел, как в огне, он скрежетал зубами и выл, как дикий зверь, запертый в клетке. Но, несмотря на это, в голове его. роились мысли о мщении. Он хотел отмстить за свои муки всей Речи Посполитой, гетману, Володыевскому и даже самой жене его. Взбунтовав липков, он хотел погубить всех воинов Хрептиова, а самый Хрептиов уничтожить с лица земли, коменданта убить, а Басю увезти на молдавский берег, затем в Добродужу и далее, хоть в степи Азии. Но наконец он образумился, чему немало способствовал верный Галим. Азыя потом и сам убедился в неосновательности своих планоа В нем, как и в Хмельницком, были свойства льва и змеи. Он знал, что Володыевский не даст себя поймать врасплох, если бы Азые и удалось взбунтовать липков, тем более что пан Михаил владел лучшими воинами и сам был первым среди них. Но если Азыя и убил бы его, то все-таки ему трудно было бы спастись бегством, так как на всех дорогах могли встретиться ему польские войска. Так, если бы он направился вдоль реки к Ягорилкову -- то мог бы наткнуться, на команды, которые находились в Могилеве, Ямполе и Рашкове. На молдавском же берегу могли его встретить друзья маленького рыцаря -- бургулабы и самый близкий друг пана Михаила -- паша хотинский. К Дорошу идти было так -бея, когда он с Хмельницким на ляхов ходил, города разрушал и добычу брал.
   -- А знаешь ли ты, что Хмельницкий у Чаплинского жену увез, сам женился на ней и детей имел от нее? Что ж? Была война, и все гетманские войска, королевские и Речи Посполитой, не отняли ее у Хмельницкого. Он разбил и гетманов, и короля, и Речь Посполитую, ибо отец мой ему помог, а кроме того, Хмельницкий был гетман казацкий. А знаешь, кем я буду? Гетманом татарским! Мне должны дать много земли и какой-нибудь город для столицы; вокруг города будут улусы, а в улусах храбрые ордынцы... Много луков и много сабель. А когда я ее увезу в тот мой город и женюсь на ней, на красавице, и сделаю ее гетманшей, то у кого будет сила? У меня! Кто ее будет требовать? Маленький рыцарь, если будет жив... Но если он и будет жив и волком выть будет, и самому королю бить челом с жалобами, неужели ты думаешь, что из-за одной русой головки войну со мной начнут? Уж была у них раз такая война, и половина Речи Посполитой в огне сгорела. Кто устоит против меня? Гетман? Тогда я соединюсь с казаками, с Дорошем побратаюсь, а землю отдам султану. Я -- второй Хмельницкий, я больше, чем Хмельницкий, -- во мне лев живет! Пусть мне позволят ее взять, я буду служить им, буду бить казаков, буду бить хана, а если нет, тогда весь Лехистан истопчу копытами, гетманов в плен возьму, войска разнесу, города пожгу, людей перережу. Я -- Тугай-бея сын, я -- лев!
   В глазах Азыи вспыхнул красный огонь, засверкали белые зубы, как сверкали некогда у Тугай-бея; он поднял вверх руку и грозно потрясал ею в сторону севера. Он был и велик, и страшен, и прекрасен так, что Галим сталь поспешно отвешивать ему поклоны и тихим голосом повторять:
   -- Аллах керим! Аллах керим!
   Долго продолжалось молчание. Тугай-беевич понемногу успокаивался, наконец он сказал:
   -- Сюда приезжал Богуш. Ему я открыл мою силу и мою мощь поселить на Украине возле казачества народ татарский, а возле гетмана казацкого -- гетмана татарского!
   -- Он согласился?
   -- Он за голову хватался и чуть мне челом не бил, а на другой день со счастливою новостью помчался к гетману.
   -- Эфенди, -- сказал несмело Галим, -- а если Великий лев не согласится?
   -- Собеский?
   -- Да!
   В глазах Азыи снова сверкнул красный огонь, но лишь на одно мгновение. Лицо его тотчас успокоилось, потом он сел на скамейку и, облокотившись, глубоко задумался.
   -- Долго обдумывал я, -- сказал он, -- что может ответить великий гетман, когда ему Богуш принесет счастливую весть. Гетман мудр и согласится. Гетман знает, что весной с султаном будет война, для которой здесь, в Речи Посполитой, нет ни денег, ни людей, а когда Дорошенко и казаки станут на сторону султана, может настать последний час Лехистана, тем более что ни король, ни сословия не верят в неизбежность войны и не готовятся к ней. Я здесь держу ухо востро и все знаю, и Богуш от меня не скрывает того, о чем говорят при дворе гетмана. Пан Собеский великий муж, он согласится, ибо знает, что когда татары придут сюда за волей и землей, то в Крыму и в Добруджских степях может начаться междоусобная война, могущество орд ослабеет, и сам султан прежде всего должен будет подумать об успокоении этого волнения. Между тем у гетмана будет время приготовиться; казаки и Дорош поколеблются в своей верности султану. Это единственное спасение для Речи Посполитой, которая так ослаблена, что и возвращение нескольких тысяч липков для нее много значит. Гетман знает об этом, гетман мудр, гетман согласится!
   -- Преклоняюсь пред умом твоим, эфенди, -- ответил Галим, -- но что будет, если Аллах лишит Великого льва света или если сатана так ослепит его гордостью, что он отвергнет твои замыслы?
   Азыя приблизил свое дикое лицо к уху Галима и прошептал:
   -- Ты теперь останешься здесь, пока я не получу ответа от гетмана; я тоже раньше в Рашков не двинусь. Если он отвергнет мои замыслы, тогда я пошлю тебя к Крычинскому и другим. Ты им прикажешь подвинуться с той стороны реки к Хрептиеву и быть наготове, а я здесь с моими липками в первую же удобную ночь нападу на команду и сделаю вот что...
   Тут Азыя провел пальцем по горлу и минуту спустя прибавил: "Кенсим! Кенсим! Кенсим!.."
   Галим спрятал голову в плечи, и на его зверском лице появилась зловещая улыбка.
   -- Алла! И Малому соколу... да?
   -- Да! Ему первому!
   -- А потом в султанские земли?
   -- Да... с нею...
  

XI

   Лютая зима покрыла толстым снеговым покровом все деревья и наполнила яры до краев, так что вся степь казалась сплошной белой равниной. Вскоре начались сильные метели, во время которых под снежным саваном гибли люди и стада; дороги стали трудны и небезопасны. Все же пан Богуш изо всех сил спешил в Яворов, чтобы поскорее поделиться с гетманом великими замыслами Азыи. Выросший в постоянных войнах с казаками и татарами, порубежный шляхтич слишком хорошо знал, какая опасность грозила отчизне от бунтов и набегов со стороны всего турецкого могущества; в этих замыслах Азыи он видел чуть ли не спасение отечества, верил свято, что обожаемый им и всеми порубежными воинами гетман ни на минуту не поколеблется, раз дело касается усиления могущества Речи Посполитой, и он ехал с радостью в сердце, несмотря на заносы, метели и трудности дороги.
   И в одно из воскресений он как снег на голову свалился в Яворов и, застав там гетмана, приказал тотчас же доложить о себе, хотя его предупреждали, что гетман день и ночь занят экспедициями и корреспонденцией и что у него почти нет даже времени поесть. Но гетман, сверх ожидания, велел позвать его сейчас же. И через несколько минут старый воин склонился к коленам своего вождя.
   Он нашел пана Собеского очень изменившимся: лицо его было озабочено, -- это время было самым тяжелым временем его жизни. Имя его еще не успело прогреметь во всех концах христианского мира, но в Речи Посполитой его окружала уже слава великого вождя и грозного громителя басурманства. Из-за этой славы ему и доверили в свое время гетманскую булаву и защиту восточных границ; но, кроме булавы, ему не дали ничего: ни войска, ни денег... Но, несмотря и на это, победы шли по его стопам, как тень идет за человеком. С горстью войска он одержал победу под Подгайцами, с горстью войска он, как пламя, прошел Украину вдоль и поперек, разбил в прах многотысячные чамбулы, взял взбунтовавшиеся города, повсюду распространяя страх и ужас пред польским именем. Но теперь над несчастной Речью Посполитой нависла война с самой страшной по тому времени силой: со всем мусульманским миром. Для Собеского не было уже тайной, что Дорошенко предоставил в распоряжение султана и Украину, и казаков, а султан обещал ему за это поднять и Турцию, и Малую Азию, и Аравию, и Египет, вплоть до внутренней Африки, объявить священную войну и двинуться собственной персоной в Речь Посполитую, дабы напомнить ей о новом пашалыке {Пашалык -- турецкая административная единица. -- Примеч. перев.}. Гибель угрожала всей Речи, а между тем в Речи Посполитой была неурядица: шляхта волновалась, охраняя своего немощного электа, и, разбившись на вооруженные партии, если и была готова, то разве лишь к междоусобной войне. Страна, изнуренная недавними войнами и военными конфедерациями, обеднела, в ней царила зависть, взаимное недоверие терзало сердца. Никто не хотел верить в войну с мусульманским могуществом, и великого вождя подозревали в том, что он нарочно распространяет слухи о ней, чтобы отвратить все умы от домашних дел; его подозревали даже в том, что он готов сам позвать турок, чтобы упрочить положение свое и своих сторонников; говоря попросту, его считали изменником, и если бы не войско, то над ним учинили бы расправу.
   А он, чувствуя приближение войны, на которую с востока должны были двинуться сотни тысяч дикарей, стоял без войска с горсточкой солдат -- такой ничтожной, что при дворе султана было, должно быть, больше слуг. Стоял без денег, без средств для снабжения разоренных крепостей, без надежды на победу, без возможности обороны, без убеждения, что его смерть, как некогда смерть Жолкевского, разбудит оцепенелый народ и породит мстителя. Вот почему озабочено было его чело, а величественное лицо, напоминавшее лица римских триумфаторов, увенчанных лаврами, носило следы тайных страданий и бессонных ночей.
   Но при виде пана Богуша лицо гетмана просияло добродушной улыбкой, он положил руки на плечи поклонившемуся ему до колен воину и сказал:
   -- Здравствуй, солдат, здравствуй! Не думал я увидать тебя так скоро, но тем приятнее мне видеть тебя в Яворове. Откуда едешь? Из Каменца?
   -- Нет, ясновельможный пан гетман. Я даже не заезжал в Каменец, я еду прямо из Хрептиева.
   -- Что там поделывает мой маленький солдатик? Здоров ли? Очистил ли он хоть немножко Ушицкие степи?
   -- В лесах уже так спокойно, что ребенок может ходить по ним безопасно. Бродяги перевешаны, а за последние дни Азба-бей со всей своей ватагой разбит так, что не уцелел даже ни один свидетель поражения. Я прибыл туда в тот день, когда Азба-бей был уничтожен.
   -- Узнаю пана Володыевского! Один Рущиц в Рашкове может с ним сравняться. А что слышно в степях? Нет ли свежих вестей с Дуная?
   -- Есть, но дурные. В Адрианополе в конце зимы будет воинский сбор.
   -- Это я уже знаю. Теперь нет других вестей, кроме дурных: дурные -- из отчизны, дурные -- из Крыма, дурные -- из Стамбула.
   -- Но не все! Я сам, ясновельможный пан гетман, везу такую счастливую весть, что, будь я турок или татарин, я непременно потребовал бы награды.
   -- Так ты мне с неба свалился! Ну, говори скорее, рассей мою тревогу!
   -- Но я так замерз, ваша вельможность, что у меня даже мозги закостенели.
   Гетман захлопал в ладоши и приказал слуге принести меду. Минуту спустя принесли покрытую плесенью бутыль и подсвечники с зажженными свечами; хотя было еще рано, но день от снежного вихря был такой пасмурный, что на дворе и в комнатах царил полумрак.
   Гетман налил и чокнулся с гостем, а тот, низко поклонившись, осушил свой кубок и сказал:
   -- Первая новость та, что Азыя, который хотел вернуть к нам на службу бежавших в Турцию липковских и черемисских ротмистров и который назвался Меллеховичем, -- сын Тугай-бея...
   -- Тугай-бея? -- спросил с удивлением пан Собеский.
   -- Да, ваша вельможность. Оказалось, что пан Ненашинец похитил его из Крыма еще ребенком, затем Азыю у него отняли, и он попал к пану Нововейскому, у которого вырос в неведении касательно своего отца.
   -- Мне всегда казалось странным, что он, такой молодой, пользуется таким влиянием у татар. Но теперь я понимаю; ведь даже и те казаки, которые остались верны нашей матери-отчизне, считают Хмельницкого чуть не святым и гордятся им.
   -- Вот именно! Вот именно! Я то же самое говорил Азые, -- сказал пан Богуш.
   -- Неисповедимы пути Господни, -- сказал минуту спустя гетман, -- старый Тугай проливал реки крови в нашей отчизне, а молодой служит ей верно, по крайней мере до сих пор, хотя неизвестно, не захочется ли ему теперь отведать крымского величия...
   -- Теперь? Он теперь еще вернее -- и тут-то и начинается моя другая новость, в которой, быть может, Речь Посполитая найдет и помощь, и совет, и спасение. Видит бог, что я именно ради этой новости, не обращая внимания ни на усталость, ни на опасность, спешил сюда, чтобы как можно скорее сообщить вашей вельможности эту новость и утешить ваше удрученное сердце!
   -- Слушаю внимательно, -- сказал Собеский.
   Богуш стал излагать планы Тугай-беевича, а излагал он их с таким увлечением, что он действительно был красноречив. Время от времени дрожащей от волнения рукой он наливал меду в свой кубок, проливал благородный напиток через край и говорил, говорил... Перед изумленными глазами великого гетмана мелькали, как живые, картины будущего: тысячи и десятки тысяч татар тянулись с женами, детьми и стадами к земле и воле; испуганные казаки, видя эту новую силу Речи Посполитой, били челом королю и гетману; не стало больше бунтов на Украине; по старым дорогам не тянулись уже в сторону Руси, подобно пламени, чамбулы; возле войск польских и казацких гарцевали по неизмеримым степям, под звуки труб и бой барабанов, чамбулы украинской шляхты из татар...
   И в продолжение многих лет тянулись арбы за арбами, а на них, вопреки запрещению хана и султана, множество людей, которые предпочли законность и свободу -- гнету, украинский чернозем -- голоду и нищете своей страны. И враждебная доныне сила шла теперь на услуги Речи Посполитой. Крым обезлюдел, из рук хана и султана ускользало прежнее могущество, и страх обуял их: из степей, из Украины смотрел на них грозно новый гетман новой татарской шляхты, верный страж и защитник Речи Посполитой, славный сын страшного отца -- молодой Тугай-бей.
   Лицо Богуша раскраснелось; казалось, он упивался своими собственными словами; наконец поднял обе руки кверху и воскликнул:
   -- Вот что я привез! Вот что взлелеял в душе этот драконов детеныш -- в хрептиевских пушах. А теперь ему нужно только письмо и разрешение вашей вельможности, чтобы кликнуть клич в Крыму и над Дунаем. Ваша вельможность! Если бы Тугай-беевич сделал только одно -- заварил кашу в Крыму и над Дунаем, только поселил бы раздоры, разбудил гидру междоусобной войны, вооружил бы одни улусы против других, то и тогда, накануне войны, повторяю, он оказал бы Речи Посполитой великую и незабвенную услугу!
   Но пан Собеский ходил большими шагами по комнате и молчал. Его величественное лицо было мрачно, почти грозно; он ходил и, по-видимому, беседовал в душе с собой или с Богом. Но вот, сделав над собой какое-то страшное усилие, великий гетман сказал:
   -- Богуш, я такого письма и такого разрешения, если бы даже это было в моей власти, не дам, пока я жив!
   Слова эти падали, как тяжелые капли расплавленного олова или железа; Богуш на минуту онемел, опустил голову и только после долгого молчания пробормотал:
   -- Почему, ваша вельможность, почему?
   -- Прежде всего я отвечу тебе как политик: имя Тугай-беевича могло бы привлечь некоторое количество татар, особенно если им пообещать землю, свободу и шляхетские привилегии. Но их все-таки не пришло бы столько, сколько вы воображаете. Кроме того, было бы безумием призывать татар в Украину, поселять новый народ там, где мы и с казаками справиться не можем. Ты говоришь, что между ними сейчас же начались бы распри и войны, что над казацкой головой постоянно висел бы меч? А кто тебе может поручиться, что этот меч не обагрится польской кровью? Я этого Азыю до сих пор не знал, теперь я вижу, что в его груди живет змей гордости и честолюбия, и потому спрашиваю еще раз: кто может поручиться, что в нем не сидит второй Хмельницкий? Он будет бить казаков, но когда Речь Посполитая чем-нибудь не угодит ему или когда за какой-нибудь проступок она пригрозит ему законом и наказанием, он тотчас же соединится с казаками и призовет с востока новые тучи, как Хмельницкий призвал Тугай-бея; перейдет на сторону султана, как Дорошенко, и вместо увеличения нашего могущества польются реки крови и новые бедствия падут на наше отечество.
   -- Ваша вельможность, татары, сделавшись шляхтой, будут верно служить Речи Посполитой.
   -- Мало ли было липков и черемисов? Они уже с давних пор были шляхтой, а все-таки перешли на сторону султана.
   -- Липков лишили привилегий!
   -- А что будет, если шляхта (в чем не может быть сомнения) воспротивится такому распространению шляхетских привилегий? У кого хватит совести дать диким и хищным толпам, которые до сих пор постоянно разоряли наше отечество, право распоряжаться судьбой Речи Посполитой, избирать королей, посылать депутатов на сеймы? За что им давать такую награду? Что за безумная мысль пришла в голову этому липку? И какой злой дух опутал тебя, старый солдат, что ты позволил так вскружить себе голову, что ты поверил в такое невозможное и бесчестное дело?
   Богуш опустил глаза и ответил неуверенным голосом:
   -- Ваша вельможность, я знал заранее, что сословия этому воспротивятся, но Азыя говорит, что если татары с разрешения вашей вельможности перекочуют, то выгнать себя они уже не позволят.
   -- Побойся Бога! Значит, он уже грозил Речи Посполитой, мечом потрясал над нею, а ты этого не понял?!
   -- Ваша вельможность, -- отвечал Богуш с отчаянием, -- можно наконец не всем татарам дать шляхетские права, а лишь знатнейшим, остальных же сделать свободными. Они и так пойдут на зов Тугай-беевича.
   -- Так почему же тогда всех казаков не объявить свободными? Перекрестись, старый солдат, -- говорю тебе, тебя злой дух опутал!
   -- Ваша вельможность...
   -- И вот, что я тебе скажу! (тут Собеский наморщил свое львиное чело, а глаза его засверкали). Если бы даже все должно было быть так, как ты говоришь, если бы даже благодаря этому увеличилось наше могущество, если бы война с турками была предотвращена, если бы даже сама шляхта желала бы этого, все же, пока вот эта рука может владеть саблей и может сделать крестное знамение, я никогда этого не допущу! Никогда!! Да поможет мне Бог!
   -- Почему же, ваша вельможность? -- повторял Богуш, заламывая руки.
   -- Потому что я не только польский гетман, но и христианский; потому что я стою на страже святого креста! И если бы казаки еще с большей яростью терзали внутренности Речи Посполитой, я языческим мечом не буду сечь голов христианского, хотя и ослепленного, народа! Ибо, сделав так, я оскорбил бы прах отцов и дедов наших, моих собственных предков, их слезы, кровь, всю прежнюю Речь Посполитую! Господи боже! Если нас ожидает гибель, если имя наше вписано в книгу умерших, то пусть останется хоть наша слава и воспоминание о том служении, которое было предназначено нам Богом; пусть потомки, глядя на наши кресты и могилы, скажут: "Тут почиют те, которые защищали Крест Святой против магометанского нечестия, которые до последнего издыхания, до последней капли крови защищали другие народы и за них погибли!" Вот миссия наша, Богуш! Мы -- крепость, на стенах которой водружен символ страстей Христовых, а ты мне говоришь, чтобы я -- божий воин, комендант -- первый открыл ворота и пустил язычников, как волков в овчарню, и предал на заклание паству Христову! Лучше нам терпеть от чамбулов, лучше нам переносить бунты, лучше идти на эту страшную войну, лучше погибнуть мне и тебе, погибнуть всей Речи Посполитой, чем обесчестить имя, лишиться славы и изменить служению Божьему: сойти со славного сторожевого поста!!
   Сказав это, пан Собеский выпрямился во весь свой рост, лицо его озарилось таким светом, каким, должно быть, было озарено лицо Готфрида Бульонского, когда он взошел на стены Иерусалима с криком: "Так Богу угодно!"
   После слов гетмана о том, что лучше погибнуть, чем изменить служению Божьему, -- какие доводы мог привести еще Богуш?
   И перед этими словами пан Богуш показался себе таким маленьким, огненные планы Азыи такими недостойными и бесчестными, что бедный рыцарь не знал, склониться ли ему к ногам гетмана или, ударяя себя в грудь, повторять: "Меа culpa, mea maxima culpa!" {Виноват, кругом виноват! (лат.).}
   В эту минуту в ближайшем доминиканском монастыре раздался звон колокола. Услыхав его, пан Собеский сказал:
   -- Звонят к вечерне. Богуш, пойдем, поручим себя Господу Богу!
  

XII

   Насколько пан Богуш спешил, когда ехал из Хрептиева к гетману, настолько медленно ехал он обратно. В каждом большом городе он останавливался на неделю или на две; праздники он провел во Львове, там встретил и Новый год. Он, правда, вез инструкции гетмана для Тугай-беевича, но так как они касались только поручения скорее кончить дело с липковскими ротмистрами да строгий и даже грозный приказ отказаться от великих замыслов, то у него и не было причин торопиться; Азыя и так не мог ничего начать без письменного разрешения гетмана.
   И тащился пан Богуш, посещая по пути костелы и каясь в своем участии в замыслах Азыи. Между тем в Хрептиев тотчас после Нового года прибыл целый рой гостей. Из Каменца приехал Навираг, делегат эчмиадзинского патриарха, и с ним два анардрата, ученые теологи из Кафы, и множество слуг. Солдаты очень удивлялись их причудливой одежде, фиолетовым и красным шапочкам, длинным шалям из бархата и атласа, их смуглым лицам и той огромной важности, с какой они ходили по хрептиевской станице, точно дрофы или журавли. Прибыл и пан Захарий Петрович, известный своими постоянными путешествиями в Крым и даже в Царьград, и еще более известный своей неутомимой энергией, с какой он отыскивал и выкупал пленников на восточных рынках; он сопровождал в качестве проводника Навирага и анардратов. Пан Володыевский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую для выкупа пана Боского; а так как у пани Боской не хватило денег, то маленький рыцарь прибавил из собственных, а Бася пожертвовала свои серьги с жемчужинами, чтобы поскорее помочь опечаленной пани Боской и милой Зосе. Приехал и пан Сеферович, претор каменецкий, богатый армянин, брат которого стонал в татарской неволе, и две дамы, еще молодые и довольно красивые, хотя и смуглые: пани Нерсесович и пани Керемович. Обе они хлопотали о взятых в плен мужьях.
   Это были гости по большей части опечаленные; но не было недостатка и в веселых гостях. Ксендз Каминский на Масленицу прислал в Хрептиев на попечение Баси свою племянницу, панну Камивскую, дочь звенигородского ловчего, и, кроме того, в один прекрасный день как с неба свалился молодой пан Нововейский, который, узнав о пребывании отца в Хрептиеве, тотчас же взял у пана Рущица отпуск и поспешил на свидание с отцом.
   Молодой Нововейский очень изменился за последние годы; во-первых, на верхней губе и у него зачернели короткие усы, которые, хотя не закрывали ряды белых волчьих зубов, все же красиво вились. Во-вторых, хотя парень и всегда был высокого роста, но теперь он стал почти великаном. Казалось, что такая густая и всклоченная шевелюра только и могла удержаться на такой огромной голове, как у него, а такая огромная голова -- только на таких сказочных плечах могла найти должную опору. Лицо у него было смуглое, загорелое от ветра; глаза сверкали, как угли; на его лице была написана удаль и лихость. Когда он брал большое яблоко, он мог так спрятать его в своей огромной руке, точно его там и не было; а когда клал на колени горсть орехов и нажимал на них рукой, от них оставался только порошок. Все ушло у него в силу; а в общем он был худощав, со впалым животом, и только грудь у него была как каменная.
   Он легко ломал подковы даже без особенного напряжения и скручивал железные прутья на шее солдат; он казался еще выше, чем был на самом деле; когда он ступал, под ним трещали половицы; если он случайно задевал скамью, то от нее отлетали щепки.
   Словом, это был здоровенный парень, в котором жизнь, здоровье, отвага и сила кипели так, как кипяток в котле. Казалось, у него -- огонь в груди, от которого он может вспыхнуть. Не прочь он был и выпить. В битву он шел со смехом, напоминавшим ржание коня, а рубился так, что солдаты после каждой битвы осматривали всех, кого он убивал, чтобы подивиться его необыкновенным ударам. С детства привыкший к степи, к войне, к сторожевым постам, он, несмотря на свою горячность, был осторожен и проницателен; знал все татарские уловки, и после пана Володыевского и Рущица считался лучшим загонщиком. Старик Нововейский, вопреки всем своим угрозам и предупреждениям, принял сына не очень сурово; он боялся, как бы сын не обиделся и опять не ушел от него на одиннадцать лет. В сущности, самолюбивый шляхтич был доволен таким сыном, который денег из дому не брал, сам превосходно умел устраиваться в жизни, снискал славу между товарищами, гетманскую благосклонность, дослужился до офицерского чина, до которого не могли дослужиться многие, несмотря на протекцию. Отец полагал также, что сын, одичавший в степи и в войнах, пожалуй, не захочет покориться родительской власти, и потому счел за благо не подвергать его испытанию. Сын хотя и упал к ногам отца, как это следовало, но смело смотрел ему в глаза и без всяких обиняков на первые же укоры отвечал:
   -- Отец, на словах ты меня коришь, а в душе небось радуешься: имени твоего я не опозорил, и если я убежал в полк, то на то я и шляхтич.
   -- А может, и басурман, коли ты одиннадцать лет глаз домой не показывал, -- сказал старик.
   -- Не показывал, боясь наказания, а оно опозорило бы мое офицерское звание. Я ждал письма с прощением. Не было письма -- не было и меня!
   -- А теперь уж не боишься? Молодой воин только засмеялся.
   -- Здесь распоряжается военная власть, и перед ней даже родительская должна уступить. Знаете что, благодетель, лучше обнимите-ка меня, уж я вижу, что вам этого хочется.
   Сказав это, он раскрыл объятия, а пан Нововейский-отец не знал, что ему делать. Он как-то терялся перед этим сыном, который убежал мальчиком из дому, а теперь возвращался зрелым мужем, покрытым воинской славой. Многое льстило отцовскому самолюбию пана Нововейского, и он рад бы прижать сына к своей груди, и если колебался еще, то не желая уронить авторитет отца. Но сын схватил его в объятия. Затрещали в этих медвежьих объятиях кости старого шляхтича, и это окончательно растрогало старика.
   -- Что делать?! -- воскликнул он. -- Сам чует, шельма, что на собственном коне ездит, и в ус не дует. Если бы это было у меня в доме, я бы, конечно, так не размяк, а здесь что делать? Ну, поди-ка сюда!
   И они снова обнялись, после чего молодой Нововейский стал спешно расспрашивать про сестру...
   -- Я велел ей держаться в стороне, пока не позову, -- отвечал отец, -- девка на месте усидеть не может!
   -- Ради бога! Где она?! -- воскликнул сын.
   И, открыв дверь, он стал звать так громко, что эхо ответило ему.
   -- Эвка! Эвка!
   Эвка, которая ожидала в соседней комнате, вбежала тотчас, но не успела она вскрикнуть: "Адам", как сильные руки подхватили ее и подняли на воздух. Брат всегда очень любил ее; часто, защищая от жестокости отца, он принимал на себя ее вину и получал следовавшую ей порку. Вообще пан Нововейский был деспотом в семье, почти жестоким, и теперь девушка приветствовала в этом могучем брате не только брата, но и будущего заступника и защитника. Он целовал ее в голову, в губы, целовал ее руки, по временам отстранял ее от себя, смотрел на нее и весело восклицал:
   -- Красивая девка! Ей-богу!
   Потом еще прибавлял:
   -- Ишь, выросла! Печка, а не девка!
   А она вся сияла от радости. Потом они стали быстро разговаривать о долгой разлуке, о доме, о войнах. Старый пан Нововейский ходил вокруг них и ворчал про себя. Сын очень импонировал ему, но минутами им овладевало беспокойство за свою будущую власть. Это были уже времена, когда родители имели огромную власть над детьми, впоследствии власть эта стала даже безграничной. Но пан Нововейский сразу понял, что этот сын его -- загонщик, солдат из диких станиц -- действительно "ездил на собственном коне". Пан Нововейский ревниво дорожил своей властью. Он был, конечно, уверен, что сын всегда будет почитать его, что он будет отдавать ему должное уважение. Но будет ли он ему подчиняться так, как подчинялся, будучи подростком? "Ба! -- думал старик. -- Разве я сам посмею обращаться с ним как с подростком? Этот шельма, поручик, импонирует мне, ей-богу!" К тому же пан Нововейский чувствовал, что его отцовское чувство с каждой минутой растет и что он скоро будет питать слабость к этому великану сыну.
   Между тем Эвка щебетала, забрасывая брата вопросами: когда он вернется, не поселится ли он у них совсем, не женится ли? Она, конечно, ничего не знает, но слыхала, что воины очень влюбчивы. Она даже вспомнила, что ей говорила это пани Володыевская. Какая она прелестная и добрая, эта пани Володыевская! Красивее и лучше ее во всей Польше не найти. Разве что одна Зося Боская может с нею сравниться...
   -- Кто это, Зося Боская? -- спросил Адам.
   -- Она гостит здесь с матерью, ее отца взяли в плен. Ты увидишь ее и полюбишь!
   -- Давайте сюда Зосю Боскую! -- кричал молодой офицер.
   Отец и Эвка громко захохотали над такой готовностью, а сын сказал им:
   -- Как от любви, так от смерти, никто не уйдет. Я еще молокососом был, а пани Володыевская панной, когда я в нее влюбился. Господи боже! Как я любил эту Баську! Да что же? Признался я ей как-то -- и точно мне по морде дали: "Ты это, мол, куда лезешь!" Оказалось, что она уже тогда любила пана Володыевского, -- и что тут говорить! -- она была права.
   -- Почему это? -- спросил старый Нововейский.
   -- Почему? Потому что я, не хвастаясь, на саблях никому не уступлю, а он со мной и двух минут баловаться бы не стал. И кроме того, загонщик он несравненный, которому сам пан Рущиц в пояс должен кланяться. Что там Рущиц? Сами татары его обожают! Это величайший воин во всей Речи Посполитой.
   -- А как они любят друг друга! Ай, ай, даже смотреть завидно! -- прибавила Эвка.
   -- Ишь, оскомину набила. Да и то сказать -- тебе пора! -- воскликнул Адам. И, подбоченившись, он, как конь, стал мотать головой и подсмеиваться,
   а она ответила скромно:
   -- У меня и в уме этого нет!
   -- Ведь тут и офицеров, и хорошего общества немало!
   -- Да, кстати, не знаю, говорил ли тебе батюшка, что здесь Азыя? -- спросила Эва.
   -- Азыя Меллехович? Липок? Я его знаю. Он хороший солдат.
   -- Но ты не знаешь, -- сказал старик Нововейский, -- что он не Меллехович, а тот Азыя, который с тобой воспитывался!
   -- Господи боже! Что я слышу! Скажите пожалуйста! Иной раз мне это приходило в голову, но мне сказали, что его зовут Меллехович, и я сейчас же подумал: "Это не тот, -- а Азыя у татар имя обыкновенное". Столько лет я его не видал, -- неудивительно, что я не был уверен. Наш был некрасив и приземист, а этот красавец!
   -- Наш-то он наш, -- говорил старик Нововейский, -- но знаешь ли, что оказалось? Чей он сын?
   -- Почем я могу знать?
   -- Великого Тугай-бея!
   Молодой Нововейский ударил себя руками по коленкам.
   -- Ушам не верю! Великого Тугай-бея? Значит, он князь и родственник ханов? Во всем Крыму нет более благородной крови, чем Тугай-беева!
   -- Вражья кровь!
   -- Врагом был отец, а сын служит нам. Я сам видел его чуть не двадцать раз в сражении. Пан Собеский хвалил его в присутствии всего войска и назначил сотником. Я очень рад буду его повидать. Славный солдат! От всего сердца рад буду его встретить.
   -- Но только ты не фамильярничай с ним слишком.
   -- Почему же? Разве он мой или наш слуга? Я солдат, он солдат, я офицер, он офицер. Ба! Будь это какой-нибудь мещанинишка из пехоты -- это другое дело! Но если он Тугай-беевич, то ведь в его жилах течет не какая-нибудь кровь. Князь, и баста, а о шляхетской грамоте сам гетман для него похлопочет. Как же мне задирать перед ним нос, коли я побратим с Кулак-мурзой, с Башки-агой, с Сулиманом? А все они вместе не постыдились бы пасти овец у Тугай-беевича...
   Эвке почему-то захотелось расцеловать брата, она села возле него и стала гладить своей красивой рукой его косматые волосы. Приход Володыевского прервал эти ласки.
   Молодой Нововейский быстро вскочил, чтобы приветствовать старшего офицера, и сейчас же стал оправдываться, почему он раньше не явился к коменданту: он приехад в Хрептиев не по службе, а как частный человек. Володыевский ласково обнял его и сказал:
   -- Кто же станет обвинять тебя, товарищ, что после стольких лет разлуки с отцом ты прежде всего бросился к его ногам. Другое дело служба, но от Ру-щица у тебя, вероятно, никаких поручений нет?
   -- Только поклоны! Пан Рущиц отправился к Ягорлыку -- ему дали знать, что там было найдено на снегу много конских следов. Письмо вашей милости он получил и немедленно отправил в орду к своим родственникам и побратимам, чтобы они там искали и расспрашивали; сам он не писал, потому что, он говорит, у него рука тяжелая, никакого навыка в этом искусстве у него нет.
   -- Он этого не любит, я знаю, -- сказал Володыевский. -- У него сабля -- первое дело!
   Тут маленький рыцарь пошевелил усиками и не без хвастовства прибавил:
   -- Но ведь за Азбой-беем вы гонялись более двух месяцев -- и все даром!
   -- А ваша милость его проглотили, как щука плотичку, -- с восторгом сказал пан Нововейский. -- Бог, верно, у него разум отнял, если он от пана Рущица бежал сюда к вашей милости. Вот так попал! Ха, ха!
   Эти слова приятно пощекотали самолюбие маленького рыцаря, и, желая за любезность отплатить любезностью, он обратился к пану Нововейскому-отцу и сказал:
   -- Господь Бог не дал мне до сих пор сына, но если бы когда-нибудь он это сделал, то я желал бы, чтобы он был похож вот на этого кавалера!
   -- Ничего особенного! Ничего особенного! -- ответил старый шляхтич. Но, несмотря на это, даже засопел от удовольствия.
   -- Тоже редкость нашли!
   Между тем маленький рыцарь погладил Эвку по щеке и сказал:
   -- Видите ли, ваць-панна, я не юноша, но Баська моя почти одних лет с вами, вот почему я иной раз считаю нужным доставлять подобающие ее возрасту удовольствия... Здесь ее все любят, и я надеюсь, что и вы согласитесь, что есть за что?
   -- Боже мой! -- воскликнула Эвка. -- Во всем свете не найти такой, как она! Я только что об этом говорила.
   Маленький рыцарь обрадовался, лицо у него просияло, и он сказал:
   -- Вы в самом деле это говорили? -- спросил он.
   -- Ей-богу, говорили! -- воскликнули вместе отец и сын.
   -- Ну тогда оденьтесь понаряднее, я потихоньку от Баси выписал музыкантов из Каменца. Я приказал им инструменты в солому спрятать, а ей я сказал, что приехали цыгане ковать лошадей. Сегодня вечером плясать будем вовсю! Она это любит, хоть и корчит из себя степенную матрону.
   Сказав это, пан Михал начал потирать руки и был очень доволен собой.
  

XIII

   Снег падал такими густыми хлопьями, что совсем засыпал станичный ров и частокол. На дворе стояла темная и вьюжная ночь, а дом хрептиевского коменданта был ярко освещен. Оркестр состоял из двух скрипок, контрабаса, двух чеканов и одной валторны. Скрипачи лихо водили по струнам, раскачиваясь во все стороны, у чеканистов и валторнистов надувались щеки и наливались кровью глаза.
   Старшие офицеры и все старшее общество сидели на скамьях у стен, друг возле друга, как сидят белые голуби на краю крыши, и, попивая мед и вино, смотрели на танцующих. В первой паре шел с Басей пан Мушальский, несмотря на свои пожилые годы, такой же страстный танцор, как и стрелок. Одетая в белое парчовое платье, обшитое горностаем, она была похожа на розу в снегу. Дивились ее красоте и стар, и млад, и восклицания восторга невольно вырывались из груди рыцарей; хотя Нововейская и Зося были несколько моложе ее и тоже необыкновенно красивы, но она все же была красивее их. В глазах ее светились радость и веселье; проходя мимо маленького рыцаря, она улыбкой благодарила его за удовольствие, и из-под ее полуоткрытых розовых губ виднелись белые зубки, и вся она в белой парче сверкала, как белое пламя, и ослепляла своей красотой: красотой ребенка, женщины и цветка...
   Развевались за ней откидные рукава, точно крылья большой бабочки, а когда она, приподняв слегка платье, приседала, делая поклон своему кавалеру, она казалась видением, уходящим в землю, призраком ясной летней ночи...
   Снаружи дома солдаты, прильнув к освещенным стеклам своими усатыми лицами, глядели в комнату. Им очень льстило, что их обожаемая пани всех затмила своей красотой. Все они были ярые сторонники Баси, а потому не скупились на колкие замечания насчет Боской и Нововейской, и громким криком приветствовали каждое ее приближение к окну.
   Володыевский был полон счастливой гордости; при всяком движении Баси он кивал в такт головой; пан Заглоба, стоявший возле него с кубком, притопывал, проливая вино на пол; минутами они переглядывались в немом восторге.
   А она мелькала и мелькала по комнате, все веселее, все прекраснее. Вот так пустыня! То битва, то охота, то веселье и танцы, и музыканты, и столько воинов, а муж -- самый великий между ними, и любящий, и любимый! И чувствовала Бася, что все ее любят, все восхищаются ею, все обожают, что маленький рыцарь счастлив этим, сама она чувствовала себя такой счастливой, как птичка, которая с наступлением весны порхает в майском воздухе с громким и-радостным щебетанием.
   Во второй паре танцевала, одетая в малиновый кунтуш, Нововейская с Азыей. Молодой татарин не говорил с нею ни слова; он был совершенно упоен белым видением, мелькавшим в первой паре; но Эва думала, что у него захватывает дыхание от волнения, и старалась ободрить его сначала легкими, потом более сильными пожатиями руки. Азыя отвечал на эти пожатия порою так сильно, что она едва удерживалась от крика, но делал он это машинально, потому что думал только о Басе, видел только ее и в душе повторял страшное обещание, что если бы ему пришлось сжечь половину Речи Посполитой, то он сожжет, только бы она была его.
   По временам, когда к нему возвращалось сознание, у него вспыхивало желание схватить Эвку за горло, душить ее и издеваться над ней за ее пожатия и за то, что она становилась между ним и Басей. Тогда он пронизывал ее своим жестким соколиным взглядом, и ее сердце начинало биться сильнее: она думала, что он от любви смотрит на нее такими хищными глазами.
   В третьей паре танцевал молодой пан Нововейский с Зосей Боской. Она, похожая на незабудку, семенила возле него с опущенными глазами, а он походил на дикую лошадь и скакал, как дикая лошадь. Из-под его каблуков летели щепки, волосы его поднялись вихрем, лицо раскраснелось, ноздри раздувались, и он кружил Зосю, как вихрь кружит лист, и поднимал ее на воздух. Он так разошелся, что не знал уже меры, и так как он, живя на окраине Диких Полей, по целым месяцам не видал женщин, то Зося с первого взгляда так ему понравилась, что он в одну минуту влюбился в нее без ума. Время от времени он глядел на ее опущенные глаза, на ее разрумянившееся личико и даже фыркал от удовольствия и все сильнее стучал каблуками, все сильнее прижимал ее на поворотах к своей широкой груди и хохотал от радости, и все сильнее любил.
   А Зося даже испугалась, но этот испуг не был ей неприятен: ей тоже понравился этот вихрь, который подхватил и носил ее. Настоящий дракон! Она видала разных кавалеров в Яворове, но такого огненного она никогда еще не встречала, ни один из них так не танцевал, ни один так не прижимал к груди. Настоящий дракон! Что делать с таким, разве можно такому сопротивляться?
   В следующей паре танцевала с одним красивым кавалером панна Каминская, а далее пани Керемович и пани Нерсесович; хотя они и были мещанки, но их тоже пригласили -- обе они были прекрасно воспитаны и обе были богаты. Степенный Навираг и два анардрата все с возраставшим изумлением смотрели на польские танцы. Старшие, попивая мед, беседовали все шумнее, но оркестр заглушал все голоса. В комнате веселье с каждой минутой росло.
   Вдруг Баська, оставив своего кавалера, вся запыхавшись, подбежала к мужу и, сложив руки, сказала:
   -- Михалок, солдатам так холодно на дворе, прикажи дать бочку!
   Маленький рыцарь был так весел, что начал целовать ее руку и воскликнул:
   -- Чтобы тебе угодить, я и крови своей не пожалею!
   Потом он сам бросился во двор, чтобы сказать солдатам, кто выхлопотал для них бочку вина: он хотел, чтобы они были благодарны Басе и тем сильнее ее любили.
   Когда же в ответ все солдаты подняли такой крик, что снег стал сыпаться с крыши, маленький рыцарь закричал им:
   -- Да гряньте из мушкетов в честь пани!
   Вернувшись в комнату, он застал Басю танцующей с Азыей. Когда липок обнял рукой ее нежную фигуру, когда он почувствовал ее горячее дыхание, глаза у него почти совсем закатились, и весь мир закружился перед ним; он готов был отказаться от рая, от вечной жизни, от всех наслаждений, всех гурий и хотел только ее.
   Вдруг Бася, увидев мельком малиновый кунтуш Нововейской и сгорая от любопытства, объяснился ли Азыя в любви девушке, спросила:
   -- Вы еще не делали предложения?
   -- Нет.
   -- Почему?
   -- Еще не время, -- ответил татарин со странным выражением лица.
   -- Вы очень любите?
   -- Больше жизни! Больше жизни! -- ответил татарин тихим, хриплым голосом, похожим на карканье ворона. И они продолжили танцевать вслед за Нововейским, который шел теперь в первой паре. Другие успели уже переменить дам, а он все еще не выпускал Зоей; по временам только он сажал ее на скамейку отдохнуть и перевести дыхание, а потом плясал опять.
   Наконец он остановился перед оркестром, одной рукой обнял Зосю, другой подбоченился и крикнул музыкантам:
   -- Краковяк, музыканты! Ну же!
   Музыканты не смели ослушаться и заиграли краковяк. Тогда Нововейский, притопывая, запел громким голосом:
  
   Тонут реки в море,
   Ветер волны гонит, --
   Так в любви да в горе
   Сердце парня тонет! У-ха!
  
   И это "У-ха!" крикнул так по-казацки, что Зося чуть не присела от страха. Испугался также стоявший поблизости степенный Навираг, испугались и два ученых анардрата, а пан Нововейский все продолжал танцевать; он сделал два круга по комнате и, остановясь перед музыкантами, снова запел.
   -- Очень хорошие стихи, -- заметил пан Заглоба. -- Я знаток по этой части, ибо сочинял их немало. Тони, кавалер, тони! А когда совсем потонешь, я тебе спою такую песенку:
  
   Парень, знай, -- огниво!
   Панна -- трут, к примеру!
   Высекайте живо,
   Будет искр не в меру!
  
   -- Виват! Виват пан Заглоба! -- крикнули офицеры так громко, что испугался степенный Навираг, испугались и два ученых анардрата и с удивлением стали переглядываться.
   Но пан Нововейский опять сделал два круга и, наконец, посадил на лавку задыхавшуюся и испуганную смелостью кавалера Зосю. Очень он ей нравился; такой молодец, такой искренний, настоящий огонь, но именно потому, что она до сих пор не встречала таких кавалеров, ею овладело такое смущение, что она еще ниже опустила глазки и совсем притихла.
   -- Что вы молчите, ваць-панна? Почему вы так грустны? -- спросил пан Нововейский.
   -- Папаша в неволе! -- ответила Зося тоненьким голоском.
   -- Это ничего, -- сказал молодой человек, -- потанцевать все же не мешает! Посмотрите, ваць-панна, в этой комнате столько кавалеров, и, пожалуй, ни один не умрет своей смертью, но погибнет или от стрел басурманских, или в неволе. Сегодня один, завтра другой. Каждый из них лишился кого-нибудь из своих, а все же они веселятся, чтобы Господь Бог не подумал, будто они на судьбу ропщут. Вот оно что! Потанцевать не мешает! Улыбнитесь, ваць-панна, взгляните на меня, а то я подумаю, что вы меня ненавидите.
   Зося глаз не подняла, но понемногу кончики ее губ стали подниматься, а на ее румяных щеках образовались две ямочки.
   -- Любите ли вы меня хоть немножко, ваць-панна? -- снова спросил кавалер.
   -- Лю... люблю! -- ответила Зося почти шепотом.
   Услыхав это, пан Нововейский даже подпрыгнул на скамье и, схватив руки Зоей, стал горячо их целовать.
   -- Все пропало! -- говорил он. -- Говорить нечего! Я без ума влюбился в вас, ваць-панна! Никого не хочу, кроме вас! Прелесть моя! Спасите, святые угодники! Как я вас люблю! Завтра же паду к ногам матушки. Что завтра? Сегодня же! Только бы мне быть уверенным, что вы мне друг!
   Страшный грохот выстрелов заглушил ответ Зоей. Это солдаты палили в честь Баси. Задрожали окна, затряслись стены, и в третий раз испугался степенный Навираг и с ним два анардрата, но Заглоба, который тут же стоял, стал их успокаивать по-латыни.
   -- Apud polonos, -- сказал он, -- nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt! {У поляков радость всегда сопровождается криками и грохотом (лат.).}
   Казалось, все только и ждали этого грохота ружей, чтобы развеселиться до последней степени. Обычная шляхетская светскость стала теперь уступать место степной дикости. Музыка гремела; танцоры носились, как буря, глаза разгорелись, пар носился над головами. Даже старики пустились в пляс, то и дело раздавались громкие крики, и пили, гуляли, пили за здоровье Баси из ее башмачка, стреляли из пистолетов в каблуки Эвы. Гудел, гремел и пел Хрептиев до самого утра, так что звери в ближайшей пуше попрятались со страха в самые глухие места.
   А так как это было чуть не накануне страшной войны с турецким могуществом, так как над головами этих людей висела гроза и гибель, то удивлялся польским воинам степенный Навираг, удивлялись не менее его и два ученых анардрата.
  

XIV

   На следующий день все спали долго, за исключением дежурных солдат и маленького рыцаря, который никогда и ни для чего не манкировал службой. Молодой пан Нововейский тоже вскочил довольно рано -- Зося Боская была для него милее сна. С самого утра, одевшись понаряднее, он отправился в ту комнату, где вчера танцевали, чтобы послушать, нет ли шума и движения в смежных комнатах, где помещались дамы.
   В комнате, которую занимала пани Боская, слышно было движение, но нетерпеливому юноше так безумно хотелось повидать Зосю, что, схватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хоть сквозь щель одним глазком поглядеть на Зосю. За этим занятием застал его пан Заглоба, который вошел с четками в руках. Поняв сразу, в чем дело, он на цыпочках подошел к молодому человеку и стал хлестать его по спине сандаловыми четками.
   Тот стал убегать, увертываться, делая вид, что смеется, но на самом деле он был несколько смущен, а старик гонялся за ним, бил его и повторял:
   -- Ах, турок ты этакий, а татарин! Вот тебе! Вот тебе! А где нравственность? За женщинами будешь подглядывать. Вот тебе! Вот тебе!
   -- Благодетель! -- воскликнул Нововейский. -- Не годится святые четки вместо плетки употреблять. Оставьте меня -- у меня грешных мыслей не было!
   -- Не годится, говоришь, бить святыми четками! Неправда! Верба в Вербное воскресенье тоже вещь святая, а ею бьют. Ха! Это были когда-то языческие четки, но под Збаражем я их отнял у Супангази, а затем папский нунций освятил их. Посмотри, настоящий сандал!
   -- Если настоящий, то пахнет!
   -- Для меня-то четки пахнут, а для тебя девушка! Надо еще похлестать тебя по спине, нет лучшего средства изгонять дьявола, как четки.
   -- У меня грешных мыслей не было -- вот провалиться мне на этом месте!
   -- Так ты, значит, из набожности дырку в стене ковырял?
   -- Не из набожности, но от любви столь исключительной, что боюсь, как бы меня не разорвало, как гранату. Что уж тут скрывать! Оводы летом не докучают так лошадям, как мучит меня это чувство.
   -- Смотри, как бы это не были грешные вожделения! Когда я сюда вошел, ты так с ноги на ногу переминался, точно стоял на угольях.
   -- Я ничего не видел, ей-богу! Ведь я только начал проковыривать дырку!
   -- Ха! Молодость!.. Кровь -- не вода!.. Мне до сих пор иной раз приходится себя сдерживать, ибо во мне лев живет, который ищет, кого бы разорвать. Если у тебя чистые намерения, то, конечно, ты думаешь о женитьбе?
   -- Думаю ли я о женитьбе? Боже всемогущий! О чем же мне думать? Не только думаю, но чувствую себя так, точно меня кто шилом колет. Так вы, ваша милость, верно, не знаете, что я вчера пани Боской предложение делал, и от отца получил разрешение.
   -- Порох, а не парень! Черт тебя возьми! Если так, то дело другое, но расскажи, как это было.
   -- Пани Боская пошла вчера в свою комнату за платком для Зоей, я за нею. Обернулась: "Кто там?" А я бух ей в ноги: "Бейте меня, матушка, но Зоську отдайте, мое счастье, мою любовь!" Пани Боская, придя в себя, так сказала: "Все вас хвалят и достойным кавалером считают; мой муж в неволе, а Зоська безо всякой защиты на свете; все же я не могу дать ответа ни сегодня, ни завтра, а потом. Вы тоже должны получить разрешение от родителей". Сказав это, она Ушла, думая, что я спьяну это сделал. И то сказать -- было выпито!
   -- Это ничего -- все были выпивши. Ты заметил, как у Навирага и у анардратов под конец шапки набекрень съехали?
   -- Я не заметил, ибо голову себе ломал, как бы получить разрешение от отца.
   -- А трудно было?
   -- Поутру отправились мы оба в свою квартиру, а так как надо ковать железо, пока горячо, то я и подумал, что лучше хоть окольным путем выведать, как он к этому отнесется. Я ему и говорю: "Слушай, отец, хочу Зоську во что бы то ни стало, и мне нужно твое разрешение, а не дашь, то я уйду хоть к венецианцам на службу, и только ты меня и видел!" А он как накинется на меня: "Ах ты, такой-сякой! -- говорит. -- Привык уже без разрешения обходиться! Ступай, говорит, к венецианцам или бери девку, но только я тебе скажу, что я гроша медного тебе не дам не только из моих, но и из материнских денег, потому что все мое!"
   Пан Заглоба оттопырил нижнюю губу:
   -- У! Скверно!
   -- Погодите! Как я услыхал это, так и говорю ему: "А разве я у тебя прошу. Мне твое благословение нужно, и больше ничего -- того добра, которое из добычи на мою саблю пришлось, хватит на то, чтобы взять в аренду хорошее имение, даже на покупку хватит! Все, что осталось после матери, пусть идет в приданое Эве, я еще от себя прибавлю одну, две горсти бирюзы и шелку, и парчи, а придут черные дни, я и тебя деньгами поддержу".
   Тут-то у отца и разгорелось любопытство.
   -- Так ты, значит, так богат? Скажи, ради бога! Откуда? Из добычи? Ведь ты уехал гол как сокол!
   -- Побойся Бога, отец, ведь одиннадцать лет я этой рукой махаю и, как говорят, не плохо, как же было не накопить? Я был при штурме взбунтовавшихся городов, куда бродяги и татары целыми кучами собирали отменнейшую добычу; били мы и мурз, и разбойников, а добыча все шла и шла. Я брал только то, что приходилось на мою долю, никого не обижал, но добыча росла и росла, и если бы я не покучивал, то денег хватило бы на два таких имения, как ваше.
   -- А старик что на это? -- спросил Заглоба, повеселев.
   -- Отец изумился, он этого не ожидал и тотчас же стал упрекать меня в расточительности: "Видишь, сколько бы ты скопить мог! Но ты такой ветрогон, такой болтун, что только и умеешь магната из себя корчить -- все спустишь, ничего не удержишь!" Но любопытство его одолело, и он стал подробно расспрашивать, что у меня есть, а я, видя, что на эту удочку его легче всего поймать, не только ничего не утаил, но еще приврал немного, хоть приукрашивать я не люблю, ибо, по-моему, правда -- овес, а ложь -- сено. Отец за голову хватался и давай строить планы: "То-то можно бы прикупить, такой-то процесс начать, жили бы мы по соседству, а в твое отсутствие я бы за всем присматривал". И заплакал при этом, бедняга. "Адам, -- говорит он, -- эта девка мне очень по сердцу, тем более что ей покровительствует пан гетман, а от этого для тебя может быть выгода. Адам, -- говорит, -- только ты эту другую мою дочь люби и не обижай, а то я и в смертный час тебе этого не прощу". А я, благодетель вы мой, при одной мысли о том, что я мог бы обидеть Зосю, как зареву! И бросились мы с отцом друг другу в объятия и плакали accurate {Как раз (лат.).} до первых петухов!
   -- Шельма старый! -- пробормотал Заглоба. А потом прибавил громко: -- Ха! Скоро будет свадьба и новое веселье в Хрептиеве, тем более что теперь мясоед.
   -- Завтра бы быть свадьбе, если бы это зависело от меня! -- сказал Нововейский. -- Но вот что, благодетель, у меня отпуск скоро кончается, а служба -- службой и надо возвращаться в Рашков. Пан Рущиц даст мне другой отпуск, я знаю. Но я не уверен, не будет ли проволочек со стороны женщин. Чуть я к матери подойду, она говорит: "Муж в неволе", подойду к дочери: "Папаша в неволе". Что же это? Разве я держу его в плену? Ужасно я боюсь этих препятствий, и если бы не это, то я схватил бы ксендза Каминского за полы и до тех бы пор не выпускал, пока он не окрутил бы нас с Зосей. Но если бабы что-нибудь вобьют себе в голову, так этого ничем не выбьешь. Я бы отдал последнюю копейку, сам пошел бы за отцом, но не могу ведь. Никто ведь не знает, где он; может, он умер, ну, и что тут поделаешь? Если мне прикажут ждать его возвращения, то придется, пожалуй, ждать до Страшного суда.
   -- Петрович с Навирагом и анардратами завтра собираются в дорогу: скоро придут известия.
   -- Господи! Я должен еще известий ждать? До весны ничего не будет, а я тем временем высохну, ей-богу. Благодетель, все верят в ваш ум и вашу опытность, выбейте вы бабам из головы это ожидание. Ведь весной война, и бог еще знает, что может случиться, а я ведь хочу на Зосе жениться, а не на ее отце, так что же мне вздыхать по нему?
   -- Уговори их ехать в Рашков и там поселиться. В Рашкове можно скорее получить известие, а если Петрович найдет Боского, то и ему будет ближе к вам. Во-вторых, я сделаю, что могу, но и ты проси пани Басю, чтобы она замолвила за тебя словечко.
   -- Обязательно, обязательно! Иначе меня чер...
   В эту минуту дверь скрипнула и вошла пани Боская. Но прежде чем пан Заглоба успел обернуться, молодой Нововейский грохнулся к ее ногам и, растянувшись во весь рост, занял своей огромной фигурой громадное пространство в комнате и крикнул:
   -- Есть позволение родительское! Давайте мне, матушка, Зоську! Давайте, матушка, Зоську! Давайте, матушка, Зосю!
   -- Давайте, матушка, Зоську! -- заговорил басом Заглоба.
   Этот шум привлек и других из соседних комнат: вошла Баська, пришел из канцелярии Михал, а вслед за ними появилась и Зося. Девушке неприлично было догадываться, в чем дело, но она сейчас же покраснела и, поспешно сложив руки и поджав губки, опустила глаза и прижалась к стене.
   Пан Михал бросился за стариком Нововейским; старик негодовал, что сын не доверил ему обязанности просить руки Зоей у пани Боской и не предоставил этого дела его красноречию, но и он присоединился к его просьбе. Пани Боская, которая действительно нуждалась в близком человеке, расплакалась и, наконец, согласилась, как и на предложение пана Адама, так и на его просьбу, ехать с Петровичами в Рашков и там ждать мужа. Вся в слезах, она обратилась к дочери.
   -- Зоська, -- сказала она, -- а тебе по сердцу замыслы панов Нововейских? Глаза всех устремились на Зосю, а она, стоя у стены, упорно глядела в пол, покраснела до корней волос и сказала чуть слышным голосом:
   -- Хочу в Рашков...
   -- Прелесть моя! -- прогремел пан Адам и, бросившись к девушке, схватил ее в объятия.
   И затем стал кричать так, что даже стены задрожали:
   -- Моя уже Зоська, моя, моя!
  

XV

   После предложения молодой пан Нововейский сейчас же уехал в Рашков, чтобы там приискать подходящую квартиру для пани и панны Боской. Через две недели после его отъезда целым караваном тронулись и все хрептиевские гости: Навираг, два анардрата, пани Керемович и Нерсесович, пан Сеферович, обе Боские, двое Петровичей и старый пан Нововейский, не считая нескольких каменецких армян и множества вооруженных людей для охраны возов, упряжного и вьючного скота. Петровичи и духовные делегаты эчмиадзинского патриарха предполагали только отдохнуть в Рашкове, справиться насчет дороги и затем продолжать ехать дальше в Крым. Остальная компания должна была поселиться на некоторое время в Рашкове и ждать там, по крайней мере, до первой оттепели возвращения пленных: пана Боского, младшего Сеферовича и двух купцов, которых давно уже с тоской ожидали их жены.
   Дорога была трудная: шла она через глухие пустыни и бездонные яры. К счастью, благодаря обильно выпавшим снегам установился превосходный санный путь; присутствие же военных команд в Могилеве, Ямполе и Рашкове обеспечивало полную безопасность. Азба-бей был убит, разбойники или перевешаны, или рассеяны, а татары зимой, за отсутствием травы, не выходили на дороги.
   К тому же молодой пан Нововейский обещал, если только получит разрешение от пана Рушица, выехать к ним навстречу с несколькими десятками людей. И все ехали беспечно и весело. Зося готова была ехать за паном Адамом на край света. Пани Боская и две армянские женщины надеялись вскоре увидать своих мужей. Правда, Рашков этот находился в страшной пустыне, на краю христианского мира, но ведь они ехали туда не на всю жизнь. Весной должна была быть война: на границах все говорили о войне, а потому, дождавшись дорогих людей, все должны были с первыми теплыми днями уехать оттуда, чтобы не подвергать опасности свою жизнь и уберечь себя от гибели.
   Эвку пани Володыевская удержала в Хрептиеве. Оставляя ее, отец не очень настаивал, чтобы она ехала вместе с ним, ибо он оставлял ее в доме таких достойных людей.
   -- Уж я ее отошлю в полной безопасности, -- говорила Бася, -- вернее, даже сама ее привезу: хоть раз в жизни мне бы хотелось побывать на этой страшной границе, про которую я так много слышала с детства. Весной, когда дороги зачернеют чамбулами, муж меня не пустит, но теперь, если Эвка здесь останется, у меня будет прекрасный предлог. Недели через две я начну настаивать, а через три, -- наверное, получу позволение.
   -- Ваш муж, надеюсь, без надежного конвоя и зимой вас не отпустит.
   -- Если можно будет, он сам поедет со мной, а если нет, то нас проводит Азыя с двумя сотнями солдат, а то и больше. Я слышала, что его и так хотят командировать в Рашков.
   Этим разговор окончился, и Эва осталась. У Баси кроме тех причин, которые она изложила пану Нововейскому, были и другие расчеты. Она хотела облегчить Азые сближение с Эвой -- молодой татарин начинал ее беспокоить. Когда она его спрашивала, он говорил ей, что любит Эву, что прежняя любовь в нем не угасла, но когда он оставался с Эвой, он молчал. Между тем девушка на хрептиевском безлюдье влюбилась в него без памяти. Его дикая, но пышная красота, его детство в доме тяжелого на руку пана Нововейского, его княжеское происхождение и та тайна, которая тяготела над ним, и, наконец, военная слава -- совершенно очаровали ее. И она ждала только минуты, чтобы открыть ему сердце, горячее, как само пламя, сказать ему: "Азыя, я тебя люблю с детства!", упасть в его объятия и поклясться ему в вечной любви. А он только стискивал зубы и молчал.
   Сначала Эва думала, что присутствие отца и брата удерживает Азыю от признания. Но потом и ее охватило беспокойство: если со стороны отца и брата могли встретиться препятствия, особенно пока Азыя не получил шляхетской грамоты, то ведь он мог хоть ей открыть свое сердце, и даже должен был сделать это тем скорей, тем откровеннее, чем больше препятствий было на их пути.
   А он молчал.
   Наконец, сомнения закрались в сердце девушки, и она начала жаловаться на свое горе Басе, а та успокаивала ее и говорила:
   -- Не отрицаю, что он странный человек и ужасно скрытный, но я уверена, что он любит тебя, ибо, во-первых, он мне это много раз повторял, а во-вторых, он смотрит на тебя иначе, чем на других.
   А Эвка печально качала головой.
   -- Иначе -- это верно, но я не знаю, любовь ли это или ненависть.
   -- Милая Эвка, не болтай вздора, за что бы ему ненавидеть тебя?
   -- А за что же ему меня любить?
   Тут Бася стала гладить ее по лицу своей маленькой ручкой.
   -- А за что меня Михал любит? За что твой брат как только увидал Зосю, так и полюбил ее?
   -- Адам всегда был горяч!
   -- А Азыя горд и боится отказа, особенно со стороны твоего отца, ибо брат твой, сам полюбив, легко может понять мучения любви. Вот в чем дело! Не будь глупа, Эвка, и не бойся. Я вот пожурю Азыю, и ты увидишь, что он станет смелее.
   И в этот же самый день Бася повидалась с Азыей и после свидания тотчас же бросилась в комнату Эвки.
   -- Уже! -- воскликнула она в дверях.
   -- Что? -- спросила Эвка, краснея.
   -- Я сказала ему так: "Что это вы себе думаете? Платить мне неблагодарностью? Да? Я нарочно удержала Эвку, чтобы вы могли воспользоваться случаем, и вы им не пользуетесь. Знайте же, что через две-три недели я отошлю ее в Рашков и, может быть, сама с нею поеду, а вы останетесь с носом. Он в лице изменился, когда узнал об этом отъезде в Рашков, и упал к моим ногам. Я его спрашиваю, что он думает. А он на это: "В дороге, -- говорит, -- я открою, что у меня на сердце, в дороге будет удобнее всего, в дороге случится, что должно случиться, что предназначено. Во всем, говорит, сознаюсь, все открою, ибо я дольше жить не могу с этой мукой". У него даже губы задрожали от радости, хотя он раньше был расстроен, ибо получил какие-то неприятные письма из Каменца. Он говорил, что в Рашков он и так должен ехать, что на это у мужа давно уже есть приказ гетмана, в приказе только времени не указано, ибо все зависит от его переговоров с липковскими ротмистрами. "А теперь, -- говорит, -- пора, и я должен ехать к ним, за Рашков, и заодно провожу вашу милость и панну Эву". На это я ему сказала, что не знаю, поеду ли я, и что это будет зависеть от позволения Михала. Услыхав это, он очень испугался. Эх, глупенькая ты, Эвка! Ты говоришь, что он тебя не любит, а он к моим ногам упал и стал меня умолять, чтобы я ехала. Говорю тебе, он выл попросту, и мне даже плакать хотелось. А знаешь ли, почему он так сделал? Он сейчас же мне сказал: "Я, -- говорит, -- открою все, что у меня на сердце, но без участия вашей милости я ничего не добьюсь у панов Нововейских, только гнев и ненависть в них вспыхнет. В руках вашей милости моя судьба, мои муки, мое спасение, ибо если вы, ваша милость, не поедете, то пусть меня земля поглотит или огонь сожжет". Вот как он тебя любит! Просто страшно подумать. Если бы ты видела, какой у него был вид, ты бы испугалась.
   -- Нет, я его не боюсь! -- ответила Эвка. И стала целовать руки Баси. -- Поезжай с нами, поезжай с нами! Ты одна можешь спасти нас, ты одна не побоишься сказать все отцу, ты одна можешь чего-нибудь добиться. Поезжай с нами. Я упаду к ногам пана Володыевского, чтобы он отпустил тебя. Без тебя Азыя и отец с ножами друг на друга бросятся! Поезжай с нами! Поезжай с нами!
   И она склонилась к ногам Баси и, плача, стала обнимать их.
   -- Бог даст, поеду, -- ответила Бася. -- Я все предоставлю Михалу и не перестану его просить. Теперь можно даже одной ехать, а тем более с таким отрядом. Может быть, и Михал поедет, а если нет, то он все-таки согласится -- сердце у него доброе. Сначала он раскричится, но как только увидит, что я опечалилась, сейчас же начнет ходить вокруг меня, в глаза мне заглядывать и согласится. Я предпочла бы, чтобы и он поехал с нами, мне без него будет очень тоскливо, но что же делать? Я поеду, чтобы принести вам хоть какое-нибудь облегчение... Ведь тут уж дело не в моем желании, а в вашей судьбе. Михал любит и тебя, и Азыю, -- он согласится!
   Азыя после этого свидания с Басей побежал в свою комнату, полный радости и надежды, точно после тяжкой болезни к нему вдруг вернулось здоровье и он ожил.
   Минуту перед тем бешеное отчаяние терзало его душу. Утром он получил сухое и короткое письмо от пана Богуша следующего содержания:
  
   "Милый мой Азыя! Я остановился в Каменце и в Хрептиев теперь я не приеду; во-первых, очень устал, во-вторых, ехать незачем. Я был в Яворове. Пан гетман не только не дает тебе письменного разрешения, не только не намерен прикрывать своим авторитетом твои безумные планы, но строго-настрого, под страхом лишить тебя своей милости, приказывает тебе отказаться от них. Я тоже убедился, что все, о чем ты говорил, ни к чему не приведет: грешно христианскому народу входить в такие сношения с язычниками и позорно было бы перед всем миром давать шляхетские привилегии злодеям, хищникам и проливающим невинную кровь. Сам обдумай это и о гетманстве не мечтай, ибо это не для тебя, хотя ты и сын Тугай-бея. А если хочешь поскорее вернуть гетманское расположение, то будь доволен теперешним своим положением, а особенно поторопись кончить дело с Крычинским, Творовским, Адуровичем и другими; за это гетман будет тебе особенно благодарен. Посылаю тебе заметку гетмана о том, что тебе надо делать, а пану Володыевскому -- приказ гетмана, дабы тебе уезжать и приезжать вместе с твоим отрядом беспрепятственно. Ты, конечно, должен будешь поехать навстречу ротмистрам, поторопись и пришли мне известие в Каменец, что там делается по ту сторону. Засим поручаю тебя Господнему попечению и остаюсь с неизменным к тебе расположением.

Мартин Богуш из Земблиц, подстолий новогрудский".

  
   Получив это письмо, молодой татарин впал в страшное бешенство: письмо он истер в руках в порошок; затем, схватив кинжал, стал им колоть стол, грозил, что убьет себя, что убьет верного Галима, который на коленях умолял его не предпринимать ничего, пока не остынут его гнев и отчаяние. Письмо это же невозможно, потому что его окружили бы под Брацлавом польские войска, да и степь зимой охраняют разъезды.
   Сообразив все это, Азыя понял, что он не в силах отомстить, и страшный, бессильный гнев его сменился немым отчаянием, от которого он словно оцепенел.
   В эту-то ужасную для него минуту он и получил от Баси приглашение явиться к ней.
   Возвратившийся с этого свидания, Азыя был неузнаваем. Он явился перед Галимом сияющий радостью, с блестящими глазами, и того оцепенения, в котором он находился перед этим свиданием, и следа не осталось. Он опять был полон жизни и дикой красоты, напоминавшей старого Тугая. Галим едва узнал его.
   -- Господин мой, -- спросил Галим, -- как потешил Господь твое сердце?
   -- Галим! -- воскликнул Азыя. -- После темной ночи Бог посылает на землю день и повелевает солнцу всходить из-за моря. Галим, -- и он схватил старого татарина за руку, -- через месяц она будет моею навеки!
   Смуглое лицо Азыи озарено было каким-то особенным светом, делавшим его прекрасным. Галим с глубоким почтением и удивлением поглядел на него и начал отбивать поклоны.
   -- Сын Тугай-бея, ты велик, могуч, и ненависть неверных не одолеет тебя!
   -- Слушай! -- сказал Азыя.
   -- Слушаю, сын Тугай-бея.
   -- Я еду в синее море, где снег лежит на вершинах гор, и если возвращусь в эти края, то во главе чамбулов, многочисленных, как песок морской как листья в тех неизмеримых пустынях Я принесу им меч и огонь. Ты, Галим, сын Курдлуков, нынче же выезжай в путь. Найди Крычинского и скажи ему, чтоб подвигался со своей ватагой к Рашкову. А Адурович, Моравский Александрович, Гроговский, Творковский и те, которые остались в живых из липков и черемисов, пусть также подходят туда со своими партиями И пусть дадут знать чамбулам, которые стоят на зимовке у Дороша, чтобы в окрестностях Уманя они взбунтовались, с целью вызвать команды из Могилева, Ямполя и Рашкова, и пошли бы в далекую степь. Пусть на той дороге, которой я поеду, не будет войска. И когда я буду возвращаться из Рашкова, там останется только пепел.
   -- Боже помоги тебе, господин мой! -- сказал Галим, начиная снова отбивать ему поклоны.
   -- Разошли гонцов, гонцов разошли -- у меня только месяц времени. -- повторил Азыя несколько раз, наклоняясь над Галимом.
   Затем, по приказанию Азыи, Галим удалился, а молодой татарин, чувствуя себя вполне счастливым, начал благодарить Бога, но, стоя на молитве, он в то же время поглядывал во двор, который чернел от толпы липков, ведших к колодцам на водопой своих коней, напевая монотонные песни.
   Потом Азыя увидал, как из главного дома вышел пан комендант и, подойдя к липкам, начал с ними разговаривать. Липки стояли перед ним, вытянувшись и сняв с шапки, хотя это и не было в их обычае. Оставив молитву, Азыя смотрел на все это и ворчал:
   -- Сокол-то ты сокол, но не долетишь туда, куда долечу я, а останешься один в Хрептиове в страдании и горе.
   Окончив разговор с воинами, Володыевский ушел домой.
  

Глава XVI

   Как и предполагала Бася, муж ее и слышать не хотел о ее отъезде, так как отпустить ее без себя не решался, а самому с ней ехать было невозможно. Но волей-неволей он должен был уступить просьбам, сыпавшимся на него со всех сторон.
   Одна только Бася, к удивлению пана. Михаила, не особенно приставала к нему, но это было только потому, что вся прелесть предполагаемой поездки пропала для Баси, когда ей стало известно, что муж не может сопровождать ее. Ева же, стоя перед Володыевским на коленях и целуя его руки, умоляла отпустить с нею Басю.
   -- Никто другой не отважится говорить с моим отцом, -- говорила Ева, -- ни я, ни Азыя, ни даже мой брат. Одна только пани Бася может это сделать, потому что он ей ни в чем не откажет.
   -- Положим, Басе еще рано записываться в свахи! -- воскликнул пан Володыевский. -- Кроме того, все-таки он должен возвратиться из Рашкова, тогда она это и сделает.
   Раздались рыдания Евы. Конечно, кто же сжалится над бедной сиротой? Разве кто захочет помочь ей? Ждать их возвращения -- но ведь в это время мало ли что может случиться, а она, конечно, умрет от страдания. Да это и лучше! Ведь все надежды ее разлетелись в прах!
   Плач и причитания Евы разжалобили мягкое сердце пана Михаила, но ему страшно было остаться без Баси не только на две недели, но даже на один день!
   Однако же просьбы и слезы произвели свое действие, так как дня через два после этого Володыевский обратился к Басе со следующими словами:
   -- Если бы я мог вместе ехать, то было бы дело другое! Но этого нельзя, потому что меня удерживают здесь мои служебные дела.
   Бася подбежала к мужу и, прижавшись личиком к его щеке, проговорила:
   -- Поезжай, Михалку, поезжай, поезжай!
   -- Ни под каким видом сделать этого не могу, -- отвечал с твердостью Володыевский.
   По прошествии двух дней пан Михаил стал просить совета У пана Заглобы, но тот отвечал ему следующее:
   -- Если у тебя нет других причин отказывать, исключая твоего чувства, -- сказал старик, -- то что ж я могу сказать тебе? Сам решай. Наша пустыня останется без гайдучка -- вот все, что я знаю. Если бы не старость и не далекая трудная дорога, то я поехал бы с ними непременно, потому что без нее... как жить?
   -- А, вот видишь, пан! Настоящих причин нет немножко холодно -- вот и все. Теперь везде спокойно; по дорогам стоят наши команды, -- но как жить без нее?
   -- То-то же я и говорю тебе: сам решай.
   Вследствие этого разговора решение его опять поколебалось. Он от души жалел Еву и, по доброте сердца своего, считал невозможным отнестись к ней безучастно, не помочь девушке в ее горе, да и помощь была не особенно трудная, и к тому же отпустить Еву одну с Азыей было и неловко, и неприлично. Вся неприятная сторона этого дела заключалась в том, что приходилось расстаться с Басей недели на две, на три. Но, с другой стороны, отпустив Басю, он этим доставлял ей удовольствие увидеть Могилев, Ямполь и Рашков. Почему ему не порадовать жену? К тому же она будет в полной безопасности под охраной Азыи, которому так или иначе следует идти в Рашков со своим отрядом, да и к тому же зимой можно было не опасаться ничего и со стороны орды, а разбойники все были уничтожены.
   Володыевский мало-помалу стал осваиваться с мыслью о поездке жены, тем более что женщины, подметив это, начали еще сильнее приставать к нему. Ева, как тень, бродила повсюду за ним со своим горем, а Бася, говоря о поездке, считала ее за свою обязанность. Азыя также присоединил свои просьбы к просьбам женщин, говоря, что хотя и сознает вполне, что недостоин такой милости, но осмеливается обратиться с просьбой к пану коменданту только вследствие глубокой привязанности к Володыевским и благодарности за то, что они, не зная еще, что он Тугай-бей, никогда не унижали его и что во время его болезни пани Володыевская ухаживала за ним, как мать, за что он готов последние капли крови пролить за нее и, охраняя ее, в случае необходимости, готов сложить за нее голову свою. Причем в доказательство всего этого он напомнил о стычке с Азбой-беем.
   Далее он стал говорить о том, как страстно любит Еву в продолжение уже нескольких лет и что любовь эта умрет с ним. Он не может надеяться, что пан Нововейский без вмешательства "пани" когда-нибудь согласится выдать за него Еву, так как между ними стоит непримиримая ненависть и прежние отношения -- слуги и господина. Если "пани" и не удастся уговорить Нововейского дать согласие на их брак, то во всяком случае ее присутствие спасет любимую им девушку от сурового обращения с ней отца, от тюрьмы и капчуга.
   Разумеется, маленькому рыцарю не особенно приятно было, что Бася принимала в этом деле участие, но так как сам всегда готов был помочь людям, то ему нисколько не странным казалось это участие. Но все-таки Азые он ничего положительного не сказал, а видя постоянно плачущую Еву, он то и дело запирался в кабинете, чтобы на свободе поразмыслить об этом деле хорошенько.
   Через несколько времени после этого Володыевский, придя как-то к ужину, спросил у Азыи:
   -- Азыя, а когда срок тебе выезжать отсюда?
   -- Через неделю, ваша милость! -- отвечал с беспокойством татарин. -- Галим, вероятно, уже окончил переговоры с Крычинским.
   -- Прикажи-ка отправить и обить большие сани -- ты повезешь двух дам в Рашков.
   Услышав это, Бася, Ева и Азыя не знали что делать от радости. Бася, хлопая в ладоши, обнимала и целовала мужа, Ева тоже бросилась благодарить его, а Азыя. обезумев от счастья, упал к ногам пана Михаила, так что от всего этого комендант не знал куда и деться.
   -- Успокойтесь! -- сказал он. -- Что это такое! Если можно помочь людям, то как же и не помочь: ведь сердце -- не камень; я все-таки не жестокий человек! Ты, Баська, смотри, возвращайся скорее, мое сердце, а ты, Азыя, береги ее -- этим вы меня всего лучше отблагодарите. Ну, ну! Будет!
   Затем, покручивая усы и стараясь говорить веселым тоном, он прибавил:
   -- Что будешь делать с бабьими слезами? Как увижу эти слезы, то и пропал! Но ты, Азыя, должен благодарить не только меня и мою жену, но эту девицу, которая ходила за мной, как тень, выставляя повсюду передо мной свое горе. Ты должен заплатить ей за это горячей любовью.
   -- Заплачу, заплачу! -- вскричал Тугай-бей странным голосом и, схватив руки Евы, начал целовать их так порывисто, что можно было подумать, будто он хотел укусить их.
   -- Михаил! -- воскликнул вдруг Заглоба, показывая ему на Басю. -- Что будем делать без этого котенка?
   -- Будет тяжко, -- отвечал маленький рыцарь, -- ей-Богу, будет тяжко.
   Потом прибавил тише:
   -- А может быть, за доброе дело Господь Бог благословит нас понимаешь, пан?
   При этих словах Бася, как настоящий котенок, просунула между Заглобой и мужем свою головку и проговорила:
   -- Что вы тут говорите?
   -- И... ничего!.. -- отвечал Заглоба. -- Мы говорим, что весной, вероятно, прилетят аисты.
   -- Михалку! Я там долго не останусь, -- говорила тихо Бася и терлась щекой о щеку мужа, как котенок.
   Вслед за этим начали совещаться насчет путешествия, и приготовляли все, что нужно для дороги, под надзором самого пана Михаила. Сани для путешественниц были обиты лисьими шкурами, которые приобретены были осенью. Стараниями пана Заглобы не забыты были и теплые полости для прикрытия ног в дороге. Целый воз с постелями и съестными припасами должен был сопровождать путников, так же как и лошадь Баси, чтобы на опасных местах, выйдя из повозки, она могла бы переправиться верхом. Спуск, ведущий в Могилев, был очень опасен, чего в особенности и боялся Володыевский.
   Хотя путь представлялся вполне безопасным от каких-либо нападений, тем не менее пан Михаил отдал строжайшее приказание молодому татарину, чтобы он сперва разведал путь, по которому им приходится ехать, и только потом пускался бы в дорогу, а ночевать советовал только в тех местностях, где есть команды; выезжать же в дорогу чуть рассветет, а останавливаться в сумерки и вообще не медлить в дороге. Володыевский так обо всем заботился, что даже сам зарядил пистолеты Баси.
   Наконец настал день отъезда. Еще до рассвета в квартире коменданта было уже заметно движение, а на дворе крепости стояло наготове двести коней липков. У коменданта собрались: пан Заглоба, пан Мушальский, пан Ненашинец, пан Громыко и пан Мотовидло; само собою разумеется, что здесь же присутствовал и маленький рыцарь, а также все офицеры, пришедшие проститься с Басей, которая вместе с Евой пила подогретое вино, то и дело подливаемое паном Заглобой. Угощая Басю и Еву, пан Заглоба говорил: "Еще выпейте на дорогу, потому что морозно".
   Путницы были одеты в мужское платье, как всегда одевались женщины в дорогу. На Басе, сидевшей рядом с мужем, который держал ее в своих объятиях, была надета шубка на лосином меху, а сбоку болталась сабелька, голову прикрывала горностаевая шапочка с ушками. Из-под шубки виднелись широкие шальвары, похожие на юбку, и сапоги до колен, мягкие, надшитые опойком. Кроме этого для путешественниц были приготовлены большие шубы с капюшонами для защиты лица, которые сами по себе были уродливы, но, надетые на головки Евы и Баси, нисколько не уменьшали красоту их прелестных мордочек, так что все воины не могли отвести глаз от них и не знали, которой из женщин отдать преимущество, так они были чудно хороши.
   -- Тяжко жить человеку одинокому, -- шептали они, стоя по углам комнаты, -- счастливец наш комендант! Счастливец Азыя!.. Ух!
   На очагах трещали, заливаясь ярким пламенем, смолистые еловые поленья, а в курятниках раздалось пение петухов.
   Наконец восток заалел, и крыши строений окрасились розовым опенком.
   В комнату доносились нетерпеливое ржанье коней и скрипевшие по снегу шаги солдат, собравшихся на дворе проститься с Басей и липками.
   -- Пора! -- сказал наконец Володыевский.
   При этих словах Бася бросилась в объятия мужа. Долго прощались они, целуя друг друга.
   Затем, попрощавшись с мужем, Бася стала прощаться с Заглобой и другими офицерами, которые при этом целовали ей руку.
   -- Будьте здоровы, панове, будьте здоровы, -- говорила им Бася на прощанье.
   Ева и Бася надели делийки {Верхняя одежда на меху с прорезями вместо рукавов.}, а поверх -- еще шубы с башлыками; в них женщины почти совсем утонули. Потом, кончив одеванье, все пошли во двор.
   На дворе было уже совсем светло. Одежда липков, а также их лошади казались белыми от покрывавшего их инея.
   Все остающиеся в Хрептиове войска провожали отъезжавших и кричали им пожелания счастливого пути.
   Эти крики вспугнули стаю ворон и галок, которые с громким карканьем слетели с крыши и стали носиться в воздухе.
   Пан Михаил нагнулся над санями, в которых сидели женщины, и стал еще раз прощаться с женою.
   Нескоро окончилось это прощанье, но наконец он оторвался от жены и, перекрестив ее, сказал:
   -- Во имя Божие!
   Азыя, радостный и оживленный, с сияющим лицом, поднялся на стременах, махнув буздыханом {Род жезла, начальничья булава}, отчего бурка его поднялась в виде крыльев орла или ястреба.
   -- Трогай-ай-ай! -- крикнул Тугай-бей ужасным голосом.
   И путники тронулись. Сначала выехали со двора один за другим четыре отряда липков, потом поехали сани, а за ними остальные ряды липков.
   Володыевский, глядя им вслед, благословлял их, и когда сани уже выехали из ворот, он, сложив руки у рта, закричал:
   -- Будь здорова. Бася!
   Но вместо ответа он услышал звон оружия, топот копыт да карканье воронов.
  
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Глава I

   Отряд черемисов, состоявший из нескольких лошадей, шел на милю впереди, с целью осмотра дороги и предупреждения начальников гарнизонов о приезде Володыевской, чтобы те позаботились о квартирах. За этим отрядом шла главная сила липкое, а за нею одни сани с Володыевской и Евой, а другие -- с женской прислугой; обоз этот замыкался маленьким отрядом позади. Дорога была довольно тяжелая, вследствие снежных заносов. Сосновые леса, не теряя на зиму своей игольчатой одежды, менее пропускают снега, но чернолесье, тянувшееся вдоль днестровских берегов и состоявшее из дубняка и других лиственных деревьев, будучи обнаженным от естественной одежды, было засыпано снегом по пояс; снег позасыпал и все более или менее узкие и широкие овраги, по сторонам которых свешивались гигантские гребни готовые обрушиться и соединиться с общею массою снега Во время переезда через такие овраги, на крутых косогорьях, липки поддерживали сани веревками. Только на высоких равнинах, на которых ветер разгладил снежную кору, можно было ехать довольно шибко, и то благодаря оставленным следам каравана, выехавшего вместе с навирачем и двумя учеными анардратами из Хрептиова.
   Словом, дорога была тяжелая, хоть и не такая, как бывает в лесных чащах, полных ручьев, ключей и расселин; но все, однако, лелеяли надежду, что прежде чем наступит темная ночь, они достигнут того глубокого яра, на дне которого расположен Могилев. К тому же все предвещало продолжительную погоду. После румяной зари встало ведренное солнце, и в лучах его все заблестело; ветви деревьев, окутанные снегом, искрились алмазами; снег блестел до боли глаз. С высоких мест через поляны взор стремился к Молдавии и терялся в бело-голубом горизонте, залитом солнцем.
   Воздух был сухой, морозный. В этакую погоду как звери, так и люди чувствуют себя бодрыми; лошади поминутно фыркали, выбрасывая из ноздрей столбы пара, а липки, хоть у них и стыли ноги, так что они прятали их под брюхо лошадей, пели веселые песни.
   Наконец солнце всползло на полуденную площадь небосклона и начало пригревать. Володыевской и Еве было очень тепло под кожами в санях, и они поразвязали платки и капоры на головах и повысунули головки; Володыевская любовалась окрестностями, а Ева следила за своим азиатом, которого не было при санях: он ехал в отряде черемисов впереди, осматривал дорогу и, в случае нужды, разгребал снег. Ева начала хмуриться по этому поводу, но Володыевская, знавшая военную службу, принялась утешать ее:
   -- Все они такие, -- сказала она. -- Если служить -- так служить! Мой Миша тоже не смотрит на меня во время исполнения своих обязанностей. Да и нельзя иначе, и уж если любить, то любить хорошего солдата.
   -- Но на поласкан будет с нами? -- спросила Ева.
   -- Даже надоест тебе. Ты заметила, какой он был довольный перед отъездом?.. Весь сиял.
   -- Да, это я видела!
   -- А что еще будет, когда он получит позволение от Нововейского!
   -- О, что еще ожидает меня! Но да будет воля Божия!.. Однако мое сердце замирает, когда я подумаю об отце. Вдруг он закричит и откажет?.. Скверно будет, когда вернусь домой. Этим я буду совсем уничтожена.
   -- Знаешь, что я думаю? -- спросила Володыевская.
   -- А что?
   -- Ведь с азиатом нельзя шутить!.. Твой брат еще мог бы тягаться с ним, но у твоего отца нет команды. И я думаю, что если твой отец заупрямится, то азиат возьмет тебя и так.
   -- Каким образом?
   -- Просто похитит. Да, с ним нельзя шутить. Ведь в его жилах течет Тугай-беевская кровь. Повенчаетесь где-нибудь на дороге, у первого встречного попа. В других местах нужны были бы метрики, позволение, оглашение, а здесь дикая страна, и все делается как бы по-татарски.
   Лицо Евы просияло.
   -- Да, этого я боюсь, -- сказала она. -- Азыя на все готов, и этого я боюсь.
   -- Как кошка мышку! -- воскликнула Володыевская, посмотрев на нее и разражаясь звучным смехом. -- Они знают тебя!
   Румяная от мороза Ева еще больше покраснела и отвечала:
   -- Я только боюсь проклятия отца, но азиат ни на что не обратит внимания.
   -- Успокойся,-- сказала Володыевская. -- Кроме меня, у тебя еще есть брат, который поможет. Истинная любовь всегда поставит на своем. Это мне сказал пан Заглоба, когда Володыевскому даже не снилось, что я буду его женою.
   Разговорившись, женщины без умолку болтали, каждая о своем. Так прошло около двух часов, пока караван остановился на первую короткую попаску в местечке Ярышове. Из маленького местечка после крестьянского нашествия осталась только одна корчма, которую ремонтировали, так как частые переходы войск обещали значительный доход В этой корчме дамы застали проезжего купца армянина, родом из Могилева, ехавшего с сафьяном в Каменец.
   Азиат хотел выгнать его из корчмы вместе с валахами и татарами, сопровождавшими его, но женщины позволили ему остаться, и только стража должна была очистить место. Купец, узнав, что это ехала Володыевская, начал кланяться ей и хвалить ее мужа; молодая женщина с удовольствием слушала его.
   Наконец он пошел к вьюкам и, вернувшись назад, подарил ей ящичек бакалеи и ящичек грудной турецкой травы, очень полезной против различных болезней.
   -- Примите это от меня благодарность, -- сказал он. -- Мы здесь из Могилева не смели даже выглянуть, потому что Азба-бей со своими разбойниками заполонил все овраги и даже сидел по ту сторону города; ну, а теперь дорога свободна, торговля безопасна, и мы едем. Пошли Господи многие лета хрептиовскому начальнику; дай Боже, чтобы каждый день в его жизни был так долог, как путь между Могилевом и Каменцем, и каждый час каждого дня пусть будет так продолжителен, как целый день. Наш комендант, пан полковой писарь, предпочитает сидеть в Варшаве, между тем как хрептиовский начальник бодрствовал и лично прогнал разбойников, так что им теперь милее смерть, чем воды Днестра.
   -- Значит, пана Ржевуского нет в Могилеве? -- спросила Володыевская.
   -- Он только привел войска, а сам пробыл не более трех дней. Сударыня, в этом ящике есть сухой виноград, какого не найдете и в Турции; он прислан из далекой Азии, где растет на высоких пальмах. Пана писаря нет, да и конницы теперь совсем нет, потому что вчера вдруг ушли в Брацлав. Здесь же есть и финики, кушайте на доброе здоровье. Остался только один пан Горженский с пехотой, а конница вся ушла.
   -- Странно, что конница ушла, -- сказала Володыевская, смотря вопросительно на Азыю.
   -- Ушли, чтобы кони не застоялись, -- отвечал Тугай-бей. -- Теперь спокойно.
   -- В городе говорили, -- сказал купец, -- что Дорош неожиданно двинулся.
   Азыя рассмеялся.
   -- Чем же он будет лошадей кормить?.. Разве снегом? -- сказал он, обращаясь к Володыевской.
   -- Горженский лучше объяснит вам это, -- отвечал купец.
   -- Да я думаю, что это ничего не значит, -- сказала, подумав, Володыевская, -- и если б что-нибудь случилось, то мой муж первый бы узнал об этом.
   -- Разумеется, сейчас бы дали знать в Хрептиов, -- заметил Азыя, -- но вы, сударыня, не бойтесь.
   Володыевская взглянула на татарина и раздула ноздри.
   -- Вот это мило! Я стану бояться; с чего вы это взяли? Слышишь. Ева, я стану бояться!
   Но Ева не могла отвечать; будучи от природы лакомкой и любя чрезвычайно сладости, она набила полный рот финиками; это, однако, нисколько не мешало ей смотреть на Азыю; наконец, прожевав, она отозвалась:
   -- При таком офицере и я ничего не боюсь.
   При этом она значительно взглянула на Тугай-бея, но он с минуты, когда она начала служить ему препятствием, питал к ней отвращение и даже сердился, ввиду чего он продолжил стоять неподвижно и, опустив глаза, ответил;
   -- В Рашкове увидим, заслужил-ли я это доверие.
   Его голос звучал чем-то грозным; но обе женщины до того привыкли к этому, что не обратили внимания, потому что молодой липок никогда не делал того, что говорилось. К тому же он начал торопить их с отъездом, так как перед Могилевом были крутые горы, которые следовало проехать засветло.
   Скоро они поехали дальше и ехали очень быстро до самых гор. Там Володыевская хотела пересесть на лошадь, но Тугай-бей уговорил ее остаться с Евой в санях, к которым привязали веревки и осторожно спустили с гор. Азыя все время шел пешком подле саней, но он не разговаривал с женщинами, так как был всецело занят мыслями об их безопасности и вообще командой. Солнце, однако, зашло раньше, чем они проехали горы; начинало темнеть, и передовой отряд черемисов, чтоб осветить путь, зажигал костры из сухих сучьев. Таким образом они подвигались вперед среди огней и стоявшего около них полудикого народа, за которым виднелись во мраке ночи грозные обрывы. Все это было ново, любопытно и имело вид какой-то опасной и таинственной экспедиции, вследствие чего душа Володыевской, как говорится, была на седьмом небе; она была благодарна и мужу, который ей позволил ехать в неизвестную страну, и азиату, руководившему этой экспедицией.
   Теперь она поняла, что значат солдатские походы. Поняла их трудности, о которых наслушалась от старых солдат.
   Ею овладело бешеное веселье, и она наверное пересела бы на лошадь, если бы не сидела подле Евы, которую можно было пугать. Когда отряд идущий впереди, скрывался за крутыми извилинами и начинал перекликаться, так что среди гор раздавалось эхо, Володыевская обращалась к Еве и, хватая ее за руку, говорила:
   -- Слышишь, это львы или орда!
   Но Ева, при мысли о сыне Тугай-бея, моментально успокаивалась.
   -- Орда боится Азыи и любит его, -- отвечала она. и затем, приблизясь к уху Володыевской, прибавила: -- хоть в Белгород, хоть в Крым, только бы с ним.
   Луна уже высоко всплыла на небо, когда они выехали из гор, у подножья которых они заметили, как в пропасти, массу огоньков.
   -- Могилев под ногами! -- крикнул кто-то позади женщин.
   Они оглянулись: это был Азыя.
   -- Разве Могилев расположен в этой пропасти? -- спросила Володыевская.
   -- Да, -- отвечая Азыя, всунув свою голову между ними. -- Горы защищают его от снежных заносов. Заметьте, что здесь и воздух другой: здесь теплее и тише. Здесь и весна приходит десятью днями ранее, чем с другой стороны горы, здесь и деревья скорее получают свою зелень. Эти серые стены, которые видны на склоне гор, -- виноград, но он еще находится под снегом.
   Хотя снег лежал всюду, но здесь действительно было теплее и тише. По мере того, как они спускались потихоньку с гор, число огоньков начало увеличиваться.
   -- Прекрасный город и, кажется, большой, -- сказала Ева.
   -- Его не сожгли татары во время самозащиты крестьян, потому что здесь зимовали казаки, а ляхи почти никогда не приходили.
   -- Кто же здесь живет?
   -- Татары: они здесь имеют свой деревянный минарет, ведь в Речи Посполитой существует веротерпимость, так что каждый может свободно исповедовать свою веру. Кроме них, здесь живут армяне, валахи и греки.
   -- Греков я однажды видела в Каменце, -- сказала Володыевская, -- хотя они далеко живут, но, как купцы, приезжают в разные города.
   -- И город совсем иначе построен, чем другие, -- сказал Азыя, -- сюда съезжается разный народ преимущественно торговый. Тот поселок, который мы видели по дороге далеко в стороне, называется Сербией.
   -- Уже выезжаем! -- воскликнула Володыевская.
   Действительно, они выезжали. Ужасный запах кож и кислоты неприятно подействовал на их обоняние. Это был запах сафьяна, который вырабатывали почти все жители Могилева, в особенности армяне. Город этот, как и сказал Азыя, чрезвычайно отличался от других городов. Все дома были построены в азиатском вкусе, с окнами, защищенными деревянными решетками; многие дома были совсем без окон на улицу, так что только со двора проникал в них свет. Улицы совсем были не мощены, хотя повсюду была масса камней. Кое-где возвышались какие-то странные здания с прозрачными решетчатыми стенами. Это были сараи для сушки винограда. Но запах сафьяна наполнял весь город ^
   Пан Горженский, начальник пехоты, предупрежденный передовым отрядом черемисов о приезде Володыевской, выехал ей навстречу. Это был уже не молодой человек, который заикался и шепелявил, так как лицо его было прострелено янычаркой. Когда он начал говорить о звезде, взошедшей на могилевский небосклон, Володыевская чуть не фыркнула от смеха. Но он встретил ее с большим радушием. В крепостце ожидал ее пышный ужин и роскошная постель на пуховиках, взятых напрокат у богатых армян. Хотя Горженский ужасно заикался, но за ужином он рассказывал такие интересные вещи, что стоило его послушать. По его словам, вдруг какой-то неожиданный и беспокойный ветер повеял из степей. Ходили слухи, что могущественный полк крымской орды, состоявший при Дороше, внезапно двинулся к Гайсину и в горы; из этого города, вместе с полком, пошло несколько тысяч казаков. Кроме того, ходила масса разных беспокойных слухов, которым Горженский не придавал никакого значения.
   -- Зима, -- говорил он, -- а с тех пор, как Господь создал небо и землю, татары двигались всегда весной, потому что у них нет таборов и они никогда не берут с собою фуража для лошадей, да и не могут брать. Все мы знаем, что войну с турками удерживает мороз, и только по появлении первой травы мы увидим у себя этих гостей; но чтоб зимой случилось что-нибудь особенное, этому я никогда не поверю.
   Володыевская терпеливо ждала, пока он выскажет свою мысль; между тем он так заикался, словно пережевывал слова во рту.
   -- Ну, а что вы думаете относительно движения орды к Гайсину? -- спросила она.
   -- Я думаю, что там, где она стояла, лошади всю траву поели под снегом, и поэтому они переехали на другое место. Может быть, эта орда, стоя вблизи дорошевцев, часто ссорилась с ними: ведь это всегда так бывало. Хоть они считаются союзниками и вместе воюют, а как чего коснется, то сейчас передерутся.
   -- Да, это верно! -- сказал Азыя.
   -- Кроме того, эти известия шли не от загонщиков, продолжал Горженский, -- их привозили крестьяне, а здешние татары только распространяли их. Только три дня тому назад пан Якубович привез из степи языков, которые подтвердили известия, и поэтому конница тотчас ушла.
   -- Значит, вы остались только с пехотой? -- спросил Азыя.
   -- Да Бог с тобой!.. Какая пехота: всего сорок человек гарнизона, которые едва могут уберечь эту крепостцу, и если бы местные татары двинулись на нас, то я не знаю, как от них защититься.
   -- Но ведь эти, я полагаю, не двинутся на вас, -- заметила Володыевская.
   -- Не двинутся, потому что нельзя. Многие из них живут в Речи Посполитой со своими семьями с давних времен и считаются нашими; что касается пришлых, тот только и сядет здесь ради торговли, но отнюдь не ради военных действий. Это хороший народ
   -- На всякий случай я оставлю вам пятьдесят человек из конницы липков, -- сказал Азыя.
   -- Очень благодарен, -- отвечал Горженский, -- этим вы мне сделаете большое одолжение: по крайней мере, у меня будет кого посылать к нашей коннице за известиями. Но можете ли вы оставить их?
   -- Могу. Вскоре в Рашков придут отряды тех ротмистров, которые когда-то перешли к султану, а теперь обещают свое послушание Речи Посполитой. Придет Крычинский с тремя сотнями лошадей, а может быть, и Адурович; другие подойдут позже. Над всеми ними, по поручению гетмана, я приму начальство. К весне соберутся все.
   Горженский поклонился. Он давно знал Азыю, но не ценил его, как человека неизвестного происхождения. Теперь он знал, что это сын Тугай-бея; известие это принес ему первый караван, в котором ехал навирач; теперь Горженский почитал в молодом липке благородную кровь великого воина, хоть и неприязненного ему; кроме того, он видел в нем офицера, которому гетман доверил известный пост.
   Азыя вышел из комнаты, чтобы сделать нужные распоряжения, и позвал к себе сотника Давида.
   -- Послушай, сын Скандера, -- сказал он, -- ты останешься с пятьюдесятью лошадьми в Могилеве и будешь смотреть и слушать, что будет делаться вокруг тебя. Если Сокол пришлет из Хрептиова какие-нибудь письма ко мне, то задержи посла, возьми письма и перешли их мне со своим человеком. Останешься здесь, пока я не пришлю распоряжение вернуться; тогда, если посол скажет, что ночь, то выйдешь потихоньку, а если скажет, что день близко, то подожжешь город, а сам перейдешь на молдавский берег и пойдешь туда, куда прикажут. Понимаешь?
   -- Понимаю, -- отвечал сотник, -- вы сказали смотреть и слушать, что вокруг меня будет происходить, посла от Сокола задержать и, взяв от него письма, переслать вам со своим человеком, остаться здесь, пока не получу приказание уйти, и тогда, если посол скажет "ночь", тихо уйти, а если скажет "день близко" -- поджечь город, перейти на молдавский берег и идти, куда прикажут.
   -- Верно.
   На следующий день караван, уменьшенный на пятьдесят лошадей, двинулся в дальнейший путь. Пан Горженский проводил Володыевскую за могилевский овраг. Там он произнес прощальную речь и вернулся назад, а караван поехал в Ямполь. Азыя был очень весел и так гнал людей и лошадей, что Володыевская только удивлялась.
   -- Почему вы так спешите? -- спросила она.
   -- Каждый спешит к своему счастью, -- отвечал он, -- а мое счастье ожидает меня в Рашкове.
   Ева приняла эти слова на свой счет она улыбнулась и, собрав все мужество, сказала:
   -- Но мой отец.
   -- Пан Нововейский ни в чем не будет препятствовать мне, -- отвечал татарин.
   При этом какая-то мрачная искра блеснула в его глазах В Ямполе они не застали никаких войск: пехоты там никогда не бывало, а конница ушла, и в городе осталось не более десятка людей для охраны замка, или, точнее, его развалин. Ночлег был приготовлен, но Володыевская плохо спала, так как ее беспокоили известия, которые она узнала в Могилеве. Она много думала о том, что ее муж будет сильно беспокоиться, так как узнала, что дорошенковский полк действительно ушел; в то же время она, разумеется, успокаивала себя, думая, что все слышанное ею -- ложь. Ей приходило уже в голову взять часть отряда Азыи и вернуться, но и здесь являлись препятствия: во-первых, Азыя должен был подкрепить рашковский гарнизон, а отдав ей часть отряда, он не мог бы сделать этого и, в случае очевидной опасности, гарнизон оказался бы бессильным; во-вторых, они уже проехали две трети дороги; к тому же в Рашкове был знакомый ей офицер и сильный отряд который, будучи подкрепленным отрядом Тугай-бея и ожидавшимся отрядом ротмистров, мог возрасти еще больше и составить прекрасную силу. Ввиду всего этого Володыевская решилась продолжать путь до конца.
   Но все-таки она не могла заснуть. Первый раз за всю дорогу ее охватило такое беспокойство, словно над нею уже повисло несчастье и готово было тотчас разразиться. Быть может, этому содействовал ночлег в Ямполе, этом ужасном кровопролитиями месте. Об этом она знала из рассказов Заглобы. Здесь, во время Хмельницкого, стояла главная сила подольских резунов, под командою Бурлая; сюда приводили пленных и продавали их на восточные рынки или морили голодом; наконец, здесь в 1651 году, во время ярмарки, напал Станислав Ланцкоронский, воевода брацлавский, и произвел ужасную резню, память о которой еще была свежа во всем Приднестровьи.
   Над всем городом носились кровавые воспоминания, там и сям чернелись пепелища, а со стен замка словно бы виднелись лица порезанных, казаков и поляков. Хотя Володыевская была не труслива, но боялась духов; говорили, что в самом Ямполе, в устье Шумиловки и на ближайших днестровских порогах каждую полночь слышен плач и стоны, а вода при лунном блеске кажется красной, как кровь. Мысль эта чрезвычайно беспокоила молодую женщину, и она невольно прислушивалась, не услышит ли среди ночной тишины стона и плача духов. Однако, она только слышала одни возгласы караульных, которые, ходя вокруг замка, время от времени, кричали: "Слуша-ай"
   После таких возгласов мысли ее изменились, и она начала думать о спокойной светлице в Хрептиове, о муже, Заглобе и приятелях Ненашинце, Мушальском, Мотовидле, Снитке и других. В первый раз она почувствовала себя удаленной от них, в чужой стороне и до того затосковала, что ей захотелось расплакаться.
   Она заснула только перед утром, и тогда ей снились удивительные сны: ей снился Бурлай, резуны, татары, кровавая картина резни, в которой она постоянно замечала лицо Азыи; но это был не их Азыя, а как бы казак, дикий татарин или сам Тугай-бей.
   Наконец она встала, обрадованная, что все видения кончились. Остальную дорогу она решилась проехать верхом на Джиомете, во-первых, ради большего движения, и во-вторых, чтобы дать возможность поговорить Азые с Евой, которые ввиду близости Рашкова, наверное, хотели посоветоваться, каким образом объявить им о своем намерении Нововейскому и получить позволение на брак
   Азыя, подав ей собственноручно стремя, посадил ее на лошадь, но сам не сел с Евой в сани, а стал во главе отряда, а затем приблизился к Володыевской.
   Теперь она заметила, что отряд их еще уменьшился, и обратилась к молодому татарину с вопросом:
   -- Я вижу, что вы и в Ямполе оставили часть своего отряда?
   -- Да, пятьдесят лошадей, как и в Могилеве, -- отвечал Азыя. -Зачем?
   Он улыбнулся как-то особенно, оскалив зубы, как злая собака, которая прежде, чем укусить, показывает их, и, подумав, сказал:
   -- Для того, чтобы иметь гарнизон в своей власти и обезопасить возвращение вашей милости.
   -- Да если войска вернутся из степей, то там и без того будет много солдат.
   -- Войска туда нескоро вернутся.
   -- Откуда вы знаете?
   -- Потому что они сначала должны убедиться, что делается у Дороша, а это займет не менее трех-четырех недель времени.
   -- Если это так, то вы хорошо сделали, что оставили там людей, -- заметила Володыевская.
   Далее они ехали в молчании; Азыя постоянно смотрел на розовое личико Володыевской, полускрытое воротником и шапочкой, и за каждым взглядом закрывал глаза, как бы желая получше запечатлеть в своей памяти ее красоту.
   -- Вы должны поговорить с Евой, -- возобновила разговор Володыевская. -- Вообще вы мало говорите с ней, так что она удивляется вашей необщительности... Ведь скоро вам придется явиться к Нововейскому... Я и сама беспокоюсь об этом... Вы должны посоветоваться, как поступить в данном случае.
   -- Прежде всего я должен поговорить с вами, -- как-то странно отвечал Азыя.
   -- Так почему же вы не говорите?
   -- Жду посла из Рашкова... Я думал, что уж застану его в Ямполе... Я жду его с минуты на минуту.
   -- Да при чем тут посол?
   -- Вон, кажется, он едет, -- избегая ответа, произнес татарин и поехал вперед, но спустя минуту вернулся.
   -- Нет, это не он! -- сказал Азыя.
   Во всей его фигуре, в разговоре, взгляде, голосе было что-то беспокойное и горячечное, так что все это сообщилось и Володыевской, но ни малейшего подозрения не закралось в ее воображение, потому что она объясняла это беспокойство близостью Рашкова и грозного отца Евы; но при всем том на сердце молодой женщины было так тяжело, словно это касалось ее собственной судьбы.
   Приблизившись к саням, она ехала несколько часов подле Евы, разговаривая с ней о Рашкове, о старом и молодом Нововейских, о божественной Софье и, наконец, о местности которая с каждой минутой делалась все более дикой и пустынной. Правда, она была пустынной от самого Хрептиова, но там, по крайней мере, время от времени поднимались столбы дыма, обозначавшие какой-нибудь хутор или жилище, тогда как здесь не было и следа человека, и если б Володыевская не знала, что едет в Рашков, где живут люди и находится польский гарнизон, то могла бы подумать, что ее ведут в неизвестную ей пустыню на краю света.
   Осматривая окрестности, Володыевская печально остановила лошадь и осталась позади саней. Азыя присоединился к ней, а так как он был хорошо знаком с этой местностью, то начал рассказывать ей о разных местах и называть их по названиям.
   Но это недолго продолжалось, потому что от земли стал подниматься пар. Видно, здесь, в полуденной стране, зима не имела той силы, которой обладала в лесистом Хрептиове. Правда, здесь лежал снег кое-где в оврагах, в расселинах на обрывах скал, но, в общем, земля не была покрыта им и чернелась или блестела сырою завядшею травою, от которой поднимался туман и растилался на земле, представляя из себя подобие весенних вод разлившихся в долинах; далее туман поднимался вверх и закрывал собою солнце, вследствие чего ясный день казался пасмурным.
   -- Завтра будет дождь, -- сказал Азыя.
   -- Только бы не сегодня. Далеко ли до Рашкова?
   Тугай-бей посмотрел на ближайшую окрестность, которая, однако, едва была заметна среди тумана, и ответил:
   -- Отсюда ближе до Рашкова, чем до Ямполя.
   И он вздохнул глубоко, словно сбросив с груди тяжелый камень. В тот же момент послышался топот лошади, и вскоре какой-то верховой показался в тумане.
   -- А, Галим!.. Я узнаю его, -- сказал Азыя. Действительно, это был Галим; доскакав до Азыи и Володыевской, он соскочил с бехмета и начал кланяться до стремени молодого татарина.
   -- Из Рашкова? -- спросил Азыя.
   -- Да, из Рашкова, мой повелитель, -- отвечал Галим.
   -- Ну, что там слышно?
   Старый Галим поднял свое исхудалое лицо и взглянул на Володыевскую, как бы спрашивая татарина, может ли он говорить при ней.
   -- Говори смело, -- отвечал на этот взгляд Азыя. -- Войска ушли?
   -- Да, ушли; осталась только небольшая горсть.
   -- Кто повел?
   -- Пан Нововейский.
   -- Петровичи уехали в Крым?
   -- Давно. Остались только женщины и с ними старик Нововейский.
   -- Где Крычинский?
   -- Ожидает на другой стороне реки.
   -- Кто с ним?
   -- Адурович со своим отрядом. Он бьет тебе челом и отдается в твое распоряжение, он и все те, которые еще не прибыли.
   -- Хорошо! -- сказал, сверкнув глазами, Азыя. -- Поезжай к Крычинскому и скажи ему занять Ращков.
   -- Воля твоя, мой господин.
   С этими словами Галим вскочил на бехмета и исчез, как призрак, в тумане.
   Зловещий блеск сверкнул в лице Азыи... Наконец-то настала решительная для него минута; минута ожидания и величайшего счастья. Сердце его сильно билось, дыхание замирало в груди. Некоторое время он молча ехал подле Володыевской; наконец, почувствовав, что голос не изменит ему, он повернул на нее свои непроницаемые глаза и сказал:
   -- Теперь я могу откровенно поговорить с вами.
   -- Я слушаю, -- отвечала молодая женщина, пристально смотря на его изменившееся лицо.
  

Глава II

   Азыя придвинул своего коня к бехмету Володыевской так близко, что прикоснулся к ее стремени, и молча проехал еще несколько шагов, чтобы овладеть собою; он удивлялся, почему так тяжело дается ему это спокойствие, когда Володыевская была в его руках и не было ни одного человека, который бы отнял ее у него. Но он и сам не знал, что в душе его, вопреки всякой возможности и очевидности, таилась искра уверенности, что она откажет ему во взаимности. Но если надежда на обладание ею была слаба, то страшное желание было так сильно, что он дрожал, как в лихорадке. Но не раскроет она ему своих объятий, не бросится к нему на шею и не скажет слов "Я твоя" -- слов, о которых он думал наяву и во сне; не прильнет она своими устами к его губам и не наградит поцелуем -- все это он знал, но... но как она примет его слова? Что скажет? Потеряет ли она самообладание, как голубка в когтях орла, и позволит ли схватить себя, как беззащитная голубка отдается ястребу? Будет ли она просить пощады со слезами или криком поразит эту пустыню? Вот вопросы, которые мелькали в голове татарина Однако настал час когда можно было снять с себя маску и показать ей настоящее свое лицо. Еще минута, весь страх пройдет и все будет кончено!
   Наконец эта неуверенность и тревога превратились в татарине в дикое бешенство, которое он начал развивать в себе до изнеможения: "Что бы ни случилось, она будет моею, сегодня или завтра -- все равно, но она не уйдет от меня, да потом уж поздно будет уходить к мужу и, волей или неволей, она должна будет идти за мною".
   При этой мысли дикая радость овладела им, и он вдруг отозвался таким диким голосом, которому сам удивился и не узнал его, словно это заговорил другой человек.
   -- Вы до сих пор не знали меня? -- спросил он.
   -- Действительно, в этом тумане ваш голос до того изменился, -- сказала с некоторым беспокойством молодая женщина, -- что я не узнала его.
   -- В Могилеве нет войск, -- продолжал он, -- в Рашкове и Ямполе -- тоже!.. Я здесь один господин. Крычинский, Адурович и другие -- мои рабы. Я один -- князь, сын владыки; я их визирь, мирза, вождь, как Тугай-бей; я их хан, я один силен, и все в моей власти.
   -- Зачем вы все это говорите мне?
   -- Вы до сегодняшнего дня не знали меня. Рашков недалеко. Я хотел быть гетманом татарским и служить Речи Посполитой, но гетман не дозволил. Но не быть мне дольше липком и не служить ни под чьей командой. Самому полки водить на Дороша или на Речь Посполитую, как вашей милости будет угодно, как вы прикажете?
   -- Как я прикажу?.. Что с тобой, Азыя?..
   -- То, что здесь все мои рабы, а я -- твой! Что мне гетман!.. Позволит он или не позволит! Ваше слово -- все для меня. Только скажите его, и у ваших ног будут Аккерман, Добруджа и все орды, которые здесь кочуют в степях. -- словом, все будут ваши рабы, как и я Прикажи, и я не послушаю ни крымского хана, ни султана, я буду поражать их мечом, дам помощь Речи Посполитой, соберу новую орду в этих странах и буду ханом над ней, а надо мной -- ты будешь одна царицей, тебе одной я буду кланяться и ждать твоих милостей.
   Он наклонился к седлу и обхватил за талию пораженную и ошеломленную его словами Володыевскую.
   -- Разве ты не знала, что я люблю тебя? -- сказал он, задыхаясь. -- И исстрадался же я! Но зато ты будешь моею, и никто тебя не вырвет из моих рук! Да, ты моя, ты моя!
   -- Господи! -- воскликнула Володыевская.
   Но Азыя так стиснул ее, что словно хотел задавить. Отрывистое дыхание начало вырываться из его груди, и глаза заблестели; он вытащил ее из седла, посадил на свое и прижал к своей груди, между тем как уста старались поймать ее губы и запечатлеть поцелуй.
   Но Володыевская не крикнула, а начала отбиваться с необыкновенной силой. Между ними произошла сильная борьба, в которой слышалось тяжелое дыхание обоих К Володыевской вернулось присутствие духа. Она сразу увидела всю опасность и хваталась за все, как утопающий за соломинку. В один миг она почувствовала под своими ногами ту пропасть, в которую он увлекал ее; она увидела его любовь, измену, свою судьбу и бессилие; почувствовала тревогу, ужасную боль сердца и сожаление, а вместе с тем возмущение, бешенство и жажду мести. Такая деятельность мозга происходила в этой женщине, избраннице и подруге лучшего из воинов всей Речи Посполитой. В эту ужасную минуту прежде всего мелькнуло в ее головке "Отмстить!", а затем "Спастись!" Все ее мыслительные нервы до того натянулись, что каждый в отдельности предвидел будущее; ее руки невольно начали ощупывать вокруг него, и она наткнулась на костяную ручку восточного пистолета; в тот же момент она подумала: хоть бы пистолет оказался заряженным и она успела взвести кремень, но пока она согнет руку и наведет дуло в его лоб, он может отвести ее и лишить самозащиты, поэтому она решила поступить иначе.
   Все это продолжалось не более секунды; он предвидел этот маневр и с быстротою молнии протянул к ней руку, но ошибся в ее намерениях, и не успел он схватить ее за руку, как она ударила его костяной рукояткой между глаз.
   Удар этот был до того силен, что Азыя не успел даже вскрикнуть и упал навзничь, увлекая ее с собою. Но Володыевская моментально вскочила и, сев на своего Джиомета, как вихрь, помчалась в противоположную сторону от Днестра, в степь.
   Туман скрыл перед нею все видимое. Джиомет, прижав уши к голове, бежал наобум по скалам, расселинам и оврагам. Каждую минуту он мог попасть в какую-нибудь расселину и разбить себя и всадницу об острия скал, но Володыевская ни на что не обращала внимания; больше всего она боялась липков и Азыи.
   Но удивительная вещь! Теперь, когда она освободилась из рук негодяя, лежавшего почти мертвым среди скал, всеми ее чувствами овладела тревога. Теперь, приникши головою к гриве лошади и уходя, как серна от волков, она начала бояться Азыи больше, чем когда она была беспомощной в его объятиях. Какой-то ужас, надрывавший ее сердце, вызывал в ней стоны, боязнь, страх и жалобу; она нуждалась в защитнике, и потому из ее груди вырвались слова:
   -- Миша, Миша! Спаси меня!
   Между тем Джиомет мчался во весь карьер и, ведомый животным инстинктом, перепрыгивал реки, огибал скалы, пока копыта его не перестали гудеть на твердой почве: по-видимому, он выбежал на один из открытых лугов, находившихся между оврагами. Он был весь в пене, из его ноздрей валил пар столбом; но он продолжал бежать.
   -- Куда бежать? -- спрашивала себя молодая женщина.
   -- В Хрептиов, -- отвечало ей благоразумие.
   Но ведь чтобы добраться до него, нужно проехать страшную пустыню, и в голове ее мелькнула мысль об оставленных Азыей отрядах конниц в Ямполе и Могилеве. Несомненно, эти липки были в заговоре с ним, схватили бы ее и отвели в Рашков. Очевидно, ей следовало углубиться в степь на ночь, чтоб объехать надднестренские селения; тем более это нужно было сделать ввиду погони, которая наверное пойдет по берегу, между тем как в степях она могла встретиться с каким-нибудь польским отрядом, возвращающимся в крепость.
   Однако быстрота лошади скоро начала ослабевать. Будучи опытной наездницей, Володыевская поняла, что ехать без отдыха невозможно; иначе она лишится лошади, без которой может погибнуть в этой пустыне.
   Она сдержала коня и некоторое время ехала совсем медленно. Туман редел, но зато с бедного животного пар валил клубами.
   Володыевская начала молиться. Но вдруг позади нее, шагах в трехстах, среди тумана раздалось ржание лошади. У молодой женщины волосы стали дыбом от страха.
   -- Мой конь упадет, но и те не железные! -- громко сказала она и опять помчалась, как вихрь.
   Некоторое время Джиомет мчался с быстротою голубя, гонимого ястребом, мчался до изнеможения; между тем ржание лошади постоянно отзывалось вдали В этом ржании слышалось что-то чрезвычайно тоскливое и даже грозное.
   Однако после первой тревоги Володыевская скоро пришла в себя и подумала, что если б на этой лошади ехал какой-нибудь всадник, то она не ржала бы: всадник, чтобы скрыть свое присутствие, заставил бы замолчать коня
   "Неужели бехмет Азыи бежит за мною!" -- мелькнуло у ней в голове.
   Она повернулась и для предосторожности вынула два пистолета; но это было лишнее. Вскоре она заметила в редеющей мгле бегущего за нею бехмета Азыи с раздутыми ноздрями и развеянной гривой. Увидев Джиомета, он еще быстрее начал приближаться к нему, не переставая заявлять о своем приближении отрывистым ржанием; конь Володыевской ответил ему тем же.
   -- Кось, кось, кось!.. -- позвала Володыевская.
   Ручная лошадь подошла совсем близко и позволила схватить себя за узду. Молодая женщина возвела глаза к небу и возблагодарила Бога.
   -- Господь не оставляет меня! -- сказала она.
   И действительно, он не оставлял ее в критическую минуту; схваченный ею бехмет Азыи мог пригодиться ей и сослужить большую услугу. Во-первых, в ее распоряжении были два самых лучших в отряде бехмета; во-вторых, у нее была перемена; в-третьих, бегство его доказывало, что погоня за нею пока не выслана. Если бы бехмет побежал за отрядом, липки, обеспокоенные отсутствием всадника, немедленно вернулись бы искать своего вождя; а так как он убежал за ее Джиометом, то им и в голову не придет, чтобы что-нибудь случилось с Азыей, и они пойдут искать его разве только после долгого его отсутствия.
   -- Ну, а до этого времени я буду далеко! -- решила Володыевская. При этом, однако, она опять вспомнила об отрядах в Ямполе и Могилеве.
   -- Да, надо объехать их и не приближаться к реке, пока не достигну Хрептиова. Хоть этот хитрый человек порасставлял для меня ловушки, но Господь спасает меня от них.
   Сказав это, она начала готовиться к дальнейшему путешествию. При седле Азыи она нашла мушкет, рог с порохом, мешок с пулями и другой -- с коноплянным семенем, которое татарин постоянно грыз. Приворачивая стремена седла Азыи к своим ногам, молодая женщина подумала, что ей придется питаться коноплею всю дорогу, как птице, и поэтому старательно сберегла ее. Здесь же она решила избегать всех людей и хуторов, потому что в этой пустыне скорее можно было встретить злого, чем хорошего человека. При этом, однако, ей пришла мысль: чем же она будет кормить своих лошадей? Положим, как степные лошади, они могли сами прокормить себя, отрывая из-под снега траву и питаясь мхом, который добывали бы из расселин; но таким образом они могут пасть от худого питания. Но что было делать?.. Не могла же она, щадя их, подвергать себя опасности.
   Кроме того, ее обеспокоила мысль, как бы не заблудиться в пустыне. Конечно, ей нечего было бы бояться, если б она поехала по берегу Днестра, но туда она не могла ехать. Что будет с нею, когда она въедет в мрачную пущу, где нет никакой дороги; как узнает, едет ни на восток, север или запад в особенности в темные, беззвездные ночи?.. Она не боялась зверей которыми была переполнена пуща: для этого у нее было оружие. Разумеется, волки, ходившие стаями, представляли немалую опасность, но она больше боялась людей, чем зверей, а еще больше -- заблудиться
   -- Ну, да что будет, то будет, -- громко сказала она, -- Господь доведет меня невредимой до моего мужа.
   И, перекрестившись, она вытерла мокрое лицо, осмотрелась вокруг и пустила лошадей в карьер.
  

Глава III

   Азыю никто и не подумал искать, и он лежал в пустыне, пока сам не пришел в себя
   Долго он лежал; затем поднялся, сел и, желая понять, что с ним случилось, начал осматривать окрестности.
   Но он видел все как будто в тумане, потом заметил, что он видит только одним глазом, и то очень плохо. Другой был выбит и залит кровью.
   Азыя поднял руку к лицу, и пальцы его ощупали запекшуюся кровь на усах; во рту тоже было полно крови, так что он должен был отплевываться; он почувствовал сильную боль в лице, поднял руку к глазам, но тотчас отнял и застонал.
   Володыевская разбила ему верхнюю часть носа и левую скулу.
   Азыя несколько минут просидел без движения, потом осмотрел неповрежденным глазом местность и, увидев в расщелине скал полосу снега, подполз к нему и начал прикладывать его к своему разбитому лицу.
   Разумеется, снег тотчас облегчил его страдания, и когда он таял и сплывал розовыми струйками на усы, Азыя брал и прикладывал новые горсти снега. Кроме того, он начал с жадностью его есть, что тоже принесло ему немалое облегчение. Спустя некоторое время, он почувствовал себя настолько хорошо, что смог припомнить все случившееся.
   В первые минуты он не чувствовал ни гнева, ни отчаяния, так как физическая боль заглушала все остальные чувства, кроме желания скорейшей помощи
   Съев еще несколько пригоршней снега, Азыя подумал о лошади, которой, конечно, не оказалось поблизости, и понял, что если он не захочет ждать, пока за ним придет кто-нибудь, то должен идти пешком.
   Он уперся руками в землю, чтобы встать, но при этом почувствовал такую сильную боль, что застонал и опять сел.
   Так просидел он более часа, пока собрался с силами. На этот раз ему удалось встать, опереться плечами о скалу и удержаться на ногах. Но подумав, что эту опору придется оставить и сделать несколько шагов в пустое пространство, он испытал такое чувство беспомощности, что он опять чуть не упал.
   Однако он превозмог свое бессилие и, вынув саблю из ножен, оперся на нее и двинулся вперед. Дело пошло на лад. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что его тело и ноги довольно крепки, что он отлично владеет всеми членами, и только голова была словно не его и, как гиря, шаталась на плечах то вправо, то влево, то вперед, то назад, ввиду чего он нес ее с большой осторожностью, точно боясь уронить на камни и разбить.
   Время от времени голова начинала кружиться, в здоровом глазу делалось темно, и он вынужден был опираться обеими руками на саблю. Но по мере того как кружение проходило, боль до того возрастала, что он выл, как собака.
   Вой этот раздавался эхом в скалах и отзывался среди глухой пустыни; вой его был страшен, как вой упыря...
   Уже смеркалось, когда он услышал перед собою топот лошади. Это был липковский десятник, вернувшийся к нему за приказанием.
   Видя своего начальника в беспомощном состоянии, он доставил его в Рашков. В этот вечер Азыя еще мог распоряжаться, но затем пег на кожи, и в продолжение трех дней не мог никого видеть, кроме грека-цирюльника, перевязывавшего ему раны, и Галима, помогавшего ему.
   Только на четвертый день он пришел в сознание и понял, что с ним произошло. В тот же момент мысли его помчались за Володыевской; он видел ее бегущей среди скал в пустыне, и она казалась ему птицей, которая улетела от него навсегда; видел ее приехавшей в Хрептиов и в объятиях мужа, при этом его сердцем овладевала боль во сто раз несноснее его раны, а вместе с тем он чувствовал срам своего поражения.
   -- Убежала, убежала! -- повторял он. и им овладевало такое отчаяние, что минутами он лишался рассудка.
   -- Горе мне. -- говорил он Галиму, который старался успокоить его и уверял, что Володыевская не может уйти от погони; но он сбрасывал ногами кожи, которыми старый татарин накрывал его. грозил ножом ему и греку, выл, как дикий зверь, и вскакивал, желая лично гнаться за ней, схватить ее и потом, от злости и дикой любви, задушить ее собственными руками.
   Минутами он бредил в горячке и кричал Галиму, чтобы тот принес голову маленького рыцаря а его жену связал и запер рядом с ним в чулан. Иногда он разговаривал с ней, просил, грозил и протягивал руки, точно желая прижать ее к своей груди; наконец, он изнемог, заснул глубоким сном и проспал целые сутки.
   Когда он проснулся, то чувствовал себя настолько бодрым, что смог увидеться с Крычинским и Адуровичем.
   Им тоже необходимо было поговорить с ним, так как без него они не знали что делать. Хотя войска, ушедшие под командой Нововейского, не могли вернуться раньше двух недель, тем не менее какой-нибудь случай мог поторопить их, и поэтому необходимо было знать, как поступать. В сущности, Дцурович и Крычинский хотели вернуться в Речь Посполитую, но Азыя вел все дело, и он один мог дать им указания, что им делать; он мог объяснить им, на чьей стороне большие шансы, вернуться ли им к султану или притворяться, что они служат Речи Посполитой, и как долго им притворяться. Они были убеждены, что в конце концов и Азыя изменит Польше, но допускали, что, пока эта измена не обнаружилась, он прикажет им ждать войны, чтобы изменить с большею пользою. Эти указания должны были послужить им приказом, так как он был их вождем, руководителем всего дела, человеком хитрым, имеющим влияние и, наконец, сыном Тугай-бея, известным между всеми ордами.
   Оба стали у постели Азыи и начали бить ему челом; он слабо приветствовал их Хотя он был почти здоров, но сидел с перевязанным глазом.
   -- Я болен, -- сказал он, -- женщина, которую я хотел сохранить для себя, ранила меня рукояткой пистолета и убежала. Это была жена Володыевского; о, чтоб его жену и весь его род постигла зараза!
   -- Пошли Аллах! -- сказали оба ротмистра.
   -- Дай Бог вам счастья и благополучия, -- отвечал Азыя.
   -- И тебе, наш властелин!
   Затем они начали говорить о том, что им делать.
   -- Нельзя медлить, как равно нельзя отложить султанской службы до войны, -- сказал Азыя. -- После того, что случилось со мной и с этой женщиной, они перестанут нам верить и скоро нападут на нас. Но пока они нападут, мы нападем на них и сожжем город во славу Аллаха, а оставшуюся часть команды и жителей, поданных Речи Посполитой, возьмем в плен. Что касается валахов, армян и греков, то всех их имущество мы разделим между собою, а затем пойдем за Днестр к султану.
   Крычинский и Адурович, совсем одичавшие в татарских ордах, среди которых они долго находились и грабили вместе с ними, вдруг сверкнули глазами.
   -- Спасибо тебе, наш господин, -- молвил Крычинский, -- нас уже пустили в этот город и теперь он в наших руках.
   -- Нововейский не препятствовал вам войти? -- спросил Азыя.
   -- Нововейский знал, что мы переходим на службу в Речь Посполитую, а также и о том, что ты идешь, чтобы соединиться с нами; так что он считает всех нас своими.
   -- Мы стояли на молдавской стороне, -- сказал Адурович, -- но ходили к нему в гости, и он принимал нас, как дворян, говоря, что этим поступком мы искупаем наши прежние погрешности, а так как гетман, благодаря вашей поруке, прощает нас, то и ему не следует сторониться нас. Он даже хотел, чтобы мы расположились в городе, но мы отвечали, что не войдем туда, пока Азыя не привезет нам на это гетманского позволения. Несмотря на это, уходя с войсками, он сделал для нас прощальный пир, на котором просил оберегать город.
   -- На этом же пиру мы видели его отца и старуху, которая старается освободить из плена своего мужа, -- сказал Крычинский, -- а также и ту девушку, на которой Нововейский намеревается жениться.
   -- А! -- произнес Азыя. -- Я еще не подумал о том, что все они здесь. Нововейскую я сам привез.
   И Азыя хлопнул в ладоши; на этот зов явился Галим.
   -- Скажи моим липкам, -- сказал он, -- чтобы они, как только увидят пожар в городе, бросились на тех солдат, которые находятся в крепостце, и перерезали их, а женщин и старика шяхтича пусть свяжут и стерегут, пока я не сделаю нужных распоряжений
   Потом он обратился к ротмистрам и прибавил:
   -- Сам я не могу помогать вам, потому что слаб, но все-таки сяду на коня и посмотрю, как вы будете действовать, мои добрые товарищи Действуйте, действуйте!
   Крычинский и Адурович тотчас ушли, а за ними вышел и Азыя; приказав подать коня, он поехал к частоколу смотреть с ворот высокой фортации, что будет делаться в городе.
   Многие из липчан тоже лезли на валы, чтобы натешиться зрелищем резни. Солдаты, не вышедшие в степь, видя, что липчане лезут на валы, тоже взобрались туда, без всякого подозрения увидеть что-нибудь ужасное. Впрочем, их было не более двадцати человек, а остальные сидели в городе по кабакам.
   Между тем отряды Крычинского и Адуровича рассыпались по городу, в них находились преимущественно липки и черемисы, затем прежние жители Речи Посполитой, большею частью -- шляхтичи, но так как они давно оставили ее, то ничем не отличались от диких татар Их прежние жупаны порвались, а потому на них были бараньи тулупы шерстью вверх, надетые на голые тела, обветренные и загорелые от степного ветра, солнца, дыма и грязи; оружие их, однако, было лучше татарского: все они были вооружены саблями, луками, калеными стрелами, а некоторые и самопалами. Лица их выражали то же зверство и жажду крови, какое было на лицах добружеских, белгородских или крымских татар.
   Рассыпавшись по городу, они бегали с шумом и криками, которыми как бы подстрекали друг друга к резне и грабежу. Несмотря на то, что, по татарскому обычаю, многие уже взяли ножи в рот, жители города, состоявшие, как и в Ямполе, из валахов, греков и армянских купцов, не обращали на них внимания и смотрели с доверием; их лавки были открыты, купцы сидели перед ними по-турецки и перебирали пальцами четки, а крики липчан только доказывали им, что те затевают какую-то игру.
   Но вдруг по углам базарной площади взвились столбы дыма, и липчане до того завыли, что купцы, их жены и дети побледнели, всеми овладела страшная паника.
   В тот же момент сабли и тучи стрел посыпались на головы мирных жителей. Их крики, стук запираемых дверей и ставен смешались с топотом лошадей и воем грабителей.
   Весь рынок задымился; послышались крики "Горим, горим!, спасите!". А в то же время татары начали отпирать лавки и дома, вытаскивать за волосы женщин, детей, а с ними товары на улицу; туда же выволакивались домашняя утварь, мебель и перины, от которых пух поднимался облаками к небу; раздались стоны, крики и плач недорезанных, вой собак, рев скота и ржанье лошадей, которых охватывал огонь в строениях; красные языки огня видны были и днем среди дыма, поднимавшегося черными столбами.
   В крепостце азыевские солдаты прежде всего бросились на беззащитных пехотинцев, в которых вонзались по нескольку ножей, а затем этим несчастным отрезали головы и приносили к ногам азыевой лошади.
   Тугай-бей позволил и этим липчанам присоединиться к своим собратьям в городе, а сам стоял и продолжал смотреть, но дым застилал кровавую работу Крычинского и Адуровича, убийственная гарь от горевших тел доходила до крепостцы; весь город горел в одном костре; время от времени раздавался выстрел из самопала, словно гром в туче, иногда убегал какой-нибудь человек, спасаясь от опасности, а за ним гнались целые десятки липчан.
   Азыя смотрел и радовался; ужасная улыбка озаряла его лицо, он оскаливал свои белые зубы; улыбка эта становилась еще ужаснее, искаженная болью засохшей раны на лице Теперь он гордился своим поступком: он сбросил свою маску притворства и в первый раз после долгих лет дал волю своим разнузданным чувствам; теперь он чувствовал себя самим собою, настоящим сыном Тугай-бея.
   Он сильно жалел, что Володыевская не видит этогр пожара и резни, не видит его в новом самообмане. Он любил ее, и в то же время его распирала дикая жажда мщения ей.
   "Она стояла бы здесь, при коне, -- думал он, -- я держал бы ее за волосы, и она целовала бы мои ноги, потом я взял бы ее. расцеловал и сделал бы ее моей невольницей!"
   И его только одно удерживало от отчаяния -- мысль, что. быть может, погонит, посланная за ней. или оставленные отряды в городах было для Азыи страшным ударом. Воздушные замки, которые строила его гордость и самолюбие, рассыпались в прах, замыслы были уничтожены. Он мог сделаться третьим гетманом в Речи Посполитой и до некоторой степени держать в своих руках ее судьбу, а теперь он увидел, что должен остаться неизвестным офицером, для которого верхом достижимого является шляхетская грамота. В своей пылкой фантазии он уже видел, как целые толпы бьют ему челом, а теперь ему самому придется бить челом перед другими...
   И ни к чему не привело то, что он сын Тугай-бея, что в его жилах течет кровь владетельных воинов, что в его голове зародились великие мысли, -- все ни к чему! Он будет жить в неизвестности и умрет всеми забытый в какой-нибудь далекой крепости. Одно лишь слово подрезало ему крылья, одно "нет" лишило его силы, подобно орлу, парить под небесами и заставило пресмыкаться по земле, подобно червю. Но все это было еще ничто в сравнении с тем счастьем, которое он утратил. Та, за обладание которой он готов отказаться от вечной жизни, та, которая влила огонь в его душу, та, которую он любил глазами, сердцем, душой, кровью, -- никогда не будет принадлежать ему. Это письмо отнимало и ее, как и гетманскую булаву. Хмельницкий мог похитить Чаплинскую, мог похитить ее и могущественный Азыя. Азыя гетман мог похитить чужую жену и отстоять ее от всей Речи Посполитой, но как мог вырвать ее Азыя, поручик липковского полка, служащий под командой ее мужа?..
   Когда он думал об этом, весь мир мрачнел перед его глазами, становился пустым, бессмысленным. И не знал Тугай-беевич, не лучше ли ему умереть, чем жить без счастья, без надежды, без любимой женщины. Это угнетало его тем сильнее, что удара этого он не ожидал. Обсудив положение Речи Посполитой, он с каждым днем все более и более убеждался, что гетман согласится на его предложение. Между тем надежды его рассеялись, как дым, как туман. Что ему оставалось? Отказаться от славы, от величия, от счастья? Но он был неспособен на это. В первую минуту его охватил бешеный гнев и отчаяние. Его жгло, как огнем, и жгло так мучительно, что он выл и скрежетал зубами, и мстительные мысли носились в его голове. Он хотел мстить -- мстить Речи Посполитой, гетману, Володыевскому, даже Басе. Он хотел поднять своих липков, вырезать весь гарнизон, всех офицеров, весь Хрептиев, убить Володыевского, а Баську похитить и уйти с нею на молдавский берег, а потом в Добруджу и дальше, хотя бы в Царьград, хотя бы в азиатские пустыни...
   Но верный Галим присматривал за ним, и он сам, когда пришел в себя после первого взрыва бешенства и отчаяния, понял всю неосуществимость этих замыслов. Азыя и тем еще был похож на Хмельницкого, что в нем, как и в Хмельницком, в одно и то же время уживался и лев, и змей. Он со своими верными липками нападет на Хрептиев -- и что же? Разве бдительный, как журавль, Володыевский даст себя захватить врасплох? А если бы даже так, то разве он, славнейший загонщик, даст себя победить, тем более что у чего солдат больше, и солдаты лучше? Наконец, если бы он, Азыя, победил его, то что же он будет делать? Пойдет вдоль реки к Ягорлыку? Но ведь по Дороге ему придется разбить команды в Могилеве, Ямполе и Рашкове. Перейдет на молдавский берег? Там перкулабы, друзья Володыевского, и сам Габарескул хотинский, его закадычный друг. Пойдет к Дорошу? Там, под Брацлавом, польские команды, а в степях даже зимою много мелких отрядов. И Тугай-беевич понял свое бессилие, и его зловещая душа, вспыхнувшая было мощным пламенем, погрузилась в глухое отчаяние, как раненый Дикий зверь в темную, скалистую пещеру, -- и притихла. И как слишком сильная боль сменяется бесчувствием, так и он оцепенел в своем отчаянии.
   Тогда-то ему и дали знать, что пани Володыевская желает с ним говорить.
   Когда Азыя вернулся после разговора с Басей, Галим не узнал его. Оцепенения не было уже в его лице -- глаза его блестели, как у дикой кошки, лицо сияло, а белые зубы блестели из-под усов, и своей дикой красотой он совсем был похож на страшного Тугай-бея.
   -- Господин мой, -- спросил его Галим, -- каким образом Господь Бог утешил душу твою?
   -- Галим, -- ответил Азыя, -- после темной ночи Бог дает день и повелевает солнцу встать из-за морей. Галим (тут он схватил старого татарина за плечи), еще месяц, и она будет моей навеки.
   И смуглое его лицо горело... И в эту минуту он был так прекрасен, что старый Галим стал отвешивать ему поклоны.
   -- Сын Тугай-бея, ты велик, могуч, и злоба неверных не одолеет тебя!
   -- Слушай, -- сказал Азыя.
   -- Слушаю, сын Тугай-бея.
   -- Поедем к синему морю, где снега лежат только на вершинах гор, а если вернемся когда-нибудь в эти края, то во главе чамбулов, неисчислимых, как песок морской и листья в дремучих лесах, -- вернемся с огнем и мечом. Ты, Галим, сын Курдлуков, сегодня же отправишься в путь. Найди Крычинского и скажи, чтобы он со своими людьми с той стороны подвигался к Рашкову. А Адурович, Моравский, Александрович, Грохольский, Творковский и все, кто жив из липков и черемисов, пусть с отрядами подойдут поближе к войску. А чамбулам, которые зимуют у Дороша, пусть дадут знать, чтобы со стороны Умани поднять внезапную тревогу, с целью вызвать в далекую степь ляшские команды из Могилева, Ямполя и Рашкова. Пусть на моем пути не будет войска, и, когда я выеду из Рашкова, там останется лишь пепелище...
   И Галим опять стал бить поклоны, а Тугай-беевич нагнулся к нему и еще несколько раз повторил:
   -- Гонцов рассылай, гонцов рассылай, остается только месяц!
   Потом он отпустил Галима и, оставшись один, стал молиться, ибо сердце его было "переполнено счастьем и благодарностью к Богу.
   Молясь, он невольно смотрел в окно на своих липков, которые выводили лошадей на водопой к колодцам. Липки, тихо и монотонно напевая, стали тянуть скрипучие журавли и лить в корыта воду. Пар столбами валил из лошадиных ноздрей и заволакивал эту картину. Вдруг из главного дома вышел пан Володыевский, одетый в тулуп и высокие сапоги, подошел к липкам и стал им что-то говорить. Они слушали его, вытянувшись по-военному и сняв шапки, вопреки восточному обычаю. Увидав Володыевского, Азыя перестал молиться и пробормотал:
   -- Хоть ты и сокол, но не долетишь туда, куда долечу я, и останешься в Хрептиеве в горе и скорби!
   Пан Володыевский, переговорив с солдатами, вернулся домой, а на дворе снова раздалось пение липков, фырканье лошадей и жалобный пронзительный скрип колодезных журавлей.
  

XVI

   Маленький рыцарь, как и предвидела Бася, узнав о ее намерениях, прежде всего прикрикнул на нее, что никогда не отпустит ее одну, а сам ехать не может; но тут со всех сторон начались просьбы и настаивания, которые, в конце концов, должны были поколебать его решение.
   Правда, Бася настаивала не так, как он ожидал: ей очень не хотелось расставаться с мужем, а путешествие без него теряло в ее глазах всю прелесть. Но Эвка бросалась перед ним на колени и, целуя его руки, заклинала любовью к Басе разрешить жене ехать.
   -- Никто другой не осмелится говорить об этом с моим отцом, ни Азыя, ни даже брат мой; одна пани Бася может это сделать, потому что он ей ни в чем не откажет.
   -- Нечего Баське сваху из себя разыгрывать! А кроме того, вы должны по этой же дороге возвращаться из Рашкова, пусть она это сделает, когда вы вернетесь.
   Эвка заплакала в ответ. Бог знает, что еще может случиться до ее возвращения; она даже уверена, что умрет от горя, а для такой сироты, для которой нет милосердия, это и лучше...
   У маленького рыцаря было очень доброе и нежное сердце; он начал поводить усиками и ходить по комнате. Ему очень не хотелось расставаться со своей Басей даже на один день. Но, очевидно, просьбы эти очень его трогали, потому что дня через два после этих атак, как-то вечером он сказал:
   -- Если бы я мог ехать с вами, тогда бы и говорить не о чем, но это невозможно, меня служба держит.
   Бася бросилась к нему и, прижавшись к его щеке своим розовым личиком, стала повторять:
   -- Поезжай, Михалок, поезжай, поезжай!
   -- Ни в коем случае! -- с твердостью сказал Володыевский.
   И снова прошло несколько дней. За это время маленький рыцарь советовался с паном Заглобой, как поступить. Но он отказался советовать.
   -- Если тут только одно препятствие -- твое чувство, -- сказал он, -- то что же мне говорить? Решай сам. Конечно, без гайдучка здесь будет пусто. Если бы не мои годы и не такая трудная дорога, я бы поехал с нею, потому что без нее жить невозможно.
   -- Вот видите! Препятствий нет, разве лишь морозы! Вот и все! Теперь везде спокойно по дорогам, но как жить без нее?
   -- Я то же самое тебе и говорю, потому решай как знаешь. После этого разговора пан Михал снова стал колебаться. Ему было жаль Эву. Кроме того, его останавливала мысль, прилично ли отпускать Эву в такую далекую дорогу одну с Азыей? Озаботило его и то, годится ли отказать в помощи друзьям, когда помочь так легко? В чем тут вопрос? В том, чтобы Бася уехала на две, три недели. Если даже все сведется к тому, чтобы угодить Басе, дать ей возможность увидеть Могилев, Ямполь и Рашков, то и тогда почему не угодить ей? Азыя, так или иначе, должен ехать с своим полком в Рашков, а потому охрана будет более чем достаточная, особенно теперь, когда все разбойники уничтожены, и в орде, как всегда зимой, полное спокойствие.
   И маленький рыцарь колебался все больше. Увидав это, молодые женщины возобновили свои просьбы: одна говорила, что хочет сделать доброе дело, другая плакала и умоляла. Наконец стал просить Володыевского и Тугай-беевич.
   Он говорил, что недостоин такой милости и что если он смеет просить, то только потому, что неоднократно уже доказывал свою верность и преданность им обоим. Он в вечном долгу перед ними за то, что они не позволили его унижать, когда еще неизвестно было, что он сын Тугай-бея. Он никогда не забудет, что пани Володыевская перевязывала его раны и была для него не только милостивой госпожой, но как бы родной матерью. Он уже доказал свою благодарность в битве с Азбой-беем, но и на будущее время, если, избави бог, что-нибудь случится, он с радостью сложит голову за свою госпожу и прольет за нее последнюю каплю крови.
   Потом он стал рассказывать о своей давнишней несчастной любви к Эве. Не жить ему без этой девушки. Он любит ее, хотя и безо всякой надежды, долгие годы, -- и никогда не перестанет любить. Но между ним и старым паном Нововейским стоит давнишняя ненависть, и их разделяют прежние отношения слуги и господина. Пани одна могла бы их примирить друг с другом, а если она этого не сможет, то, по крайней мере, защитит девушку от отцовской жестокости, от его побоев.
   Володыевский, быть может, предпочел бы, чтобы Бася не вмешивалась в это дело, но так как он сам любил помогать людям, то и не удивлялся ее доброму сердцу. Все же он не ответил еще Азые утвердительно, не уступил даже новым слезам Эвы; он только запирался в канцелярии и раздумывал.
   Наконец он вышел однажды к ужину с прояснившимся лицом. После ужина он спросил вдруг Тугай-беевича:
   -- Азыя, а когда тебе ехать отсюда?
   -- Через неделю, ваша вельможность, -- ответил с беспокойством татарин. -- Галим, должно быть, уже окончил переговоры с Крычинским.
   -- Тогда вели выложить сеном большие сани, ты повезешь двух дам в Рашков.
   Услыхав это, Бася захлопала в ладоши и бросилась к мужу, за ней бросилась Эвка, а за нею в бешеном порыве радости склонился к его ногам и Азыя; маленький рыцарь стал даже от них отмахиваться.
   -- Успокойтесь! -- говорил он. -- Что такое? Как людям не помочь, когда помочь можно, -- сердце ведь не камень. Ты, Баська, возвращайся поскорее, любовь моя, а ты, Азыя, береги ее: этим вы лучше всего меня отблагодарите. Ну, ну, довольно!
   Тут он начал шевелить усиками и сказал, чтобы скрыть свое смущение:
   -- Хуже всего, -- это бабьи слезы. Как только увижу эти слезы, тут мне и крышка. Но ты, Азыя, должен благодарить не только меня и мою жену, но и вот эту панну, которая, как тень, ходила за мной со своим горем. Ты должен ее отблагодарить за такую любовь!
   -- Отблагодарю! Отблагодарю! -- странным голосом сказал Тугай-беевич и, схватив руки Эвы, начал их целовать так порывисто, что можно было подумать, что он их укусит.
   -- Михал, -- воскликнул Заглоба, указывая на Басю, -- что же мы будем здесь делать без этого котенка?
   -- Да, тяжело будет, -- отвечал маленький рыцарь, -- ей-богу, тяжело! Потом он добавил еще тише:
   -- А может быть, за доброе дело Господь Бог благословит нас потом... Вы понимаете?
   Между тем "котенок" просунул между ними свою русую любопытную головку.
   -- Что вы говорите?
   -- Э... ничего... -- ответил Заглоба, -- говорим, что весной, должно быть, аисты прилетят!
   Баська принялась тереться щекой о щеку мужа, как настоящий котенок.
   -- Михалок, я там долго сидеть не буду! -- сказала она тихо.
   После этого разговора начались совещания относительно путешествия, которые продолжались несколько дней. Пан Михал сам за всем присматривал, приказал при себе привести в порядок сани и обить их шкурами лисиц, затравленных осенью. Пан Заглоба принес свой тулуп, чтобы было чем прикрыть в дороге ноги.
   Решено было отправить воз с постелями и съестными припасами, а также и лошадь Баси, чтобы в местах труднопроходимых и опасных Бася могла выйти из саней и сесть на лошадь. Пан Михал больше всего боялся спуска, ведущего в Могилев, где, действительно, приходилось лететь вниз сломя голову. Хотя не было ни малейшего повода бояться какого-либо нападения, все же маленький рыцарь велел Азые всегда высылать людей вперед на разведки, на ночлеги останавливаться только там, где есть военные команды, выезжать с рассветом, останавливаться до сумерек, в дороге не мешкать.
   Пан Михал так заботливо все обдумал, что собственноручно зарядил Васины пистолеты и уложил их в чехлы у седла.
   Пришла, наконец, минута отъезда.
   На дворе было еще темно, когда двести лошадей липков стояли уже наготове.
   В доме коменданта тоже было необычайное движение. В каминах горел яркий огонь. Собрались все офицеры: маленький рыцарь, пан Заглоба, пан Мушальский, пан Ненашинец, пан Громыка, пан Мотовило, а с ними и все другие офицеры -- все хотели проститься. Баська и Эвка, еще румяные после недавнего сна, пили подогретое вино. Володыевский сидел рядом с женой, обняв ее рукой за талию. Заглоба сам подливал вино и каждый раз говорил им:
   -- Еще! Ведь морозно!
   Бася и Эвка одеты были по-мужски; в пограничных местностях женщины всегда так путешествовали. У Баси была сабелька; одета она была в барсучью шубку, отороченную мехом ласки, горностаевую шапочку с наушниками, очень широкие шаровары, похожие на юбку, и в мягкие сапожки до колен, тоже отороченные мехом. Сверх всего этого она должна была надеть теплую шубу с капюшоном для защиты лица. Но пока лицо ее было еще открыто, и все, как всегда, восхищались ее красотой; а другие жадно глядели на Эвку, влажные губы которой были сложены точно для поцелуя; многие не знали, на которую из них смотреть, так прекрасны были они обе, и офицеры шептали друг другу:
   -- Тяжело жить человеку в таком безлюдье! Счастливый комендант! Счастливый Азыя!.. Ух!..
   В камине весело трещал огонь, а на задворках послышалось пение петухов. Медленно занимался день -- морозный и погожий. Крыши сараев и солдатских квартир, покрытые толстым слоем снега, порозовели.
   Со двора доносилось фырканье лошадей и скрип шагов идущих по снегу солдат, которые собрались, чтобы проститься с Басей и с липками.
   Наконец Володыевский сказал:
   -- Пора!
   Услыхав это, Бася вскочила и бросилась в объятия мужа. Он прильнул своими губами к ее губам, потом крепко прижал ее изо всех сил к груди, целовал ее в глаза, в лоб и опять в губы.
   Долго продолжалась эта минута: любили они друг друга бесконечно.
   После маленького рыцаря пришла очередь пана Заглобы, затем стали подходить и другие офицеры и целовали руку Баси; она то и дело повторяла своим звучным, серебристым детским голоском:
   -- Оставайтесь в добром здоровье, Панове! Оставайтесь в добром здоровье!
   И обе они с Эвкой стали надевать шубы с капюшонами, так что совсем утонули в мехах. Им широко отворили двери, через которые ворвались клубы морозного воздуха, -- и все общество очутилось на дворе.
   Становилось все светлее от утренней зари и от снега. И лошади липков, и тулупы солдат были покрыты инеем, так что казалось, что на белых лошадях выступает полк одетых в белое солдат.
   Баська с Эвкой сели в сани, обитые шкурами. Драгуны и челядь громко желали отъезжающим счастливого пути. Стая ворон и галок, которых жестокая зима пригнала поближе к жилому месту, вдруг сорвалась с крыши и с громким карканьем стала кружиться в розовом воздухе.
   Маленький рыцарь нагнулся к саням и спрятал свое лицо в капюшон, покрывавший голову жены.
   Долго оставался он так, но, наконец, оторвался от Баси и, перекрестив ее, воскликнул:
   -- С Богом!
   Азыя приподнялся на стременах. Его дикое лицо в свете зари сияло радостью. Взмахнув буздыганом так сильно, что его бурка поднялась сзади, как крылья хищной птицы, он крикнул пронзительным голосом:
   -- Трога-а-ай!
   Заскрипел снег под копытами. Пар еще обильнее повалил из лошадиных ноздрей. Медленно двинулись первые ряды липков, за ними другие, третьи, четвертые, за ними -- сани, за санями -- следующие ряды, и весь отряд медленно отдалялся, направляясь к воротам покатого двора.
   Маленький рыцарь все продолжал осенять их крестным знамением; наконец, когда сани выехали из ворот, он сложил руки у рта и закричал:
   -- Будь здорова, Баська!
   Но ему ответил только свист татарских дудок и громкое карканье черных птиц.
  
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

   Отряд черемисов, состоявший из нескольких десятков всадников, шел впереди на расстоянии мили, чтобы заранее осмотреть дорогу, предупредить комендантов о приезде пани Володыевской и приготовить для нее квартиру. За этим отрядом следовали главные силы липков, за ними сани, где сидели Бася и Эвка, затем другие сани с женской прислугой и, наконец, небольшой отряд, замыкавший поезд. Из-за снежных заносов путь был труден. Сосновые боры, и зимой сохраняющие свой зеленый убор, пропускают меньше снега, но пуща, которая тянулась вдоль берега Днестра, состояла большею частью из дуба и других лиственных деревьев; она была совершенно лишена листвы, и обнаженные стволы почти наполовину были засыпаны снегом. Снегом занесло и узкие овраги, местами снег поднимался, точно морские волны; верхушки сугробов, свешиваясь вниз, казалось, готовы были рухнуть и слиться с окружавшей их белой равниной. При проезде через овраги и при спуске с возвышенностей липки придерживали сани веревками; только на высоких равнинах, где ветер разгладил снежную пелену, поезд, идя по следам каравана, недавно выехавшего из Хрептиева, вместе с Навирагом и двумя учеными анардратами, двигался быстрее.
   Хотя дорога и была тяжела, но все же не так, как зачастую бывало в этих пущах, полных ущелий, рек, ручьев и оврагов. Путники радовались, что они успеют до наступления ночи добраться до глубокого оврага, на дне которого лежал Могилев. Кроме того, погода обещала установиться надолго. Вслед за алой зарей взошло солнце и своими яркими лучами залило и овраги, и равнины, и пущу. Казалось, все ветви деревьев усеяны искрами. Искры горели на снегу так, что резало глаза. С высоких мест через поляны можно было охватить глазами все огромное пространство вплоть до Молдавии, -- там на беловато-синем и освещенном лучами солнца горизонте воздух был сухой и свежий. В такую погоду люди, как и животные, чувствуют себя бодрыми и здоровыми. И лошади громко фыркали в рядах, выпуская из ноздрей клубы пара, а липки пели веселые песни, хотя мороз так щипал их за ноги, что они то и дело поджимали их под полы халатов.
   Солнце поднялось, наконец, на самую середину неба и стало слегка пригревать. Басе и Эвке стало даже жарко в мехах, они откинули капюшоны и, открыв свои розовые лица, выглядывали на свет божий. Бася осматривала окрестности, а Эвка искала глазами Азыю; но Азыя уехал вперед с отрядом черемисов, который был выслан для осмотра пути и который в случае надобности должен был расчищать дорогу от снега. Эвка даже пригорюнилась, но пани Володыевская, которая хорошо знала военные порядки, успокаивала ее следующими словами:
   -- Все они таковы. Коли служба, так служба! Когда мой Михал исполняет свои обязанности по службе, то он даже на меня и не взглянет. И плохо было бы, если бы он поступал иначе. Уж если любить солдата, так хорошего!
   -- Но он во время остановки будет с нами? -- спросила Эва.
   -- Смотри, как бы он не надоел тебе еще. Ты заметила, как он был радостен, когда мы выезжали? Он просто сиял!
   -- Да, заметила. Он был очень рад.
   -- А что будет, когда он получит согласие пана Нововейского!
   -- Ах! Что ждет меня! Да будет воля Божья! Хотя, когда я подумаю об отце, сердце замирает. А вдруг раскричится, заупрямится и не даст своего согласия? Шутка ли потом вернуться с ним домой?
   -- Знаешь, Эвка, что мне пришло в голову? -Ну?
   -- С Азыей шутки плохи. Твой брат смог бы еще ему противиться, но у твоего отца нет войска. Вот я и думаю, что если твой отец сразу заупрямится, то Азыя возьмет тебя и без его согласия.
   -- Как же так?
   -- Очень просто. Украдет тебя! Говорят, что с ним шутки плохи... Тугай-беева кровь! Вы повенчаетесь у первого встречного ксендза. В другом месте потребовалась бы метрика, разрешение родителей, но здесь ведь глухая сторона, здесь все немного на татарский лад.
   Эва совсем просияла.
   -- Вот этого-то я и боюсь. Азыя готов на все, я боюсь этого! -- сказала она.
   Бася повернула голову, пристально посмотрела на нее и вдруг захохотала своим звучным детским смехом.
   -- Ты так же этого боишься, как мышь боится сала. О, я тебя знаю! Эва, румяная от мороза, покраснела еще больше и ответила:
   -- Я боюсь отцовского проклятия, а я знаю, что Азыя ни на что не посмотрит.
   -- Ну, не тужи, -- сказала ей Бася. -- Кроме меня, у тебя есть брат, чтобы помочь тебе. Истинная любовь всегда добьется своего. Мне сказал это пан Заглоба еще тогда, когда Михал еще и не думал обо мне.
   И они наперебой заговорили -- одна об Азые, другая о Михале. Так прошло несколько часов, пока караван, наконец, не остановился покормить лошадей в Ярышове. От городка, всегда небогатого, после мужицкого восстания осталась только одна корчма, которую отстроили, когда по этой дороге стали часто проходить солдаты, и это обеспечивало доход. Бася и Эвка застали там проезжего армянского купца, родом из Могилева, который вез сафьян в Каменец. Азыя хотел прогнать его вон вместе с сопровождавшими его валахами и татарами, но женщины позволили ему остаться, и только стража его должна была удалиться. Купец, узнав, что одна из путниц -- пани Володыевская, бил ей челом и превозносил до небес ее мужа; Бася слушала его с нескрываемой радостью.
   Наконец армянин отправился к тюкам и принес ей в подарок отборных лакомств и коробку с турецкими пахучими травами, которые помогали от разных болезней.
   -- Примите это в знак благодарности, -- сказал он. -- Раньше мы из Могилева носу не смели показать: Азба-бей разбойничал и в каждом овраге разбойники сидели, а теперь и дорога безопасна, и торговля. И мы снова ездим. Да умножит Господь дни хрептиевского коменданта и да продлит каждый его день, как долог путь из Могилева в Каменец! И каждый час его да будет долог, как день. Наш комендант, пан писарь польный, предпочитает в Варшаве сидеть, а пан комендант хрептиевский всегда настороже и так доконал разбойников, что теперь им смерть милее Приднестровья.
   -- Значит, пана Ржевуского нет в Могилеве? -- спросила Бася.
   -- Он только войска привел, а сам не пробыл здесь и трех дней. Откушайте, ваша вельможность, вот изюм, а вот такие фрукты, каких и в Турции нет, они привезены издалека, из Азии, они растут там на пальмах... Нет пана писаря, и конницы нет, вчера она внезапно ушла в Брацлав... Вот финики, кушайте на здоровье, ваша вельможность. Здесь остался только пан Гоженский с пехотой, а конница ушла.
   -- Странно, что конница ушла, -- сказала Бася, вопросительно взглянув на Азыю.
   -- Лошади застоялись, вот и ушли, -- ответил Тугай-беевич, -- теперь здесь спокойно.
   -- В городе говорили, что Дорош вдруг двинулся, -- сказал купец. Азыя рассмеялся.
   -- А чем же он будет кормить лошадей? Снегом, что ли? -- сказал Азыя, обращаясь к Басе.
   -- Пан Гоженский объяснит вам это лучше меня, -- прибавил купец.
   -- Я тоже думаю, что это вздор, -- сказала Бася, подумав. -- Если бы что-нибудь случилось, мой муж узнал бы об этом раньше всех.
   -- Конечно, в Хрептиеве было бы известно прежде всего, -- сказал Азыя. -- Не бойтесь ничего, ваша милость!
   Бася подняла на татарина свое светлое личико и, раздув ноздри, сказала:
   -- Я боюсь? Вот это мне нравится! Откуда это вам в голову взбрело? Слышишь, Эвка? Я боюсь!
   Эвка не могла отвечать: от природы она была лакомка и сласти любила больше всего на свете, а потому рот ее был набит финиками, но это не мешало ей жадными глазами глядеть на Азыю. Проглотив, наконец, финики, она проговорила:
   -- С таким офицером и я ничего не боюсь!
   И она нежно и многозначительно взглянула в глаза Тугай-беевичу, но он с тех пор, как Эва стала для него помехою, питал к ней затаенное отвращение и гнев. Сохраняя, однако, наружное спокойствие, он опустил глаза и сказал:
   -- В Рашкове вы увидите, заслуживаю ли я доверия!
   В его голосе слышалось что-то почти угрожающее. Но молодые женщины так привыкли, что молодой липок ни речью, ни поступками не походил на остальных людей, что не обратили на это внимания. К тому же Азыя стал настаивать на том, чтобы продолжать путь, говоря, что под Могилевом крутые горы, которые надо проехать засветло. И они вскоре двинулись в путь.
   Они ехали очень быстро до самых гор. Бася хотела пересесть на лошадь, но Тугай-беевич отговаривал ее, и она осталась с Эвкой. Сани с величайшей осторожностью стали спускать на арканах. Азыя все время шел пешком около саней, но почти не разговаривал ни с Басей, ни с Эвкой, всецело поглощенный заботами об их безопасности.
   Солнце, однако, зашло прежде, чем они успели проехать горы, и тогда отряд черемисов, чтобы осветить дорогу, стал разводить огонь из сухих прутьев. Они подвигались среди красных огней и мрачных фигур. За ними в ночном мраке и в полусвете факелов виднелись неопределенные и страшные очертания грозных обрывов. Все это было так ново, так интересно, во всем этом было что-то такое таинственное и опасное, что Бася была на седьмом небе; она в душе благодарила мужа за то, что он разрешил ей ехать в эти неведомые страны, и Азыю, который так умело руководил отрядом. Только теперь Бася поняла, что значат эти военные походы, о трудностях которых она так много слышала, что значат эти дороги над бездонными пропастями. Ею овладела безумная веселость. Она непременно бы пересела на своего коня, но очень уж хотелось болтать с Эвкой и пугать ее. На крутых поворотах, когда передовые отряды вдруг исчезали из глаз и перекликались дикими криками, которые повторяло горное эхо, Бася поворачивалась к Эве и, схватив ее за руки, говорила:
   -- Ого, разбойники или орда!
   Но Эвка при воспоминании об Азые, сыне Тугай-бея, сейчас же успокаивалась.
   -- Его и разбойники, и орда боятся и уважают! -- отвечала она. А потом, наклонившись к уху Баси, она добавила:
   -- Хотя бы в Белгород, хотя бы в Крым, лишь бы только с ним!
   Месяц уже высоко выплыл на небо, когда они выехали из гор. Тогда внизу, в долине, словно на дне пропасти, они увидели ряд огоньков.
   -- Могилев у наших ног, -- раздался вдруг чей-то голос позади Баси и Эвки. Они обернулись; это был Азыя, он стоял за санями.
   -- Значит, этот город лежит на дне яра? -- спросила Бася.
   -- Да, горы со всех сторон защищают его от зимних ветров, -- сказал Азыя, наклоняясь к ним. -- Обратите внимание, ваша милость, здесь и воздух другой: сразу стало тише и теплее. Весна здесь наступает десятью днями раньше, чем по ту сторону гор, и деревья раньше распускаются. Вот то, что сереет там на склоне гор, -- это виноград, но он еще под снегом.
   Снег лежал везде, но, действительно, в глубине яра было тише и теплее. По мере того как они спускались вниз, огоньки появлялись одни за другими, и их было все больше.
   -- Это какой-то хороший и большой город, -- сказала Эвка.
   -- Это потому, что татары не сожгли его во время крестьянского восстания; здесь зимовали казаки, а ляхов здесь почти никогда не было.
   -- Кто здесь живет?
   -- Татары. У них здесь есть деревянный минарет: в Речи Посполитой каждый может исповедовать свою веру. Здесь живут и армяне, и валахи, и греки.
   -- Греков я в Каменце видела, -- сказала Бася. -- Хотя они и далеко живут, но торгуют везде.
   -- Этот город построен совсем не так, как другие, -- сказал Азыя. -- И народ сюда приезжает всякий, больше торговый люд.
   -- Мы уже въезжаем, -- сказала Бася.
   И действительно, они въезжали. Странный запах кож и кислот тотчас же бросился им в нос. Это был запах сафьяна, выделкой которого занимались почти все жители Могилева, особенно армяне. Как и говорил Азыя, город этот был совсем не похож на другие. Дома были построены на азиатский манер, с маленькими окнами, заслоненными деревянными решетками; во многих домах совсем не было окон на улицу и свет проникал только со двора. Улицы были немощеные, хотя в окрестностях не было недостатка в камне. Кое-где возвышались странные постройки с решетчатыми, прозрачными стенами. Это были сушильни, где из свежего винограда делали изюм. Запах сафьяна наполнял весь город.
   Пан Гоженский, начальник пехоты, предупрежденный черемисами о приезде жены хрептиевского коменданта, верхом выехал к ней навстречу. Это был уже немолодой человек, заикавшийся и шепелявивший, так как у него было прострелено лицо, поэтому, когда, приветствуя Басю, он стал говорить о "звезде, что взошла на могилевском небосклоне", Бася чуть не фыркнула от смеха. Он принял ее самым радушным образом. В "форталиции" их ожидал ужин и удобный ночлег на свежих и новых пуховиках, взятых у самых богатых армян. Хотя пан Гоженский и заикался, но за ужином он рассказывал так много интересного, что его стоило послушать.
   По его мнению, со стороны степей вдруг подул какой-то беспокойный ветер.
   Пронесся слух, что сильный чамбул крымской орды, стоявший вместе с Дорошем, вдруг двинулся к Гайсину и направился вверх от этого города; вместе с чамбулом двинулись и несколько тысяч казаков. Кроме того, неизвестно откуда проникло еще много других тревожных известий, которым, впрочем, пан Гоженский не придавал никакого значения.
   -- Теперь зима, -- говорил он, -- а с тех пор, как Господь Бог создал эту землю, татары отправлялись в поход только весной, ибо у них нет обоза, и они никогда не берут с собой фуража для лошадей, да и брать его не могут. Всем нам известно, что только мороз держит на привязи войну с турками, так что с появлением первой травы у нас будут гости. Но я никогда не поверю, чтобы что-нибудь могло случиться теперь.
   Бася терпеливо и долго ждала, пока пан Гоженский окончит свою речь, а он заикался и поминутно шевелил губами, точно что-то жевал.
   -- Как же вы объясняете, ваша милость, это движение орды к Гайсину?
   -- Я объясняю это тем, что на том месте, где они стояли, лошади выгребли всю траву из-под снега, и они решили расположиться в другом месте. Быть может, орда, стоя вблизи казаков Дороша, не ладит с ними; ведь это всегда так бывало. Они будто и союзники и сообща воюют, но чуть что, они на пастбище или на базаре сейчас же передерутся.
   -- Совершенно верно, -- сказал Азыя.
   -- И вот что еще, -- продолжал Гоженский, -- вести эти дошли до нас не прямо через наших загонщиков -- привезли их мужики, и татары здешние ни с того ни с сего начали о них говорить. И только три дня тому назад пан Якубович привез из степей лазутчиков, которые эти слухи подтвердили, вот почему наша конница и ушла.
   -- Значит, вы остались только с пехотой? -- спросил Азыя.
   -- Что же делать? И всего-то сорок человек. И защитить нельзя крепости; а если бы татары, что в Могилеве живут, вдруг вздумали подняться на нас, я не знаю, как бы я и защищался.
   -- Но ведь они не двинутся? -- спросила Бася.
   -- Не подымутся -- они не могут. Многие из них постоянно в Речи Посполитой живут с женами и детьми, и эти, конечно, на нашей стороне, а нездешние приехали сюда не воевать, а торговать. Это народ хороший.
   -- Я вам оставлю пятьдесят человек конницы, моих липков, -- сказал Азыя.
   -- Вот за это спасибо! Вы мне окажете большую услугу. Я могу хоть послать кого-нибудь к нашей коннице за известиями... Но можете ли вы оставить их?
   -- Могу. В Рашков придут отряды тех ротмистров, которые раньше перешли к султану, а теперь хотят вернуться на службу Речи Посполитой. Придет Крычинский с тремя сотнями конницы, а может быть, и Адурович; другие придут позднее. По приказанию гетмана я должен принять над всеми ними начальство, и таким образом к весне соберется целая дивизия.
   Пан Гоженский поклонился Азые. Он знал его давно, но прежде он ценил его меньше, как человека сомнительного происхождения. Теперь же он знал уже, что Азыя -- сын Тугай-бея, ибо эту новость привез первый караван, с которым ехал Навираг. Пан Гоженский чтил теперь в молодом липке кровь великого воина, хотя и врага, чтил офицера, которому гетман поручает такие важные дела.
   Азыя ушел, чтобы сделать кое-какие распоряжения, и, позвав сотника Давида, сказал ему:
   -- Давид, сын Скандеров, ты останешься с пятьюдесятью липками в Могилеве, будешь смотреть глазами и слушать ушами, что здесь будет твориться. А если Маленький сокол пришлет какие-нибудь письма, ты посланного задержишь, отнимешь письма и перешлешь их мне с верным человеком. Останешься здесь до тех пор, пока я не прикажу тебе вернуться; и тогда, если мой посланный скажет тебе: "Ночь", ты уйдешь отсюда тихо, а если скажет: "Близок день", то подожжешь город, переправишься на молдавский берег и пойдешь, куда тебе прикажут.
   -- Ты приказал! -- ответил Давид. -- Я буду смотреть глазами и слушать ушами; гонцов от Маленького сокола задержу и, отняв письма, перешлю их тебе с нашим человеком. Останусь здесь до тех пор, пока не получу приказания, а если твой гонец скажет: "Ночь", я уйду тихо, а если скажет, что "Близок день", я подожгу город, сам перейду на молдавский берег и пойду туда, куда мне прикажут.
   На следующий день, на рассвете, караван, уже без пятидесяти человек, двинулся дальше. Пан Гоженский проводил Басю за могилевский овраг. Там, заикаясь, он сказал прощальное слово и возвратился в Могилев, а они быстро поехали в Ямполь; Азыя был очень весел и так гнал людей, что даже удивил Басю.
   -- Что это вам так к спеху? -- спросила она.
   -- Каждому к спеху достигнуть счастья, а мое счастье начнется в Рашкове.
   Эва, приняв эти слова на свой счет, нежно улыбнулась и, собравшись с духом, ответила:
   -- Но мой отец...
   -- Пан Нововейский ни в чем мне не помешает, -- ответил Азыя.
   И по лицу его пробежала мрачная тень.
   В Ямполе войска почти не оказалось: пехоты там никогда не было, а конница ушла вся; в замке, или, вернее, в его развалинах, осталось лишь десятка два человек... Ночлег был приготовлен, но Бася спала плохо -- все эти известия тревожили ее. Особенно думала она о том, как будет беспокоиться маленький рыцарь, когда окажется, что чамбул Дорошенки действительно двинулся в поход, и утешалась она лишь тем, что все это, может быть, неправда. Ей приходило в голову, не взять ли у Азыи для безопасности часть его солдат и не вернуться ли назад. Но этому многое мешало. Во-первых, Азыя, который должен был увеличить гарнизон в Рашкове, мог дать ей очень немного людей, и в случае действительной опасности стража эта была бы недостаточна; во-вторых, они уже проехали две трети дороги, в Рашкове у них был знакомый офицер и сильный гарнизон; подкрепленный отрядом сына Тугай-бея и отрядами тех ротмистров, он мог составить большую силу... Приняв все это во внимание, Бася решила ехать дальше.
   Но спать она не могла. В первый раз за все время путешествия ею овладело такое беспокойство, точно над нею нависла какая-то опасность. Быть может, на нее отчасти действовал и ночлег в Ямполе, ибо это было место страшное и кровавое. Бася знала про него из рассказов мужа и пана Заглобы. Здесь во времена Хмельницкого стояли главные силы подольских резунов под начальством Бурлая, сюда приводили пленников, продавали их на восточные рынки или же предавали их ужасной смерти; сюда, наконец, весной 1561 года ворвался Станислав Ланцокоронский, воевода брацлавский, во время шумной ярмарки, и учинил такую страшную резню, что память о ней сохранилась по всему прибрежью Днестра. Всюду над селениями носились кровавые воспоминания, кое-где еще чернелись пепелища; из-за стен полуразрушенного замка, казалось, глядели бледные лица зарезанных казаков и поляков. Бася была отважна, но привидений боялась: ходили слухи, что под самым Ямполем, при устье Шумиловки и на ближайших днестровских порогах, каждую полночь слышатся плач и стоны, а при свете луны вода алеет, точно она окрашена кровью. Одна мысль об этом наполняла сердце Баси неприятной тревогой. Она невольно прислушивалась, не услышит ли среди ночной тишины плача и стонов. Но слышны были только протяжные оклики часовых. И вот Басе вспомнилась тихая горница в Хрептиеве, муж, пан Заглоба, дружеские лица пана Ненашинца, Мушальского, Мотовилы, Снитко и других, и она в первый раз почувствовала, что она от них далеко, очень далеко, в чужой стороне, и ее охватила такая тоска по Хрептиеву, что ей захотелось плакать.
   Она заснула лишь под утро, но сны ее были очень странны. Бурлай, резуны, татары и кровавые картины резни пролетали перед нею, и в этих картинах она постоянно видела лицо Азыи, но это был не настоящий Азыя, а не то казак, не то татарин, не то сам Тугай-бей.
   Она встала очень рано и была рада, что ночь прошла и кончились тяжелые видения. Остальную части дороги она решила ехать верхом, во-первых, потому, что ей хотелось движения, во-вторых, чтобы дать возможность Азые и Эв-ке переговорить наедине. Рашков был близко, и им, должно быть, нужно было посоветоваться о том, как лучше всего открыть все пану Нововейскому и добиться его согласия. Азыя подал ей стремя, но сам не сел в сани рядом с Эвой, а сейчас же ускакал к передовому отряду и потом ехал около Баси.
   Заметив, что отряд липков опять убавился сравнительно с тем, как они ехали в Ямполь, она спросила молодого татарина:
   -- Вы и в Ямполе оставили часть своих людей?
   -- Пятьдесят человек, как и в Могилеве, -- ответил Азыя.
   -- Зачем же это?
   Он как-то странно улыбнулся: верхняя губа у него поднялась, как у злого пса, который оскаливает зубы; помолчав, он ответил:
   -- Чтобы держать тамошние команды в своих руках и обеспечить вашей милости безопасность на обратном пути.
   -- Если конница вернется из степей, то войска и так будет много.
   -- Войско так скоро не вернется.
   -- Откуда вы это знаете?
   -- Они сначала должны хорошенько разузнать, что делается у Дороша, а это у них отнимет три или четыре недели.
   -- Если так, то вы хорошо сделали, что оставили этих людей. Некоторое время они ехали молча.
   Азыя ежеминутно поглядывал на розовое личико Баси, полузакрытое поднятым воротником и шапочкой, и каждый раз закрывал глаза, точно хотел лучше запомнить ее прелестный образ.
   -- Вы должны переговорить с Эвкой, -- сказала Бася, снова начиная разговор. -- Ее удивляет, что вы так мало с нею говорите. Скоро вы оба предстанете перед паном Нововейским... Я сама начинаю беспокоиться... Вы должны посоветоваться, как вам действовать.
   -- Я хотел бы раньше поговорить с вашей милостью, -- ответил Азыя странным голосом.
   -- Так почему же вы не говорите?
   -- Я жду гонца из Рашкова... Я думал, что найду его в Ямполе... С минуты на минуту жду!
   -- А что же общего между гонцом и разговором?
   -- Вот, кажется, он едет, -- сказал молодой татарин, избегая ответа. И он бросился вперед, но минуту спустя вернулся:
   -- Нет, это не он.
   Во всей его фигуре, в его разговоре, во взглядах, в голосе было что-то беспокойное и лихорадочное, и это беспокойство сообщилось и Басе. Но никаких подозрений у нее не было. Тревогу Азыи можно было объяснить близостью Рашкова и грозного отца Эвки; но все же Басе было так тяжело, точно дело касалось ее собственной участи.
   Приблизившись к саням, она несколько часов ехала около Эвки, разговаривая с ней о Рашкове, о старом и молодом Нововейском, о Зосе Боской и, наконец, о местности, которая становилась все пустыннее и страшнее. Правда, вся эта местность была пустынной начиная с самого Хрептиева, но там все же время от времени на горизонте виднелся столб дыма, который указывал на существование какого-нибудь хутора или селения. А здесь не было никаких следов человеческой жизни, и если бы Бася не знала, что едет в Рашков, где живут люди и стоит польский гарнизон, то она могла бы думать, что ее везут в какую-то неизвестную пустыню, в чужую сторону, на край света.
   Обозревая окрестность, она невольно удерживала лошадь и вскоре отстала от саней и от отряда. Минуту спустя к ней присоединился и Азыя; он хорошо знал местность и указывал ей различные места, встречавшиеся по пути, сообщая ей их названия.
   Но это продолжалось недолго, так как земля задымилась. По-видимому, зима в этой южной части страны была мягче, чем в Хрептиеве. Правда, и здесь лежало много снега в оврагах, в расщелинах, на краях скал и на холмах, обращенных к северу, но не вся земля была покрыта снегом, местами на ней чернели кустарники, местами блестела влажная увядшая трава. От этой травы поднимался легкий белый пар и расстилался по земле, издали производя впечатление большого озера, широко разлившегося по равнине; потом пар этот поднимался все выше, затемняя солнечный блеск и превращая ясный день в туманный и пасмурный.
   -- Завтра дождь будет, -- сказал Азыя.
   -- Только бы не сегодня. А до Рашкова еще далеко?
   Тугай-беевич поглядел на ближайшую, еле заметную среди тумана окрестность и сказал:
   -- Отсюда уже ближе к Рашкову, чем к Ямполю.
   И он глубоко вздохнул, точно с груди у него свалилась большая тяжесть. В ту же минуту со стороны отряда послышался конский топот и какой-то всадник замаячил в тумане.
   -- Галим. Я узнаю его! -- воскликнул Азыя.
   Действительно, это был Галим: подъехав к Азые и Басе, он соскочил со своего коня и стал бить челом молодому татарину.
   -- Из Рашкова? -- спросил Азыя.
   -- Из Рашкова, господин, -- ответил Галим.
   -- Что там слышно?
   Старик поднял свое некрасивое, исхудалое от неслыханных трудов лицо и посмотрел на Басю, точно желая спросить, может ли он говорить при ней; но Тугай-беевич тотчас же сказал:
   -- Говори смело. Войска ушли?
   -- Да, господин. Осталась горсточка.
   -- Кто повел?
   -- Пан Нововейский.
   -- А Петровичи уехали в Крым?
   -- Давно уже. Остались только две женщины и старый пан Нововейский.
   -- Где Крычинский?
   -- По ту сторону реки. Ждет.
   -- Кто с ним?
   -- Адурович со своим отрядом. Оба они бьют тебе челом, сын Тугай-бея, и отдаются в твое распоряжение, и они, и все те, которые еще не успели приехать.
   -- Хорошо, -- сказал Азыя, и глаза его сверкнули. -- Ступай к Крычинскому и скажи ему, чтобы они заняли Рашков.
   -- Воля твоя, господин.
   Минуту спустя Галим вскочил на коня и исчез в тумане, как призрак. Лицо Азыи горело страшным, зловещим огнем. Настала решительная и давно ожидаемая минута -- минута величайшего для него счастья... Сердце у него так билось, что он с трудом дышал. Некоторое время он ехал молча рядом с Басей и, лишь когда почувствовал, что голос не изменит ему, повернул к ней свои бездонные, блестящие глаза и сказал:
   -- Теперь я могу говорить откровенно с вашей милостью.
   -- Слушаю, -- ответила Бася, глядя на него пристально, точно желая прочесть что-то в его изменившемся лице.
  

II

   Азыя так придвинул свою лошадь к лошади Баси, что стременем задел за ее стремя. Несколько минут он ехал молча. Он старался окончательно успокоиться и удивлялся, почему это спокойствие дается ему с таким трудом, раз Бася уже в его руках и никакая сила не может отнять ее у него. Но он сам не знал, что в его душе, вопреки всякой очевидности, жила слабая надежда, что желанная им женщина ответит ему взаимностью. Но если эта надежда была слаба, то, наоборот, желание, чтобы так случилось, было так сильно, что его трясло, как в лихорадке. Не раскроет желанная объятий, не бросится ему на шею, не скажет ему тех слов, которые грезились ему по ночам: "Азыя, я твоя!" -- не прильнет своими устами к его устам, он знал это! Но как примет его слова? Что скажет? Лишится чувств, как голубь в когтях хищника, и позволит схватить себя так, как отдается беззащитный голубь ястребу? Будет со слезами молить его о пощаде или громким криком ужаса огласит пустыню?
   Эти вопросы вихрем носились в голове татарина. Но ведь настало время, когда надо сбросить маску лицемерия и показать свое настоящее страшное лицо.
   О, этот страх, эта тревога -- еще минута, и все исполнится.
   Наконец душевная тревога татарина мало-помалу стала сменяться тем, чем она сменяется у дикого зверя: бешенством. И он сам старался разжечь в себе это бешенство. "Что бы ни случилось, -- думал он, -- она моя, вся моя, моей будет еще сегодня, и завтра, и не вернуться ей к мужу, а всегда и всюду быть со мной!"
   При этой мысли его охватила вдруг дикая радость, и он заговорил голосом, который ему самому показался чужим:
   -- Вы, ваша милость, до сих пор меня не знали!
   -- В этом тумане так изменился ваш голос, что мне кажет, будто говорит кто-то другой! -- несколько тревожно ответила Бася.
   -- В Могилеве войск нет, в Ямполе нет, в Рашкове нет. Я здесь хозяин... Крычинский, Адурович и все другие -- мои рабы, ибо я князь, я сын владыки, я их визирь, я их главный мурза, я их вождь, как Тугай-бей был вождем, я их хан -- здесь все в моей власти, у меня одного здесь сила.
   -- Зачем вы это говорите?
   -- Ваша милость, вы до сих пор не знали меня... Рашков недалеко... Я хотел быть гетманом татарским, хотел служить Речи Посполитой, но пан Со-беский не позволил... Больше я не буду липком, не буду служить под чужим началом, хочу вести свои чамбулы против Дороша или против Речи Посполитой... как вам, ваша милость, будет угодно, как вы прикажете...
   -- Как я прикажу?.. Азыя! Что с тобою?
   -- То со мной, что здесь все -- мои рабы, а я -- твой раб! Что мне гетман? Что его разрешения? Скажите одно слово, ваша милость, и я брошу к вашим ногам Аккерман и Добруджу, и те орды, чьи улусы здесь, и те, что кочуют в степи, и те, что здесь расположились зимовать, -- все они будут твоими рабами, как я твой раб! Прикажешь, крымского хана ослушаюсь и султана и пойду против них войной, буду помогать Речи Посполитой и положу начало новой ордеТв этих странах, а сам буду ханом над нею... А надо мной будешь ты одна, одной тебе я буду кланяться, у тебя одной молить милосердия и жалости.
   Сказав это, он перегнулся к ней в седле, схватил ее, испуганную и как бы оглушенную его словами, и продолжал хриплым голосом:
   -- Разве ты не видела, что я любил одну тебя... А настрадался я как! Я тебя и так возьму! Ты моя и будешь моею... Здесь никто не вырвет тебя из моих рук... Ты моя, ты моя, моя...
   -- Иисус, Мария! -- воскликнула Бася.
   Он так сильно сжимал ее в своих объятиях, точно хотел задушить. Короткое дыхание вырывалось у него из губ, глаза были подернуты мглой. Наконец он стащил ее с седла и, не выпуская из рук, все сильнее прижимал к своей груди, и его посиневшие губы, открытые жадно, словно пасть рыбы, стали искать ее губы.
   Бася даже не вскрикнула, но стала сопротивляться с неожиданной силой. Между ними завязалась борьба, и слышалось только их прерывистое дыхание. Резкость движений и близость его лица вернули ей самообладание. Для нее настала минута ясновидения, какая бывает у утопающих. Она сразу со всей отчетливостью все поняла, все почувствовала... Перед нею раскрылась бездонная пропасть, в которую он ее тащил. Она увидела его любовь, его измену, свою ужасную участь, свою беспомощность и бессилие; ее охватила тревога и страшная боль, а вместе с тем в душе вспыхнуло бесконечное негодование, бешенство и жажда мести. Так много мужества было в рыцарской душе этого полуребенка, этой избранницы лучшего рыцаря Речи Посполитой, что даже в такую страшную минуту у нее сначала мелькнула мысль: "Надо отомстить!", а потом уж: "Спастись!" Все силы ее напряглись, как напрягаются мускулы при подъеме тяжестей -- все она видела с той почти нечеловеческой ясностью, с какой видит все утопающий. Руки ее стали искать оружие и, наконец, наткнулись на костяную ручку восточного пистолета. Но в то же время у нее мелькнула совершенно ясная мысль, что если даже пистолет заряжен, если даже она успеет взвести курок, то прежде, чем она повернет дуло к его голове, он схватит ее за руку и отнимет у нее последнее средство спасения, -- и она решила действовать иначе.
   Все это продолжалось одно мгновение. Он действительно предвидел ее намерение и с быстротой молнии протянул руку, но не успел рассчитать ее движения, -- Бася отчаянным ударом своей молодой и сильной руки попала ему костяной ручкой пистолета прямо между глаз.
   Удар был так страшен, что Азыя, даже не вскрикнув, свалился с лошади и упал навзничь, увлекая ее за собой при падении.
   Бася поднялась и, вскочив на своего коня, с быстротой вихря помчалась в противоположную сторону от Днестра, к широким степям. Густая мгла заслонила ее.
   Лошадь, прижав уши, сломя голову мчалась между скал, расщелин, рытвин и оврагов. Каждую минуту она могла свалиться в пропасть и вместе со своей всадницей разбиться о выступы скал, но Бася ни на что не обращала внимания. Самой страшной опасностью для нее были липки и Азыя. Странная вещь! Теперь, когда она вырвалась из рук хищника и когда он лежал, по всей вероятности, бездыханный среди скал, Басей овладела тревога: прильнув лицом к гриве лошади и мчась в тумане, как серна, преследуемая волками, она теперь больше боялась Азыи, чем в то время, когда была в его объятиях. Она чувствовала ужас, чувствовала то, что чувствует беспомощный заблудившийся ребенок. И из груди ее вырывались жалобные стоны, полные ужаса и отчаяния:
   -- Михал, спаси... Михал, спаси...
   И лошадь мчалась и мчалась; руководимая каким-то чудесным инстинктом, она перескакивала через овраги, ловкими движениями огибала остроконечные выступы скал, и наконец, копыта ее перестали стучать о каменистую почву: очевидно, она попала на один из лугов, которые тянулись между ярами.
   Лошадь была вся в пене; дышала хрипло, но все же бежала.
   "Куда спасаться?" -- подумала Бася.
   И в ту же минуту ответила:
   "В Хрептиев!"
   Тревога снова охватила ее при мысли о далеком пути через страшные пустыни. Она сейчас же вспомнила, что Азыя оставил отряды липков в Могилеве и в Ямполе. Очевидно, все липки были в заговоре, все служили Азые, и, несомненно, схватили бы ее и отвезли в Рашков; оставалось углубиться в степь и тотчас же свернуть на север, минуя приднестровские поселки.
   Поступить так надо было еще потому, что если будет погоня, то она, конечно, будет по берегу Днестра, между тем как в степи можно будет встретить один из польских отрядов, возвращающихся в крепость.
   Лошадь скакала все тише.
   Бася, как опытный ездок, тотчас же поняла, что нужно дать ей отдохнуть, иначе она может пасть. Она знала и то, что в этих пустынях остаться без лошади -- значит погибнуть.
   Бася сдержала лошадь и некоторое время ехала шагом. Мгла редела, но с несчастной лошади пар валил столбом.
   Бася начала молиться.
   Вдруг в нескольких сотнях шагов раздалось во мгле конское ржанье.
   Волосы дыбом встали у нее на голове.
   -- Падет мой конь, но и те падут! -- сказала она громко и опять помчалась.
   Некоторое время лошадь ее мчалась, как голубь, преследуемый ястребом. Она скакала долго, выбиваясь из последних сил; но ржанье все слышалось вдали. В этом ржанье, доносившемся из тумана, было что-то жалобное и вместе с тем грозное. Но после первой минуты испуга Басе пришло в голову, что если бы на той лошади кто-нибудь сидел, то лошадь бы не ржала, так как ездок, чтобы не выдать себя, заставил бы ее замолчать.
   "Это не иначе как лошадь Азыи бежит за мной", -- подумала Бася.
   Для безопасности она вынула из кобуры оба пистолета, но эта предосторожность оказалась излишней. Вскоре что-то зачернело во мгле, и лошадь Азыи подбежала с развевающейся гривой и раздутыми ноздрями. Увидав Васиного коня, она стала мчаться к нему веселыми скачками, с коротким ржаньем, на которое конь Баси тотчас же ответил.
   -- Лош! Лош! -- воскликнула Бася.
   Прирученное животное подошло к Басе и позволило схватить себя за узду. Бася подняла глаза к небу и сказала:
   -- Господне попечение!
   И действительно, лошадь Азыи являлась для Баси обстоятельством необычайно важным. Во-первых, две лучшие во всем отряде лошади были у нее в руках; во-вторых, у нее была лошадь на смену; наконец, появление ее служило доказательством того, что погоня за нею отправится не скоро. Если бы лошадь Азыи побежала за отрядом, то липки, встревоженные его исчезновением, тотчас отправились бы искать своего вождя; теперь же им и в голову не могло прийти, что с Азыей что-нибудь случилось, и если они отправятся на розыски, то только тогда, когда его слишком долгое отсутствие их встревожит.
   -- А тогда я буду уже далеко, -- подумала Бася.
   Она опять вспомнила, что отряды Азыи стоят в Ямполе и Могилеве.
   -- Надо ехать степью и не приближаться к реке до самых окрестностей Хрептиева. Хитро расставил свои сети этот страшный человек, но Бог спасет меня!
   Эта мысль ободрила ее, и она начала готовиться в дальнейший путь. У седла Азыи она нашла мушкет, рог с порохом, мешок с пулями и мешочек с конопляным семенем, которое татарин постоянно грыз. Укорачивая стремена по своей ноге, Бася решила, что она, как птица, будет питаться этим семенем, и старательно спрятала его.
   Она решила избегать людей и объезжать хутора, ибо в этой пустыне от людей можно скорее ожидать зла, чем добра. Сердце ее сжималось при мысли, чем она будет кормить лошадей. Они будут выгребать из-под снега траву и выщипывать мох из трещин в скалах. А что, если они околеют от дурной травы и от утомления? Ведь она не могла их щадить.
   Другая причина ее беспокойства заключалась в том, как бы ей не заблудиться в пустыне. Держась берега Днестра, легче будет не заблудиться, но держать этот путь она не могла. Что будет, когда ей придется ехать по громадным, мрачным лесам, безо всяких следов дороги? Как ей узнать, едет ли она на север или в другую сторону, если дни будут туманные, бессолнечные, а ночи беззвездные? О том, что в пущах было много диких зверей, она не думала, она от природы была отважна, и, кроме того, у нее было оружие. Правда, опасно было наткнуться на стаю волков, но она боялась больше людей, чем диких зверей. А больше всего она боялось заблудиться.
   -- Ну! Бог укажет мне дорогу и позволит вернуться к Михалу! -- сказала она громко.
   И, перекрестившись, она рукавом стерла с лица иней, который покрыл ее побледневшие щеки; затем она внимательно осмотрелась кругом и пустила лошадей вскачь.
  

III

   Сына Тугай-бея никто и не думал искать, и он лежал в пустынном месте, пока не пришел в себя.
   Очнувшись, он сел и, не понимая, что с ним приключилось, начал осматриваться кругом.
   Он видел все как будто в тени; наконец он убедился, что видит только одним глазом, да и то плохо. Другой глаз был или выбит, или залит кровью.
   Азыя дотронулся до лица. Его пальцы наткнулись на сгустки запекшейся крови на усах; рот тоже был полон крови, она душила его так, что ему приходилось несколько раз ее отплевывать, причем он испытывал невыносимую боль в лице. Он осторожно дотронулся до лица над усами, но тотчас же со стоном отнял руку.
   Удар, нанесенный Басей, раздробил часть носовой кости и повредил скулу.
   С минуту он просидел без движения, затем глазом, который кое-что видел, заметил в расщелине скалы немного снегу, подполз к нему, набрал полную горсть и приложил к ране.
   Это принесло ему огромное облегчение, и, когда снег начал таять и, смешавшись с кровью, стекал ручьями с усов, он набирал новые пригоршни снега и опять прикладывал. Кроме того, он глотал снег, и это тоже приносило ему облегчение. Вскоре тяжесть, которую он ощущал в голове, настолько уменьшилась, что Азыя вспомнил все, что случилось. Но в первую минуту он не чувствовал ни гнева, ни бешенства, ни отчаяния. Физическая боль заглушила все другие чувства; у него было только одно желание -- как-нибудь от нее избавиться.
   Проглотив еще несколько пригоршней снега, Азыя стал искать глазами своего коня, но его не было. Тогда он понял, что если он не захочет ждать, пока придут липки, то ему придется идти пешком.
   Упершись руками в землю, он пытался встать, но только завыл от боли и опять сел.
   Просидел он около часа и опять попытался приподняться. На этот раз это удалось ему настолько, что он встал и, опершись спиной о скалу, удержался на ногах; но когда он подумал, что ему придется лишиться опоры и сделать шаг, потом другой и третий и идти по пустынной местности, страх и бессилие сковали его члены, он чуть было опять не сел на землю. Однако он пересилил себя, вынул саблю и, опираясь на нее, двинулся вперед. Это ему удалось. Сделав несколько шагов, он почувствовал, что ноги и все тело здоровы, что он может ими владеть свободно, и только голова, точно огромная гиря, качающаяся то вправо, то влево, то вперед, то назад, мешает ему идти. У него было ощущение, точно эту тяжелую качающуюся голову он несет с величайшей осторожностью, боясь уронить ее и разбить о камни.
   Иной раз эта голова точно поворачивала его самого, как будто ей хотелось водить его вокруг да около. Временами у него темнело в единственном глазу, тогда он опирался обеими руками на саблю.
   Головокружение мало-помалу проходило, зато боль усиливалась: кололо в глазах, в висках, во всей голове, и тяжелые стоны вырывались из груди Азыи.
   И эти громкие стоны повторяло эхо в скалах, а он шел в этой пустыне, окровавленный, страшный, скорее похожий на привидение, чем на живого человека.
   Уже смеркалось, когда он услыхал впереди конский топот.
   Это был липковский десятник, приехавший к нему за приказаниями.
   У Азыи в этот вечер хватило еще сил распорядиться насчет погони, но потом он тотчас повалился на шкуры и в продолжение трех дней не мог никого видеть, за исключением грека цирюльника, который за ним ходил, и Галима, помогавшего цирюльнику. Только на четвертый день он мог уже говорить и вместе с тем вспомнил все, что произошло.
   И тотчас лихорадочные мысли его устремились за Басей. Он представил себе, как она скачет через скалы, через пустыни; она казалась ему птичкой, улетающей навсегда; он видел ее возвращающейся в Хрептиев, видел ее в объятиях мужа, и боль, которая пронизывала его при этих мыслях, была мучительнее самой раны; и к этой боли примешивалось отчаяние и стыд за понесенное поражение.
   -- Убежала, убежала! -- твердил он, и им овладевало такое бешенство, что минутами казалось, будто он опять лишится сознания. "Горе!" -- отвечал он Галиму, когда тот старался его успокоить, уверяя, что Бася не может уйти от погони. Азыя сбрасывал с себя кожи, которыми покрывал его старый татарин, грозился ножом ему и цирюльнику, выл, как дикий зверь, вскакивал, чтобы бежать за нею, схватить ее и от гнева и дикой любви задушить собственными руками.
   Временами он бредил в жару: звал Галима и приказывал ему принести голову маленького рыцаря, а жену его запереть рядом в чулан.
   Порой он разговаривал с нею, молил, угрожал, протягивал руки, чтобы прижать ее к своей груди. Наконец впал в глубокий сон и проспал целые сутки. Зато, когда он проснулся, жар прекратился, и он мог видеться с Крычинским и Адуровичем.
   А им необходимо было с ним переговорить, потому что они сами не знали, что им делать. Хотя войско, которое ушло под началом молодого Нововейского, должно было вернуться не раньше чем через две недели, но какое-нибудь непредвиденное обстоятельство могло ускорить возвращение войска, и надо было знать, что делать тогда. В сущности, и Крычинский, и Адурович только притворялись, что хотят вернуться на службу Речи Посполитой. Они знали оба, что, в конце концов, и Азыя хочет изменить Речи Посполитой, но предполагали, что он им прикажет скрывать эту измену, хотя бы до начала войны, чтобы извлечь из этой измены как можно больше выгоды. Кроме того, его указания были для них вместе с тем и приказаниями, ибо он был их главным вождем, главою всего дела, как человек самый хитрый, самый влиятельный, наконец, как сын Тугай-бея, воина, известного всем татарским ордам. Они поспешно подошли к Азые и стали бить ему поклоны. Азыя был уже почти здоров и чувствовал только слабость. Он поздоровался с ними и тотчас же заявил им:
   -- Я болен. Женщина, которую я хотел похитить и оставить у себя, бежала, ранив меня ручкой пистолета. Это была жена коменданта Володыевского. Пусть чума поразит его и весь род его!
   -- Да будет так, как ты сказал! -- ответили ротмистры.
   -- Да пошлет вам Бог счастья и успеха!
   -- И тебе, господин!
   Потом они заговорили о том, что им делать.
   -- Нельзя медлить ни одной минуты и надо сейчас же переходить на службу к султану, -- сказал Азыя. -- После происшествия с той женщиной они нам верить не будут и нападут на нас. Но раньше мы нападем на них, сожжем город во славу Божью. А ту горсть солдат, которая здесь осталась, мы возьмем в плен, жителей -- подданных Речи Посполитой -- тоже возьмем в плен, все добро валахов, армян и греков отнимем и поделимся и тотчас же уйдем за Днестр, в султанские земли.
   У Крычинского и Адуровича, которые с давних пор кочевали с самыми дикими ордами и занимались грабежом, а потому совершенно одичали, засверкали глаза.
   -- Благодаря тебе, -- сказал Крычинский, -- нас впустили в этот город, а теперь сам Бог передает его в наши руки.
   -- Нововейский вам препятствий не ставил? -- спросил Азыя.
   -- Нововейский знал, что мы переходим на службу Речи Посполитой и что ты едешь сюда, чтобы соединиться с нами, -- он считает нас своими, как и тебя считает своим!
   -- Мы стояли на молдавской стороне, -- прибавил Адурович, -- но оба с Крычинским ездили к нему в гости. Он принимал нас как шляхтичей и говорил так: "Своим теперешним поступком вы загладите ваши прежние грехи, а так как гетман, вследствие поручительства Азыи, вас прощает, то и мне нечего на вас коситься". Он даже хотел, чтобы мы расположились в городе, но мы сказали: "Мы этого не сделаем, пока Азыя не привезет нам разрешения от гетмана..." Тем не менее перед уходом он устроил пир в нашу честь и просил охранять город.
   -- Мы на этом пиру видели его отца и еще одну старуху, которая ждет мужа из плена, видели и ту панну, на которой Нововейский задумал жениться, -- прибавил Крычинский.
   -- А! -- сказал Азыя. -- Я и забыл, что все они здесь. А панну Нововейскую я привез.
   И он захлопал в ладоши. Когда появился Галим, он сказал ему:
   -- Как только мои липки заметят пожар в городе, пусть немедленно ударят на оставшихся в крепости солдат и всех перережут; женщин же и старого шляхтича пусть свяжут и стерегут, пока я не дам им приказания.
   Сказав это, он обратился к Крычинскому и Адуровичу:
   -- Сам я слаб и помогать вам не буду, но сяду на коня, чтобы хоть поглядеть. А вы, товарищи, начинайте, начинайте!
   Крычинский и Адурович бросились к выходу. Он вышел следом за ними и, приказав подать себе лошадь, поехал к частоколу, чтобы с крепостных ворот посмотреть, что произойдет в городе.
   Многие липки тоже взобрались на крепостную ограду, чтобы полюбоваться зрелищем резни. Те солдаты Нововейского, которые не ушли в степь, увидав, что липки взбираются на крепостной вал, и думая, что в городе случилось приведут ее к нему. За эту надежду он уцепился, как утопающий за доску, и это прибавляло ему сил.
   Он стоял у ворот, пока вырезываемый город не затих, что очень скоро настало, потому что Крычинский и Адурович насчитывали в своих отрядах столько людей, сколько было жителей во всем городе, и только пожар пережил стоны умиравших и шумел еще до вечера.
   Наконец он слез с коня и пошел в свою просторную избу; посередине ему настлали бараньих шкур, на которые он сел и стал ожидать прихода ротмистров.
   Вскоре пришли они, а за ними сотники; все они были в радушном настроении, потому что добыча оказалась большей, чем они ожидали, так как. вследствие нашествия крестьян, городок снова обогатился. Кроме добычи, они взяли более ста девушек и массу детей до десятилетнего возраста, которых могли выгодно продать на восточных рынках Всех мужчин, старух и детей, неспособных выдержать продолжительное путешествие, порезали поголовно. Руки липчан дымились от крови, тулупы пахли гарью. Все окружили Азыю, и Крычинский сказал:
   -- После нас останется только груда пепла и головешек. Пока вернутся войска, мы могли бы еще двинуться на Ямполь... Там, пожалуй, не менее -- если не более -- добра, чем в Рашкове.
   -- Нет, мы не пойдем в Ямполь, -- отвечал Азыя, -- там оставлены мои люди, которые зажгут город, а нам пора уходить в ханские и султанские земли.
   -- Твоя воля, -- отозвались ротмистры и сотники. -- Вернемся со славой и добычей.
   -- Здесь, в крепостце, есть еще женщины и старик, который воспитывал меня. -- сказал Азыя. -- Его нужно наградить.
   И он хлопнул в ладоши и приказал вошедшему Галиму привести пленных.
   Вскоре привели богомольную пани, заплаканную Софью, бледную, как полотно, Еву и старого Нововейского. Последний был скручен лыками. Все были поражены, а тем более удивлены тем, что случилось. Только одна Ева, догадывалась, почему все это случилось, почему Азыя долго не показывался и почему сожгли город, а их, как невольников, привели к нему. Она чувствовала, что Володыевская бежала, что Азыя по своей гордости не хотел просить ее руки у ее отца, и что теперь, бесясь от злобы, он хочет силой овладеть ею, но она не боялась за свою жизнь.
   Приведенные пленники не узнали Азыю, так как его лицо почти все было завязано. Испуг их был ужасен: в первую минуту женщины подумали, что дикие татары напали на липчан, убили их и овладели Рашковом; присутствие Крычинского и Адуровича убеждало их, однако, что они находятся в руках липчан.
   Все молча смотрели друг на друга; наконец старый Нововейский произнес неуверенным, но громким голосом.
   -- В чьих же мы руках?
   Азыя начал снимать с головы повязку, из-под которой показалось его лицо, некогда красивое, а теперь навсегда обезображенное сломанным носом и черно-синим пятном вместо глаза: оно было чрезвычайно страшно и все проникнуто местью; его рот искривлялся конвульсивной улыбкой. Минуту он смотрел одним глазом на старого шляхтича и наконец ответил:
   -- В моих, сына Тугай-бея!
   Но старый Нововейский уже узнал его; его узнала и Ева, сердце ее сжалось при виде этого отвратительного лица.
   Молодая девушка закрыла лицо несвязанными руками, а шляхтич раскрыл рот и начал от удивления хлопать глазами.
   -- Азыя, Азыя! -- повторял он.
   -- Да, тот самый которого вы воспитывали, которому вы были отцом, и у которого вспухла спина и обагрилась кровью от твоего родительского покровительства.
   У шляхтича кровь прилила к голове.
   -- Изменник! -- вскричал он. -- Ты ответишь перед судом за свои поступки!.. Помни, что у меня еще остался сын!..
   -- И дочь, -- прибавил Азыя, -- за которую ты когда-то приказал сечь меня кнутом, теперь я эту дочь дарю последнему из своих ордынцев для служения и удовольствия.
   -- Вождь, -- отозвался вдруг ротмистр Адурович, -- подари ее мне.
   -- Ах, Азыя, Азыя! Ведь я тебя всегда.
   И Ева бросилась к его ногам, но Азыя оттолкнул ее, а Адурович схватил ее за плечи и поволок по полу к себе. Пан Нововейский весь посинел, лыки, которыми он был связан, скрипели на его руках, а из охрипшего горла вырывались какие-то непонятные слова.
   Азыя встал со своего импровизированного сиденья и сначала пошел к нему тихо, а затем бросился, как зверь на свою добычу, и, схватив кривыми пальцами за усы, начал немилосердно бить по лицу и голове.
   Он даже захрипел от злости, и когда шляхтич упал на землю, прижал его грудь коленкой, и нож блеснул в его руках
   -- Спасите, спасите! -- вскричала Ева. Но в этот момент Адурович ударил ее по голове и зажал ей рот своею широкой рукой, между тем Азыя продолжал свое дело и резал Нововейского.
   Сцена эта бала до того ужасна, что даже липчанским сотникам сделалось холодно и жутко, потому что Азыя, с рассчитанным зверством, медленно водил ножом по горлу несчастного шляхтича, который ужасно стонал и хрипел; из разрезанного горла лилась кровь, по рукам палача и стекала ручьем на пол. Мало-помалу хрипение постепенно прекратилось, а вместо него послышался свист из разрезанного горла, ноги умирающего судорожно подергивались и стучали по полу. Азыя хладнокровно встал и бросил взгляд на бледное, но прелестное лицо божественной Софьи, которая стояла как мертвая; ее поддерживал один из липчан.
   -- Эту девушку я оставляю для себя, -- сказал Азыя, -- а потом подарю или продам кому-нибудь. Ну а теперь, -- прибавил он, обращаясь к татарам, -- как только вернется погоня -- сейчас же в путь.
   Но погоня вернулась только через два дня, да и то с пустыми руками, вследствие чего Азыя выехал в султанскую землю в полнейшем отчаянии, оставив после себя лишь груду золы.
  

Глава IV

   Около двенадцати украинских миль отделяли Хрептиов от Рашкова, если ехать так, как проехала Володыевская; днестренская же дорога составляла около тридцати миль. Несмотря на то, что с ночлегов выходили очень рано и останавливались позднею ночью, однако же, вследствие трудных переправ и переездов, это пространство нельзя было проехать менее, чем в три дня. В прежние времена люди и войска вообще не делали быстрых переходов, но кто хотел и кому нужно было, мог и поспешить. Володыевская, принимая это во внимание, рассчитала, что обратная дорога в Хрептиов отнимет у нее гораздо меньше времени, так как она ехала верхом и спасение ее зависело от быстроты бегства.
   Однако в первый день она заметила свою ошибку: она не могла бежать днестрянским трактом, а должна была сделать крюк по степям. К тому же она могла заблудиться, попасть на оттаявшие реки или в непроходимые леса и болота, не замерзавшие зимой, наткнуться на человека или зверя, и хотя она намеревалась ехать и ночью, но невольно с каждой минутой убеждалась, что быстро ей до Хрептиова не добраться.
   Ей удалось вырваться из рук Азыи, но что же будет дальше? Несомненно, ей здесь было лучше, чем в омерзительных руках, однако же кровь ее стыла в жилах при мысли о том, что ее ждало впереди.
   Ей пришла в голову мысль, что если она станет щадить лошадей, то липчане могут настигнуть ее, так как они насквозь знали эту степь и от их глаза почти немыслимо было скрыться, потому что они сновали по ней днем и ночью, даже весной и петом, гоняясь за татарами, когда копыта лошадей не оставляли следов ни в снегу, ни на размягшей земле; они читали в степи, как в книге, проницали ее, как орлы, и обнюхивали, как гончие собаки; вся жизнь их проходила в рысканиях по ней. Напрасно татары иногда уходили водою, чтоб не оставить следов: казаки, липчане и черемисы, как равно и польские загонщики, успели отыскивать их и являться перед ними как из-под земли.
   Как тут убежать от такого народа? Разве оставить их далеко за собою, чтобы самая отдаленность сделала погоню невозможной. Но в таком случае попадают лошади.
   "Да, несомненно попадают, если пойдут так быстро, как шли до настоящего времени", -- с ужасом подумала Володыевская, посматривая на мокрые, дымящиеся их бока и пену, которая пластами падала с них на землю.
   Она сдерживала их бег и начинала прислушиваться, но ей слышались отголоски погони в каждом порыве ветра, в шуме листьев, в сухом шелесте стеблей, ударяющихся друг об друга, в шуме крыльев перелетной птицы и даже в пустынной тишине.
   Испуганная этим, она опять пускала коней и летела вперед, пока их фырканье не показывало ей, что далее так бежать нельзя.
   Чувство беспомощности и одиночества ужасно угнетало ее. Она казалась себе сиротою и несправедливо жаловалась на людей, дорогих ее сердцу, что они оставили ее.
   Потом она подумала, что ее Господь карает за что-нибудь -- за ее искание приключений, за страсть к охоте и другим опасным поездкам, шедшую вразрез с желаниями мужа, за оплошность, за недостаток благоразумия и ветреность.
   При этом она расплакалась и, подняв головку вверх, всхлипывая, произнесла:
   -- Накажи меня, Господи, но не оставь! И помилуй Мишу, он невинен.
   Между тем приближалась ночь, а с нею холод, неуверенность в дороге и беспокойство. Все предметы видимые начали стушевываться, терять свои очертания, а вместе с тем оживляться и как бы подкарауливать ее. Выступы высоких скал казались ей гигантскими головами, одетыми в круглые остроконечные колпаки, которые выглядывали из колоссальных стен и зловеще смотрели на проезжающего внизу. Ветви деревьев, колеблемые ветром, казались ей человеческими руками: одни манили ее к себе, как бы желая сообщить что-то таинственное, другие предостерегали не приближаться. Корни вывернутых деревьев казались ей чудовищами, готовившимися схватить ее.
   Володыевская была чрезвычайно отважна, но, как и все люди того времени, верила в предрассудки; поэтому, когда совершенно стемнело, волосы на ее голове стали дыбом и она дрожала при мысли, что в этих степях обитают черти. Главным образом она боялась упырей. Вера в них была распространена по всему Днестру; из-за близости к Молдавии окрестности Ямполя и Рашкова пользовались в этом отношении худой славой: много там умирало внезапною смертью, без исповеди и покаяния.
   Володыевская вспомнила все рассказы, слышанные ею в Хрептиове; старые рыцари говорили ей о пропастях, из которых, когда дул ветер, слышались тяжелые стоны и слова: "О Господи, Господи!" Слышала о блуждающих огнях, о смеющихся скалах, о бледных детях -- вампирах с зелеными глазами и уродливой головой, которые просили путника взять их к себе на седло и, сев на него, высасывали кровь из человека; наконец, ей говорили о головах без туловища, ходящих на ногах паука, словом, о взрослых упырях, называемых по-местному "брукулаками", которые бросались на людей.
   Она осенила себя крестным знамением и продолжала креститься до усталости руки; но тогда она творила молитву: только она одна могла спасти ее от упыря.
   Лошади ободряли ее: не выказывая никакой тревоги, они фыркали и спокойно бежали. Время от времени она хлопала по бокам своего Джиомета, как бы желая убедить его, что она еще существует на свете.
   Ночь, сначала темная, начала светлеть, и наконец через редкий туман замелькали на небе звезды. Это обстоятельство обрадовало Басю: во-первых, она перестала бояться, а во-вторых, смотря на звезды, она знала, в каком направлении находится Хрептиов. Осмотревшись вокруг, она заметила, что значительно удалилась от Днестра, потому что здесь было меньше скал, больше гор, поросших дубняком, и часто являлись широкие долины.
   Однако время от времени ей приходилось спускаться в глубокие овраги с большим опасением, потому что на дне их было темно и холодно. Некоторые из них были так глубоки, что их приходилось объезжать, а из-за этого терялось много времени и удлинялся путь.
   Но в этом отношении ей было гораздо хуже с ручьями и реками, которые стремились сетью к Днестру. Все они уже оттаяли, и кони храпели, входя ночью в воду. Володыевская переправлялась только в тех местах, где были отлогие берега, позволявшие допустить, что там было мелко. Тем не менее, в некоторых местах вода доходила до половины брюха лошадей; тогда молодая женщина становилась коленями на седло и, держась за переднюю головку его, старалась не замочить ног. Но это не всегда ей удавалось, и вскоре она почувствовала окоченение ног до колен.
   -- Хоть бы скорее день, -- говорила она, -- тогда я поеду энергичней и веселей.
   Наконец она выехала на обширную равнину, поросшую редким лесом, и, видя, что кони еле волокут ноги, решилась остановиться и отдохнуть. В тот же момент оба бехмета протянули шеи к земле и, разгребая копытами снег, с жадностью начали хватать мох и завядшую траву. В лесу царствовала полнейшая тишина, нарушаемая только движением лошадей и хрустеньем травы.
   Успокоив голод, или, точнее, обманув желудки, лошади, видимо, хотели лечь, но Володыевская не могла удовлетворить их желание, так как боялась отпустить даже подпруги и слезть на землю, опасаясь погони.
   Все-таки она пересела на коня Азыи, так как Джиомет вез ее с самого полудня; несмотря на то, что он был благородной крови, он был гораздо слабее бехмета.
   Утолив жажду, вскоре она почувствовала голод и принялась за коноплю, которая оказалась в мешочке при седле Азыи. Конопля показалась ей очень вкусной, хоть немного прогорклой; но она ела и благодарила Бога за эту находку.
   Тем не менее она ела экономно, с расчетом, чтобы хватило этой пищи до Хрептиова. После еды ее начало клонить ко сну, глаза слипались, и в то же время она начала зябнуть; ее ноги совсем окоченели, она чувствовала сильнейшую усталость и слабость и в конце концов сомкнула глаза. Однако спустя минуту она открыла их с большим усилием.
   -- Нет,-- сказала она, -- лучше буду спать днем, во время езды, потому что если теперь засну, то замерзну.
   Но как ни ободряла она себя, мысли ее мутились и представляли всевозможные образы, между которыми представлялись пуща, бегство, погоня, Азыя, муж, Ева. Все это куда-то бежало, как бежит волна, гонимая ветром. Азыя вроде бы гнался за нею, но в то же время говорил с нею и заботился о лошадях; пан Заглоба сердился, что ужин простынет, муж показывал дорогу, а Ева ехала в санях и ела финики.
   Все это потом исчезло, остался только непроницаемый мрак и пустота, которая проникала повсюду, даже в голову Володыевской, тушила в ней все видения и мысли, как ветер тушит горящий ночью фонарь на открытом воздухе.
   Володыевская заснула, но, к счастью для нее, прежде чем мороз успел сковать все ее члены и заморозить кровь в ее жилах, ее пробудил необыкновенный шум, от которого лошади шарахнулись в сторону.
   Она мигом пришла в себя, схватила мушкет и, пригнувшись к гриве лошади, начала раздувать ноздри и прислушиваться. Это была такая натура, что каждая опасность моментально пробуждала в ней отвагу и чувство самозащиты.
   Прислушавшись, она живо успокоилась, так как этот шум производили дикие свиньи. Видно, волки подбирались к вепрям или вепри грызлись между собою, только от их хрюканья стонала роща. Шум этот происходил довольно далеко, но среди ночной тишины казался очень близким, так что Володыевская слышала не только визг и хрюканье свиней, но даже их сопящее дыхание. Вдруг раздался сильный топот и треск ломавшихся сучьев, и целое стадо свиней, невидимых ей, промчалось мимо Володыевской и углубилось в пушу.
   Несмотря на ужасное свое положение, в неисправимой женщине пробудилась охотничья жилка, и ей сделалось жаль, что она не видела этого стада.
   "Жаль, что я не видала их, -- подумала она. -- Все-таки интересно посмотреть. Но не беда. Проезжая лесом, я еще не раз увижу их".
   Однако потом она решила, что лучше не разглядывать свиней, а скорее бежать, и пустила коней. Впрочем, дольше она и не могла стоять, потому что холод очень докучал ей; только благодаря бегу лошадей она начала согреваться. Кони, поев мху и мерзлой травы, неохотно двинулись в путь. К тому же они обледенели и, казалось, еле передвигали ногами. Несмотря на это, они шли до полуденной остановки без отдыха.
   Проехав поляну и глядя на Большую Медведицу, Володыевская углубилась в пущу, пересекаемую холмами и узкими оврагами. Сделалась темнее не только от деревьев, но и потому, что тушн скрыл от нее звезды. Приходилось ехать наобум. Только одни яры доказывали ей, что она едет верным путем, так как она знала, что все они идут по направлению к Днестру, и поэтому она была убеждена, что едет на север. Она понимала, что опасно как слишком приближаться к Днестру, так и чрезмерно удаляться от него. Как одно, так и другое было неудобно: в первом случае она дала бы большой крюк, а во втором могла выехать на Ямполь и попасть в руки врагов.
   Но была ли она перед Ямполем, или на его высотах, или оставила его позади -- об этом она не имела никакого понятия.
   "Скорее я пойму, когда проеду Могилев, -- подумала она, -- потому что он лежит на дне глубокого оврага, который я наверно узнаю. Ах, скорее бы добраться до него. А там уж мне нечего бояться, потому что я буду во владениях Миши".
   Между тем ночь стала еще темнее. К счастью, здесь лежал снег, на белом ковре которого можно было различать тени деревьев и пни и объезжать их; но зато она должна была ехать тихо, и ею опять овладевал тот страх, который беспокоил ее в начале ночи и леденил ее кровь.
   "Если я увижу светящиеся огоньки низко, то это будет волк, -- думала она, -- ну, а если они будут на высоте человека?".
   Но она вдруг громко вскрикнула:
   -- Во имя Отца, и Сына, и Святого.
   Что это?.. Самообман или в самом деле дикий зверь сидел на суку на вышине роста человека?.. Но Володыевская отчетливо увидела два огонька.
   И в глазах ее вдруг все потемнело; но когда она открыла глаза -- уже ничего не было, только слышался какой-то шелест между деревьями; сердце ее сильно билось, точно хотело выпрыгнуть из груди.
   Но она продолжала ехать, вздыхая по дневному свету; ночь была бесконечно долгой. Вскоре река преградила ей путь. Володыевская была далеко за Ямполем, на берегу Росовы, но она не знала, где находится, и только инстинктом угадывала, что подвигается к северу, если встретила реку. Она также чувствовала, что находится в низовьи реки, потому что холод значительно увеличился; по-видимому, морозило, потому что туман рассеялся и звезды опять показались на небе; они были гораздо бледнее и не светили, а просто мерцали.
   Наконец ночь начала постепенно бледнеть; пни и деревья стали отчетливее, и в лесу сделалось совсем тихо.
   Светало.
   Вскоре Володыевская уже отличала масть лошадей, а на востоке показалась белая полоса, предвещавшая ясный день.
   В эту минуту она почувствовала сильное утомление: рот постоянно открывался в продолжительном зеваньи, глаза слипались. Скоро она заснула крепко, но ненадолго, потому что ее пробудила ветка, за которую она зацепилась головою. К счастью, кони шли довольно тихо, пощипывая по дороге мох, и поэтому удар по голове веткой был несильным. Солнце уже взошло, и лучи его проникали сквозь безлиственные деревья. Володыевская ободрилась; за ночь она оставила за собою много гор, долин, лесов и оврагов.
   "Только бы меня не схватили в Ямполе или в Могилеве, -- думала она, -- а тем уж не догнать".
   К тому же она рассчитывала на то, что, бежав с места происшествия, она ехала по скалам, на которых лошади не могли оставить следов. Но вскоре ею овладело сомнение.
   "Ведь липчане умеют отличать следы на скалах и на камнях, -- подумала Володыевская, -- а потому энергично погонятся за мною: разве только их лошади попадают, и тогда я спасена".
   Это последнее замечание было весьма правдоподобно; стоило взглянуть на своих лошадей и по них судить о лошадях преследователей: и Джиомет, и бехмет опустили головы, бока у них провалились. По пути они то щипали мох, то засохшие листья на кустах, которые встречались с их носами. Видно было также, что их мучила и жажда, так как они пили у всех переправ.
   Несмотря на усталость коней, Володыевская, выехав на поле, погнала их до другого леса, проехав который, она снова выехала на гористую открытую местность, за которою, в четверти мили от нее, показался дым, поднимавшийся ровным столбом к небу. Это было первое жилище, которое Бася встретила на своем пути; эта сторона, кроме побережья, была совсем пустынна вследствие частых нападений татар и постоянных польско-казацких войн. После последнего нашествия Чарнецкого, жертвою которого пала Буша, все местечки превратились в ничтожные деревни, а деревни заросли молодым лесом. А ведь после Чарнецкого тоже было немало разных нашествий, войн, битв и резни вплоть до последнего времени, когда Собеский освободил страну от врагов. Теперь жизнь начинала входить в свою колею, но та местность, по которой ехала Володыевская, была еще совсем пустынна; в ней обитали только разбойники, но и тех выживали команды, стоявшие в Рашкове, Ямполе, Могилеве и Хрептиове.
   Заметив дым, молодая женщина хотела ехать туда, так как это мог быть хутор или какой-нибудь шалаш, в котором она могла бы согреться и подкрепить силы, но, подумав, что в этой местности безопаснее встретиться со стаей волков, чем с одним человеком, она не решилась. Напротив, ей следовало здесь гнать лошадей, чтобы миновать это лесное жилище, в котором могла ожидать ее верная смерть.
   В конце противоположного бора Володыевская заметила стог сена; она поехала прямо к нему, чтоб покормить лошадей. Разумеется, голодные кони с жадностью набросились на сено. К несчастью, им мешали мундштуки; но она боялась разнуздывать лошадей, рассуждая, что если здесь виден дым, то значит, это хутор или другое жилище; а раз здесь имеется сено, то, верно, есть и лошади, на которых ее могут догнать, и поэтому следовало быть начеку.
   И она была права.
   Володыевская провела у стога больше часа, дав поесть лошадям; в то же время она подкрепила свои силы коноплею и двинулась в путь. Но, проехав несколько верст, она вдруг наткнулась на двух людей, несших на спинах вязанки хвороста.
   Один из них был не стар, но и не молод, с рябым лицом, косыми глазами и зверским выражением лица; второй, подросток, был, по-видимому, безумным: это можно было видеть по его дурацкой улыбке и взгляду.
   При виде всадника и оружия оба побросали свои ноши; они явно испугались, но были от нее так близко, что боялись бежать.
   -- Слава Богу! -- отозвалась Володыевская.
   -- Во вики викив.
   -- Как зовется этот хутор?
   -- А зачим его звать?.. Хата, и вси!
   -- Далеко до Могилева?
   -- Мы не знаем...
   И старик начал внимательно осматривать всадника. Так как Бася была в мужском костюме, то старик принял ее за подростка, и вдруг его лицо из испуганного сделалось ужасным и зверским.
   -- А що вы такий молоденький, пане лыцарь?
   -- А тебе что?
   -- И одни едете? -- спросил мужик, делая шаг вперед.
   -- Нет, за мной войско идет.
   Мужик посмотрел на большую поляну и с сомнением отвечал.
   -- Хиба це правда; никого нима!
   С этими словами он сделал еще два шага; его косые глаза загорелись, и он начал подражать голосу перепела, по-видимому, призывая кого-то.
   Все это показалось Володыевской очень подозрительным, и она, не колеблясь, навела на него пистолет.
   -- Молчи, иначе я убью тебя! -- крикнула она.
   Мужик замолчал и тотчас упал на колени. То же сделал и мальчик; но этот последний начал выть по-волчьи. Вероятно, его безумие произошло вследствие какого-нибудь испуга, потому что его вой звучал ужасно.
   Между тем Володыевская пустила коней и помчалась, как стрела. К счастью, в лесу не было снега, так что можно было ехать свободно. Вскоре она выехала на новую поляну, узкую, но длинную. Лошади, поев у стога, подкрепились и потому могли бежать.
   "Что, если они дойдут домой, -- подумала молодая женщина, -- сядут на коней и помчатся за мной в погоню?"
   Но эта мысль оказалась несостоятельной, так как ее лошади бежали теперь отлично, а хутор от них был на расстоянии не менее двух миль.
   "Пока они дойдут до хутора, -- думала она, -- пока выведут лошадей, пока то да се, я буду от них далеко".
   Прошло часа два или более, и Володыевская, убедившись, что за ней никто не гонится, сдержала лошадей, однако же ей было страшно, и слезы просились на ее глаза.
   Эта встреча дала ей понять, чем были люди в этой стране и чего можно было ожидать от них Правда, подобная встреча не была для нее неожиданностью, так как она знала на опыте, да и по рассказам других, что спокойные люди или оставили эту пустыню, или война их стерла с лица земли; остались только те, для которых уже не было ничего святого, так как они жили в постоянной тревоге, нападениях, видели больше зла, чем хорошего, и не знали, что такое собственность; поэтому они совсем одичали. Все это знала Володыевская, но человек, будучи одиноким в пустыне, находясь в постоянном угнетении и испытывая продолжительный холод и голод нуждается в сочувствии близкого существа. Так точно и она: увидев дым, обнаруживавший человеческое жилище, она мысленно стремилась туда, чтобы приветствовать живущих в нем и склонить на время свою усталую головку под гостеприимным кровом; между тем ужасная действительность оскалила на нее свои зубы, как злой пес.
   -- Ниоткуда помощи! -- воскликнула она. -- Дай Бог никогда больше не встречаться здесь с людьми.
   Затем она подумала о том, почему мужик запел перепелом: значит, вблизи были еще люди, которых он звал к себе, значит, она попала на разбойничью дорогу, на разбойников, которые выгнаны были из своих логовищ и теперь прятались в глухих пущах, в которых соседство с обширными степями и скалами обеспечивало их будущность и безопасность.
   "А что будет со мною, -- продолжала она думать, -- если встречу человек десять, пятнадцать?.. Ведь у меня один мушкет, два пистолета, ну, саблей еще двоих положу -- всего пять... а если их больше?.. Меня убьют. Я погибну". И насколько она в прошлую ночь желала прихода дня, настолько теперь жаждала скорее ночи, чтобы та скрыла ее от злых людей.
   После этого ей пришлось проезжать еще два раза мимо человеческих жилищ Однажды она увидала на высокой равнине больше десятка хат, в которых, быть может, жили добрые люди, но она предпочла объехать хутор, зная по опыту, что и крестьяне почти ничем не отличались от разбойников. Во второй раз она услыхала в лесу отголоски топоров; по-видимому, рубили лес.
   Наконец настала долгожданная ночь. Володыевская до того изнурилась, что дальше не могла ехать. Выехав в чистую степь, она сказала про себя: "Здесь я ни обо что не разобьюсь и не зацеплюсь за дерево, а потому должна заснуть, хотя бы мне пришлось замерзнуть".
   Ей показалось, что она видит вдали на снегу несколько черных точек, движущихся в разных направлениях.
   "Это, верно, волки", -- подумала она.
   Но, сделав еще несколько шагов и посмотрев в том же направлении, она уже ничего не увидала; потом моментально заснула и проснулась только тогда, когда бехмет Азыи заржал под нею.
   Она осмотрелась и обнаружила, что въехала в лес, деревья которого легко могли сбросить ее, сонную, на землю. В то же время она увидела, что другого коня не было при ней.
   -- Что случилось? -- спросила она себя с большой тревогой.
   Ничего особенного, кроме отсутствия лошади, которая была привязана к ее седлу; ее руки так замерзли, что она не смогла крепко завязать узла, и измученная лошадь, дернув случайно головой, освободилась от привязи и осталась в степи, чтобы поискать себе корма под снегом и полежать.
   К счастью, у Володыевской пистолеты были не в седельных кобурах, а за поясом; рога с порохом и с коноплею были при ней; потеря лошади также была нестрашна, так как бехмет Азыи хоть и тише бежал, но был выносливее Джиомета. Правда, ей жаль было потерять своего любимица, и она хотела было отыскать его; но ее ужасно удивило, когда она посмотрела в степь и не увидела его, хотя ночь была чрезвычайно светла.
   "Остался, остался, -- подумала она, -- где-нибудь упал или лег в овраге, и потому я не вижу его".
   Бехмет заржал другой раз, вздрогнул и прижал уши к шее; но со стороны степи не было ответа.
   -- Поеду поищу его, -- сказала Бася, и уже повернула лошадь, но вдруг ею овладела тревога и чей-то голос как будто прошептал: "Не езди в степь, не езди".
   В ту же минуту послышались зловещие голоса, выходившие будто бы из-под земли, в которых можно было отличить вой, храпенье, писк и хрюканье. Дикие голоса эти тем более были ужасны, что в степи ничего не было видно, и Володыевскую обдал холодный пот, а из груди невольно вырвались слова:
   -- Что это значит?.. Что случилось?
   Вскоре она догадалась, что волки загрызли ее коня, но она не понимала, почему она этого не видит, так как, судя по отголоскам, это происходило не более чем в пятистах шагах.
   Из всего этого она заключила, что уже поздно мчаться на помощь: наверное, ее лошадь уже разорвана; теперь нужно было думать о своем спасении. Поэтому, выстрелив из мушкета для острастки, она двинулась в путь. По дороге ей пришла мысль, что, быть может, не волки зарезали ее коня, если те голоса выходили из-под земли. При этой мысли мороз пробежал по ее телу, но пораздумав, она припомнила, что, заснув, видела сон, будто съезжает с горы, а потом опять поднимается в гору.
   -- Да, так и было, -- прошептала Володыевская, -- верно, я проезжала какой-нибудь яр, в котором остался мой бедный Джиомет, где его и съели волки.
   Остальная часть ночи прошла без приключений. Бехмет, поев утром, бежал сносно, так что Володыевская удивлялась его выносливости. Это был татарский конь "волчар", большой и удивительно сильный. Во время кратких остановок он ел все, что попадалось ему, без всякого разбора: мох, листья и даже древесную кору, и поэтому мог идти без устали. На полянах она пускала его галопом, и он только слегка стонал и громко фыркал; сдерживаемый, он сопел, дрожал, опускал голову, но не падал. Если бы Джиомета и не съели волки, он не вынес бы этой дороги.
   На следующее утро Володыевская, помолясь Богу, занялась расчетом времени.
   -- От Азыи я убежала в четверг около полудня, -- рассуждала она, -- и мчалась до ночи, затем ехала ночь, затем день, потом опять целую ночь, и теперь начался третий день. Если и была погоня, то она должна уже вернуться, а следовательно, и Хрептиов недалеко: ведь я не жалела коней. Да, пора, давно пора, -- прибавила она. -- Господи! Смилуйся надо мною!
   Иногда у нее являлось желание приблизиться к реке; по берегу ее она скорее бы определила, где находится, но она боялась могилевских липчан, оставленных у пана Горженского. К тому же, делая крюки, она могла еще не проехать Могилева Несмотря на то, что сон смежал ее веки, она старалась смотреть, не появится ли тот глубокий яр, в котором расположен Могилев, но ничего подобного не видела и не знала, где находится.
   Она не переставала молить Бога, чтобы Хрептиов был близко: она чувствовала, что не выдержит холода, голода и бессонницы; третий день кроме конопляного семени она ничего не имела во рту и хотя экономила, но утром съела уже все до последнего зерна.
   Теперь она могла только жить надеждой, что Хрептиов очень близко; кроме этой надежды, ее поддерживало горячечное состояние: она чувствовала, что как ни было холодно; ее руки и ноги, прежде совсем застывшие, теперь сильно горели, и ее мучила жажда.
   "Только бы не лишиться рассудка, -- думала она, -- хоть бы как-нибудь добраться до Хрептиова, увидеть Мишу, вымолвить слово, а потом хоть умереть".
   Часто ей приходилось перебираться через новые реки, которые были то мелкими, то замерзшими; на некоторых вода шла поверх льда, и хоть лед был крепкий, но она больше всего боялась подобных переправ, да и конь не любил их: входя в воду, он храпел, прижимал уши и упирался.
   Было уже за полдень, когда Володыевская, проехав бор, вдруг очутилась на берегу какой-то довольно широкой реки. По ее мнению, это была Лядава или Калуса. При этом ее сердце забилось от радости, так как Хрептиов был недалеко; если бы она даже проехала его, то во всяком случае в этой местности она была уже в безопасности. Берега реки были очень крутые и только в одном месте отлогие; там и вода была тише и заходила на лед, так как берега были замерзшие, а по середине реки протекала длинной полосой черная вода; но Володыевская подумала, что она найдет под этой полосой воды твердый лед и поэтому поехала к отлогому месту, где вода стояла, как в плоской тарелке.
   Бехмет неохотно вошел в воду, как и при каждой переправе; он согнул шею и начал обнюхивать снег перед собою. Подъехав к бежавшей воде, Володыевская, по обыкновению, стала коленями на седло, держась обеими руками за переднюю луку.
   Вода зашлепала под копытами; лед действительно оказался твердым под водою; копыта ударяли по нему, как по скале, но, по-видимому, подковы притупились в дороге, и бехмет начал скользить, ноги его разъезжались; вдруг он упал на передние ноги, затем вскочил, но снова поскользнулся и начал бить копытами. Володыевская дернула его за узду, в тот же момент послышался глухой треск, и задние ноги провалились под лея
   -- Господи! -- вскричала Володыевская.
   Бахмет, еще стоя передними ногами на крепком льду, сделал сильное движение, но куски льда обламывались и уходили из-под ног, так что лошадь начала опускаться в глубину, стонать и храпеть, не имея опоры под ногами.
   Володыевская, не теряя присутствия духа, схватилась за гриву лошади и, пробравшись по ее шее, соскочила на прочный лед, но поскользнулась и упала, а так как по льду шла вода то, разумеется, промокла. Но она быстро вскочила и, почувствовав под собою твердую почву, хотела спасти и коня; для этого она отошла к берегу и начала тащить его за поводья, сколько было сил.
   Но бехмет все более погружался в воду и уже не мог вытащить даже передних ног, и наконец совсем погрузился: остались на поверхности только шея и голова. Он начал стонать, точно человек, оскаливал длинные зубы, глаза его смотрели на Володыевскую и словно говорили:
   -- Нет, ты уже не спасешь меня: пусти поводья, иначе я и тебя втяну в воду.
   Волей-неволей пришлось отпустить поводья, и вскоре лошадь очутилась подо льдом.
   Видя, что уже ничем нельзя помочь, бедная женщина вышла на берег и, сев у обнаженного от листьев куста, начала плакать, как ребенок.
   На минуту она лишилась энергии; все было против нее: неизвестность, темнота, животные, человек, звери, и только одна рука Всевышнего, казалось, бодрствовала над ней; на Него она надеялась, но и здесь обманулась. Она была преисполнена такими чувствами, которых не могла высказать, а только чувствовала их сердцем.
   Что ей было делать? Жаловаться на судьбу, плакать?.. Ведь она употребила всю свою энергию, отвагу, перенесла все, что может перенести такое молодое существо, как она. И вдруг она лишилась лошади, этого последнего якоря спасения, единственного живого существа, которое было с ней. Без лошади Бася чувствовала себя бессильной в этой незнакомой пустыне, отделявшей ее от Хрептиова, среди лесов и оврагов, и не только беззащитной от людей и зверя, но одинокой и оставленной всеми.
   И она плакала, пока не выплакала все слезы. После этого ею овладело полнейшее безотрадное спокойствие, и наконец она вздохнула.
   -- Против Божьей воли не пойдешь, -- сказала она, -- придется здесь умереть.
   И она закрыла глаза, когда-то светлые и радостные, а теперь провалившиеся и мутные.
   Несмотря на то, что ее тело совсем изнурилось и она ослабла, но мысли работали и сердце усиленно билось. Если бы ее никто не любил, то легче было бы умереть; но ведь ее все любили.
   И она воображала, что будет, когда обнаружится измена Азыи и ее бегство, как ее будут искать, как найдут -- замерзшую, посиневшую, спящую вечным сном под кустом у реки.
   "Ах, в какое отчаяние придет мой Миша! -- вдруг сказала она про себя, и затем начала извиняться. -- Я, Миша, сделала все, что могла, -- говорила Бася, мысленно обнимая его, -- но трудно было поступить иначе, мой дорогой, потому что все в руках Бога... Он не захотел".
   И ею овладела такая сильная любовь, такое желание умереть вблизи любимого человека, что она, собрав последние силы, встала и пошла.
   Сначала маршировка эта показалась ей очень трудной, потому что она провела долгое время на лошади и теперь ноги казались ей чужими. К счастью, ей было очень тепло, так как горячка усиливалась.
   Углубившись в лес, она шла довольно быстро, наблюдая, чтобы солнце было по левую сторону. Правда, оно уже перешло на другую сторону реки и, по-видимому, было далеко за полдень -- быть может, часа четыре или больше, но Володыевская не обращала на это внимания и не боялась приблизиться к Днестру: она чувствовала, что уже прошла Могилев.
   -- О, если б я знала это наверное, -- говорила она, поднимая свое посиневшее и вместе с тем горевшее лицо к небу, -- но ни зверь, ни деревья не скажут, далеко ли еще до Хрептиова. Если миля или две, то, может быть, я как-нибудь и доплетусь.
   Разумеется, деревья молчали и даже затрудняли ей путь, и она спотыкалась на каждом шагу, задевая ногами за узлы и корни, присыпанные снегом. Через некоторое время ей сделалось невыносимо тяжело; она сняла шубку и осталась в кафтанчике, а затем пошла далее, то спотыкаясь, то падая в ямы, наполненные снегом. Ее сафьяновые сапожки, подшитые мехом и удобные только для езды в санях или верхом, не защищали от ударов о камни, корни и кочки; притом, пропитанные водою, они не выдержали бы продолжительного путешествия.
   "Ну, что ж делать?.. Дойду босиком до Хрептиова или до смерти", -- подумала она, и горькая улыбка озарила ее лицо. Но ее утешало то обстоятельство, что она много вынесла и если умрет в дороге, то муж не сможет упрекнуть ее в слабости. Она постоянно мысленно беседовала с ним и поэтому теперь громко сказала:
   -- О, Миша, другая бы и половины этого не доказала. Возьмем хоть Еву...
   Она часто думала о Еве и молилась за нее; ей ясно было, что если Азыя не любит этой девушки, тогда ее судьба, -- как и всех остальных пленных в Рашкове, -- будет весьма печальна.
   -- Им хуже, чем мне, -- повторяла она, и это как бы ободряло ее и придавало новых сил.
   Однако по истечении двух-трех часов пешей прогулки силы эти иссякали с каждой минутой. Солнце медленно зашло за Днестр, обдало красным отблеском все земное и наконец совсем исчезло; снег окрасился в фиолетовый цвет; золотистые лучи, разбросанные по обширному горизонту, начали суживаться и потухли.
   Настала ночь.
   Прошло еще около часа. Черный бор стоял молча, точно угрюмо думал, что ему делать с этим заблудившимся существом; в воздухе было тихо, и ни одна веточка не шелохнулась. Но ничего приятного не было в этой мертвенной тишине; напротив, она наводила тоску и онемение всех членов.
   Однако Володыевская продолжала идти, жадно втягивая в себя свежий воздух, хоть и падала еще чаще, вследствие темноты и недостатка сил.
   Хоть она часто поднимала глаза к небу, но уже не смотрела на Большую Медведицу; теперь она шла наобум, только потому, что нужно было идти, и потому, что ей начали мерещиться предсмертные видения. Например, ей казалось, что бор со всех сторон соединялся в четыре стены, составлявшие хрептиовскую светлицу, в которой она видела ясно камин с горевшим в нем огнем, офицеров, сидевших, по обыкновению, на лавках; Заглобу, спорившего со Сниткой; Мотовидлу, молча смотрящего на огонь, в котором время от времени что-то пищало, и он спрашивал: "Душа блуждающая, чего требуешь?" Видела, как паны Му-шальский и Громыко играли в кости с ее мужем, и она, подойдя к нему, говорит: "Миша, я сяду подле тебя, потому, что чувствую себя нехорошо". Миша обнимает ее: "Что с тобой, мой ангелок? А может быть?". И он наклоняется к ее уху и что-то шепчет она отвечает "Не знаю; но мне нехорошо". Ах, какая хорошая эта светлица, какой милый Миша... Только мне как-то не по себе.
   Действительно, ей было не по себе. Потом горячка вдруг ослабевала, видения исчезли; она пришла в себя и восстановила в памяти все, что случилось.
   -- Да, я ухожу от Азыи, -- шепчет она, -- теперь в лесу, ночь... не могу дойти до Хрептиоза и умираю.
   После горячки ее охватывает лихорадка, пронизывающая до костей; ноги подгибаются, и наконец она становится на колени перед деревом.
   В настоящую минуту ни малейшая тучка не затемняет ее мыслей. Ей не хочется расстаться с жизнью, но она знает, что пришла минута ее кончины и, желая поручить свою душу Богу, она отрывисто начинает:
   -- Во имя Отца и Сына.
   Но дальше ее молитву прерывают какие-то ужасные, острые, скрипучие голоса, неприятно раздающиеся среди ночной тишины.
   Бася раскрывает рот, и вопрос "Что это?" замирает на ее губах Она прикладывает дрожащую руку к лицу, словно для того, чтобы убедиться, жива ли она и действительно ли она слышит эти голоса; она не верит своим ушам, и вдруг из ее груди вырывается восклицание:
   -- Боже!.. Да ведь это скрипят хрептиовские водоподъемы!.. Это колодцы. Это Хрептиов!..
   И это умирающее существо вдруг вскакивает на ноги и, еле дыша и дрожа, с глазами, полными слез, и волнующейся грудью, опять бежит лесом, падает, встает и снова бежит.
   -- Да, там поят лошадей!.. Там Хрептиов. Это наши "журавли"!.. Ах, хоть бы добежать до ворот!.. Только бы до ворот!.. О, Боже, Боже!..
   Лес начинает редеть, перед ее взором открываются снежные поля и холмы, из которых на нее смотрят несколько пар светящихся огоньков.
   Но это не волчьи глаза, нет; эти огоньки из окон Хрептиова, который так сладко манит ее к себе, под свой спокойный и теплый кров; это крепостца, обращенная восточной стороной к лесу.
   Было еще более версты, но Володыевская не заметила, как пробежала это расстояние. Солдаты, стоявшие на страже у ворот со стороны деревни, не узнали ее впотьмах, но пропустили, думая, что это кто-нибудь из слуг, исполнив поручение, возвращается к начальнику.
   Употребив последние усилия, Бася вбежала на середину двора, прошла майдан, находившийся подле колодцев, у которых драгуны, вернувшись с объезда, поили на ночь своих лошадей, и наконец остановилась у дверей главного дома.
   В эту минуту Заглоба и маленький рыцарь, сидя на скамье у камина, преспокойно попивали жженку и беседовали о Басе, которая хозяйничала в Рашкове. Оба скучали по ней и каждый день спорили о времени ее возвращения.
   -- Сохрани Бог, настанут дожди, слякоть и распутье, -- говорил Заглоба, -- и тогда Бог знает, когда она вернется.
   -- Нет, зима еще продержится, -- отвечал маленький рыцарь. -- Через какую-нибудь недельку-полторы я уже с нетерпением стану посматривать по направлению к Могилеву.
   -- Я предпочитал бы видеть ее в Хрептиове.
   -- А зачем же вы советовали ей ехать?
   -- Не бреши, Миша!.. Сам ты советовал.
   -- Только бы вернулась здоровой, -- вздыхая, сказал Володыевский, -- да поскорее.
   В этот момент дверь скрипнула, и на пороге появилось какое-то оборванное и покрытое снегом существо.
   -- Миша! -- раздался тоненький голосок.
   Володыевский вскочил; в первый момент он остолбенел и только усиленно моргал.
   -- Миша! -- опять услышал он. -- Азыя изменил... хотел похитить меня, но я бежала, и. спаси, меня!..
   С этими словами обессиленная женщина грохнулась на пол. Только теперь Володыевский пришел в себя и, прыгнув к ней, схватил ее, как перышко, на руки:
   -- Господи!.. -- крикнул он.
   Голова бедной женщины безжизненно свесилась с плеч Володыевского, и он, подумав, что держит только труп своей жены, страшно застонал.
   -- Умерла!.. Умерла!.. -- завопил он.
  

Глава V

   Весть о прибытии Володыевской мигом облетела весь Хрептиов, но никто, кроме мужа и Заглобы, не видел ее ни в этот вечер, ни в следующие дни. После первого обморока она на минуту пришла в себя и успела рассказать, что случилось, но вслед за тем впала в такое состояние, что никакими средствами нельзя было вынудить от нее ни одного слова; ее пробовали отогревать, поить вином, кормить, но она не узнавала даже мужа: не было больше сомнения, что для нее начинается тяжелая и продолжительная болезнь.
   Между тем солдаты, узнав, что полковница вернулась, высыпали на майдан, а офицеры собрались в светлицу и с нетерпением ожидали новостей из боковой комнаты, в которой положили больную. Все соблюдали строжайшую тишину, которая нарушалась лишь суматохой прислуги, бегавшей то в кухню за горячей водой, то в аптеку за лекарствами; но они не останавливались, и их нельзя было ни о чем спросить. Неизвестность, в каком положении находилась общая любимица, убийственно действовала на всех.
   Вскоре весь майдан был занят не только драгунами, но и вся деревня сошлась сюда; вопросы и ответы переходили из уст в уста, и скоро все узнали об измене Азыи и о том, как спаслась полковница. Народ возмутился при этом известии; солдаты роптали и шумели, приглушая голоса, чтобы своим шумом не обеспокоить больную.
   Наконец, после долгого ожидания, Заглоба вышел к офицерам; глаза его были красны от слез, и волосы на голове топорщились; все обступили его и забросали вопросами:
   -- Жива?.. Жива?.
   -- Жива, -- отвечал старик, -- но, Бог знает, быть может, через час.
   Голос Заглобы дрогнул, нижняя губа отвисла и задрожала, и он, вдруг схватившись за голову, грузно опустился на скамью и глухо зарыдал.
   При виде его слез пан Мушальский, обняв Ненашинца, тоже заплакал; последний завторил ему; пан Мотовидло выпучил глаза, точно аршин проглотил; Снитко начал разглаживать руками полы своего жупана, потом заходил по комнате.
   Солдаты, увидев через окно признаки их отчаяния, подумали, что полковница уже умерла, и подняли шум, выражая им свое отчаяние.
   Заглоба, услышав крики, сильно рассердился и выбежал на майдан.
   -- Замолчите, черти!.. -- цыкнул он приглушенным голосом. -- Ах, чтоб на вас гром и молнии!..
   Солдаты моментально стихли, поняв, что их отчаяние было несвоевременно, но не уходили с майдана.
   Заглоба вернулся в светлицу и, успокоившись, сел на скамью. В эту минуту одна из служанок вышла из боковуши; Заглоба вскочил и подбежал к ней.
   -- Ну, что? -- спросил он.
   -- Спит.
   -- Слава Богу!
   -- Быть может, Господь подкрепит ее...
   -- Где полковник?
   -- У постели больной.
   -- Хорошо, ступай, куда послана.
   Заглоба вернулся к офицерам, повторяя слова прислуги.
   -- Может, Господь сжалится над нею... Теперь она спит, и можно надеяться... Уф!
   Все облегченно вздохнули и затем, окружив Заглобу, начали расспрашивать, что случилось с нею и как она бежала.
   Заглоба подробно рассказал им все происшествия до последней минуты, причем снова зарыдал, прерывая свой рассказ.
   -- Если Господь сохранил ее в критическую минуту,-- отозвался пан Мотовидло, вытирая мокрые усы от слез, -- то спасет ее и теперь.
   -- Дай Бог, дай Бог!.. -- отвечали офицеры.
   В эту минуту послышался шум, больше прежнего, на майдане. Заглоба опять выбежал и увидел, что майдан переполнен народом и солдатами. Увидев Заглобу и двух других офицеров, солдаты стали полукругом.
   -- Замолчите, собачьи дети, -- прикрикнул Заглоба. -- иначе я прикажу.
   Вдруг из полукруга выступил Исидор Люсня, драгунский вахмистр, истинный мазур и любимец Володыевского. Подойдя к Заглобе, он вытянулся в струнку и решительно сказал:
   -- Ваша милость!.. Если этот такой-сякой сын хотел обидеть нашу пани, то и мы хотим отмстить ему. Что я говорю, то скажут и все остальные. А если господин полковник не может с нами идти, то мы пойдем под начальством другого, хоть в самый Крым, только бы отомстить за нашу госпожу!..
   В голосе вахмистра звучала холопская угроза; некоторые из драгунов и почтовиков начали скрежетать зубами, постукивать саблями и роптать. Этот глухой ропот, как ночное ворчание медведя, звучал зловеще.
   Вахмистр продолжал стоять, вытянув руки по швам; он ждал ответа, а с ним ждали и все остальные; во всех чувствовались упрямство и ярость, готовые выйти из границ военной дисциплины.
   Минуту продолжалось молчание, которое нарушил чей-то голос из дальних рядов.
   -- Кровь Азыи -- лучшее лекарство для полковницы!
   Гнев Заглобы сразу прошел: его разжалобила такая любовь и привязанность солдат к Володыевской; притом, намек о лекарстве зародил в его старой голове благородную мысль послать за лекарем. В первую минуту в Хрептиове никто не подумал об этом; между тем в Каменце было несколько докторов, и между ними -- известный грек, очень богатый человек, обладавший несколькими домами и славившийся своею ученостью; все его считали почти волшебником, а потому можно было думать, что этот человек едва ли поедет в Хрептиовскую пустыню за какую-нибудь незначительную цену, так как его даже вельможи величали "паном".
   Заглоба призадумался на минуту и потом сказал:
   -- Заслуженная месть не минует этого пса, в чем я даю вам свое слово, и он лучше согласился бы ждать ее от короля, чем от Заглобы. Но ведь неизвестно, жив ли он, потому что полковница, вырываясь от него, угодила рукояткой пистолета в самую "мозговню". К тому же теперь не время думать о нем: надо прежде всего спасти полковницу.
   -- Мы готовы помочь ей хоть собственным здоровьем! -- отвечал вахмистр Люсня.
   Его слова подтвердили солдаты сдавленным ворчанием.
   -- Послушай, Люсня, -- сказал Заглоба, -- в Каменце живет медик Радопул. Поезжай к нему и скажи, что подольский генерал свихнул ногу за городом и ждет его помощи, и когда он выедет за городские стены, схвати его, посади на лошадь или в мешок и немедленно привези его в Хрептиов. А чтобы ты скорее вернулся, я прикажу расставить лошадей на каждом двухверстном расстоянии: мчись в карьер, только смотри привези его живым, потому что мертвый он нам не нужен.
   Довольный шепот послышался в рядах; Люсня покрутил свои щетинистые усы.
   -- Я доставлю его невредимым и отпущу только в Хрептиове, -- ответил он.
   -- Ступай!..
   -- Позвольте, ваша милость.
   -- Что еще?
   -- А если он потом околеет?
   -- Пусть околевает, только бы сюда приехал живой. Возьми шесть человек -- и марш!
   Вахмистр ушел, а за ним отделились еще шесть человек, которые живо начали седлать лошадей, обрадованные, что хоть что-нибудь могут сделать для своей любимицы. Не прошло и нескольких минут, как семь человек были на пути к Каменцу; следом за ними выехало еще несколько с лошадьми, назначенными для перемены по дороге.
   Заглоба, довольный собой, вернулся в светлицу.
   Спустя несколько минут Володыевский вышел из боковушки; он был похож на безумного и равнодушно слушал выражение сочувствия; сказав Заглобе, что Бася продолжает спать, он сел на лавку и устремил свой взор на дверь, за которой лежала больная. Офицерам казалось, что он прислушивается; все затаили дыхание, и в избе воцарилась невозмутимая тишина.
   Прошло несколько минут; наконец Заглоба встал и подошел к нему на цыпочках
   -- Миша, -- сказал он, -- я уже послал в Каменец за доктором, но... не послать ли еще за кем?.
   Володыевский смотрел на него рассеянно, точно не понимая, что он говорит.
   -- За священником. -- прибавил Заглоба. -- Ксендз Каминский мог бы приехать к утру.
   Маленький рыцарь зажмурил глаза, повернул бледное лицо к камину и жалобно произнес:
   -- О, Господи, Господи, Господи!
   Заглоба не стал ждать ответа и вышел распорядиться. Вернувшись, он уже не застал Володыевского в светлице. Офицеры сказали, что он пошел к жене, потому что та, во сне или в бреду, звала его.
   Старик тотчас убедился лично: оказалось, что она звала мужа в бреду.
   Щеки больной горели алым румянцем; с виду она казалась здоровой, но ее глаза были мутны, словно по ним разошлись бельма; белые руки однообразным движением как бы искали чего-то по одеялу. Володыевский лежал у ее ног полуживой.
   Время от времени больная шептала непонятные слова, между которыми часто слышалось слово "Хрептиов". По-видимому, ей казалось, что она находится в дороге. Заглобу очень беспокоили эти движения рук: в них он видел быстрое приближение смерти Заглоба был опытный человек, и много людей умирало на его глазах, но он никогда не видал такого страдания, и его сердце рвалось на части: он не мог смотреть, как увядает этот цветок
   Будучи уверенным, что только один Господь может спасти ее, он стал на колени у постели и начал молиться.
   Между тем дыхание больной постепенно делалось тяжелее и превращалось в глухое хрипение. Володыевский вскочил с постели, Заглоба тоже встал с колен; оба посмотрели друг на друга, и в этом взгляде виден был ужас и отчаяние: обоим казалось, что больная умирает. Но это продолжалось не более минуты; скоро дыхание восстановилось, и она успокоилась.
   С этой минуты они находились между опасностью и надеждой. Ночь шла очень лениво; офицеры не пошли спать, все сидели в тягостном ожидании решительных известий о жизни жены их начальника; время от времени они шептались, некоторые дремали. Через известный промежуток времени слуга входил в комнату, чтоб подложить дров в камин, и едва он прикасался к ручке двери, как все они вскакивали, предполагая, что это входит Володыевский или Заглоба и они услышат роковые слова:
   -- Умерла, бедненькая!..
   Уже петухи начали петь, а пароксизм горячки все еще не проходил. Перед утром поднялся ветер, а за ним пошел дождь, который немилосердно хлестал по окнам; ветер завывал в трубы и выбрасывал клубы дыма с искрами в комнату.
   С рассветом пан Мотовидло вышел из светлицы, так как он должен был уехать в объезд. Наконец настал серенький день и осветил измученные лица бодрствовавших всю ночь.
   На майдане началось обыкновенное движение; среди свиста ветра слышалось топание лошадей, вытаскивание воды из колодцев, голоса солдат, а вскоре раздался колокольчик: приехал священник {У католиков было принято сопровождать священника со святыми дарами к больным с колокольчиком. Услышав его, народ становился на колени и произносил молитву.}.
   Когда священник вошел в комнату в белой ризе, называемой "комжей", все офицеры стали на колени. Всем казалось, что настала торжественная роковая минута, за которой должна была прийти смерть.
   Так как больная лежала в беспамятстве, то священник не мог исповедовать ее, а только соборовал, а затем начал утешать и уговаривать маленького рыцаря подчиниться воле Бога. Но слова ксендза не могли утешить мужа, потому что в данную минуту он и сам близок был к помешательству.
   В продолжение всего дня смерть витала над больною, как паук, который, свив свое гнездо в мрачном углу, незаметно опускается вниз, так и она каждую минуту незаметно опускала свою руку на голову бедной женщине и готова была отнять у нее жизнь. Всем присутствовавшим казалось, что тень смерти падает на лицо больной и что ее душа распростирает свои крылышки, чтоб улететь в неизвестное пространство, в другую, лучшую жизнь; затем смерть отходила, и снова надежда вселялась в сердца сочувствующих.
   Однако эта надежда была очень обманчива, потому что никто не смел допустить, что больная переживет свою болезнь. Вследствие этого Володыевский все больше казался помешанным, так что Заглоба вынужден был просить офицеров, чтобы они следили за ним.
   -- Бога ради, -- говорил он, -- наблюдайте за ним; иначе он, наверное, воткнет в себя нож
   Хотя такая мысль Володыевскому не приходила в голову, но, находясь в отчаянии, он постоянно спрашивал себя:
   -- Неужели я должен жить, когда она умирает?.. Нет, я не могу отпустить ее одну. Что она скажет, когда, оглянувшись, не увидит меня подле себя?.
   Из этого было ясно, что он хотел умереть вместе с нею: он не допускал жизни без нее, как равно не допускал, чтобы она могла быть счастливой в другой жизни без него и не скучала по нему.
   После полудня зловещий паук опять скрылся под потолком; румянец больной исчез, и горячка уменьшилась настолько, что к ней вернулась память.
   Полежав с закрытыми глазами, она открыла их, с вниманием посмотрела на мужа и затем спросила:
   -- Миша, я в Хрептиове?
   -- Да, моя дорогая! -- отвечал, закусывая губу, Володыевский.
   -- И ты действительно стоишь подле меня?
   -- Да. Ну, как чувствуешь себя?
   -- Очень хорошо.
   С этой минуты она все более приходила в себя. Вечером приехал вахмистр Люсня и вытряхнул из мешка каменецкого медика, вместе с его лекарствами. Бедняга еле дышал от страха. Но, убедившись, что он не у разбойников и что таким оригинальным образом он был приглашен к больной, он, придя в себя, пошел к ней и принялся за лечение; тем охотнее он готов был помочь, потому что Заглоба показал ему в одной руке мешочек золота, а в другой -- пистолет.
   -- Это награда за жизнь, а это за смерть, -- сказал он, показывая то и другое.
   В эту же ночь, перед рассветом, зловещая смерть скрылась куда-то навсегда; приговор медика "Будет жива, но прохворает долго" раздался радостным эхом по всему Хрептиову. Услышав решение доктора, Володыевский до того расплакался от радости, будто он уже хоронил свою жену; Заглобу тоже бросило в жар, и он на радостях крикнул:
   -- Пить!..
   Офицеры пожимали друг другу руки и поздравляли с благополучным исходом болезни всеми любимой и уважаемой женщины. Драгуны, почтовики и казаки собрались на майдан и, желая чем-нибудь выказать свою радость, просили полковника позволить им повесить нескольких пленных в честь скорого выздоровления их "пани".
   Но маленький рыцарь не согласился на это.
  

Глава VI

   Однако в продолжение недели Володыевская была до того слаба, что муж и Заглоба ожидали каждую минуту ее смерти, и если бы не уверения доктора, что она будет жива, то они пришли бы в отчаяние. Потом больной сделалось значительно легче, и хотя медик говорил, что она пролежит месяц или полтора, но все были убеждены в противном.
   Володыевский, не отходивший ни на минуту от больной, полюбил ее за это время еще больше, так что, кроме нее, казалось, не видел света. Были минуты, когда он, сидя при ней и смотря на похудевшее, но уже веселое лицо и в глаза, в которых начал загораться прежний огонь, испытывал желание смеяться, плакать и кричать от радости.
   -- А ведь моя Баська выздоравливает!..
   И он целовал ее руки, а иногда и маленькие ножки, которые так энергично шли по глубокому снегу в Хрептиов; словом, полюбил ее чрезвычайно, самоотверженно. Теперь он чувствовал себя в долгу у Бога и поэтому однажды сказал Заглобе в присутствии офицеров.
   -- Правда, я не богат, но хоть бы мне, чтоб разбогатеть, пришлось идти в работники, я все-таки построю хоть деревянную церковь. По крайней мере, я буду вспоминать о милосердии Бога при каждом ударе колокола и благодарить Его за милость ко мне.
   -- Прежде всего надо покончить с турецкой войной! -- отвечал Заглоба.
   -- Господь лучше знает, чем я могу отблагодарить Его, -- продолжал маленький рыцарь, -- если ему нужна моя церковь, в которой бы молились Ему, то Он охранит меня от турецких пуль, а если захочет, чтоб я пролил свою кровь, то и ее не пощажу для Него.
   Володыевская, по мере выздоровления, повеселела и, спустя две недели, вечером, приказала открыть дверь в светлицу, и когда все офицеры собрались туда, она приветствовала их своим серебристым голосом:
   -- Добрый вечер, господа!.. Ага, теперь уже не умру!..
   -- Слава Всевышнему! -- отвечали воины хором.
   -- Слава Богу, дитына миленькая! -- отозвался отдельно Мотовидло, который, как отец, любил Володыевскую и в минуты особенного волнения говорил по малороссийски.
   -- Смотрите господа, -- продолжала выздоравливающая, -- что со мной сделалось!.. Но кто мог ожидать этого?.. Хорошо еще, что все кончилось сравнительно благополучно.
   -- Господь хранит невинных, -- отозвались голоса из светлицы.
   -- А еще пан Заглоба часто смеялся надо мною, что у меня больше охоты к сабле, чем к веретену. Хороша бы я была с этим веретеном или иглой. А ведь я -- не празда ли -- отличилась, как мужчина?
   -- Пожалуй, и мужчина не отличился бы так!..
   Разговор этот прервал Заглоба и, боясь, что он вредно отзовется на больной, запер дверь в боковушу. Володыевская надула губки: ей хотелось поболтать, а главное -- послушать, как ее будут хвалить за геройство. Теперь, когда опасность миновала, она очень гордилась своим поступком и требовала похвал. Часто она обращалась к мужу и, дотрагиваясь рукою до его груди, как разнеженный ребенок, говорила ему:
   -- Хвали за мужество!
   И он слушал ее, хвалил, нежил и целовал ее руки, глаза, лицо, так что Заглоба, несмотря на свою чувствительность, начинал ворчать:
   -- Ну, растаял, как баба, как дедовский бич...
   Общая радость по поводу выздоровления Володыевской возмущалась только одной мыслью, а именно, об измене Азый, который мог причинить много неприятностей Речи Посполитой; затем о судьбе старика Нововейского, обеих барынь Боска и Евы. Володыевская чрезвычайно беспокоилась о них, так как рашковский инцидент был известен не только в Хрептиове, но и в Каменце и далее. Несколько дней тому назад в Хрептиов приехал пан Мыслишевский, который, несмотря на измену Азыи, Крычинского и Адуровича, питал надежду перетянуть на свою сторону некоторых липковских ротмистров. Следом за последним приехал и пан Богуш, а после них пришли известия из Могилева, Ямполя и даже из Рашкова.
   В Могилеве пан Горженский, по-видимому, лучший солдат, чем оратор, не позволил обойти себя. Подслушав инструкцию Азыи, данную липчанам, он сам напал на них со своею горстью солдат и частью перерезал, а частью взял в плен. Кроме того, он послал в Ямполь предостережение, вследствие чего уцелел и этот город, а вскоре туда пришли войска, так что пострадал только один Рашков. Володыевский получил оттуда письмо от пана Белогловского, который доносил ему обо всем случившемся и других делах Речи Посполитой.
   "Хорошо, что я приехал, -- писал он между прочим, -- потому что Нововейский, занимавший мое место, не был бы в состоянии исполнять свои обязанности. Теперь он больше похож на кощея, чем на человека, и мы, наверное, потеряем его, так как отчаяние совсем его сломило: отца зарезали, сестру подарили Адуровичу, а молодую Боско Азыя взял к себе. Таким образом, хоть бы и удалось освободить их из плена, но они уже лишены чести. Все это мы узнали от одного липчанина, который при переправе через реку свихнул себе шею; мы взяли его и, поджаривая на угольках, вынудили у него признание. Тугай-бей, Крычинский и Адурович пошли под Адрианополь; Нововейский тоже стремится туда; он хочет отомстить Азые, хоть бы ему пришлось вытащить его из середины турецкого обоза. Он всегда был горяч, а теперь особенно, потому что дело идет о панне Боско, судьбу которой мы все оплакиваем, потому что она была очень хорошая девушка. Однако я успокаиваю его и говорю, что Азыя сам придет к нему, потому что война неминуема, как и то, что орды должны идти вперед. Я получил известие от турецких купцов, что под Адрианополь уже собираются войска орды -- большая сила; туда же идут турецкие спаги, и скоро прибудет сам султан с янычарами. Да, милостивый государь, у них войск, как муравьев в лесу, а у нас только горсть. Одна надежда на каменецкую крепость, которая, быть может, защитит нас, если ее хорошенько осмотреть. В Адрианополе уже весна, и у нас -- почти, потому что идут дожди и трава зеленеет. Я еду в Ямполь, потому что Рашков представляет груду золы, так что некуда ни головы преклонить, ни чего поесть. Притом я думаю, что скоро всех нас потянет туда".
   У маленького рыцаря были свои известия, и тем более верные, что они происходили из Хотина: война была неминуема. Об этом он сообщил уже и гетману. Однако полученное письмо Белогловского, подтверждавшее его известия, произвело на него сильное впечатление. Конечно, он не боялся войны, но опасался за жену.
   -- Гетманский приказ собирать войска может прийти каждую минуту, -- говорил он Заглобе, -- и мне придется немедленно выступить, а тут Баська еще лежит, да и погода скверная.
   -- Хоть бы пришло десять приказов, -- возразил Заглоба, -- Баська -- основание, и будем сидеть, пока она совсем не выздоровеет. Ведь война не скоро начнется, потому что по распутице нельзя везти пушки к Каменцу.
   -- В вас всегда сидит старый волонтер, -- сказал нетерпеливо маленький рыцарь, -- неужели вы думаете, что можно игнорировать приказание ради частных интересов?
   -- Ну, если тебе милее приказ, чем Баська, то упаковывай ее и поезжай!.. -- воскликнул Заглоба. -- Я знаю, что ты готов на вилах посадить ее в бричку, если она не будет в силах сесть сама. Черт бы вас побрал с такой дисциплиной!.. По-старинному, человек делал, что мог, а теперь у вас все иначе, и стоит только сказать: "Гайда на турку!" -- ты выплюнешь свою жену, как косточку от вишни, и поведеш что-нибудь такое, на что стоит посмотреть, тотчас смешались с ними, ничего не подозревая. Впрочем, пехотинцев здесь было не более двадцати человек, остальные сидели по шинкам.
   Между тем отряды Адуровича и Крычинского мгновенно рассыпались по городу. Эти отряды почти исключительно состояли из черемисов и липков, то есть из бывших жителей Речи Посполитой, главным образом шляхты; но они уже покинули родину и за время долгих скитаний так одичали, что нисколько не отличались от татар. Их прежние жупаны изорвались, и почти все они были одеты в бараньи тулупы, мехом наружу, надетые прямо на голое тело, почерневшее от степных ветров и дыма костров. И только оружие у них было лучше, чем у диких татар: у всех были сабли, луки, а у многих самопалы. Лица их были полны жестокости и жажды крови, как и лица добруджских, белгородских и крымских татар. Теперь, рассыпавшись по городу, они стали бегать в разных направлениях с пронзительным криком, словно желая этим криком подстрекнуть друг друга к грабежу и резне. И хотя многие из них, по татарскому обычаю, держали уже лезвие ножей в зубах, население города, состоявшее, как и в Ямполе, из валахов, армян, греков и частью из татар-купцов, смотрело на них без всякого подозрения. Лавки были открыты, купцы с четками в руках сидели, по турецкому обычаю, перед лавками. Крики липков возбудили только их любопытство: они думали, что татары готовятся к какой-то военной потехе.
   Вдруг на углах рынка показались столбы дыма, в толпе липков раздался такой пронзительный вой, что страх охватил всех валахов, армян, греков, их жен и детей.
   В тот же миг целый ливень стрел хлынул в мирных жителей; их крики, стук наскоро запираемых дверей и ставней смешались с топотом коней и воем грабителей. Рынок заволокло дымом. Со всех сторон послышались крики: "Пожар! Пожар!" В то же время татары стали врываться в лавки, в дома, выволакивать за волосы испуганных женщин, вытаскивать на улицу домашнюю утварь, выбрасывать сафьян и другие товары и даже перины, из которых пух поднимался кверху облаками. Раздались стоны убиваемых мужчин, рыдания, вой собак и рев скота на задворках, охваченных пожаром. Красные языки пламени были видны даже днем на фоне черных клубов дыма и все выше и выше взвивались к небу.
   В крепости конница Азыи набросилась на безоружных пехотинцев.
   Здесь почти не было борьбы. Десятки ножей вонзились в грудь каждого поляка; потом им отрезали головы и сложили их у копыт Азыева коня.
   Тугай-беевич разрешил почти всем липкам принять участие в кровавом деле товарищей: сам он стоял и смотрел.
   Дым заслонял дело рук Крычинского и Адуровича, но запах гари доходил до самой крепости. Город горел, как громадный костер. Иной раз в дыму слышались выстрелы, как удары грома в тучах, порой мелькала фигура бегущего человека, за которым гнались липки.
   Азыя все стоял и смотрел. Сердце его было полно радости, жестокая улыбка искривляла его губы, из-под которых блестели его белые зубы; и улыбка эта была тем страшнее, что лицо Азыи кривилось от боли. Но сердце Азыи было полно еще и гордостью: он сбросил тяжелую маску притворства и в первый раз дал волю своей ненависти, которую он таил в течение долгих лет. Теперь он чувствовал, что он настоящий Азыя, сын Тугай-бея.
   Но в то же время его охватило отчаяние, что Бася не видит этого пожара, этой резни, что она не видит его, его новой работы. Он любил ее, но вместе с тем его мучила дикая жажда мести. "Она стояла бы вот тут, рядом, -- думал он, -- я держал бы ее за волосы, а потом я бы зацеловал ее, и она была бы моей, моей, моей... невольницей..."
   И от крайнего отчаяния его удерживала только надежда, что отряды, посланные в погоню, или его липки, оставленные по дороге, привезут ее обратно. Он ухватился за эту надежду, как утопающий за соломинку, и она ободряла его. Он не мог свыкнуться с мыслью, что потерял ее, слишком долго думал он о той минуте, когда, наконец, овладеет ею.
   Он стоял у ворот, пока не кончилась резня и не утих город. Все это произошло очень скоро: в отрядах Адуровича и Крычинского было почти столько же человек, сколько жителей в городе, и стоны стихли раньше, чем кончился пожар, который не прекращался до вечера. Азыя слез с коня и тихим шагом направился в большую избу, посредине которой для него были разостланы бараньи шкуры; он сел на них и стал ждать возвращения обоих ротмистров.
   Вскоре пришли и они, с ними и сотники. Все лица дышали радостью: добыча превзошла их ожидания. Со времени крестьянского восстания город очень разбогател. В плен было взято около ста молодых женщин и множество детей лет десяти, которых можно было выгодно продать на восточных рынках. Мужчин, старух и маленьких детей, как неспособных выдержать дальнюю дорогу, убили. Руки липков дымились кровью, а их тулупы были пропитаны запахом гари. Все уселись около Азыи, и Крычинский сказал:
   -- После нас останется только куча пепла... Прежде чем вернутся команды, мы могли бы пойти на Ямполь, там добычи, пожалуй, больше, чем в Рашкове.
   -- Нет, -- ответил Тугай-беевич, -- в Ямполе мои люди подожгут город, а нам пора в земли хана и султана.
   -- Как прикажешь! Мы вернемся со славой и добычей! -- воскликнули ротмистры и сотники.
   -- Здесь, в крепости, есть еще женщины и старый шляхтич, -- сказал Азыя, -- надо его наградить по заслугам.
   Сказав это, он захлопал в ладоши и велел привести пленников. Их привели тотчас: пани Боскую, всю в слезах, Зосю, бледную, как полотно, Эвку и пана Нововейского; у Нововейского были связаны руки и ноги. Все были охвачены ужасом и все были поражены тем, что случилось; все это было для них непонятно. Одна только Эвка терялась в догадках, что случилось с пани Володыевской, почему до сих пор не показывался Азыя, почему в городе произошла резня, а их самих связали, как невольников. Она подозревала, что причиной всего этого было желание Азыи похитить ее. Она думала, что Азыя обезумел от любви к ней и из гордости, не желая просить ее руки у отца, решил взять ее силой и похитить ее. Все это было страшно, но Эвка по крайней мере не дрожала за свою жизнь.
   Приведенные пленники не узнали Азыи: лицо его было закрыто повязкой. Но еще больший ужас овладел женщинами, ибо в первую минуту они думали, что дикие татары каким-то непонятным образом разбили отряд липков и овладели Рашковом. И только, увидав Адуровича и Крычинского, они Убедились, что находятся в руках липков.
   Некоторое время они молча смотрели друг на друга, наконец старый пан Нововейский заговорил неуверенным, но громким голосом:
   -- В чьих мы руках?
   Азыя стал снимать с головы повязку, и вскоре они увидели его лицо, столь красивое когда-то, хотя и дикое, а теперь обезображенное навсегда: со сломанным носом и с черным пятном вместо глаза, с выражением холодной мести и улыбкой, похожей на болезненную судорогу. Лицо это было страшно. Он с минуту молчал, потом впился горящими глазами в старого шляхтича и сказал:
   -- В моих руках, в руках сына Тугай-бея!
   Но старый Нововейский узнал его прежде, чем он назвал себя, узнала его и Эвка, и сердце ее сжалось от ужаса и отвращения при виде этого обезображенного лица.
   Девушка закрыла лицо руками, а шляхтич разинул рот и от изумления заморгал глазами.
   -- Азыя! Азыя! -- повторял он.
   -- Которого вы воспитали, для которого вы были отцом и у которого под вашей отцовской рукой спина обливалась кровью.
   У шляхтича лицо побагровело.
   -- Изменник! -- сказал он. -- Перед судом ты ответишь за все свои дела... Змея... У меня есть еще сын!
   -- И есть дочь, -- подхватил Азыя, -- за которую вы меня избили плетью. А теперь эту вашу дочь я подарю самому последнему ордынцу, чтобы она была его рабыней и наложницей.
   -- Вождь, подари ее мне! -- воскликнул вдруг Адурович.
   -- Азыя! Азыя! Я тебя всегда... -- крикнула Эвка, бросаясь ему в ноги. Но Азыя оттолкнул ее ногой, а Адурович схватил ее за руки и потащил к
   себе по полу. Пан Нововейский посинел; от страшного напряжения веревки затрещали у него на руках, из горла вырывались какие-то непонятные звуки. Азыя привстал со шкур и стал приближаться к нему сначала медленно, потом все быстрее, как дикий зверь, бросающийся на добычу. Подойдя вплотную, он схватил его скорченными пальцами худощавой руки за усы, а другой без милосердия стал бить его по лицу и по голове. Хриплый крик вырвался из его горла, и наконец, когда шляхтич упал на землю, Тугай-беевич уперся коленкой ему в грудь, и в полумраке комнаты сверкнуло лезвие ножа...
   -- Милосердия! Помогите! -- кричала Эвка.
   Но Адурович ударил ее по голове, а потом своей широкой ладонью зажал ей рот; Азыя между тем резал горло пану Нововейскому.
   Это зрелище было так страшно, что даже липковским десятникам стало жутко. Азыя с рассчитанной жестокостью медленно водил ножом по горлу несчастного шляхтича, который ужасно стонал и хрипел. Из перерезанных жил кровь била ключом все сильнее на руку убийцы и ручьями стекала на пол. Наконец хрипение мало-помалу стало стихать, и только воздух свистел из перерезанной гортани, а ноги умирающего конвульсивно подергивались. Азыя встал.
   Глаза его остановились на бледном и нежном личике Зоей Боской, которая казалась мертвой, -- она была без чувств и повисла на руке поддерживающего ее липка.
   -- Эту девушку я оставлю себе, пока не подарю ее кому-нибудь или не продам! -- сказал Азыя.
   Потом он обратился к татарам:
   -- А теперь, как только вернется погоня, мы отправимся в турецкую землю.
   Погоня вернулась через два дня, но с пустыми руками. С отчаянием и бешенством в сердце ушел Тугай-беевич в турецкую землю, оставляя на своем пути кучи голубовато-серого пепла.
  

IV

   Десять-двенадцать украинских миль разделяло те города, через которые Басе пришлось проехать из Хрептиева в Рашков, другими словами, путь по берегу Днестра равнялся тридцати милям. Правда, с каждого ночлега они выезжали еще до рассвета и останавливались только поздней ночью, но все же весь поход вместе с остановками, затруднительными переправами и переездами был совершен ими в три дня. Такая скорость передвижения войск по тогдашним временам была редкостью и вызывалась только необходимостью. Приняв все это во внимание, Бася рассчитала, что обратный путь в Хрептиев должен отнять у нее еще меньше времени, тем более что она ехала верхом, спасаясь бегством, и что от быстроты езды зависело ее спасение.
   Но в первый же день она убедилась, что ошибается: не имея возможности ехать по берегу Днестра, она должна была кружить по степи, что значительно удлиняло дорогу. Вдобавок она могла заблудиться, и это было очень возможно; она могла натолкнуться на растаявшие реки, на непроходимые лесные чащи, на болота, не замерзающие даже зимою, на препятствия со стороны людей и зверей. И потому, хотя она решила ехать и днем, и ночью, но все же, как она ни крепилась, ей пришлось сознаться, что даже в случае успеха одному только Богу известно, когда она приедет в Хрептиев. Ей удалось вырваться из рук Азыи, но что будет дальше? Несомненно, все было лучше этих отвратительных объятий, но при мысли, что ее ждет, кровь холодела в жилах.
   И вот ей сейчас же пришло в голову, что если она будет беречь лошадей, то погоня настигнет ее. Липки прекрасно знали эту степь, и укрыться в ней от погони было немыслимо. Они ведь целыми днями гонялись за татарами по их следам, даже весной и летом, когда лошадиные копыта не оставляют следов на снегу или на намокшей земле. Степь была для них открытой книгой, в которой они без труда читали; они все видели в степи, как орлы; умели выслеживать все, как гончие, вся их жизнь проходила в погонях. Напрасно татары и шли иной раз водой, чтобы не оставлять за собой следов: загонщики -- казаки, липки, черемисы и поляки -- умели их находить везде, никакие увертки не помогали татарам, загонщики нападали на них так, точно вырастали из-под земли. Как убежать от такой погони? Остается одно: убежать так далеко, чтобы само расстояние сделало погоню невозможной. Но в таком случае могут пасть лошади.
   "И наверное падут, если будут идти так, как шли до сих пор", -- с ужасом думала Бася, глядя на их взмыленные, дымящиеся бока. Порой она сдерживала лошадей и начинала прислушиваться; и тогда в каждом порыве ветра, в шорохе сухих листьев, в шуме ветвей, в хлопанье крыльев пролетевшей птицы, даже в пустынной тишине, которая звенела в ушах, Басе чудилась погоня. Объятая ужасом, она снова гнала лошадей и неслась с бешеной быстротой, пока храпение лошадей не заставляло ее замедлять ход: продолжать так скакать было невозможно.
   Тяжесть одиночества и бессилия давила ее все сильнее. Она чувствовала себя всеми покинутой, и какая-то невыразимая горечь, обида на всех людей, даже самых близких ей и дорогих, наполняла ее сердце. Все ее покинули... Потом ей пришло в голову, что, вероятно, Бог карает ее за ее жажду приключений, за ее желание участвовать во всех походах, иной раз даже вопреки желанию мужа, -- карает за ее легкомыслие. Подумав так, Бася расплакалась и, подняв глаза к небу, она, всхлипывая, повторяла:
   -- Боже, накажи, но не оставь меня! Михала не карай! Михал не повинен!
   Между тем наступала ночь, а с нею холод и темень, неуверенность и тревога. Предметы кругом принимали какие-то расплывчатые очертания, и в то же время они как будто таинственно оживали и, притаившись, подстерегали ее.
   Неровности на верхушках скал казались какими-то головами, в остроконечных или круглых шапках, которые выглядывают из-за огромных стен и смотрят, кто проезжает там, внизу. В колеблемых ветром ветвях деревьев было что-то похожее на человеческие движения: одни из них кивали Басе, точно маня ее к себе, чтобы сообщить ей какую-то страшную тайну, другие словно предостерегали ее и говорили: "Не приближайся". Стволы деревьев, вырванных с корнем, казались ей какими-то чудовищами, готовящимися к прыжку. Бася была отважна, очень отважна, но, как и все люди того времени, суеверна. И когда стемнело, волосы дыбом поднялись у нее на голове и мурашки пробегали по коже при одной мысли о нечистой силе, которая могла бродить в этой стране. Она особенно боялась упырей. Вера в них была очень распространена в приднестровских странах, благодаря близкому соседству с Молдавией, -- и особенно дурной славой пользовались окрестности Ямполя и Рашкова. Так много людей умирало здесь внезапной смертью, без покаяния и отпущения грехов... Басе припомнились все рассказы, слышанные по вечерам в Хрептиеве от рыцарей: о бездонных долинах, где при каждом порыве ветра слышались крики: "Господи! Господи!", о блуждающих огоньках, в которых что-то хрипело, о смеющихся скалах, о бледных детях-"сосунах" с зелеными глазами и чудовищной головой, которые просили, чтобы посадить их на лошадь, а когда их сажали, то они начинали сосать кровь. Наконец, о головах без туловищ, ходящих на паучьих ножках, и о самых страшных из них: о взрослых упырях, или, как их называли валахи, "бруколаках", которые бросались на людей.
   Бася крестилась и продолжала креститься до тех пор, пока у нее не уставала рука: тогда она читала молитвы, ибо это было единственное средство против нечистой силы. И только лошади приободряли ее; они не выказывали никакого страха и фыркали резво. По временам Бася хлопала рукой по спине своего коня, словно желая убедиться, что она находится в мире действительности.
   Ночь, поначалу очень темная, мало-помалу светлела, и наконец сквозь редеющий туман проглянули звезды. Для Баси это было большое счастье: во-первых, страх ее уменьшился, во-вторых, глядя на Большую Медведицу, она могла направиться с северу, то есть в сторону Хрептиева. Вглядевшись в окрестность, она решила, что уже значительно отдалилась от Днестра, так как здесь было меньше скал и больше холмов, поросших дубняком, и чаще попадались обширные равнины.
   То и дело приходилось ей переезжать через овраги, и она спускалась в них всегда со страхом: в них было очень темно и пронизывал холод. Некоторые овраги приходилось объезжать, -- спуск был слишком крут, и это замедляло дорогу и отнимало много времени. Но хуже всего было, когда приходилось проезжать через речки и ручьи, которые целой сетью текли с востока к Днестру. Все они уже оттаяли, и лошади пугались, храпели, входя ночью в воду и не зная ее глубины. Бася переправлялась только в тех местах, где отлогий берег давал возможность предположить, что там мелко. В большинстве случаев так и бывало; но в некоторых переправах вода доходила лошадям до брюха, тогда Бася, по примеру солдат, становилась на колени на седло и держалась руками за переднюю луку, стараясь не замочить ног. Но это не всегда ей удавалось, и вскоре она стала ощущать невыносимый холод от ступни до колен.
   -- Даст Бог, настанет день, я поеду быстрее! -- ежеминутно повторяла она.
   Наконец она выехала на широкую равнину, поросшую редким лесом, и, заметив, что лошади еле передвигают ноги, остановилась отдохнуть. Обе лошади тотчас же опустили головы к земле и стали жадно щипать мох и прошлогоднюю траву. В лесу было совсем тихо, тишину нарушало только громкое дыхание лошадей и хруст травы в их мощных челюстях.
   Утолив голод, или, вернее, обманув его, лошади, по-видимому, имели желание поваляться, но Бася не могла им этого позволить: она боялась даже опустить подпруги и сойти на землю, чтобы каждую минуту быть готовой к дальнейшему бегству.
   Она пересела все же на лошадь Азыи, чтобы дать отдых своему коню, который нес ее с последней остановки; хотя он был благородной крови, но не так вынослив, как скакун Азыи.
   Жажда, которую Бася утоляла несколько раз при переправах, теперь сменилась голодом, и она принялась за те семена, мешочек с которыми она нашла у седла Азыи. Семена показались ей очень вкусными, хотя и горьковатыми, и она ела, благодаря Бога за это неожиданное подкрепление.
   Но она ела экономно, с расчетом, чтобы ей хватило до Хрептиева. Потом ее стало неодолимо клонить ко сну, веки слипались; с тех пор как движения лошадей перестали ее согревать, она стала ощущать сильный холод; ноги совсем окоченели, во всем теле она чувствовала страшную усталость, особенно в спине и в руках, которые у нее после борьбы с Азыей совсем онемели. Она чувствовала сильную слабость и закрыла глаза.
   Но минуту спустя она открыла их со страшным усилием.
   "Нет, лучше засну днем во время езды, -- подумала она, -- если я теперь засну, то замерзну..."
   Но мысли ее путались, скакали: ей представлялись беспорядочные образы, в которых пуща, бегство и погоня, Азыя, маленький рыцарь, Эвка и последние приключения перемешивались не то наяву, не то в полусне. Все это куда-то бежало вперед, как бежит волна, гонимая ветром, а она, Бася, бежала вместе с ними без страха, без радости, словно по уговору. Азыя как будто гнался за ней, но в то же время и разговаривал с ней и беспокоился за лошадей; пан Заглоба сердился, что ужин остынет; Михал указывал дорогу, а Эвка ехала за ними в санях и ела финики.
   Потом эти образы стали стушевываться, точно их поволакивала туманная пелена, и постепенно исчезали: остался только какой-то странный непроницаемый мрак, который казался ей огромной пустыней, уходящей в бесконечную даль. Этот мрак проникал всюду, проник, наконец, и в голову Баси и погасил все эти видения, все мысли, как ветер гасит факелы, горящие ночью на открытом воздухе.
   Бася заснула, но, к счастью, прежде чем холод успел заморозить ее кровь в жилах, какой-то необыкновенный шум разбудил ее. Лошади вдруг рванулись, очевидно, в пуще случилось что-то необыкновенное.
   Бася в одну минуту очнулась, схватила мушкет Азыи и, наклонившись вперед, стала внимательно прислушиваться. У нее была такая натура, что всякая опасность в одно мгновение пробуждала в ней чуткость, отвагу и готовность к борьбе. Но на этот раз, прислушавшись внимательно, она тотчас успокоилась. Звуки, разбудившие ее, оказались хрюканьем диких кабанов. Волки ли подбирались к ним, или кабаны грызлись между собой из-за самок, только вся пуща огласилась их ревом. Шум этот, вероятно, доходил издалека, но среди ночной тиши и глубокого покоя все казалось так близко, что Бася слышала не только визг и хрюканье, но и громкий свист, выходивший из ноздрей животных при учащенном дыхании. Вдруг послышался топот и треск ломаемых ветвей, и целое стадо, которого Бася так и не увидела, пронеслось вблизи ее и скрылось в глубине пущи.
   А в неисправимой Басе, несмотря на весь ужас ее положения, на одно мгновение проснулась охотничья жилка, и ей стало досадно, что она не видала пробежавшего мимо стада.
   "Хоть бы взглянуть немного, -- подумала она. -- Ну ничего! В лесах я еще не то увижу..."
   Но тут она вспомнила, что ей лучше ничего не видеть, а как можно скорей спасаться бегством; и она тронулась в дальнейший путь.
   Оставаться дольше нельзя было еще и потому, что холод пронизывал ее всю, а движения лошадей согревали, сравнительно мало утомляя. Но зато лошади, которые успели лишь пощипать немного мху и мерзлой травы, двинулись очень неохотно, опустив головы. Во время остановки их бока покрылись инеем, и они еле передвигали ноги. Они шли с полуденной остановки почти без отдыха.
   Проехав поляну и не сводя глаз с Большой Медведицы, Бася углубилась в пущу, не очень густую, но холмистую и полную узких оврагов. Стало темнее не только от теней, которые бросали деревья, но и от поднявшегося с земли тумана, который заслонил звезды. Приходилось ехать наобум. Одни только овраги указывали Басе, что она не сбилась: она знала, что все они тянутся с востока к Днестру и что, переезжая через них, она подвигается к северу. Она все же помнила, что, несмотря на эти указания, ей грозит опасность или слишком отдалиться от Днестра, или слишком приблизиться к нему. И то и другое было опасно, так как в первом случае она могла удлинить себе дорогу, во втором -- подъехать слишком близко к Ямполю и попасть в руки врагов.
   Была ли она еще под Ямполем или уже миновала его, об этом она не имела ни малейшего понятия.
   "Я скоро узнаю, когда миную Могилев, -- подумала Бася, -- он лежит в глубоком овраге, который тянется очень далеко, и я его узнаю".
   Потом, посмотрев на небо, она опять подумала:
   "Дай бог скорее проехать Могилев; там уже начинаются владения Михала, там уж мне нечего бояться".
   Между тем ночь становилась все темнее. К счастью, земля здесь была покрыта снегом, на белом фоне которого можно было различить темные стволы деревьев, низкие пни и объезжать их; зато Басе пришлось ехать медленнее, и ею снова овладел тот самый страх перед нечистой силой, от которого холодела кровь в ее жилах.
   "Если я увижу горящие глаза невысоко над землею, -- подумала она, -- это ничего, это волк, но если на уровне человеческого роста..."
   И в ту же минуту она вскрикнула:
   -- Во имя Отца и Сына!..
   Был ли это обман зрения, или, быть может, дикая кошка сидела на ветке дерева, но только Бася явственно увидала пару горящих глаз на уровне человеческого роста.
   От страха у нее потемнело в глазах, но когда она взглянула снова, то ничего не увидела, слышался только какой-то шелест между ветвями, да сердце ее билось так сильно, точно хотело выскочить.
   И она долго-долго ехала вперед, тоскуя по дневному свету. Ночь казалась ей бесконечной. Вскоре река снова преградила ей путь. Бася была уже далеко за Ямполем -- близ берегов Росавы, но не знала, где она. Догадывалась только, что все подвигается к северу, раз на ее пути опять река. Она также догадывалась, что ночь уже на исходе, так как мороз усилился. Туман рассеялся, на небе опять появились звезды, но они были уже бледнее.
   Наконец стало понемногу светать. Стволы и ветви деревьев сделались отчетливее. В лесу воцарилась полная тишина. Светало.
   Вскоре Бася могла уже различать масть лошадей. На востоке, между ветвями деревьев, появилась светлая полоска, наступал день, и притом погожий.
   Тут Бася почувствовала страшную усталость. Рот то и дело открывался от зевоты, глаза слипались; вскоре она крепко заснула, но ненадолго: ее разбудила ветка, за которую она зацепилась головою. К счастью, лошади шли очень медленно, пощипывая по дороге мох, и удар был так легок, что не причинил ей никакого вреда. Солнце уже взошло, и его бледные прекрасные лучи пробивались сквозь ветви. При виде солнца Бася ободрилась; ее отделяла от погони огромная степь, столько гор и оврагов осталось позади; прошла и ночь. "Только бы меня не схватили люди из Ямполя или Могилева, а те уж не догонят", -- думала Бася.
   Она рассчитывала и на то, что с самого начала бегства она ехала по каменистой почве, на которой лошадиные копыта не могли оставить следов. Но вскоре ею опять овладело сомнение.
   "Липки заметят следы и на камнях, и на скалах, и будут гнаться за мной, пока у них не попадают лошади".
   Последнее предположение было наиболее правдоподобно. Басе достаточно было взглянуть на своих лошадей: у обеих бока ввалились, головы были опущены, взгляд был мутный. На ходу они то и дело наклоняли головы к земле, чтобы пощипать мох или пожелтевшие засохшие листья на низких дубовых кустах. Лошадей, должно быть, мучила жажда, потому что на всех переправах они с жадностью пили воду.
   Несмотря на это, Бася, выехав на поляну между двумя лесами, опять пустила измученных лошадей вскачь, пока не доехала до другого леса.
   Проехав лес, она снова очутилась на поляне, еще более обширной и холмистой. За холмами на расстоянии четверти мили виднелся столб дыма, поднимавшийся прямо, как сосна, к небу. Это было первое жилье, встретившееся Басе по дороге; вся эта страна, за исключением прибрежья Днестра, была превращена в пустыню, не только благодаря татарским набегам, но и вследствие постоянных войн поляков с казаками. После последнего похода Чарнецкого, жертвой которого сделалась Буша, местечки превратились в убогие деревушки, а деревни поросли молодым лесом. А ведь после Чарнецкого сколько было таких походов, сколько резни, и все это продолжалось до самого последнего времени, пока, наконец, Собеский не отнял эти земли у неприятеля. Страна опять оживала, население возрастало, но та дорога, по которой ехала Бася, была особенно пустынна; здесь скрывались только разбойники, но и они почти все были уничтожены польскими отрядами, которые стояли в Рашкове, Ямполе, Могилеве и Хрептиеве.
   При виде этого дыма первой мыслью Баси было -- ехать туда, отыскать хутор, шалаш или даже простой костер, согреться около него и подкрепить свои силы. Но вскоре ей пришло в голову, что в этих краях лучше встретиться со стаей волков, чем с людьми; люди эти были более дики и жестоки, чем звери. Напротив, надо было гнать лошадей и поскорее миновать это лесное человеческое убежище, где ее могла ждать только смерть.
   На самом краю противоположного леса Бася заметила небольшой стог сена и, ни на что уже не обращая внимания, остановилась около него, чтобы покормить лошадей. Они стали жадно есть, погружая в стог свои головы вместе с ушами и вытаскивая оттуда целые охапки сена. К несчастью, им очень мешали мундштуки, но Бася не решалась разнуздать лошадей, рассуждая так:
   -- Там, где виден дым, должен быть и хутор, а раз здесь стог стоит, то в хуторе есть и лошади, на которых меня могли бы преследовать, -- значит, надо быть наготове.
   Тем не менее она провела у стога около часу, так что лошади подкормились хорошенько, и сама она подкрепилась семенем. Двинувшись вперед и проехав несколько саженей, она увидала вдруг двух людей с вязанками хвороста на плечах.
   Один из них был не стар, но и не первой молодости, с лицом, изрытым оспой, косой, страшный, с жестоким и зверским выражением лица; другой, подросток, казался сумасшедшим. Это можно было заключить по его глуповатой улыбке и бессмысленному взгляду.
   Оба они при виде вооруженного всадника побросали хворост на землю и, по-видимому, испугались. Но встреча была так неожиданна, и они стояли так близко, что бежать не могли.
   -- Слава богу! -- сказала Бася.
   -- Во віки віков.
   -- А как зовется этот хутор?
   -- А зачем ему называться? Так, просто -- хата!
   -- Отсюда далеко до Могилева?
   -- Мы не знаем.
   Тут старший из них стал пристально всматриваться в Басю. Так как она была в мужском платье, то он принял ее за подростка, и тотчас на лице его вместо прежнего страха появилось выражение дерзости и жестокости.
   -- А шо ви такий молоденький, пан лыцарь?
   -- А тоби шо?
   -- И одни едете? -- продолжал мужик, делая шаг вперед.
   -- За мной войско идет.
   Он остановился, взглянул на широкую поляну и отвечал:
   -- Неправда. Никого нет.
   Сказав это, он сделал еще два шага вперед, его косые глаза загорелись угрюмым огнем, и в то же время он стал издавать звуки, похожие на крик перепела, очевидно, желая таким способом кого-то позвать.
   Все это показалось Басе очень подозрительным, и она, нимало не колебалась, прицелилась в его грудь из пистолета, крикнув:
   -- Молчи, не то погибнешь!
   Крестьянин умолк и даже упал как пласт на землю. То же сделал и сумасшедший подросток, но при этом завыл от страха, как волк. Возможно, что он когда-то и помешался от страха, ибо вой его был теперь полон ужаса.
   Бася хлестнула лошадь и помчалась стрелой. К счастью, лес был редкий. Вскоре показалась новая поляна, очень узкая и длинная. Хорошо покормленные лошади с новыми силами понеслись вихрем.
   "Побегут домой, сядут на коней и будут меня преследовать!" -- думала Бася.
   Ее утешала мысль, что лошади идут хорошо и что от хутора до той местности, где она встретила людей, было довольно далеко.
   "Пока они дойдут до хаты, пока выведут лошадей, я буду от них на расстоянии мили, а то и двух".
   Так и случилось.
   Когда прошло несколько часов и Бася убедилась, что ее не преследуют, она удержала лошадей, а давящий страх камнем лег ей на грудь, и ей стало так тяжело, что она не могла удержаться от слез.
   Встреча показала ей, какие люди живут в этих краях и чего можно от них ожидать. Правда, это не было для нее неожиданностью. И по собственному опыту и из рассказов, слышанных в Хрептиеве, она знала, что прежние спокойные жители или переселились из этих пустынь, или погибли во время войны, а те, что остались, жили в постоянной тревоге, среди ужасов междоусобной войны, наездов татар и относились друг к другу, как волки; у них не было ни церквей, ни веры, кругом они не видели других примеров, кроме убийств и поджогов, не знали других законов, кроме кулачной расправы, потеряли всякие человеческие чувства и дикостью своей походили на диких зверей. Все это знала Бася, но человек одинокий, заблудившийся в пустыне, голодный, продрогший от холода невольно ждет помощи от себе подобных. Так и она, увидав дым, указывавший на присутствие жилища, и невольно следуя первому порыву сердца, хотела бежать туда, чтобы приветствовать этих людей именем Божьим и под их кровлей преклонить измученную голову. Между тем жестокая действительность, словно злая собака, сразу оскалила на нее зубы, сердце ее переполнилось горечью, и слезы сами собой полились из глаз.
   "Неоткуда ждать помощи, как от Бога! -- подумала она. -- Не дай бог встретиться с людьми!"
   Потом она стала думать о том, почему этот человек стал подражать крику перепела. По всей вероятности, невдалеке были еще люди, и он хотел их позвать. Ей пришло в голову, что она попала в логово разбойников, которых, вероятно, вытеснили из прибрежных оврагов и которые скрывались здесь, в глухой пуще, где соседство широкой степи обеспечивало им полную безопасность и где они могли легко избежать преследования.
   "А что будет, -- думала Бася, -- если я встречу нескольких или несколько десятков? Мушкет -- для одного, пара пистолетов, -- для двух, сабля еще для двух, пожалуй, но если их будет больше, тогда я погибну страшной смертью".
   И поскольку раньше среди ночи и ее тревог она мечтала о наступлении дня, постольку теперь она стала ждать сумерек, которые могли бы ее укрыть от глаз людей.
   Но Басе еще дважды пришлось наткнуться на людей. В первый раз она Увидала на окраине высокой поляны несколько десятков хат. Быть может, в них жили не разбойники по ремеслу, но она предпочла объехать эту местность, зная, что здесь и крестьяне не лучше разбойников; в другой раз она слышала стук топоров: рубили деревья в лесу.
   Наконец желанная ночь спустилась на землю. Бася так устала, что, доехав до голой степи, не поросшей лесом, она сказала себе:
   -- Здесь я не разобьюсь о дерево. Я засну, хотя бы мне пришлось замерзнуть.
   Когда у нее уже смыкались глаза, ей показалось, что она видит вдали на белом снегу несколько черных точек, которые двигаются в разных направлениях. На минуту она пересилила сон и тихо пробормотала: "Это, верно, волки!"
   Но, прежде чем она успела проехать несколько шагов, точки эти исчезли, и она тотчас уснула так крепко, что проснулась только тогда, когда лошадь Азыи, на которой она сидела, заржала.
   Она оглянулась кругом; она была на краю леса и проснулась вовремя, иначе могла удариться о какое-нибудь дерево.
   Вдруг она заметила, что другой лошади нет.
   -- Что случилось?! -- воскликнула она с тревогой.
   А случилась вещь очень обыкновенная: хотя Бася и привязала поводья второй лошади к луке седла, на котором сидела, но окоченевшие руки плохо ее слушались, и она не могла покрепче затянуть узел; поводья развязались и уставшая лошадь отстала, чтобы поискать корма под снегом или же прилечь.
   К счастью, пистолеты были у Баси за поясом, а на кобуре при ней был и рог с порохом, и мешочек с семенем. Несчастье даже было не так уж велико: лошадь Азыи, если даже и уступала ее коню в быстроте, зато была выносливее и привычнее к холоду. Все же Басе стало жаль любимого скакуна, и она решила его отыскать.
   Но ее удивило, когда она, оглянувшись кругом, нигде его не увидела, тем более что ночь была совсем светлая.
   "Остаться он остался, не поскакал же он вперед, -- подумала Бася. -- Верно, улегся в каком-нибудь овраге, и я его не вижу".
   Лошадь Азыи заржала снова, причем как-то странно вздрогнула и стала стричь ушами, но в степи было тихо.
   -- Поеду поищу, -- сказала Бася.
   И она уже повернула лошадь, как вдруг неожиданно тревога овладела ею, и точно чей-то голос крикнул ей:
   -- Бася, не поворачивай назад!
   В ту же минуту в тишине раздались какие-то зловещие голоса где-то вблизи и, казалось, из-под земли. Это был вой, хрипенье, стоны, наконец, страшный отрывистый визг.
   Все это было тем страшнее, что в степи ничего не было видно. У Баси холодный пот выступил от страха, и из ее посиневших губ вырвалось восклицание:
   -- Что это такое? Что там случилось?!
   Впрочем, она сразу догадалась, что волки напали на ее лошадь, но она не могла понять, почему она этого не видит, если, судя по звукам, все это должно происходить на расстоянии каких-нибудь пятисот шагов от нее.
   Но спешить на помощь было уже поздно, так как волки, должно быть, уже растерзали лошадь; к тому же надо было думать о собственном спасении. Выстрелив для острастки из пистолета, Бася помчалась дальше. По дороге она раздумывала о том, что случилось, и ей пришло в голову, что, быть может, это не волки напали на ее лошадь, раз звуки выходили из-под земли. При этой мысли мурашки пробежали у нее по коже, но, пораздумав, она вспомнила, что ей во сне казалось, будто она спускается с горы, а потом опять поднимается на гору.
   -- Вероятно, так и было, -- решила она, -- должно быть, я спала, проехала через какой-нибудь неглубокий овраг, там и остался мой конь, и волки на него напали.
   Остаток ночи прошел без приключений. Лошадь, подкрепившись накануне сеном, шла очень хорошо, так что Бася даже удивлялась ее выносливости. Это была настоящая татарская лошадь "волчарь", очень красивая и необыкновенно выносливая. Во время коротких остановок она ела все, что попало, не разбирая: и мох, и листья, обгрызала даже древесную кору, и все шла вперед. На полянах Бася пускала ее вскачь, тогда она стонала, тяжело и громко дыша. Когда Бася ее останавливала, она сопела, дрожала, опускала голову, но не падала. Если бы скакуна Баси и не растерзали волки, он не выдержал бы такой езды.
   На другой день Бася, прочитав утреннюю молитву, стала рассчитывать время:
   -- Я вырвалась из рук Азыи в четверг, около полудня, ехала вскачь до ночи, потом в дороге прошла одна ночь, потом день, снова ночь -- теперь наступил третий день. Если даже и была погоня, то она, должно быть, уже вернулась, а до Хрептиева недалеко, потому что я не жалела лошадей.
   Минуту спустя она прибавила:
   "Ох, пора уже! Боже, сжалься надо мной!"
   Минутами у нее являлось желание приблизиться к Днестру, чтобы скорее сообразить, где она, но она боялась тех липков, которых Азыя оставил в Могилеве у пана Гоженского: что же будет, если она еще не миновала Могилева.
   По дороге, когда сон не смыкал ей глаз, она внимательно следила, не попадется ли ей на пути большой овраг, похожий на тот, где лежал Могилев, но она ничего не заметила. Впрочем, овраг мог суживаться и в Могилеве иметь совсем другой вид, чем здесь, быть может, он кончался в нескольких верстах от города, словом, Бася не имела ни малейшего понятия о том, где она находится.
   Она неустанно молила Бога, чтобы Хрептиев был близко. Она чувствовала, что у нее ненадолго хватит сил выносить все трудности пути, холод, бессонницу и голод; три дня она уже питалась только конопляным семенем и хотя очень берегла его, но в это утро съела последние зерна, и в мешочке уже ничего не оставалось.
   Теперь ее могла поддерживать и согревать надежда, что Хрептиев уже недалеко. Кроме надежды, ее, наверное, согревал и лихорадочный жар; Бася прекрасно понимала, что у нее лихорадка, потому что, несмотря на мороз, ее руки и ноги, прежде коченевшие от холода, теперь почти горели, и ее мучила жажда.
   "Только бы не потерять сознания, -- подумала она, -- только бы сил хватило добраться до Хрептиева, увидеть Михала, а там да будет воля Божья..."
   Ей опять пришлось переправляться через многочисленные ручьи и реки; они были или мелкие или замерзшие; на некоторых вода шла поверх льда, но лед под ней был крепок. Все же Бася больше всего боялась таких переправ, боялась их и неустрашимая лошадь. Вступая в воду или на лед, она храпела, настораживала уши, иной раз даже упиралась, ступала осторожно, не сразу переводя ноги и раздувая ноздри.
   Было уже за полдень, когда Бася, проехав лес, остановилась перед какой-то большой и широкой рекой. По ее предположению, это должна была быть Лядава или Калусик. Сердце у нее радостно забилось: Хрептиев во всяком случае был уже близко. Если бы даже Бася и проехала мимо Хрептиева, она могла считать себя спасенной, так как местность здесь была заселена довольно густо, народ был лучше и опасности для нее быть не могло. Берега Реки, насколько могла разглядеть их Бася, были крутые, и только в одном месте был, по-видимому, песчаный берег, залитый водой. Берега были покрыты толстым слоем льда, посредине реки протекала вода узкой темной полосой. Бася надеялась, что под водой окажется лед.
   Лошадь по обыкновению не хотела входить в реку и, как и при прежних переправах, ступала осторожно, низко опустив голову и обнюхивая снег.
   Подъехав к воде, протекавшей поверх льда, Бася стала на колени на седло, держась обеими руками за переднюю луку.
   Вода зашлепала под копытами.
   Под водой, действительно, был твердый лед, и копыта стучали по нему, как по скале, но, по-видимому, от долгой езды по скалистой дороге подковы лошади стерлись, и она начала оступаться, скользить, ноги разъезжались в разные стороны; вдруг она упала, так что даже ткнулась мордой в воду, поднялась, опять упала на задние ноги, вскочила и в ужасе стала бросаться из стороны в сторону и отчаянно бить копытами. Бася дернула за узду, -- в эту минуту послышался глухой треск и задние ноги лошади провалились под лед.
   -- Господи боже! -- воскликнула Бася.
   Лошадь, передними ногами стоя еще на крепком льду, сделала страшное усилие, но, видно, глыба льда, за которую она цеплялась задними ногами, ускользала у нее из-под ног, погружаясь все глубже, и вместе с ней проваливалась и лошадь все глубже и глубже; наконец она хрипло застонала. У Баси еще хватило времени уцепиться за гриву лошади, и, пробравшись по ее шее, соскочить на твердый лед перед лошадью. Тут она упала и вся промокла в воде. Но, поднявшись и ощутив лед под ногами, она поняла, что спасена. Попыталась даже спасти лошадь, нагнулась, схватила ее за поводья и, не отступая к берегу, стала тянуть их к себе изо всех сил. Но лошадь все погружалась в глубину и не могла уже вытащить даже передних ног, чтобы зацепиться за уцелевший лед. Наконец она окончательно погрузилась, и только шея и голова торчали над водой. Она застонала почти человеческим стоном и, оскаливая зубы, глядела на Басю с такой неописанной печалью, точно хотела сказать: "Нет уже для меня спасения, пусти поводья: иначе я и тебя еще втащу".
   Действительно, спасения не было, и Бася должна была пустить поводья.
   Когда лошадь совсем скрылась под водой, Бася перешла на другой берег, уселась под безлиственным кустом и зарыдала, как ребенок.
   В эту минуту энергия ее на время была сломлена. Горечь и тоска, которые наполнили ее сердце после встречи с людьми, теперь еще сильнее овладели ею. Все было против нее -- и неизвестность дороги, и темнота, и стихии, и люди, и звери -- одна только десница Божья руководила ею. Она с детским доверием вручала свою судьбу Господу, но и здесь надежда обманула ее. Это было чувство, в котором Бася не отдавала себе ясного отчета, но которое было в ней очень глубоко.
   Что ей оставалось? Жалобы и слезы! А ведь она обнаружила уже столько мужества, сколько вряд ли могло найтись в слабом и жалком создании. И вот лошадь ее утонула, исчезла последняя надежда на спасение, последняя соломинка, за которую она могла ухватиться, как утопающий, последнее живое существо, которое было с ней. Без этой лошади она чувствовала себя бессильной среди неведомого пространства, отделяющего ее от Хрептиева, среди лесов, оврагов и степей, не только беззащитной от людей и зверя, но еще более одинокой и всеми покинутой.
   Она плакала, пока у нее хватило слез. Потом наступили упадок сил и утомление, горькое сознание своей беспомощности, почти граничащее со спокойствием. Глубоко вздохнув несколько раз, Бася сказала:
   -- Против воли Божьей не пойдешь... Здесь и умру!
   И она закрыла глаза, когда-то такие ясные и веселые, а теперь впалые, с подтеками.
   Но хотя тело ее с каждой минутой слабело, мысль билась в ее голове, как птица в клетке. Если бы ее никто не любил, умереть было бы не так тяжело, но ведь все, все ее так любили.
   И она представляла себе, что будет, когда обнаружится измена Азыи и когда узнают о ее побеге. Как ее будут искать, как найдут посиневшую, замерзшую, спящую вечным сном под этим кустом на берегу реки. И вдруг она громко сказала:
   -- То-то горевать будет мой Михал! Ай-ай! -- И она стала оправдываться перед ним, объяснять ему, что все случилось не по ее вине.
   "Я, Михалок, -- говорила она, мысленно обнимая его за шею, -- сделала все, что было в моих силах, но что же делать, дорогой, раз Богу было не угодно..."
   И вскоре ее охватило такое сильное чувство к любимому человеку, такое неодолимое желание хоть умереть вблизи него, что, собрав последние силы, она встала и пошла.
   Сначала это было ей очень трудно. Ноги ее за время столь продолжительной езды отвыкли ходить. К счастью, ей не было холодно, ей было даже тепло, лихорадка не оставляла ее ни на минуту.
   Углубившись в лес, она пошла вперед, следя за тем, чтобы солнце было слева. Оно уже перешло на молдавскую сторону; была вторая половина дня, часа четыре. Бася теперь уже не думала о том, чтобы не приближаться к Днестру: ей все казалось, что Могилев остался сзади.
   -- Ах, если бы знать наверняка, если бы знать! -- повторяла она, поднимая кверху посиневшее и в то же время воспаленное лицо.
   Если бы какое-нибудь животное или дерево заговорило и сказало: до Хрептиева миля-две, -- она, может быть, еще бы дошла.
   Но деревья молчали и казались ей даже какими-то враждебными, и своими корнями загораживали ей дорогу. Бася ежеминутно спотыкалась о засыпанные снегом отростки корней. Через некоторое время ей стало невыносимо тяжело, она сбросила с себя верхнюю одежду и осталась в тулупчике. Теперь она пошла быстрее, то спотыкаясь, то падая в снежные сугробы. Ее сафьяновые сапожки, подбитые мехом, без подошв, очень удобные для верховой езды или для езды в санях, не защищали ее ног от ушибов о камни, корни и кочки, да, кроме того, намокшие при переправах через ручьи, они совсем отсырели и скоро могли совершенно истрепаться от ходьбы по лесу.
   "Босиком пойду, или в Хрептиев, или к смерти!" -- думала Бася.
   И скорбная улыбка озарила ее лицо.
   У нее было одно утешение: она идет так неутомимо, что если и умрет в дороге, то Михал ни в чем не сможет ее упрекнуть. И так как она уже привыкла мысленно разговаривать с мужем, то сейчас же сказала:
   "Эх, Михалок, другая и того бы не сделала, например, Эвка!"
   Об Эве она думала часто и молилась за нее; ей теперь стало ясно, что если Азыя не любил этой девушки, то судьба ее и остальных пленных в Рашкове ужасна.
   -- Им хуже, чем мне! -- повторяла она ежеминутно, и эта мысль придавала ей сил.
   Прошел час, другой, третий. Силы ее таяли с каждым шагом. Солнце медленно зашло за Днестр, залило небо красноватой зарей и погасло; снег принял фиолетовый оттенок. Потом море золота и пурпура стало темнеть на небе и суживаться; из огромного моря оно превратилось в озеро, наконец, в узкую яркую полосу, и все стемнело.
   Наступила ночь.
   Прошел еще час. Лес стоял черный, таинственный, ветра не было, и он молчал; казалось, он раздумывал, что ему делать с этим бедным заблудившимся существом. Но ничего хорошего не сулила эта мертвая тишина, наоборот, в ней было безучастие и равнодушие. Бася шла вперед все быстрее, жадно ловила воздух воспаленными губами, от темноты и усталости она падала все чаще и чаше.
   Голова ее была поднята вверх, но она уже не смотрела на Большую Медведицу -- она потеряла направление. Шла, лишь бы идти. Шла, потому что ее уже стали посещать предсмертные видения, полные света и сладости...
   Ей казалось, например, что четыре стороны леса быстро сходятся и образуют четыре стены хрептиевской комнаты. Бася -- там, и видит все ясно. В камине горит яркий огонь; на скамьях сидят, как всегда, офицеры: пан Заглоба препирается с паном Снитко; пан Мотовило сидит молча, смотрит в камин и каждый раз, как услышит шипение огня, говорит своим протяжным голосом: "Душа в чистилище, что тебе нужно?" Пан Мушальский и пан Громыка играют в кости с Михалом. Бася подходит к ним и говорит: "Михал, я сяду на скамейке и немного прижмусь к тебе... мне не по себе..." Михал обнимает ее: "Что с тобою, котенок? А может быть..." И он наклоняется к ней и что-то шепчет ей на ухо. А она говорит ему: "Ах, как мне не по себе!"
   Как спокойно, как светло в этой комнате, как дорог ей этот Михал, но Басе так нехорошо, что ею овладевает тревога.
   Басе так нехорошо, что жар вдруг проходит, и ее одолевает предсмертная слабость. Видения исчезают. К ней возвращается сознание и вместе с ним и память.
   -- Я бегу от Азыи, -- говорит Бася. -- Я ночью, в лесу, не могу дойти до Хрептиева и умираю...
   Вслед за жаром ее начинает знобить, холод пронизывает ее до костей. Ноги сгибаются под нею, она становится на колени на снегу, под деревом. Ни малейшее облачко не затемняет ее сознания. Ей ужасно жаль жизни, но она прекрасно сознает, что умирает... Она поручает себя Богу и говорит прерывистым голосом:
   -- Во имя Отца и Сына...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

   Дальнейшие слова молитвы прерываются какими-то странными, пронзительными, скрипучими звуками: в ночной тишине они так явственны, так неприятны. Бася раскрывает рот и вопрос: "Что это?" -- замирает на ее губах. Она словно не верит и начинает ощупывать руками лицо; из уст ее вырывается громкий крик:
   -- О, Господи, Господи! Это колодезные журавли! Это Хрептиев! О, Господи! И это существо, умиравшее за минуту перед тем, вскакивает на ноги и, задыхаясь, дрожа, с глазами, полными слез, тяжело дыша, бежит по лесу, падает, поднимается снова и повторяет:
   -- Там поят лошадей. Это Хрептиев! Это наши журавли. Хоть до ворот. Хоть до ворот... О, Господи... Хрептиев! Хрептиев!..
   А тут и лес редеет, открывается снежное поле и холм, с которого на Басю глядят несколько десятков светящихся глаз.
   Но это не волчьи глаза... Ах, это окна хрептиевского дома мелькают таким отрадным, ясным и спасительным светом. Это крепость там, на холме, обращенная восточной стороной к лесу. До крепости было еще полверсты, но Бася даже не заметила, как она пробежала это расстояние. Солдаты, стоявшие у ворот, не узнали ее впотьмах и пропустили, думая, что это казачок, куда-нибудь посланный, возвращается к коменданту; она вбежала во двор и, пробежав мимо колодцев, у которых драгуны, вернувшиеся из объезда, поили коней на ночь, остановилась у дверей главного дома.
   Маленький рыцарь с паном Заглобой сидели верхом на скамейке перед камином и, попивая мед, говорили о Басе, думая, что она уже хозяйничает там, далеко, в Рашкове. Оба они были не в духе; им было тоскливо без Баси, и оба они ежедневно спорили о дне ее возвращения.
   -- Не дай бог, настанет оттепель, дожди, распутье, тогда бог знает, когда она вернется! -- мрачно говорил пан Заглоба.
   -- Зима еще продержится, -- говорил маленький рыцарь, -- а дней через восемь-десять я буду все посматривать в сторону Могилева.
   -- Я предпочел бы, чтобы она не уезжала. По-моему, в Хрептиеве без нее мне нечего делать.
   -- А зачем же вы уговаривали?
   -- Не выдумывай, Михал, это ты все устроил!
   -- Только бы она вернулась здоровой...
   Тут маленький рыцарь вздохнул и прибавил:
   -- Здоровой и как можно скорей.
   Вдруг скрипнула дверь, и какое-то маленькое, жалкое, оборванное существо жалобно запищало с порога:
   -- Михал! Михал!
   Маленький рыцарь вскочил, но в первую минуту был так поражен, что не двинулся с места, -- только развел руками, заморгал глазами и так замер...
   -- Михал... Азыя изменил... хотел меня похитить... но я убежала и... спаси... Сказав это, она зашаталась и, как мертвая, упала на землю; тогда он подскочил к ней, схватил ее как перышко на руки и крикнул пронзительно:
   -- Боже милосердный!
   Но ее бледная посиневшая головка безжизненно повисла на его плече, и он, думая, что держит в своих объятиях уже мертвую, закричал страшным голосом:
   -- Баська умерла... умерла... помогите!
  

V

   Весть о возвращении Баси молнией облетела Хрептиев, но никто, кроме маленького рыцаря, пана Заглобы и служанок, не видел ее ни в этот вечер, ни в следующие дни. После того, как она лишилась чувств еще на пороге, она пришла в себя настолько, что могла в нескольких словах рассказать все, что случилось с нею. Но потом начались новые обмороки, а час спустя, несмотря на то, что ее всячески приводили в чувство, старались согреть, давали вина, пробовали даже кормить, -- она не узнавала даже мужа, и не было сомнения, что у нее начинается тяжелая и долгая болезнь. Между тем во всем Хрептиеве поднялось движение. Солдаты, узнав, что пани вернулась полуживая, высыпали на двор, как рой пчел. Офицеры собрались в главной комнате хрептиевского дома и, тихо перешептываясь, с нетерпением ждали известия из спальни, куда перенесли Басю. Долгое время они не могли ничего узнать; служанки, правда, бегали туда-сюда, -- то в кухню за горячей водой, то в аптеку за пластырями, мазями и травами, но они ни на минуту не давали себя задержать. Эта неизвестность камнем давила все сердца. На дворе толпа все росла, пришли даже мужики из деревни. Все осаждали друг друга вопросами; скора разошлась весть об измене Азыи и о том, что Бася целую неделю убегала от погони без пищи и сна. При этом известии все пришли в бешенство. Возмущению солдат не было предела, и если они не выражали его вслух, то лишь боясь повредить больной шумом. Наконец, после долгого ожидания, к офицерам вышел пан Заглоба с красными от слез глазами; офицеры бросились к нему гурьбой и тотчас же засыпали его вопросами.
   -- Жива? Жива?
   -- Жива, -- ответил старичок, -- но одному Богу известно, что будет через час...
   Тут слова застряли у него в горле, нижняя губа задрожала, и, схватившись руками за голову, он тяжело опустился на скамью. Плечи его затряслись от глухих рыданий.
   Увидав это, пан Мушальский бросился в объятия пана Ненашинца, хотя и недолюбливал его, и завыл тихонько; пан Ненашинец тотчас завторил ему. Пан Мотовило вытаращил глаза, точно хотел что-то проглотить и не мог, пан Снитко начал дрожащими руками расстегивать жупан, а пан Громыка поднял руки кверху и так ходил по комнате.
   Солдаты заметили через окна эти знаки отчаяния и, полагая, что пани уже умерла, подняли шум и плач.
   Пан Заглоба, услыхав этот шум, впал в бешенство и выскочил на двор.
   -- Молчать, шельмы! Чтоб вас громом разразило... -- крикнул он сдавленным голосом.
   Они тотчас умолкли, поняв, что не пришло еще время оплакивать пани, но все же не расходились со двора. Пан Заглоба вернулся в комнату несколько успокоенный и снова сел на скамью.
   В эту минуту в дверях снова появилась служанка.
   Пан Заглоба бросился к ней.
   -- Ну как там?
   -- Спит.
   -- Спит? Слава богу!
   -- Может быть, Бог даст...
   -- Что делает пан комендант?
   -- Пан комендант у постели.
   -- Хорошо! Ступай туда, куда тебя послали.
   Пан Заглоба обратился к офицерам и сказал, повторяя слова служанки:
   -- Может быть, Бог даст... Спит! Я начинаю надеяться... Ух!
   И все глубоко вздохнули. Потом окружили пана Заглобу и стали его расспрашивать:
   -- Ради бога! Как это случилось? Что это было? Каким образом она убежала пешком?
   -- Сначала она бежала не пешком, -- ответил пан Заглоба, -- у нее даже были две лошади; и этого пса, чтобы его зараза задушила, она сбросила с седла.
   -- Ушам своим не верим!
   -- Рукояткой пистолета ударила его меж глаз, а так как они в то время отстали, то никто этого не видел и никто не погнался. Одного коня волки заели, а другой утонул при переправе через реку. Боже милосердный! Шла, бедняжка, одна по лесу, ничего не ела, не пила...
   Тут пан Заглоба снова зарыдал и на некоторое время прервал свой рассказ, а офицеры опомниться не могли от изумления, ужаса и жалости к этой общей любимице.
   -- Будучи уже близко от Хрептиева, -- продолжал Заглоба минуту спустя, -- но не узнав местности, она готовилась умереть, но услышала скрип колодезных журавлей и сообразила, что до Хрептиева уже недалеко, и, выбиваясь из последних сил, дотащилась.
   -- Бог охранял ее в такой опасности, -- сказал Мотовило, вытирая мокрые усы. -- Он сохранит ее и теперь!
   -- Иначе и быть не может! Вы сказали истинную правду! -- прошептали офицеры.
   Но вот на дворе опять послышался сильный шум. Пан Заглоба снова впал в бешенство и выскочил из комнаты. На дворе стояла сплошная толпа солдат. Увидав пана Заглобу и двух офицеров, солдаты раздвинулись, уступая дорогу.
   -- Помолчите, собачьи души! -- начал Заглоба. -- Не то я вас...
   Но из полукруга выступил Сидор Люсня, драгунский вахмистр, настоящий мазур, любимец Володыевского. Сделав два шага вперед, он вытянулся в струнку и произнес решительным тоном:
   -- Ваша милость! Не может быть иначе! Ежели он, такой-сякой сын, хотел нашу пани обидеть, то все мы на него двинемся, чтоб отомстить! Не я один говорю, все того просят. А так как пан полковник идти не может, то мы пойдем под началом кого другого, хотя бы в самый Крым, лишь бы его схватить и отомстить за нашу пани...
   В голосе вахмистра звучала упорная, холодная мужицкая угроза; остальные драгуны скрежетали зубами и, сопя и ворча, тихонько ударяли руками по саблям. В этом глухом ворчании толпы, напоминавшем рычание медведя в ночной тишине, было что-то страшное.
   Вытянувшись в струнку, вахмистр стоял и ждал ответа, за ним стояли в ожидании и остальные ряды, и в них чувствовалось столько упорства и злобы, что теперь бессильна была даже военная дисциплина.
   С минуту продолжалось молчание.
   Вдруг в задних рядах раздался чей-то голос:
   -- Кровь его -- лучшее лекарство для пани.
   Гнев пана Заглобы сразу прошел: его тронула привязанность солдат к Басе, а при упоминании о лекарстве у него вдруг мелькнула мысль о том, что надо привезти доктора для Баси. В первую минуту в пустынном Хрептиеве о докторе никто даже не подумал, а между тем в Каменце было несколько медиков и в числе их был один грек, человек знаменитый, богатый и такой ученый, что его повсюду считали чернокнижником. Но было сомнительно, захочет ли он за какое бы то ни было вознаграждение ехать в такую пустыню, как Хрептиев, он, которого даже магнаты величали "вашей милостью".
   Пан Заглоба задумался на минуту, потом сказал:
   -- Этот бешеный пес не уйдет от справедливой мести, за это я вам ручаюсь, а ты бы, наверное, предпочел, чтобы в этом поклялся король, а не Заглоба! Но еще неизвестно, жив ли он; пани, вырываясь из его рук, ударила его по голове рукояткой пистолета. Теперь не время об этом думать, надо прежде всего спасти больную.
   -- Мы хоть жизнью спасать ее готовы! -- ответил Люсня.
   В подтверждение слов вахмистра толпа опять заворчала.
   -- Слушай, Люсня, -- сказал Заглоба, -- в Каменце живет медик Родопул. Поезжай к нему, скажи, что пан генерал подольский вывихнул ногу у самого города и ждет его помощи. А когда вы будете за городскими стенами, ты схватишь его за шиворот и посадишь на коня, а то и в мешок, и единым духом повезешь в Хрептиев. Через каждые две версты я велю расставить для тебя лошадей, и вы все время будете ехать вскачь. Но только смотри, довези его живым, -- в мертвом толку мало.
   Толпа загудела теперь уже от удовольствия. Люсня только зашевелил усами и сказал:
   -- Уж я его раздобуду и не оброню до самого Хрептиева!
   -- Ступай.
   -- Ваша милость!
   -- Что еще?
   -- А если он потом помрет?
   -- Пускай помирает, только бы доехал живым. Бери шесть человек и ступай. Люсня побежал. Остальные бросились седлать лошадей: они были рады
   хоть чем-нибудь услужить пани. Через несколько минут шесть человек поехали в Каменец. За ними повели лошадей налегке, чтобы порасставлять их по дороге. Пан Заглоба, довольный собою, вернулся в комнату.
   Минуту спустя вышел Володыевский. Он почти не сознавал ничего, равнодушно выслушивал слова утешения. Сообщив Заглобе, что Бася все спит, он сел на скамью и, как помешанный, смотрел на дверь, за которой она лежала. Офицерам казалось, что он прислушивается, и они затаили дыхание. В комнате царила мертвая тишина.
   По прошествии некоторого времени Заглоба на цыпочках подошел к маленькому рыцарю.
   -- Михал, -- сказал он, -- я послал за доктором в Каменец, но... может быть, еще за кем-нибудь послать?
   Володыевский смотрел, собирался с мыслями и, очевидно, не понимал.
   -- За ксендзом, -- сказал Заглоба, -- ксендз Каминский мог бы и к утру поспеть...
   Маленький рыцарь закрыл глаза, отвернул к камину побледневшее как мел лицо и начал быстро повторять:
   -- О, Господи, Господи, Господи!
   Заглоба не спрашивал больше ни о чем и вышел, чтобы сделать надлежащие распоряжения. Когда он вернулся, Володыевского уже не было в комнате. Офицеры сказали ему, что больная звала мужа, но неизвестно, в бреду или в сознании.
   Старый шляхтич тотчас же убедился собственными глазами, что это было в бреду.
   Щеки Баси горели ярким румянцем; на вид она казалась здоровой, но глаза, хотя и блестели, были мутны, ее белые руки чего-то искали на одеяле и однообразными движениями скользили по нему. Володыевский ни жив ни мертв лежал у ее ног. Время от времени больная что-то тихонько бормотала, некоторые слова она говорила громче, и среди них чаще всего слышалось: "Хрептиев". Очевидно, порой ей казалось, что она все еще в дороге. Пана Заглобу в особенности тревожили движения ее рук по одеялу; в этих бессознательных движениях он видел один из признаков приближающейся смерти. Он был человек опытный, и немало людей умирало у него на глазах, но никогда еще его сердце так не разрывалось, никогда еще он не испытывал такой щемящей тоски, как при виде этого цветка, увядающего так безвременно... Он понял, что только один Бог может спасти эту угасавшую жизнь, и, опустившись на колени, стал громко молиться.
   Между тем дыхание Баси становилось все тяжелее и тяжелее и, наконец, перешло в хрипение. Володыевский вскочил. Заглоба поднялся с колен. Они не произнесли ни слова, а только обменялись взглядом -- и в этом взгляде был ужас. Им показалось, что она уже кончается. Но это продолжалось только минуту. Вскоре дыхание ее стало спокойнее и даже медленнее.
   С этой минуты они жили между страхом и надеждой. Ночь тянулась бесконечно. Офицеры не пошли к себе отдохнуть, а сидели в комнате, то посматривали на двери спальни, то перешептывались, то дремали. Слуга входил время от времени, чтобы подбросить дров в печку, при каждом шорохе они вскакивали, думая, что это идет Володыевский или Заглоба и что они услышат страшное слово: "Умерла!"
   Запели петухи, а Бася все еще боролась с горячкой. Под утро началась страшная буря с дождем: ветер гудел, выл в балках, выл на крыше, по временам колебал пламя в камине, выбрасывая в комнату целые клубы дыма и искр. Как только начало светать, пан Мотовило на цыпочках вышел из комнаты: ему нужно было еще ехать в объезд. Наконец настал и день -- бледный, туманный -- и осветил усталые лица.
   На дворе началось обычное движение: среди завывания ветра слышался конский топот на конюшне, скрип колодезных журавлей и голоса солдат, но вскоре раздался звон колокольчика: приехал ксендз Каминский.
   Когда он вошел в белом стихаре, все офицеры опустились на колени. Всем казалось, что настала торжественная минута, после которой, несомненно, должна наступить смерть. Больная была без сознания, и ксендз не мог ее исповедать. Он ее миропомазал, потом стал утешать маленького рыцаря и убеждать его в необходимости подчиниться воле Божьей. Но горе его было так велико, что никакие слова не доходили уже до его сознания.
   Весь день смерть носилась над Басей. Как паук, спрятавшийся в темном уголке потолка, выползет по временам на свет и по незаметной паутинной нити спускается вниз, так минутами и смерть спускалась к изголовью Баси. И не раз присутствующим казалось, что тень ее падает уже на чело Баси, что ее ясная душа раскрывает свои крылья, чтобы улететь из Хрептиева куда-то в бесконечное пространство, по ту сторону жизни; потом смерть, как паук, опять куда-то скрывалась, и в сердца окружающих снова вступала надежда.
   Но надежда эта была очень слабая и временная: никто не смел даже думать, что Бася переживет эту болезнь. Не ждал этого и Володыевский, и его отчаяние было так велико, что встревоженный Заглоба стал опасаться за него и поручил его наблюдению офицеров.
   -- Ради бога, следите за ним, -- говорил он, -- а то он еще руки на себя наложит.
   Хотя Володыевскому мысль эта и не приходила в голову, но в этих муках тоски и скорби он постоянно спрашивал себя:
   "Как же я могу остаться, если она уходит? Как могу я отпустить ее одну? Что скажет она, когда, оглянувшись, не найдет меня возле себя?"
   Раздумывая так, он всей душой жаждал умереть вместе с нею, ибо как он не мог представить себе жизни без нее здесь, на земле, так не понимал, чтобы в той жизни она могла быть счастлива без него, могла бы не тосковать по нему.
   После полудня зловещий паук снова скрылся под потолок; щеки Баси уже не так горели, жар настолько уменьшился, что к больной на минуту вернулось сознание.
   Некоторое время она лежала с закрытыми глазами, потом, открыв их, поглядела на маленького рыцаря и спросила:
   -- Михадок, я в Хрептиеве?
   -- Да, дорогая, -- ответил Володыевский, стискивая зубы.
   -- И ты вправду около меня?
   -- Да. Как ты себя чувствуешь?
   -- Ох! Хорошо!
   Она сама, по-видимому, еще не была уверена, не бред ли это. Но с тех пор к ней все чаще и чаще возвращалось сознание.
   Вечером с солдатами приехал Люсня, он вытряхнул из мешка у ворот крепости еле живого каменецкого медика вместе с его лекарствами. Медик, убедившись, что он не в руках разбойников, как раньше предполагал, а просто несколько странным ь ее за собою на аркане.
   -- Побойтесь Бога!.. Что вы говорите?.. -- воскликнул Володыевский. -- Я ли не люблю Басю.
   Заглоба сердито засопел, потом взглянул на Володыевского и, видя, что тот очень опечалился, ласково произнес:
   -- Послушай, Миша, ведь ты знаешь, что я говорю так только благодаря моему родительскому чувству к Басе. Иначе я не сидел бы здесь под турецким топором, вместо того чтобы сидеть где-нибудь за печью и пользоваться полным спокойствием в моих летах Вспомни, кто сосватал тебя с Баськой?.. Если не я, то прикажи мне выпить кадку чистой воды.
   -- Жизнью своею я заплачу вам за это! -- ответил маленький рыцарь.
   И они обнялись. После этого Володыевский продолжал:
   -- Если будет война, то я уж так решил: вы возьмете Баську и поедете с нею к Скшетуским, в землю Луковскую. Ведь туда не дойдут турецкие войска.
   -- Я все сделаю для тебя, хоть у меня и чешутся руки на турку; для меня нет хуже этого народа, не пьющего, как свиньи, вина.
   -- Я только одного боюсь, что Баська захочет ехать в Каменец, чтобы быть фи мне. Я даже дрожу при этой мысли, а я убежден, что она настоит на этом.
   -- В таком случае не соглашайся. Ведь ты знаешь, сколько неприятностей вышло из этой рашковской экспедиции, а ведь я сразу был против нее.
   -- Неправда!.. Вы сказали, что не хотите советовать.
   -- Раз я так сказал, значит, не хотел советовать, потому что это вышло бы хуже.
   -- Стоило бы ее поучить, но что с ней сделаешь?.. Если она увидит меч над моей головой, то упрется и поставит на своем.
   -- Говорю: не позволяй!.. О, Господи!.. Какая ты, право, тряпка.
   -- Признаюсь, когда она выпялит на меня свои глаза и станет плакать, то растаю, как масло на горячей сковороде. Верно, она что-нибудь сделала со мной -- иначе я не был бы таким мягким. Отослать-то я отошлю ее, потому что мне милее ее безопасность, чем мое здоровье, но когда я подумаю, что этим я сильно опечалю ее, то я даже немею от страха.
   -- Полно, Миша!.. Можно ли позволять водить себя за нос!..
   -- Ага!.. Вот вы как запели!.. А кто говорил, что я немилосерден к ней.
   -- Гм!.. -- почесал затылок Заглоба.
   -- Кажется, ты человек умный, между тем теперь и сам чешешь за ухом.
   -- Потому что обдумываю, как поступить с нею.
   -- А если она сразу вперит в вас свои глаза?
   -- И, пожалуй, вперит, -- сказал Заглоба с большой озабоченностью.
   Оба они опечалились над этим вопросом, так как, правду сказать, Володыевская знала их насквозь. Они разнежили ее до крайности во время болезни и так любили, что мысль поступить с нею вопреки ее воле ужасала их Что Володыевская покорно подчинится своей участи -- это они хорошо знали, но даже Заглоба предпочел бы ударить на полк янычаров, чем выдержать ее взгляд
  

Глава VII

   В тот же день под вечер приехали к ним весьма желанные, но неожиданные гости, от которых они ожидали большой помощи: Кетлинги сделали им сюрприз, не предупредив их о своем приезде. Удивления и радости их нельзя было описать. Кетлинги, узнав, что жена маленького рыцаря выздоравливает, очень утешились этим; Христина тотчас отправилась в боковую комнату, и радостный писк Варвары дал понять рыцарям о ее счастии.
   Кетлинг и Володыевский долго обнимали друг друга и то отталкивались, то снова соединялись в дружеских объятиях.
   -- О, Боже! -- восклицал маленький рыцарь. -- Кажется, я столько не обрадовался бы булаве, сколько приезду твоему. Ну, как живешь и что поделываешь в этой стране?
   -- Гетман назначил меня начальником каменецкой артиллерии, -- отвечал Кетлинг, -- и я приехал с женою в Каменец. Там, узнав о том, что с вами случилось, мы тотчас приехали в Хрептиов. Слава Богу, что все кончилось благополучно, а то мы ехали сюда в большом сомнении и не знали, что застанем здесь: радость или печаль.
   -- Радость, радость! -- вскрикнул Заглоба.
   -- Как же все это случилось? -- спросил Кетлинг.
   Володыевский и Заглоба, перебивая друг друга, начали рассказывать, что и как случилось; Кетлинг слушал их и удивлялся мужеству Баси.
   Наговорившись досыта о разных делах, Володыевский спросил Кетлинга, что с ним было с тех пор, как они расстались. Кетлинг удовлетворил его любознательность и сказал, что после свадьбы он жил на границе Курляндии и что им обоим было так хорошо, как ангелам в небесах Кетлинг, беря в жены Христину, знал, что берет "неземное существо", и с тех пор не изменил своего мнения.
   Володыевский и Заглоба вспомнили, что Кетлинг всегда выражался высоким слогом, а потом опять начали обнимать его. После этого Заглоба обратился к Кетлингу и спросил:
   -- Ну, а не случился ли с тобой какой-нибудь казус, который брыкается ногами и пальцами ищет во рту зубов.
   -- Да, Господь наградил меня сыном, -- смеясь, отвечал Кетлинг, - да и теперь.
   -- Я уже заметил, -- прервал Заглоба. -- А у нас все по-старому.
   При этом он посмотрел на Володыевского, который быстро зашевелил своими усиками.
   В эту минуту из комнатки больной вышла Христина и, остановившись у дверей, сказала:
   -- Баська зовет вас.
   Все отправились в боковушку, в которой начались новые приветствия. Кетлинг целовал руки больной, а Володыевский -- Христины, причем все смотрели друг на друга, как люди, долго не видавшиеся.
   Кетлинг почти не изменился; его волосы были острижены, и поэтому он казался моложе своих лет; зато Христина сильно изменилась, по крайней мере, в настоящее время; теперь она не была такой гибкой и стройной, да и в лице побледнела, от чего пушок на ее губах казался чернее. Остались только прежние глаза и выражение, но черты лица потеряли свою прежнюю прелесть. Разумеется, это было временно, однако Володыевский, посматривая на нее, сравнивал ее со своей женой и задавал себе вопрос: "Как я мог полюбить ее?.. Где тогда были мои глаза?"
   И наоборот, Володыевская казалась Кетлингу прекрасной, лицо ее хоть и побледнело во время болезни, но было нежным, как лепестки белой розы. Впрочем, в настоящую минуту она зарумянилась от радости, и ее ноздри по-прежнему быстро раздувались. Она казалась почти подростком и, на взгляд, ей можно было дать на десять лет менее, чем жене Кетлинга.
   Но ее красота сильнее подействовала на Кетлинга только в том смысле, что он начал еще больше думать о жене и считать себя виновным по отношению к ней.
   Обе женщины уже успели высказать все, что можно было высказать в такой короткий промежуток времени, поэтому теперь вся компания, сев у постели больной, начала вспоминать о прошлом. Но разговор их не клеился, так как в прошлом много было разных неприятных моментов, как, например, обручение Володыевского с Христиной и его равнодушие к Варваре, теперь любимой им жене, разные обещания, хлопоты, отчаяние. Пребывание в доме Кетлинга оставило у всех приятное впечатление, но о нем неловко было говорить, вследствие чего Кетлинг переменил тему.
   -- Ах, я и забыл вам сказать: ведь мы, по дороге, заезжали к Скшетуским, которые продержали нас две недели, и то не хотели отпустить. У них нам было так хорошо, что едва ли будет лучше в небесах.
   -- Ах, Боже мой! -- воскликнул Заглоба. -- Так вы были у них. Ну, как они поживают?.. Застали его дома?
   -- Да, застали, потому что он на время приехал от гетмана с тремя своими сыновьями, которые там служат в войсках
   -- Я не видал Скшетуских после нашей свадьбы, -- отозвался Володыевский. -- Хоть он был в Диких Полях и его сыновья были с ним, но мне не удалось видеть его.
   -- По вам там ужасно скучают, -- обратился Кетлинг к Заглобе.
   -- Ба!... Да и я скучаю по ним, -- отозвался старик -- Но всегда ведь так: сидя здесь, я скучаю по ним, поеду туда -- буду скучать по этой ласточке. Такая уж жизнь человеческая, что не в одно, то в другое ухо сквозит ветер, хуже всего быть сиротою. если б у меня было что-нибудь свое, то не любил бы чужое.
   -- Ведь и родные дети больше бы не любили вас, чем мы любим, -- отозвалась Володыевская.
   Заглоба обрадовался этому комплименту и, отбросив мрачные мысли, вошел в свою колею веселого настроения.
   -- Гм!.. Глуп я был тогда у Кетлинга, -- сказал он, посопев, -- что, сватая вам Христю и Басю, не подумал про себя!.. А можно было бы. Ведь признайтесь, -- прибавил он, обращаясь к женщинам, -- вы обе были неравнодушны ко мне и скорее вышли бы за меня, чем за Мишу или Кетлинга.
   -- Разумеется! -- воскликнула Володыевская.
   -- Галька Скшетуская, в свое время, тоже предпочла бы меня, но теперь уже поздно!.. По крайней мере, невеста, не такая, которая бьет татар по зубам. Ну, а здорова ли она?
   -- Слава Богу, здорова, но опечалена, что ее два сына бежали из буковской школы в войска, -- отвечал Кетлинг, -- сам Скшетуский рад, что его дети такие герои, но мать есть мать!
   -- Много у них детей? -- спросила Володыевская.
   -- Двенадцать мальчиков, а теперь пошли девочки.
   -- Да, это особенное расположение к ним Бога, -- сказал Заглоба. -- Всех их я, как пеликан, вынянчил собственными руками. Однако, придется средним надрать вихры, потому что, если уж они хотели бежать, то пусть бы бежали к Мише. Но погодите, это, верно, бежали Миша и Ваня. Их там такое множество, что даже сам отец путал их имена. Все они хорошие стрелки, и на полмили не увидишь ни одной вороны, потому что они всех их перестреляли из винтовок. Да, другой такой женщины ни днем, ни с огнем не отыщешь!.. Бывало, скажешь ей: "Слушай, Галька, шалуны подросли, пора новых заводить!" И она, хоть фыркнет, но к сроку всегда готова, точно ей ветер приносил. Вы только подумайте: до того дошло, что если какая-нибудь женщина из окрестностей не могла дождаться приплода, то одалживала у нее платье -- и это очень помогало. Ей-Богу!..
   Все, конечно, удивлялись, вследствие чего настала невольная тишина, которую нарушил Володыевский и, обращаясь к жене, произнес:
   -- Слышишь, Баська?
   -- Да замолчи ты, Миша! -- отвечала жена.
   Но Миша не хотел молчать, так как ему приходили разные мысли, которые он хотел высказать и сделать дело, беспокоившее его. Поэтому он начал говорить как бы между прочим, хотя в его словах и была задняя мысль.
   -- Не мешало бы навестить Скшетуских Положим, что его не будет дома, таё как он наверное пойдет к гетману, но ведь она женщина умная и останется дома.
   При этом он посмотрел на Кетлинга и продолжал:
   -- Уже весна, и погода будет прекрасная. Теперь для Баськи еще рановато, но потом, быть может, я не стал бы противиться, потому что это приятельская обязанность. Пан Заглоба отвез бы вас, а к осени, когда все успокоится, и я приехал бы к вам.
   -- Да, это прекрасная мысль! -- воскликнул Заглоба. -- Но ведь я и так должен ехать, потому что уже достаточно был неблагодарным по отношению к ним, забыв, что они живут на свете. Теперь мне даже совестно за себя.
   -- Что вы скажете на это? -- спросил Володыевский, смотря в глаза пани Кетлинг.
   Но та совершенно неожиданно спокойно отвечала:
   -- В другое время я с радостью была бы готова сопровождать Басю, но теперь этого не может быть, потому что я должна остаться при муже в Каменце и ни за что не брошу его одного.
   -- Что вы говорите! -- воскликнул Володыевский. -- Вы хотите остаться в крепости, которую наверняка станет осаждать неприятель, не знающий никаких послаблений. Если б еще мы воевали с какими-нибудь благородными людьми, а то ведь с варварами. А вы знаете, что значит попасть в турецкий или татарский плен?.. При одной мысли я весь дрожу!..
   -- Все-таки иначе не может быть, -- возразила жена Кетлинга.
   -- Послушай, Кетлинг! -- сказал в отчаянии Володыевский. -- Неужели ты позволил командовать собою?.. Да побойся ты Бога!
   -- Мы долго спорили по этому вопросу, -- отвечал Кетлинг, -- но она поставила на своем.
   -- К тому же и сын наш в Каменце у одной знакомой. Но неужели вы думаете, что неприятель возьмет Каменец? -- Она набожно вознесла свои ясные глаза к небу и прибавила: -- Впрочем, Господь сильнее турка и не обманет нас в нашей надежде!.. А так как я поклялась мужу не оставлять его до смерти, то мое место при нем.
   Маленький рыцарь смешался, потому что совсем не того ждал от Кетлинга.
   Володыевская, заметив с начала разговора, куда ее муж клонит, хитро улыбнулась и вперила в него свои быстрые глаза.
   -- Слышишь, Миша? -- спросила она.
   -- Замолчишь ли ты! -- воскликнул сконфуженный муж и бросил отчаянный взгляд на Заглобу, как бы ожидая от него помощи, но этот изменник встал и внезапно сказал:
   -- Однако, соловья баснями не кормят и не единым словом сыт человек: пора подумать об ужине.
   И с этими словами он ушел из комнаты больной. Вскоре за ним вышел и Володыевский.
   -- Ну, что? -- спросил Заглоба.
   -- Что же? -- отвечал маленький рыцарь.
   -- Ах, чтоб ей пусто было, этой Христе!.. Неудивительно, что Речь Посполитая гибнет, когда женщины управляют ею.
   -- Вы ничего не придумали?
   -- Если ты боишься жены, то, разумеется, ничего не придумаешь! Прикажи еще кузнецу подковать себя!..
  

Глава VIII

   Кетлинги пробыли в Хрептиове около трех недель. По истечении этого времени Володыевская пробовала встать с постели, но оказалась еще настолько слабою, что не могла стоять на ногах Она раньше выздоровела, чем собралась с силами, и доктор предписал ей лежать, пока совсем не окрепнет.
   Между тем настала весна с теплым ветром, который разорвал черные тучи, как старые одежды, а потом начал сгонять их с неба, как пастух сгоняет стадо овец с поля. Тучи, уходя, часто бросали крупные капли дождя. Растаявшие снега образовали на розных полях целые озера воды, ручейки плыли длинною тесьмою з овраги, которые, в свою очередь, шумели и хлопотали, унося все в Днестр.
   В промежутки разорванных туч проглядывало ясное, молодое солнце, влажное, словно оно только что выкупалось в этой всеобщей купальне.
   Вскоре показалась из-под воды зеленая травка; тонкие веточки кустарников набухли, а солнце с каждым днем пригревало сильнее; появились стаи мелких птиц, диких гусей, аистов, журавлей; за ними появились ласточки; затрещали и лягушки в мелкой теплой воде, запели певчие птицы; словом, вся природа оживилась и все как-будто радостно восклицало:
   -- А-у! Весна пришла!
   Но для этих несчастных стран она принесла не радость, а печаль, не жизнь, а смерть.
   Через несколько дней после отъезда Кетлингов маленький рыцарь получил от пана Мыслишевского следующее письмо:
   "На кучункарийских полях собираются войска. Султан послал значительные суммы в Крым. Хан с пятидесятитысячной ордой идет на помочь Дорошенке. Навала, как только обсохнут вешние воды, двинется по Черному и Кучменскому трактам. Да смилуется Господь над нашею бедною Речью Посполитою".
   Володыевский тотчас послал с этим известием своего слугу Пентку к гетману.
   Сам он, однако, не спешил из Хрептиова. Во-первых, как солдат, он не мог оставить этой станицы без приказания гетмана; во-вторых, он был опытный воин и знал, что татарские войска нескоро двинутся в поход, потому что еще вода не сошла, трава не выросла и казаки стояли в степях; а турков он ожидал только летом. Хотя они собирались под Адрианополем, но такой громадный табор войск, обозной прислуги, разной тяжести, лошадей, верблюдов и буйволов не мог быстро идти. Татарскую орду следовало ожидать гораздо раньше -- в конце апреля или в начале мая. Правда, перед главным сегеном, насчитывавшим десятки тысяч войск, являлись небольшие отряды и более или менее значительные ватаги, как отдельные капли дождя перед ливнем. Но их не боялся маленький рыцарь. Даже лучший татарский полк не мог устоять в открытом поле против польской конницы; что же тогда говорить о тех толпах, которые при одном известии о приближении войск рассыпались во все стороны, как пыль перед вихрем.
   Во всяком случае времени было много, а если бы его было и мало, то Володыевский с удовольствием размял бы свои косточки в стычке с каким-нибудь чамбуликом, потому что он был воин по плоти и крови; близость войны возбуждала в нем жажду неприятельской крови, а вместе с тем успокаивала его.
   Не так было с Заглобой, и хотя он в продолжение всей жизни достаточно привык ко всяким опасностям, тем не менее он больше беспокоился. В критические минуты он был даже отважен, но эта отвага была приобретена им часто помимо его воли; однако же первые известия о войне производили на него неприятное впечатление. Только когда маленький рыцарь объявил ему свои соображения, Заглоба ободрился и даже начал вызывать весь Восток на поединок.
   -- Когда христианские нации воюют между собою, -- говорил он, -- то и сам Господь печалуется, да и ангелы почесывают затылки, потому что где заботлив хозяин, там заботлива и челядь; но кто бьет турка, тот удостаивается любви всего неба. Я слышал от одной духовной особы, достойной доверия, что все святые даже млеют при виде этих собачьих сынов; они отбивают у них аппетит к небесной пище и портят их вечное блаженство.
   -- Да иначе и быть не может, -- отвечал Володыевский. -- Дело в том, однако, что у турок большая сила, тогда как наши войска, в сравнении с ними, можно собрать в одну горсть.
   -- Все-таки турки не захватят всю Речь Посполитую. Разве у шведского короля Карла Густава мало было войск?.. А ведь тогда велись войны и с северянами, и с казаками, и с Ракочем, и с электором!.. А теперь где они?.. Всех уничтожили и даже междоусобную войну между ними затеяли.
   -- Правда. Я первый не боялся бы войны, потому что дал обет отслужить Богу за Его милосердие к Баське, но я думаю об этой стране, которая вместе с Каменцем может перейти, хоть на время, в руки неприятеля. Вы только подумайте, какое святотатство станут чинить они в наших церквях и сколько натерпится от них народ христианский.
   -- Только не говори мне ничего о казаках!.. Все они негодяи!.. Они поднимали руки против своей матери -- отчизны, и пусть их встретит то, чего они заслуживают. Главное -- Каменец защитить. А как ты думаешь: сдастся он?
   -- Я думаю, что подольский губернатор не позаботился принять меры к защите и не осмотрел его как следует а мещане, пока гром не грянул, тоже не подумали о том. Кетлинг говорил, что туда пришли хорошо вышколенные полки епископа Требицкого. Да что тут говорить!.. Ведь защищались же мы под Зборажем за ничтожными валами!.. А здесь и подавно защитимся, потому что Каменец -- орлиное гнездо.
   -- Оно так, но неизвестно, найдется ли в нем орел, каким был Вишневецкий, или ворона? Знаешь ли ты подольского генерала?
   -- Да, то богатый человек и хороший солдат, но немного ленив.
   -- Именно. Я это часто высказывал ему. Потоцкие однажды хотели, чтобы я ехал с ним за границу воспитывать его и обучать манерам. Но я ответил им: "Не поеду, потому что он ленив; в его обуви ни в одном сапоге нет по два уха, и он станет ходить в моей; а ведь сафьян дорог". Позже, при Марии Людовике, он ходил одетым по-французски, но у него всегда падали чулки, и он светил голыми пятками. Где ему до Вишневецкого!
   -- Каменецкие купцы тоже боятся осады, потому что в торговле застой. Они предпочли бы принадлежать туркам, только бы не закрывать своих лавок.
   -- Шельмы! -- произнес Заглоба.
   Оба призадумались над будущей участью Каменца; в частности они заботились только о Басе, которая, в случае сдачи крепости, должна была бы разделить участь всех жителей.
   Подумав минуту, Заглоба вдруг хлопнул себя по лбу.
   -- Да чего же мы беспокоимся! -- воскликнул он. -- Зачем нам идти в этот паршивый Каменец и запирать себя? Лучше мы останемся при гетмане и станем действовать в открытом поле!.. В этом случае Баська не пойдет в полк и, волей или неволей, вынуждена будет уехать куда-нибудь подальше, например, хоть к Скшетуским... О, Миша! Господь видит мое сердце и знает мое желание биться с неверными, но для тебя и для твоей жены я откажусь от этого и увезу ее.
   -- Спасибо! -- отвечал маленький рыцарь. -- Разумеется, если я не буду в Каменце, то и Баська не поедет туда, но если гетман пришлет приказ ехать туда, то что тогда делать?.
   -- Что делать?.. О, черт побрал бы все эти приказы!.. Но, погоди, погоди!.. Я начинаю думать. Можно предупредить приказ!
   -- Каким образом?
   -- Очень просто. Напиши сейчас к Собескому и, сообщая ему какие-нибудь новости, в конце прибавь, что ввиду близкой войны ты, из любви к его особе, хотел бы остаться при нем и сражаться в открытом поле. Не правда ли, великолепная мысль? Во-первых, было бы непростительно запирать в стенах такого героя, как ты, когда он нужен в поле; во-вторых, за это письмо гетман еще больше полюбит тебя и наверняка оставит при себе. Ведь ему нужны верные солдаты. Ты только вникни: если Каменец выдержит, то вся слава этой победы падет на подольского генерала, а если ты отличишься в открытом бою, то это будет слава гетмана. Не бойся. Гетман не уступит тебя генералу. Вместо нас он отдаст других, но тебя и меня ни за что не уступит!.. Напиши и напомни ему о себе! О, мое остроумие еще стоит чего-нибудь, другого такого не сыщешь и среди навозных куч, в которых роются куры. Ну, Миша!.. Теперь нам не мешает выпить при этой удобной оказии. Пиши письмо!..
   Действительно, Володыевский очень обрадовался мысли Заглобы и поэтому обнял его.
   -- Да, -- сказал он, подумав, -- этим я не обману ни Бога, ни гетмана, ни отечества, потому что в открытом поле я принесу больше пользы, чем за каменецкими стенами. Сердечно благодарю вас. Я тоже думаю, что гетман с удовольствием оставит меня у себя под рукою, в особенности после моего письма. Но чтоб и Каменец не забыть, знаете, что я сделаю? Я соберу отряд пехоты, вышколю его и на свой счет отправлю в Каменец, о чем и сообщу гетману в письме.
   -- Еще лучше!.. Но откуда мы возьмем людей?
   -- Да у меня в подвалах сидит до сорока разбойников и левенсов {Левенсами назывались небольшие отряды казаков и крестьян, которые разбрелись, по окончании казачьих войн, по берегам Днестра и занимались грабежами и разбоями}, и я возьму их Бася часто советовала мне, а когда я хотел казнить их, просила даровать им жизнь и превратить их из разбойников в солдат. Правда, я неохотно соглашался на это, потому что нужно было, для примера прочим, наказать их Но так как теперь война на носу, то все можно. Это такой народец, который уже не раз понюхал пороху. Кроме того, я объявлю повсюду, что каждый, кто добровольно явится в полк из своих логовищ, тот получит полное прощение за свои преступления. Верно, соберется не менее ста человек. Жена будет очень довольна. Спасибо вам: вы сняли с моей души тяжелый камень.
   В тот же день маленький рыцарь отправил нового гонца к гетману и объявил разбойникам амнистию, если они добровольно поступят в пехоту. Те, разумеется, охотно согласились и обещали привлечь и других Володыевская очень обрадовалась. Тотчас послали за портными, которых собрали в Ушице и Каменце и заставили шить платье для новоявленных солдат. Каждый день бывшие разбойники учились ружейным приемам и маршировке на хрептиовском майдане. Володыевский радовался, что он будет сражаться в открытом поле и что жена его не подвергнется опасности во время осады Каменца, между тем как этим самым он окажет большую услугу как отечеству, так и осаждаемому городу.
   Прошло несколько недель в подготовке новых солдат и их обмундирования, как вдруг, однажды вечером, гонец вернулся от гетмана с письмом, в котором заключалось следующее:
   "Дорогой мой и милый Володыевский!
   За то, что ты аккуратно присылаешь мне всякие новости, я не останусь у тебя в долгу; за это как я, так и отечество будут всегда благодарны тебе. Война неизбежна. Я тоже получил известия, что на Кучункарах стоит большая сила, составляющая вместе с ордою до трехсот тысяч. Орды могут двинуться каждую минуту. Ни о чем султан так не хлопочет, как о Каменце. Изменники липки покажут туркам все дороги, и доведут их и научат, как взять эту крепость. Я надеюсь, что Господь выдаст в твои руки эту гадину, Азыю Тугай-бея, в твои или Нововейского, над несчастьем которого я искренно болею и сочувствую ему. Что касается твоего предложения быть подле меня, то Господь видит, как я рад этому, но, к сожалению, не могу допустить, потому что подольский генерал после выборов был ко мне весьма доброжелателен, и поэтому я хочу послать к нему лучшего из воинов Речи Посполитой, так как очень забочусь о Каменецкой крепости Правда, там будет много людей, видавших раз или два войну, но все они похожи на тех, кто хоть раз отведал вкусного блюда и целый век вспоминает о нем; а такого человека, который всю жизнь провел в огне и нуждается в нем, как в хлебе насущном, едва ли найдется, а если и найдутся такие люди, то они не имеют никакого влияния и не могут дать дельного совета Ввиду этого я и посылаю тебя, так как Кетлинг, хоть и хороший солдат, мало известен, между тем как на тебя будут обращены взоры всех граждан Несмотря на то, что командовать войсками будет другой, но все будут слушаться твоих советов и распоряжений. Хоть служба в Каменце довольно опасная, но мы уже привыкли к тому огненному дождю, от которого многие прячутся. За это нас достаточно вознаградит слава и благодарность потомства. Раз отечество в опасности, то я считаю лишним напоминать тебе спасать его".
   Письмо это, прочитанное в присутствии офицеров, произвело большое впечатление, так как все предпочитали действовать в поле, а не в крепости
   Володыевский поник головой.
   -- Ну, что ты думаешь? -- спросил Заглоба.
   Маленький рыцарь спокойно взглянул на него и так же спокойно ответил:
   -- Что же мне думать?.. Пойдем в Каменец.
   Казалось, что в его голове никогда не зарождалось другой мысли Однако после этого он вдруг зашевелил усиками и прибавил:
   -- Да, товарищи, пойдем в Каменец и не отдадим его, пока сами не погибнем.
   -- Да, пока сами не ляжем костьми, -- повторили офицеры. -- Ведь раз умирать!
   Заглоба молчал, окидывая взглядом окружавших его, и видя, что они ждут его слова, вдруг запыхтел и сказал:
   -- И я пойду с вами, черт меня побери!
  

Глава IX

   Как только просохла земля и травы зазеленели, хан двинулся на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам во главе пятидесятитысячной крымской и астраханской орды. Сам хан, его родственники и все значительные мурзы и беи были одеты в кафтаны, полученные в подарок от падишаха. Все они шли теперь на Речь Посполитую не так, как обыкновенно ходили за добычей и пленниками: теперь они шли принять участие в священной войне, на погибель Ляхистану и всему христианству.
   Другая, более грозная туча собиралась под Адрианополем, туча, против которой могла устоять только одна Каменецкая крепость. Вся остальная Речь Посполитая похожа была на открытую степь или на больного человека, который не только не может защищаться, но даже встать на ноги. Все силы ее истощились в прежних, только в конце победных войнах со шведами, пруссаками, русскими, казаками, венгерцами; кроме того, ее обессилили войсковые конфедерации и бунты Любомирского. В конце концов ее ослабили домашние неурядицы, бессилие королей, распри вельмож, заблуждение шляхты и ужасы междоусобной войны. И напрасно великий Собеский предсказывал гибель: никто не хотел верить в возможность войны, вследствие чего не принимали никаких мер к обороне; в казне не было денег, а у гетманов -- войск. Силе, против которой едва ли могли устоять союзные войска всех христиан, гетманы могли противопоставить только несколько тысяч человек.
   Между тем на Востоке, где все и вся подчинялось воле падишаха и народ служил как бы мечом в руках одного человека, все было иначе. Едва только развернули знамя великого пророка и повесили бунчуки над воротами сераля и на башне сераскериата, а улемы начали провозвещать священную войну, как пол-Азии и вся северная Африка поднялись, как один человек Сам падишах приехал весною в Кучункарийскую долину и там начал собирать невиданные до этого в мире силы. Сто тысяч спагов и янычаров, отборных турецких войск, находилось только при его священной особе, не говоря уже о тех, которые потом начали собираться из всех более или менее отдаленных стран его владений. Жившие в Европе прибыли раньше; за ними пришли боснийские беги в ярких одеждах, злые, как змеи, и быстрые, как молния; затем пришли дикие пешие албанцы, сражавшиеся широкими кинжалами, за ними ватаги отуречившихся сербов; потом народ, живший на берегах Дуная, жители обеих сторон Балканских гор и далее -- греческих. Каждый паша вел с собою целую армию, которая могла бы заполнить всю беззащитную Речь Посполитую. Потом явились валахи и молдаване, добруджские и белгородские татары; несколько тысяч липков и черемисов, которыми командовал Азыя Тугай-бей и которые надеялись со временем управлять несчастной, но хорошо известной им страною.
   Вслед за ними двигалось ополчение из Азии. Паши Бруссы, Алепа, Дамаска и Багдада привели с собой, кроме регулярных войск, вооруженный народ, начиная с диких горцев, живущих в Малой Азии, и кончая смуглыми обитателями побережий Тифа и Ефрата. По повелению калифа явились сюда и арабы, белые бурнусы которых покрыли, точно снегом, Кучункарийскую долину; между ними были кочевники из песчаных пустынь и жители городов от Мекки до Медины. Не остались дома и вассальные египетские войска, жившие в Каире и любовавшиеся каждый вечер пирамидами, освещенными вечернею зарею, и блуждавшие по развалинам Фив, и жители тех мрачных стран, откуда вытекает священный Нил, которым солнце дочерна опалило кожу; все они, вооруженные, собрались в пространной Адрианопольской долине и молились каждый вечер о победе для ислама и о гибели страны, которая одна заслоняла целые века остальную часть мира перед последователями пророка.
   Кроме шума всей этой массы вооруженного народа, сотни тысяч коней ржали на лугах; сотни тысяч буйволов, овец и верблюдов паслись рядом с табунами. Можно было подумать, что Господь, в Своем справедливом гневе, изгнал из Азии эти народы, как изгнал Адама и Еву, -- в страну, в которой солнце светит бледнее и степи на зиму покрываются снегами. Все это шло и двигалось вместе со стадами; там были белые, темные и черные воины, одежды которых блестели и пестрели в лучах весеннего солнца. А сколько там было языков и наречий! Все народы были чужды друг другу и удивлялись как одежде, так и оружию других; у каждого были свои обычаи и своя манера вести войну. Только одна вера объединяла все эти кочующие племена, и когда муэдзины начинали призывать на молитву, вся эта разноязычная масса обращалась лицом к востоку и в один голос воссылала мольбу к Аллаху.
   Одной свиты и прислуги при султане было больше, чем всех войск в Речи Посполитой. За войсками и ополчением тянулись купеческие караваны с предметами первой необходимости и разными другими товарами; возы их тянулись вместе с военным обозом
   Два трехбунчужные паши, ехавшие впереди всех войск, были заняты исключительно вопросом о доставлении войскам продовольствия, и они замечательно хорошо исполняли свои обязанности: всего было довольно. За войсками шли пороховой обоз, которым заведовал особый начальник, и двести пушек; между ними было десять осадных, какими не обладал никто из европейских монархов. Азиатские беи находились на правом крыле, а европейские -- на левом Лагерь занимал такую огромную площадь что рядом с ним Адрианополь казался маленьким городком. Палатки султана, отличавшиеся блестящим пурпуром, шелковыми шнурами, атласом и золотыми кистями, представляли как бы отдельный город, по которому ходила вооруженная стража, состоявшая из черных абиссинских евнухов, одетых в желтые и голубые кафтаны. Там же ходили гаманы или носильщики из Курдистана, молоденькие пажи-узбеки с красивыми личиками; на них были наброшены в виде пелеринок шелковые покрывала, закрывавшие часть груди и плечи; кроме них, было множество разной прислуги, одетой в пестрое, как степные цветы, платье; здесь были конюхи, лакеи; факельщики, которые во время пути ночью освещали дорогу, и прислуга, назначенная для услуг сановников и придворных
   На просторном майдане, подле ставки султана, напоминавшей по своей роскоши обетованный рай Магомета, находились шатры, не уступавшие своею роскошью шатрам султана. Это были шатры визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакана Кара Мустафы, на которого было обращено все внимание, как на светило будущей войны.
   Перед палатками падишаха виднелась стража из поляхской пехоты; на головах их были высокие тюрбаны, отчего они казались великанами. Все они были вооружены дротиками на длинных древках и кривыми саблями. Палатки этой гвардейской пехоты находились рядом с султанскими. Далее был расположен лагерь страшных янычар, вооруженных мушкетами и копьями, которые составляли главную силу турецкой армии. Ни немецкий царь, ни французский король не могли равняться янычарам ни в знании военного дела, ни в численности. В войнах с Речью Посполитой народ турецкий, вообще слабый, не мог остаться победителем перед равной с ним по числу силой войска польского, а если и оставался когда победителем, то лишь имея перед собой значительно меньшее число воинов польских Янычары же не трусили и перед регулярной конницей Речи Посполитой и вступали с нею в бой. Весь свет боялся янычар, от них приходили в ужас даже в Царьграде. Сам глава турецкой империи -- султан и тот чувствовал ужас перед этими преторианцами, и самым важным лицом Дивана был всегда главный ага этих "барашков".
   После янычар следовали спаги; за ними регулярные войска пашей, а уже за этими последними -- ополченцы. Все войска этого обоза уже несколько месяцев стояли под Константинополем, ожидая прибытия войск из отдаленных мест Турции и весенних, теплых дней, чтобы предполагаемый подход в Ляхистан можно было совершить без всяких затруднений.
   Солнце, как будто исполняя волю падишаха, бросало свои яркие, горячие лучи на землю. Целый месяц простояла чудная погода; несколько раз только шел теплый дождичек, а все остальное время ни одной тучки не появлялось на небе. Яркие солнечные лучи озаряли белые палатки, разноцветную одежду турецких воинов, их громадные тюрбаны; лучи эти играли на остроконечиях шлемов, знамен и копий; вообще, все предметы, освещаемые солнечным светом, словно купались в нем. Вечером же на безоблачном небе появлялся месяц и освещал поклонников пророка, идущих под его знаком для покорения новых земель на далеком севере. Затем, поднимаясь выше, месяц становился все бледнее при блеске загоравшихся костров, и наконец, когда костры вспыхивали на всем пространстве, занятом лагерем, а массала-джиняры, арабы из Алеко и Дамаска, зажигали разноцветные фонарики у палаток султана и визирей, фонари эти казались звездами, сошедшими с неба и блистающими на равнине.
   В войсках существовала образцовая дисциплина и порядок. Паши покорно исполняли волю султана, а войско беспрекословно повиновалось приказанию пашей. Провианта было взято вдоволь, как для людей, так и для животных Всего было в изобилии. Время посвящалось ученью, отдыху и молитве -- и так было изо дня в день. Когда же муэдзины начинали с минаретов сзывать к молитве поклонников пророка, то все воины мусульманские, как один человек, оборачивались лицом к востоку и, постелив перед собою кожу или коврик, становились на колени. Видя такой образцовый порядок во всем, все были уверены в успехе похода.
   Султан приехал в войско в конце апреля и пробыл здесь около месяца, покуда обсохла земля. Здесь он проводил время в смотрах войск, а также приучал их к походной жизни и, сидя под пурпуровым балдахином, принимал послов. Султана сопровождала в походе его красавица жена Кассека со своим двором, женщины которого тоже были похожи на райских гурий
   Кассека ехала в позолоченном экипаже под пурпурной палаткой. Ее сопровождали другие экипажи и белые сирийские верблюды с вьюками, также покрытыми пурпуром. Слух Кассеки во время путешествия услаждался пением баядерок, а когда она, утомленная переездом, начинала дремать, то раздавались тихие, нежные звуки музыки, убаюкивавшие ее. В сильный полуденный зной над ней веяли опахалом из страусовых и павлиньих перьев, а перед шатром ее благоухали драгоценные ароматы из индийских курильниц. Она везла с собою все свои бесценные сокровища и украшения, какие только можно увидать на Востоке и какие только мог приобрести султан. Поезд Кассеки блестел всеми цветами радуги от украшавших людей и животных драгоценных камней и золота. Встречавшиеся с этой сказанной процессией люди не смели взглянуть в лицо Кассеке, так как она принадлежала султану.
   Тем временем солнце грело все больше и больше и наконец наступила страшная жара, вслед за чем был возвещен и поход на Ляхистан. Войско об этом походе узнало по тому, что однажды вечером на высокой мачте, которая находилась у палатки султана, вдруг появилось знамя и раздался выстрел из пушки. Вслед за этим послышался бой священного барабана, а ему начали вторить и остальные; потом заиграли на флейтах, полунагие дервиши начали набожно завывать, и с наступлением ночи войско двинулось в поход, дабы избежать дневного зноя. Сначала выступили в поход табор и паши, которые должны были заботиться о прокормлении войска; шло также с ними и множество ремесленников, на обязанности которых лежало ставить палатки. Затем шли стада верблюдов и стада животных, назначенных для убоя. Войску предназначено было каждую ночь по шести часов проводить в дороге, а затем приходить, на стоянку, где уже должен был быть готов обед и все для отдыха.
   Через несколько часов после первой тревоги и само войско двинулось в поход. Султан вместе с улемами, визирем, молодым каймаканом Карз-Мустафой, "восходящим солнцем войны", и конвоем из "поляхской" пехоты выехал на возвышенное место, чтобы полюбоваться на отправляющееся войско. Хотя ночь была светлая от яркой луны, но султан все-таки не мог окинуть взглядом всего войска, так как оно, хотя и шло тесными колоннами, но было растянуто на несколько верст.
   Вид такого множества воинов радовал сердце султана, и он, глядя на небо, благодарил Аллаха, перебирая при этом четки из сандалового дерева, -- благодарил за то, что Аллах даровал ему власть над таким множеством народов. Затем, когда авангард скрылся из глаз, султан, прервав свою молитву, обратился к Мустафе, молодому черному каймакану:
   -- Я забыл, кто идет впереди всех?
   -- Райская светлость! -- отвечал Кара-Мустафа. -- В передовом отряде идут липки и черемисы, а ведет их твой верный пес, Азыя, сын Тугай-бея.
  

Глава X

   Сын Тугай-бея, Азыя, долго стоял на Кучункарийской равнине, а затем, впереди всех турецких войск, пошел к границами Речи Посполитой.
   После так несчастливо кончившегося для него приключения с женой Володыевского казалось, что счастие опять начало возвращаться к нему: он выздоровел, хотя красота его навеки была уничтожена, так как один глаз совсем вытек, нос был размозжен и голова его, когда-то походившая на голову сокола, теперь вызывала ужас своим безобразием, но это-то безобразие внушало еще большее уважение диким добружским татарам. Своим прибытием в лагерь он произвел большой переполох; воины, передавая друг другу о его подвигах, преувеличивали их до небывалых размеров. С восторгом рассказывали, как Азые удалось обмануть поляков, как еще никогда никто их не обманывал, и что, придя к султану, он всех черемисов и липков привел с собою, а дорогой сжег все города по течению Днестра, перерезав все польские гарнизоны и захватив богатую добычу. Все те воины, которые пришли из далеких стран Востока и никогда еще не воевали с поляками, с трепетом думали о встрече с конницей гяуров, которой они боялись больше всего на свете, и все они смотрели с глубоким уважением на Азыю, как на победителя ляхов, не побоявшегося этих последних и тем положившего начало войне. Вид этого "багадьяра" -- богатыря ободрял их, тем более что он был сын Тугай-бея.
   -- Он получил воспитание у ляхов, -- говорили татары, -- но он -- сын льва: искусав своих воспитателей, он стал служить султану.
   Визирь захотел познакомиться с ним; а молодой каймакан Кара-Мустафа, "восходящее солнце", который только и мечтал о славе и геройстве, даже почувствовал к нему склонность. Визирь и Мустафа очень подробно расспрашивали сына Тугай-бея о польской земле, о гетмане, войсках, Каменце, и ответы, получаемые от Азыи, радовали их, давая надежду на успешный исход войны, вследствие чего они могли получить название "гази", то есть завоевателей. Затем Азыя несколько раз был призван к визирю, а также и к Мустафе и получил от них в подарок верблюдов, лошадей и оружие.
   Наконец, великий визирь даже подарил ему кафтан, что еще больше возвысило его в глазах липков и черемисов. Ротмистры Крычинский, Адурович, Моравский, Грохольский, Творковский, Александрович, когда-то служившие Речи Посполитой, а потом перешедшие к падишаху, безусловно признали над собою команду Азыи, как сына князя Тугай-бея и как воина, удостоившегося получить кафтан за свои необыкновенные подвиги. Его произвели в мурзы, и под его начальством находилось более двух тысяч самых отборных из татарских воинов, готовых по одному знаку его броситься в огонь и в воду. Начинающаяся война могла принести много славы и почестей молодому мурзе.
   Но, несмотря на все это, Азыя не пользовался спокойствием душевным. Во-первых, его самолюбие было уязвлено тем, что татарские воины, в сравнении с янычарами или спагами, похожи были на гончих собак, бегущих впереди охотников. Татар здесь ни во что не ставили, хотя сам Азыя пользовался большим уважением у турок. Для турок татары были необходимы, в другое время они даже побаивались их, но во время похода выказывали им свое пренебрежение. Все это, конечно, не скрылось от глаз Азыи, и он отделил липков, как лучших воинов, от прочих татар орды. Но хорошего из этого ничего не вышло, так как он раздражил только этим разделением войск остальных добружских и белгородских мурз, но все-таки не убедил турецких офицеров в превосходстве липков над остальными ордынцами. Кроме того, воспитанный в Польше, Азыя не в состоянии был свыкнуться с обычаями мусульман. Хотя в Польше он был простым офицером, но никогда так не унижался ни перед гетманом, ни перед начальством, как здесь, будучи мурзой и имея под своей властью всех липков. В присутствии визиря он должен был склоняться лицом в прах, перед Кара-Мустафой -- бить поклоны до земли, перед главным агой янычар, перед пашами и улемами -- падать ниц... Помня, что он сын Тугай-бея, Азыя не мог свыкнуться со всем этим. Самолюбие и гордость, наполнявшие дикую душу Азыи, заставляли его несказанно страдать от этих унижений. Но всего больше страдал он при воспоминании о Басе. И не столько его мучил позор перенесенного поражения от нее, сколько мысль о невозвратимой надежде когда-либо обладать этой женщиной, безумно любимой им; он желал бы иметь ее в своем шатре, любоваться на нее, покрывать ее страстными поцелуями, бить и истязать ее. Если бы ему предложили на выбор: сделаться султаном и властвовать над Царьградом и Босфором или обладать Басей -- он, не задумываясь, предпочел бы последнее управлению над половиной света и званию калифа. Любя и в то-же время ненавидя всеми силами души своей, он тем сильнее желал обладать ею, что она принадлежала другому. Ее чистота и верность мужу еще больше разжигали в нем страсть, а при воспоминаниях о тех поцелуях, которые он запечатлел на ее устах в овраге после битвы с Азба-беем, а также и о том, как он держал ее в своих объятиях во время борьбы с нею под Рашковым, он чувствовал безумные желания. Азыя не знал, вернулась ли Бася к мужу или погибла в степи. Порою мысль о ее смерти радовала его, а иногда эта же мысль приводила его в полное отчаяние. Иногда он горько раскаивался в том, что задумал похитить Басю, сжечь Рашков и убежать из Хрептиова; он сожалел о том, что не остался в Хрептиово хотя бы простым офицером, но зато имел бы возможность всегда видеть властительницу души своей -- Басю.
   Зося же Боско находилась в шатре Азыи и страшно страдала от жестокого обращения с ней Тугай-бея Он обращался с ней, как с последней невольницей, не имея к ней никакого сострадания. Он мстил ей за то только, что она не Бася. Хотя он вполне пользовался ею, наслаждаясь ее молодостью и красотой, но это не мешало ему время от времени с бешенством накидываться на нее, топтать ее ногами, стегать плетью ее нежное молодое тело. Она невыразимо страдала, и еще больше потому, что не имела никакой надежды на избавление. Расцвет ее жизни начался в Рашкове: она там страстно полюбила Адама Нововейского. Она полюбила его горячо, беззаветно, как любят первый раз в жизни, а злая судьба бросила ее в объятия этого ужасного слепца, который сделал ее своей игрушкой и невольницей; она, трепеща всем телом, должна была ползать перед ним, как побитая собака; глядеть на его лицо и на руки, не думает ли он схватить плеть, чтобы начать свои истязания над нею, и при этом должна была не дышать и не показывать своих слез...
   Она не имела надежды на сострадание или на избавление от ужасной судьбы. Если бы ей и удалось избавиться от этого ада, то все-таки она, уже опороченная, не могла быть прежней чистой Зосей. Прежнее было невозвратимо. Но так как сама по себе она нисколько не была виновна ни в чем, всегда была чиста и непорочна, то и удивлялась, за что Бог так страшно и немилосердно наказал ее? И от этих сомнений она еще больше страдала.
   Так страдала она дни, недели, месяцы. На Кучункарийские поля Тугай-бей явился со своими липками зимой, а в июле начался поход к границам Польши Зося прожила все это время в стыде, муках и непосильных трудах. Несмотря на красоту и доброту Зоси и на то, что Азыя держал ее у себя в качестве наложницы, он заставлял ее работать, как невольницу, страшно ненавидя ее за то, что она была не Бася. На ее обязанности лежало справлять все домашние работы, водить скот на водопой, приносить воду для омовений и дрова для костров. В отряде липков не было обыкновения закрывать женщинам лица покрывалами, не так как в других турецких отрядах; но липки стояли особняком и, проведя почти всю жизнь в Речи Посполитой, не могли привыкнуть к обычаям Востока. Если кто-нибудь из солдат имел пленницу, то эти невольницы не закрывали лиц покрывалами, хотя им и не позволено было ходить далеко от границ, где стояли липки, потому что иначе их непременно похитили бы янычары, но в лагере липков они ходили свободно и могли свободно заниматься хозяйством.
   Хотя Зосе и тяжело было ходить за дровами и водить животных на водопой, но она охотно исполняла эту обязанность, так как дорогой она могла наплакаться вволю, в палатке же это было невозможно. Однажды Зося несла в лагерь вязанку дров и по дороге встретила мать свою, которая жила у Галима и подарена была этому последнему Азыей. Мать и дочь бросились в объятия друг другу и их едва могли разнять. Узнав об их встрече, Азыя исполосовал Зосю плетью, но несмотря на это, она все же была чрезвычайно рада этой встрече. Раз как-то Зося, стирая белье у пруда, увидала вдали идущую Еву, которая несла на плечах ведра с водою, сгибаясь под их тяжестью. Фигура Евы заметно изменилась, стан ее пополнел, но лицо все-таки напоминало черты лица Адама, и сердце бедной Зоси сжалось при воспоминании о любимом человеке, и она потеряла сознание. При этой встрече девушки от страха не сказали друг другу ни одного слова.
   Страшные мучения, которым подвергал Азыя Зосю, довели ее до такого состояния, что она больше ничего в жизни не желала, как только избавиться от побоев -- и это желание сделалось единственною целью в ее жизни. Если бы на месте Зоси была Володыевская, то она, не задумываясь, зарезала бы своего мучителя, не заботясь о последствиях, но Зося была слишком молода, да к тому же не отличалась силой характера. В конце концов дело дошло до того, что Зося стала считать за великую милость, если этот страшный слепец из-за минутного каприза целовал ее, наклоняя над нею свое изуродованное лицо. Находясь вместе с Азыей, она следила за каждым его взглядом, за каждым движением, стараясь угадать его желание и расположение духа.
   Если же Зося не сразу угадывала о его желании -- он приходил в бешенство, клыки его начинали блестеть, как у старого Тугая, и Зося, дрожа от страха, бросалась к нему в ноги, ползала перед ним, целовала побелевшими губами его сапоги и, цепляясь за его колени, кричала, как ребенок, которого собираются наказать:
   -- Не бей меня, Азыя!.. Прости, не бей.
   Но прощения от него она никогда не получала. Он мучил ее за то, что она была не Бася, и, кроме того, мстил за то, что она была когда-то невестой Нововейского. Хотя Азыя и не был трусом, но при мысли о встрече с этим геркулесом, с которым у него были такие ужасные счеты, его порядочно коробило. Ему казалось, что во время предстоящей войны встреча его с Адамом была неизбежна. Он не мог забыть о его существовании, так как Зося своим присутствием напоминала о нем, за что он и мстил ей жестокими побоями.
   Между тем, по приказанию падишаха, войска его выступили в поход Липки, добручане и другие татары должны были составлять авангард, с чем согласны были и визирь с каймаканом. До Балкан все войско шло вместе, не разделяясь. Поход этот не отличался особенными трудностями: войско, чтобы не утомляться от дневного зноя, шло ночью, проводя в дороге не более шести часов, а затем, останавливаясь на отдых. Дорога перед ними освещалась горящими смоляными бочками. Войска растянулись по всей необозримой равнине, покрыв собою и долины, и горы. Сначала шли вооруженные войска, за ними обозы, где находились также и гаремы, а за обозами -- многочисленные стада.
   Во время этого путешествия в одном из прибалканских болот экипаж Кассеки так глубоко увяз, что его не могли оттуда вытащить двадцать волов. "Господин! Это дурное предзнаменование для тебя и для войска", -- сказал султану главный муфтий. "Дурное предзнаменование!" -- повторяли в обозе полупомешанные дервиши. Перепуганный этими предсказаниями падишах решил отослать домой красавицу Кассеку, а также и других женщин.
   Приказ султана был объявлен всему войску. Одни из воинов отсылали невольниц своих к себе домой, другие же, которым некуда было отсылать, просто убивали их, не желая продать их в чужие руки, но тем не менее тысячи женщин были проданы барышникам из караван-сарая, которые перепродавали их на рынках Стамбула, а также и по соседству -- в Азии. Продажа эта продолжалась три дня. Азыя также продал Зосю на рынке, где купил ее один богатый старик, константинопольский купец, чтобы подарить своему сыну, и заплатил за нее Азые большие деньги.
   Зося со слезами умоляла купца купить также и мать ее, и купец, будучи весьма добрым человеком, исполнил ее желание, купив за очень дешевую цену мать Зоси. На другой день Зося, а также и мать ее с другими женщинами были отосланы в Стамбул, где жизнь Зоси хотя была такая же позорная, но все-таки сделалась лучше. Новый хозяин полюбил ее, и через несколько времени она сделалась его женой. С нею вместе жила и мать ее.
   Бывали случаи, что многие из проданных в неволю через несколько лет возвращались на свою родину. Зосю также кто-то отыскивал через армян, греческих купцов, посольских слуг -- но все это было напрасно: отыскать ее не могли; затем поиски эти вдруг прекратились, а Зося так и умерла в гареме, не увидав ни отечества, ни близких и дорогих для нее людей.
  

Глава XI

   Сильное движение заметно было в приднестровских станицах еще раньше, чем выступили турки из-под Адрианополя. Гетман то и дело посылал гонцов с приказами в Хрептиов, так как этот последний ближе других находился к Каменцу. Одни из приказов гетмана пан Михаил сам исполнял, а некоторые пересылал с людьми, на верность которых мог надеяться, в другие станицы. Вследствие этого гарнизон Хрептиова стал меньше. Например, пан Мотовидло ушел из Хрептиова со своими казаками на Умань на помощь к Ганенку, который с немногочисленным отрядом верных Польше казаков воевал против Дорошенки, соединившегося с крымской ордой. Паны Мушальский, Снитко, Ненашинец и Громыка, спешили с товарищеской хоругвью и линкгаузовскими драгунами к Батогу, где находились Лужецкий с Ганенком, наблюдавшие за действиями Дороша. По приказанию гетмана, пан Богуш должен был оставаться в Могилеве до появления вблизи города татарских чамбулов. Знаменитый Рущич, который мог поспорить в партизанстве только с Володыевским, получил также приказ гетмана, но самого его нигде не могли отыскать; знали только, что Рущич, взяв с собой несколько десятков человек, уехал в степи, а затем его никто больше не видал. О местопребывании его узнали спустя долгое время; по всему войску разнесся слух, что кругом стоянки Дорошенки с союзными ему татарами скачет какой-то дьявол и каждый день похищает воинов, то поодиночке, то целые немногочисленные отряды. Только тогда все убедились, что это был пан Рущич, потому что никто, исключая пана Михаила, не мог так надуть неприятеля. И на самом деле, это был не кто иной, как пан Рущич.
   Володыевский, согласно приказанию гетмана, должен был отправиться в Каменец. Гетман знал, что приезд Володыевского придаст храбрости гарнизону и ободрит жителей. Гетман был убежден, что Каменец должен пасть, но для него важно было, чтобы эта крепость продержалась хотя бы до тех пор, покуда Польша успеет собраться с силами для отпора неприятеля. Зная, что Каменец не выдержит осады, гетман все-таки посылал туда своего любимого воина и первого польского рыцаря на верную смерть.
   Он знал, что Володыевский должен погибнуть, и не жалел его. В голове гетмана всегда была одна мысль, которую он, долгое время спустя после этого, высказал в Вене, говоря, что госпожа Воинова может производить людей на свет, а война их только губит. Он не боялся умереть за отечество, считая это обязанностью воина, и если смерть его могла принести большую пользу отечеству, то она должна была казаться для воина высшим благом и самой драгоценной наградой. Гетман убежден был в том, что и Володыевский разделяет его мнение.
   Да к тому ж и не время было думать о спасении одного какого-либо воина, когда гибель угрожала костелам, городам и вообще всей Польше. На Европу шел весь Восток, а между тем христианский люд, охраняемый Польшей, не хотел подать ей помощи. Гетман желал только одного: чтобы Каменцу удалось защитить Речь Посполитую, а она, в свою очередь, защитила бы другие христианские государства.
   Конечно, все это могло бы совершиться, если бы Польша имела какие-нибудь силы для обороны и если бы внутри нее царило согласие. Но гетман нуждался в воинах даже для рекогносцировок, а не то что для сражения. Если он посылал солдат для защиты одной какой-нибудь местности, то другая оставалась совершенно беззащитной от неприятеля. Стража, поставленная ночью у лагеря падишаха, была гораздо больше, чем все войско гетмана. Неприятель шел и от Днепра, и от Дуная. Самый ближайший из них для поляков был Дорошенко с крымской ордой. Напав на пограничные области и предав огню все вокруг себя, он вырезал все население. Гетман выслал против него все лучшие войска, но людей не хватало даже для рекогносцировок.
   Вследствие всего этого гетман послал пану Михаилу письмо следующего содержания:
   "Я уже подумывал послать тебя навстречу неприятелю к Рашкову; но побоялся поступить таким образом, потому что неприятель мог переправиться в десяти местах на наш берег, и тогда бы захватил нашу страну, вследствие чего ты не мог бы попасть в Каменец, где ты необходим. Я совсем было забыл о Нововейском, но вчера случайно мне пришлось вспомнить о нем, и так как он в настоящее время находится в страшном отчаянии, то я надеюсь, что согласится на мое предложение. Пошли ему от моего имени приказ идти как можно дальше вперед, навстречу неприятелю, и пусть повсеместно разгласит слух, что мы обладаем многочисленным войском. В помощь Нозовейскому ты отдели часть своей конницы. Если же неприятель будет от него невдалеке, то пусть он является перед ним то тут, то там, но ни в коем случае не сдается ему. О действиях неприятеля мне все известно, но если Нововейский разузнает что-нибудь новое -- пусть сообщит тебе, а ты уже дашь знать мне, и затем в Каменец. Передай Нововейскому, чтобы он не медля отправлялся, да и ты также соберись для отъезда в Каменец, но не раньше, чем получишь известие с молдавского берега и от Нововейского".
   На время Нововейский переселился в в Могилев, и так как носились слухи, что он намеревался приехать в Хрептиов, то Во-лодыевский и послал к нему приглашение немедля приехать туда, так как он получит приказ на имя его от гетмана.
   И Нововейский три дня спустя появился в Хрептиове. Но его трудно было узнать, так он изменился. Знакомые его, встретившись с ним, подумали, что пан Бялогловский правду сказал, назвав его кащеем. Прежнего в нем ничего не осталось -- ни бодрости, ни веселости, ни удали. Он стал казаться еще выше от страшной худобы. Страшно пожелтевший, даже черный, он смотрел на своих близких приятелей, как бы не узнавая их; ему надо было несколько раз повторять одно и то же, чтобы он мог вполне уразуметь смысл сказанного. По-видимому, в его жилах текла уже не кровь, а желчь, и он старался отгонять от себя некоторые мысли, боясь от них сойти с ума.
   Хотя каждый из населения пограничных областей понес какое-нибудь несчастие или оплакивал кого-нибудь из близких после столкновения с турками, но на голову Нововейского обрушилось сразу несколько несчастий. Все те, которых он любил со всею страстью своей буйной натуры, исчезли для него навеки: отца, сестру и невесту он потерял в один день. Конечно, он с радостью предпочел бы смерть любимых им девушек их позору. Но все жесточайшие муки Нововейского могли показаться пустяками в сравнении с тем, что должны были выносить эти несчастные девушки. Как он ни старался не думать обо всем этом, но это ему все-таки не удавалось.
   По наружности он был спокоен, но в душе не мог примириться с судьбою, и всякий, взглянув на мертвенное равнодушие его, мог понять, что под ним скрывается что-то такое, что приведет эту стихийную натуру великана к чему-нибудь ужасному. Все это очень ясно выражалось на его лице, так что друзья сторонились его и боялись напомнить при нем о его несчастии.
   Приехав в Хрептиов и увидав Басю, Нововейский снова пережил все свои муки. Поздоровавшись с нею и целуя ее руку, он застонал, как раненый зверь, причем глаза были налиты кровью, а жилы на шее напряглись, как канаты. Бася, увидав Нововейского, заплакала и, как мать, с любовью обхватила его голову руками, Нововейский же при этом бросился к ее ногам, и едва его удалось поднять с пола. Узнав, какое поручение возлагает на него гетман, он ожил и с выражением какой-то злой радости в глазах сказал:
   -- Я все исполню и сделаю еще больше!..
   -- Если встретитесь с этим кровожадным псом, отплатите ему вдесятеро, -- заметил пан Заглоба.
   Нововейский не сразу ответил Заглобе, а сначала взглянул на него безумными глазами и направился к старику, словно намереваясь кинуться на него.
   -- Поверьте, -- сказал он наконец, -- я никогда не сделал зла этому человеку, но, напротив, всегда любил его!..
   -- Верю, верю! -- поспешно отвечал старый шляхтич, прячась за спину Володыевского. -- Я пошел бы с тобою вместе, если бы не проклятая подагра в ноге.
   -- Адам! -- проговорил пан Михаил. -- Когда ты собираешься выехать?
   -- Сегодня вечером.
   -- Возьми сотню моей конницы, а две сотни, кроме пехоты, останутся еще у меня. Пойдем на площадь!
   Они вышли, чтобы отдать некоторые приказания. При выходе они заметили ожидающего их, вытянувшегося в струнку, Исидора Люсню. В Хрептиове уже все узнали о походе Нововейского, почему вахмистр и явился с просьбою к Володыевскому от себя лично, а также и от своих товарищей, прося, чтобы он отпустил их в эспедицию с Нововейским.
   -- Так вот как? Ты желаешь уйти от меня? -- спросил удивленный комендант.
   -- Господин комендант, все мы поклялись отомстить этому такому-сякому сыну! А что если он попадается в наши руки?
   -- Это действительно так! Мне говорил уже об этом пан Заглоба, -- заметил Володыевский.
   Люсня обратился к Нововейскому:
   -- Господин комендант!
   -- Что скажешь?
   -- Если мы его поймаем, позвольте только нам его там осмотреть хорошенько.
   При этих словах лицо Люсни сделалось таким жестоким и зверским, что Адам сию же минуту, обратясь к маленькому рыцарю, стал просить и умолять его, говоря:
   -- Прошу вас, отпустите со мной этого человека!
   Комендант, конечно, без слов согласился на его просьбу, так что в тот же день вечером сто воинов под командой Нововейского отправились в путь.
   Дорога, по которой они ехали, вела на Могилев и Ямполь и была им хорошо знакома. Отряд Нововейского встретился в Ямполе с бывшим гарнизоном Рашкова; двести человек из этого гарнизона, по приказанию гетмана, пошли вместе с Нововейским, а остальные, под командой Бялогловского, отправились в Могилев к отряду пана Богуша.
   Нововейский с отрядом пошел прямо на Рашков.
   Окрестности Рашкова представляли из себя пустыню, а сам Рашков -- кучу пепла, развеянную уже ветром. Горсть жителей этого местечка разбежалась в разные стороны в ожидании войны, так как уже май был в начале и ежеминутно можно было ожидать прибытия в эти места добружской орды. На самом же деле эта орда вместе с турками находилась еще на Кучункарийской равнине; но жители Рашкова не знали об этом, а потому и торопились поскорее убраться подальше из этих окрестностей.
   Дорогой Люсня развивал различные планы, которыми, как ему казалось, должен был руководствоваться Нововейский, если бы пожелал поймать неожиданно врага. Свои предположения он снисходительно высказывал перед своими подчиненными.
   -- Вы, конские лбы, -- говорил он им, -- вы этого ничего не знаете и не понимаете, а я, старик, знаю. Мы приедем в Рашков, там спрячемся и будем выжидать. Подойдет орда к броду, сначала переправятся передовые отряды, у них уж такой обычай, что весь чамбул стоит и ждет до тех пор, пока его не уведомят, что все безопасно. Ну, и мы дремать не будем, нападем на них и погоним, как овец, к Каменцу.
   -- А если так, то мы, пожалуй, и не поймаем этого изверга, -- заметил один драгун.
   -- Молчать! -- отвечал Люсня. -- Кто же будет у них впереди, как не липки?
   Оказалось, что вахмистр был прав. Дойдя до Рашкова, Нововейский остановился здесь со своим отрядом для отдыха. Все войско было убеждено, что Нововейский поведет их к пещерам в окрестностях Рашкова и что, спрятавшись там, они будут ожидать прихода передовых турецких отрядов.
   Но предположения эти не оправдались. На другой день, после отдыха, Нововейский повел войска из Рашкова.
   -- Уж не в Ягорлык ли мы пойдем? -- говорил вахмистр.
   Выйдя из Рашкова, они подошли к Днестру и через несколько минут были уже у так называемого "кровавого брода". Нововейский молча спустился в воду на своем коне и направился к противоположной стороне.
   Воины с удивлением спрашивали при этом друг друга: "Что ж это такое? Мы идем в Турцию?" Но это были простые солдаты, а не "вельможные паны", которые могли только советоваться да кричать "Не позволим!" Эти воины привыкли подчиняться железной дисциплине, которая существовала в станице, и они без всякой нерешительности погнали своих коней в воду за Нововейским. Хотя их и изумляло, что он ведет их в Турцию, которой не мог победить весь мир, а их было всего только триста человек, но все-таки они шли за своим комендантом беспрекословно. Вследствие их переправы вода взволновалась, и воины забыли уже удивляться, а старались сохранить сухим корм как для себя, так и для лошадей
   Переправившись на противоположный берег, воины опять начали посматривать с удивлением друг на друга.
   -- Господи, ведь это мы уже в Молдавии, -- шепотом говорили они между собою.
   И воины стали поворачиваться к Днестру, освещенному заходящим солнцем и блестящему, как золото. Находившиеся на берегу скалы со многими пещерами также озарены были яркими лучами солнца. Эти скалы имели вид стены, готовой отделить всех этих воинов от родины и многих, может быть, навсегда.
   Люсне показалось, что Нововейский сошел с ума. Но все-таки он не вышел из повиновения, так как обязанностью начальства было приказывать, а подчиненных -- исполнять эти приказания.
   Лошади, переправившись на другой берег, начали фыркать. "На здоровье! На здоровье!" -- крикнули воины. Всеми это было принято за хорошее предзнаменование, и они ободрились.
   -- Вперед! -- скомандовал Нововейский.
   И войско тронулось навстречу тысячам неприятелей, идущим с запада и остановившимся на Кучункарийской равнине.
  

Глава XII

способом привезен к больной, принялся, отдышавшись немного, за лечение, тем более что пан Заглоба показал ему в одной руке мешок с червонцами, а в другой заряженный пистолет и сказал:
   -- Это награда за жизнь, а это за смерть!
   И в ту же ночь, еще на рассвете, зловещий паук куда-то скрылся навсегда. Приговор медика: "Будет долго хворать, но выздоровеет", -- радостным эхом облетел весь Хрептиев. Когда Володыевский услыхал это в первый раз, он упал на землю и так разрыдался, что, казалось, рыдания разорвут его грудь, пан Заглоба совсем ослабел от радости, на лбу у него выступили капли пота, и он едва мог крикнуть:
   -- Пить!
   Офицеры бросились друг другу в объятия.
   А на дворе опять собрались драгуны, челядь и казаки Мотовилы. Их с трудом удержали от громких криков радости. Они хотели чем бы то ни было выказать свою радость и стали просить разрешения повесить в честь пани хоть нескольких разбойников, заключенных в хрептиевских погребах.
   Но маленький рыцарь отказал.
  

VI

   В продолжение целой недели Бася чувствовала себя так плохо, что, если бы не уверения медика, маленький рыцарь и пан Заглоба стали бы ждать, что огонек ее жизни с минуты на минуту погаснет. И только по прошествии недели Басе стало несколько лучше; она совсем пришла в себя, и, хотя медик предполагал, что ей придется пролежать в постели месяц или полтора, было уже ясно, что она совсем поправится и к ней вернутся прежние силы.
   Володыевский за все время болезни Баси ни на одну минуту не отходил от ее постели и полюбил ее еще сильнее, поскольку это было возможно, и просто души в ней не чаял. Минутами, сидя около нее и глядя на это исхудалое, осунувшееся, но уже веселое личико, в эти глаза, к которым с каждым днем возвращался их прежний блеск, он испытывал неодолимое желание и смеяться, и плакать, и кричать от радости:
   -- Выздоравливает моя Баська, выздоравливает!
   И он бросался к ее рукам, а иной раз целовал ее бледные худенькие ножки, которые так неутомимо шли по глубокому снегу до самого Хрептиева, словом, он любил и чтил ее необычайно. Он чувствовал себя в таком долгу перед Провидением, что однажды сказал в присутствии пана Заглобы и офицеров:
   -- Не богат я, но если мне придется даже последнюю рубашку продать, продам, и хоть деревянный костел, а построю... И каждый раз, когда в нем заблаговестят, буду вспоминать о милосердии Господнем, и душа моя будет полна благодарности.
   -- Дай бог сначала благополучно турецкую войну закончить, -- ответил ему пан Заглоба.
   Маленький рыцарь зашевелил усиками и ответил:
   -- Господь сам знает, чем я ему больше угожу. Захочет костела, меня сохранит, а захочет жизни моей, то я ее для него не пожалею!
   К Басе вместе со здоровьем возвращалась и ее обычная веселость. Однажды вечером, недели через две, она велела приоткрыть немного двери своей спальни, и, когда в главной комнате собрались офицеры, она крикнула им своим серебристым голоском:
   -- Добрый вечер, панове! Я уже не умру. Ага!
   -- Слава всевышнему! -- хором ответили воины.
   -- Слава богу, дытына мыленькая! -- воскликнул пан Мотовило, который любил Басю отеческой любовью и который в минуту большого волнения всегда говорил по-малороссийски.
   -- Смотрите, панове, -- продолжала она, -- что случилось! Кто бы мог этого ожидать! Хорошо еще, что все так кончилось!
   -- Бог не даст в обиду невинность! -- опять хором ответили офицеры.
   -- А пан Заглоба все надо мной смеялся, что я больше саблю люблю, чем веретено! Много бы мне помогло веретено или иголка! А ведь я совсем по-рыцарски нашлась! Правда?
   -- И ангел не мог бы лучше!
   Пан Заглоба закрыл двери спальни и этим прервал дальнейший разговор: он боялся, чтобы Бася не утомилась. Но она зафыркала на него, как котенок, ей очень хотелось поговорить еще, а особенно слушать похвалы своему мужеству и находчивости. Теперь, когда опасность уже миновала и стала только воспоминанием, она очень гордилась своим поступком с Азыей и требовала, чтобы ее хвалили. Не раз она обращалась к маленькому рыцарю и, касаясь пальцем его груди, говорила с видом избалованного ребенка:
   -- Хвалить за мужество!
   Тогда он, повинуясь ей, хвалил, ласкал, целовал глаза и руки, а пан Заглоба, всегда растроганный этим в душе, притворялся негодующим и ворчал:
   -- Эх, совсем избалуется! Никуда будет!
   Радость по поводу выздоровления Баси омрачалась только мыслью о вреде, который причинила измена Азыи Речи Посполитой, и об ужасной участи пана Нововейского, обеих Боских и Эвки. Бася тоже горевала, ибо подробности рашковских событий были известны не только в Хрептиеве, но и в Каменце и других местностях. Несколько дней тому назад в Хрептиеве остановился пан Мыслишевский, который, несмотря на измену Азыи, Кричинского и Адуровича, все еще не терял надежды, что ему удастся перетянуть на сторону Польши других липковских ротмистров. Вслед за паном Мыслишевским приехал пан Богуш, а затем получены были известия прямо из Могилева, Ямполя и Рашкова.
   В Могилеве пан Гоженский, очевидно, лучший воин, чем оратор, не дал себя провести. Перехватив приказ Азыи к оставшимся в Могилеве липкам, он там напал на них с горстью мазурской пехоты и частью перерезал их, частью взял в плен; кроме того, он послал предупреждение в Ямполь, чем спас город. Вскоре затем вернулись войска, и только один Рашков пал жертвой измены. Володыевский получил письмо от пана Бялогловского, в котором сообщалось о рашковских событиях и о других делах, касающихся Речи Посполитой.
   "Хорошо, что я приехал, -- писал, между прочим, пан Бялогловский, -- ибо Нововейский, который заменял меня, не был бы теперь в состоянии исполнять свои обязанности. Он скорее на покойника похож, чем на живого человека, и мы, вероятно, лишимся этого кавалера, ибо горе совсем придавило его. Отца его зарезали, сестра совсем опозорена Адуровичем, а панну Боскую Азыя оставил у себя. Для них уже нет спасения, если бы даже удалось освободить их из плена. Мы обо всем узнали от одного липка, который при переправе через реку свернул себе шею. Азыя Тугай-беевич, Кричинский и Адурович отправились далеко -- под Адрианополь. Нововейский рвется за ними в погоню, говорит, что должен найти Азыю, хотя бы в самой середине султанского лагеря, и отомстить ему за все. Он всегда был горяч и решителен, а теперь и не удивительно: дело касается панны Боской, чью горькую участь все мы оплакиваем горючими слезами, ибо была она такая кроткая, что трудно было ее не любить. Я все же сдерживаю Нововейского и говорю, что Азыя сам к нему придет, ибо война неизбежна, а верно и то, что татары пойдут впереди. У меня есть известия из Молдавии от перкулабов и даже от турецких купцов, что под Адрианополем начинают собираться войска. Тьма ордынцев. Собирается и турецкая конница, или, как ее зовут, "спаги", а сам султан появится с янычарами. Войска будет целый муравейник, ибо весь восток двинется, а у нас войск горсточка. Одна надежда на Каменецкую крепость, ее, даст Бог, укрепят. В Адрианополе уже весна, и у нас страшные дожди и уж показывается трава. Я иду в Ямполь, ибо от Рашкова осталась только куча золы, негде головы преклонить, да и есть нечего. Притом думаю, что скоро нас всех соберут под общую команду".
   У маленького рыцаря были тоже известия, и еще, пожалуй, более достоверные, потому что они были получены из Хотима: война была неизбежна. Недавно он даже известил об этом гетмана. Но письмо Бялогловского, присланное с крайнего пограничного пункта и подтверждающее те известия, которые он получил раньше, произвело на него сильное впечатление. Но не войны боялся маленький рыцарь, он беспокоился за Басю.
   -- Приказ гетмана собирать войско, -- говорил он Заглобе, -- может прийти не сегодня завтра, и тогда придется немедленно двинуться в путь, а тут Баська лежит, и погода скверная.
   -- Если бы и десять приказов пришло, -- отвечал Заглоба, -- все же Баська -- самое главное. И мы будем сидеть, пока она не выздоровеет. Война не начнется не только перед концом зимы, но даже и тогда, когда наступит распутица, -- ведь неприятелю придется везти тяжелые орудия против Каменца.
   -- Вечно в вас старый волонтер сидит! -- нетерпеливо ответил маленький рыцарь. -- Вы думаете, что можно жертвовать приказом ради частных дел?
   -- Если тебе приказ дороже Баси, то сажай ее на телегу и поезжай. Знаю, знаю, что ты, чтобы поскорей исполнить приказ, готов подсадить ее вилами, коли она сама на телегу сесть не сможет. Черт вас возьми с такой дисциплиной! В старину человек делал что мог, а чего не мог -- не делал. На словах ты сострадателен, а пусть только крикнут: "Айда на турок!" -- ты сейчас плюнешь на сострадание, а эту бедняжку потащишь за собой на аркане.
   -- У меня нет сострадания к Басе?! Побойтесь Бога!! -- воскликнул маленький рыцарь.
   Некоторое время пан Заглоба еще гневно сопел, потом, заметив огорчение Володыевского, сказал:
   -- Ты знаешь, Михал, что я это говорю в сердцах, потому что искренне люблю Баську. Если бы не Бася, разве стал бы я сидеть здесь, подставляя голову под удары турок, вместо того чтобы где-нибудь в безопасном месте пользоваться полным отдыхом, за что в мои годы меня никто не осудит. А кто тебе сосватал Баську? Если окажется, что не я, то прикажи мне выпить бочку воды, ничего туда для вкуса не прибавляя!
   -- Во всю мою жизнь я не отблагодарю вас за это! -- ответил маленький рыцарь.
   Они обнялись, и после этого между ними воцарилось полное согласие.
   -- Я так решил, -- сказал маленький рыцарь, -- когда наступит война, вы возьмете Баську и поедете с ней к Скшетуским, в Луковскую землю. Туда ведь не дойдут чамбулы.
   -- Я сделаю это для тебя, хотя у меня у самого руки чешутся на турок идти: нет для меня народа более неприятного, чем этот свинский народ, который не пьет вина.
   -- Одного только я боюсь, как бы Баська не уперлась ехать в Каменец, чтобы быть со мной! Когда подумаю об этом, у меня мурашки по спине бегают, а я уверен, что она упрется, ей-богу, упрется!
   -- А ты не разрешай! Мало ли было горя оттого, что ты ей во всем уступаешь и что отпустил ее в Рашков, хотя я тебя и отговаривал.
   -- Неправда, вы сказали, что не хотите советовать!
   -- Если я говорю, что не хочу советовать, то это значит больше, чем если бы я отговаривал.
   -- Конечно, Баська теперь проучена... Но что же? Когда она увидит меч над моей головой, она упрется ехать со мной!
   -- А ты не соглашайся, повторяю. Господи! Тряпка ты, а не муж!
   -- Сознаюсь, что, стоит ей поднести кулачки к глазам и заплакать или притвориться, что плачет, у меня сердце тает, как масло на сковороде. Она меня просто приворожила, не иначе! Отослать я ее отошлю, потому что ее безопасность мне дороже собственной жизни, но когда я подумаю, что придется огорчить ее, у меня от жалости дух захватывает.
   -- Михал, побойся ты Бога, не давай себя водить за нос!
   -- Ага, не давай! А кто говорил, что у меня нет к ней сострадания?
   -- Гм... -- замялся Заглоба.
   -- Вы, всегда такой находчивый, теперь сами за ухом почесываете.
   -- Потому что обдумываю, как бы ее получше убедить.
   -- А если она сразу прижмет кулачки к глазам, что тогда?
   -- Прижмет, ей-богу, прижмет! -- ответил Заглоба.
   И оба они встревожились, потому что, правду говоря, Бася прекрасно знала их обоих. Они так избаловали ее во время болезни и так любили, что мысль поступить вопреки ее желанию ужасала их. Что Бася сопротивляться не будет, что она с покорностью подчинится их решению, они прекрасно знали: но, не говоря уже о Володыевском, даже пан Заглоба скорее предпочел бы одному наброситься на целый полк янычар, чем видеть, как она прижмет кулачки к глазам.
  

VII

   Между тем в тот же день им подоспела надежная, как им казалось, помощь в лице неожиданных и самых дорогих для них гостей. Никого не предупредив, к вечеру приехали супруги Кетлинги. Радость и изумление в Хрептиеве были неописуемы; а они, узнав с первого же слова, что Бася выздоравливает, страшно обрадовались. Кшися сейчас же бросилась в спальню, и тотчас оттуда послышались писк и крики, возвестившие рыцарям о том, как рада Баська.
   Кетлинг и Володыевский долго обнимали друг друга, то отстраняя один другого, то снова бросаясь в объятия.
   -- Ей-богу, Кетлинг, я бы не так обрадовался гетманской булаве, как твоему приезду. Что поделываешь ты в наших сторонах?
   -- Гетман поручил мне начальство над каменецкой артиллерией, -- ответил Кетлинг, -- и вот мы приехали с женой в Каменец. Там, узнав о вашем несчастье, мы немедленно отправились к вам, в Хрептиев. Слава богу, Михал, что все так счастливо кончилось! Мы ехали, не зная, застанем ли у вас радость или горе.
   -- Радость! Радость! -- вставил свое слово Заглоба.
   -- Как же это случилось? -- спросил Кетлинг.
   Маленький рыцарь и пан Заглоба стали ему рассказывать, перебивая друг друга, а Кетлинг поднимал глаза и руки к небу, удивляясь мужеству Баси.
   Наговорившись досыта, маленький рыцарь принялся расспрашивать Кетлинга про его жизнь, и тот дал ему подробный отчет.
   После свадьбы они жили на границе Курляндии. Им было так хорошо, что и в раю не могло быть лучше. Женясь на Кшисе, Кетлинг хорошо знал, что берет себе в жены "неземное создание", и до сих пор не изменил этого мнения.
   Эти слова Кетлинга напомнили Володыевскому и пану Заглобе прежнего Кетлинга с его выспренним слогом, с его изысканной любезностью, и они опять бросились обнимать его; наконец старый шляхтич спросил:
   -- Ну а с этим неземным созданием не случился ли какой-нибудь земной казус, который барахтается ногами и пальчиком ищет зубов во рту?
   -- Бог нам дал сына, -- ответил Кетлинг. -- А теперь еще...
   -- Я это заметил, -- сказал Заглоба, -- а у нас все по-старому.
   Сказав это, он уставился своим единственным глазом в маленького рыцаря, и тот быстро зашевелил усиками.
   Дальнейший разговор был прерван появлением Кшиси; показавшись в дверях, она сказала:
   -- Бася просит к себе.
   Все отправились в спальню, и там снова начались приветствия. Кетлинг целовал руки Баси, а Володыевский -- руки Кшиси. Все они с любопытством присматривались друг к другу, так как давно не виделись.
   Кетлинг почти не изменился; только волосы его были коротко острижены, и это делало его моложе. Зато Кшися, по крайней мере теперь, очень изменилась. В ней не было прежней гибкости и стройности, лицом она была бледнее, и от этого пушок на губах выделялся еще больше. У нее остались только ее прелестные глаза с длинными ресницами и прежнее спокойствие в лице. Когда-то прекрасные, черты его утратили прежнюю нежность. Конечно, все это было временно, но все же Володыевский, глядя на нее и сравнивая со своей Баськой, невольно думал:
   -- Боже мой! Как мог я ее любить, когда они были вместе? Где у меня были глаза?
   Но зато Баська показалась Кетлингу прелестной. И она, действительно, была прелестна со своими русыми кудрявыми волосами, спускавшимися на брови, со своим нежным цветом лица, походившим на лепесток белой розы, -- после болезни у нее уже не было прежнего румянца. Но теперь лицо ее слегка порозовело от радости, и ее нежные ноздри быстро раздувались. Она казалась такой молоденькой, что ее можно было принять за подростка, и на первый взгляд можно было думать, что она лет на десять моложе Кшиси.
   Но ее красота произвела на чувствительного Кетлинга такое впечатление, что он стал с большей нежностью думать о жене, так как чувствовал, что виноват перед нею.
   Обе женщины уже сказали друг другу все, что можно было сказать в такое короткое время, и все общество уселось около постели Баси, начали вспоминать прежние времена. Но этот разговор не клеился, так как в этих воспоминаниях было много больных мест: отношение пана Михала к Кшисе и равнодушие маленького рыцаря к обожаемой теперь Баське, всякие обещания и отчаяние. Пребывание в домике Кетлинга было для всех приятным воспоминанием, но говорить об этом было неудобно.
   Вскоре Кетлинг переменил разговор.
   -- А я еще вам и не сказал, что по дороге мы заезжали к Скшетуским. Они не отпускали нас две недели и приняли нас так, что и в раю нам не могло бы быть лучше, чем у них.
   -- Боже, как поживают Скшетуские?! -- воскликнул пан Заглоба. -- Вы, значит, застали дома и его.
   -- Да, застали, он приехал на время от гетмана с тремя старшими сыновьями, которые служат в войске.
   -- Скшетуских я не видел со времени нашей свадьбы, -- сказал маленький рыцарь. -- Он был здесь в Диких Полях и сыновья были с ним вместе, но встретиться с ним нам не пришлось.
   -- Все там ужасно скучают по вас! -- сказал Кетлинг, обращаясь к пану Заглобе.
   -- А я по ним! -- ответил старый шляхтич. -- Да это всегда так: сижу здесь, без них скучаю, поеду туда, буду скучать по этой козочке. Уж такова жизнь человека, если не в одно, так в другое ухо дует ветер... Сироте всего хуже: будь у меня кто-нибудь близкий, я бы так чужих не любил.
   -- И родные дети не любили бы вас больше, чем мы! -- ответила на это Бася.
   Услыхав это, пан Заглоба страшно обрадовался: бросив мрачные мысли, он тотчас повеселел и, посопев немного, сказал:
   -- Ха, глуп я был тогда у Кетлинга, что сосватал вам Кшиську и Баську, не подумав о себе. Тогда еще было время...
   Потом, обратившись к молодым женщинам, он прибавил:
   -- Сознайтесь, что обе вы полюбили бы меня и что каждая предпочла бы идти за меня замуж, чем за Михала или Кетлинга?
   -- Ну конечно! -- ответила Бася.
   -- Гальшка Скшетуская тоже в свое время предпочла бы меня. Эх! Ничего не поделаешь... Вот это степенная дама, не какой-нибудь сорванец, который татарам зубы вышибает. Ну а здорова ли она?
   -- Здорова, но огорчена немного: два средних сына убежали у них из школы в Лукове в войско, -- сказал Кетлинг. -- Сам Скшетуский доволен, что их тянет в солдаты, но мать -- есть мать!
   -- А много у них детей? -- со вздохом спросила Бася.
   -- Мальчиков двенадцать, а теперь пошел прекрасный пол, -- сказал Кетлинг.
   А пан Заглоба заметил:
   -- Благодать Божья над этим домом. И всех-то я выходил на собственной груди, как некий пеликан. Этих средних я за уши выдеру, потому что если уж бежать, то бежать к Михалу!.. Постойте, стало быть, убежали Михалок с Яськом. У них там их такая куча, что отец и тот их путал; на полмили от них не увидишь ни одной вороны, всех перестреляли из луков. Да! Другой такой женщины днем с огнем не найдешь. Бывало, я скажу ей: "Гальшка, сорванцы подрастают, надо бы мне новую радость!" Она будто и рассердится, а смотришь: к сроку готово, словно по заказу! Представьте, до того дошло, что если какая женщина детей не могла дождаться, то стоило ей только на время взять платье у Гальшки, и это помогало, ей-богу, помогало!
   Все очень удивились, даже замолчали на минуту; вдруг раздался голос маленького рыцаря:
   -- Баська, слышишь?
   -- Замолчишь ты, Михал?! -- ответила Бася.
   Но Михал не хотел молчать: ему пришли в голову разные хитрые мысли, тем более что ему казалось, что, воспользовавшись этим удобным случаем, можно будет уладить и другое не менее важное дело; и он начал, точно нехотя, словно дело касалось самой обыкновенной вещи:
   -- Ей-богу, не мешало бы навестить Скшетуских. Его, конечно, дома не будет, он отправится к гетману, но ведь она женщина умная, Господа искушать не будет и, конечно, останется дома...
   Затем он обратился к Кшисе:
   -- Идет весна, и погода будет прекрасная. Теперь Баське еще рано, но попозднее, ей-богу, может быть, я и не противился бы -- ведь это долг дружбы. Пан Заглоба вас бы проводил, а осенью, когда все успокоится, и я бы приехал за вами.
   -- Это великолепная мысль! -- воскликнул Заглоба. -- Мне и так надо к ним поехать, а то в неблагодарности попрекнут. Хе! Я и позабыл, что они на свете. Мне даже совестно.
   -- Что вы скажете на это? -- спросил Володыевский, пристально глядя на Кшисю.
   Но Кшися с обычным спокойствием совершенно неожиданно ответила:
   -- Я бы не прочь, но это невозможно -- я останусь с мужем в Каменце и ни в каком случае его не оставлю.
   -- Боже, что я слышу! -- воскликнул Володыевский. -- Вы останетесь в крепости, которую, наверное, будет осаждать неприятель, и главное -- неприятель, не знающий никаких церемоний? Я еще ничего не говорил бы, будь война с каким-нибудь политичным народом, но ведь тут дело с варварами. Вы, значит, не знаете, что такое взятый город? Что такое -- татарская или турецкая неволя? Я ушам своим не верю!
   -- А все-таки иначе быть не может! -- ответила Кшися.
   -- Кетлинг, -- воскликнул с отчаянием маленький рыцарь, -- и ты позволил так овладеть собою? Побойся Бога!
   -- Мы долго это обсуждали и на том порешили, -- ответил Кетлинг.
   -- Наш сын уже в Каменце под присмотром одной моей свойственницы. Разве Каменец непременно будет взят?
   Кшися подняла к небу глаза и сказала:
   -- Бог сильнее турок, и он не оставит верующих. Я клялась мужу, что до самой смерти не покину его, а потому мое место там, где он.
   Маленький рыцарь страшно смутился, он не ожидал услышать что-либо подобное из уст Кшиси.
   Бася, которая с самого начала разговора поняла, к чему клонит Володы-евский, лукаво улыбалась и, пристально глядя на него, сказала:
   -- Слышишь, Михал?
   -- Замолчишь ты, Баська?! -- воскликнул в необычайном смущении маленький рыцарь.
   Сказав это, он стал бросать умоляющие взгляды в сторону пана Заглобы, как будто ожидая от него помощи, но этот изменник вдруг встал и сказал:
   -- Не словом единым жив будет человек, надо позаботиться и насчет ужина! -- и вышел из комнаты.
   Пан Михал побежал за ним и загородил ему дорогу.
   -- Ну, и что же теперь будет? -- спросил Заглоба.
   -- Что теперь будет?
   -- А чтоб эту Кшисю! Как не погибнуть Речи Посполитой, коли в ней женщины управляют.
   -- Вы ничего не придумаете?
   -- Если ты жены боишься, что я могу придумать? А чтобы ей ездить на тебе было удобнее, вели кузнецу себя подковать!
  

VIII

   Кетлинги прогостили около трех недель. По прошествии этого времени Бася пробовала встать с постели, но оказалось, что она еще не может стоять на ногах. Здоровье к ней возвращалось, но сил у нее еще не было. Медик приказал ей лежать до тех пор, пока она совсем не окрепнет. А между тем наступала весна. Прежде всего с Диких Полей и с Черного моря подул сильный и теплый ветер и разорвал, растрепал на небе саван туч, как истлевшую от времени одежду. Потом стал сгонять и разгонять по небу эти тучи, как овчарка сгоняет и разгоняет стадо овец. Убегавшие от него тучи орошали землю обильным дождем, который падал крупными каплями величиной с ягоду. Растаявшие остатки снега и льда образовали на степной равнине озера; с обрывов потекли струйки воды, на дне оврагов образовались ручьи -- все это с шумом и гулом мчалось к Днестру, мчалось радостно, как мчатся дети к матери, завидев ее вдали.
   В разрывах туч ежеминутно просвечивало солнце, светлое, помолодевшее, как будто влажное, словно оно выкупалось в этом весеннем половодье.
   Из размякшей земли начали выглядывать светло-зеленые стебельки трав, на тонких ветках деревьев разбухли почки. Солнце грело все сильнее; на небе появились стаи птиц: журавли, дикие гуси, аисты; затем ветер пригнал Целые тучи ласточек, громким хором в теплой воде заквакали лягушки; запели мелкие, серенькие птички; и боры, и леса, и степь, и овраги, и вся природа, казалось, кричала громким голосом радости и упоения:
   -- Весна! Весна!
   Но для этой несчастной страны весна принесла печаль вместо радости, смерть -- вместо жизни. Через несколько дней после отъезда Кетлингов маленький рыцарь получил следующее известие от пана Мыслишевского:
   "В Кучункаврийской степи собирается все больше войска. Султан послал значительные суммы в Крым. Хан с пятьюдесятью тысячами орды идет на помощь Доротиенке. Как только весенние воды обсохнут, тьма-тьмущая хлынет по Черному и Кучменскому тракту. Боже, смилуйся над Речью Посполитой!"
   Володыевский тотчас же послал своего слугу, Пентку, с этим известием к гетману.
   Но сам он не торопился уезжать из Хрептиева. Во-первых, как солдат, он не мог без гетманского приказа оставить этой станицы, во-вторых, он слишком много лет провел в войне с татарами, чтобы не знать, что чамбулы так скоро не двинутся. Ведь вода еще не спала, трава недостаточно выросла, казаки стояли еще на зимовках. Турок маленький рыцарь ожидал не раньше лета; хотя они и собрались уже под Адрианополем, но такой огромный табор, такое множество войска, обозной прислуги, тяжестей, лошадей, верблюдов и волов могло подвигаться только очень медленно. Легкие татарские отряды можно было ожидать раньше, в начале апреля или мая. Правда, впереди главных отрядов, насчитывающих несколько десятков тысяч воинов, всегда шли маленькие передовые чамбулы и более или менее многочисленные ватаги, подобно тому, как перед проливным дождем на землю падают отдельные капли. Но их маленький рыцарь не боялся. Даже отборный татарский чамбул не мог в открытом поле устоять против превосходной польской конницы, а что же говорить о маленьких отрядах, которые при одном слухе о приближении польских войск рассеивались, как пыль, гонимая вихрем.
   Во всяком случае, времени было достаточно, а если бы даже его не хватило, Володыевский был бы не прочь столкнуться с какими-нибудь чамбулами и оставить им после себя не слишком приятное воспоминание.
   Это был воин по плоти и крови, воин по призванию, и приближение войны пробуждало в нем жажду неприятельской крови и в то же время возвращало ейу спокойствие.
   Пан Заглоба, хотя он в течение своей долгой жизни уже успел освоиться со всякими опасностями, был не так спокоен. В случае необходимости он находил в себе отвагу; впрочем, он выработал ее в себе долголетней и подчас невольной практикой и совершил в жизни много подвигов, но все же первое известие о предстоящей войне произвело на него большое впечатление. Но, когда маленький рыцарь высказал ему свое мнение, Заглоба приободрился и начал на чем свет стоит поносить весь Восток и угрожать ему.
   -- Когда христианские народы воюют между собою, -- говорил он, -- тогда и Господь Иисус Христос печалится, и все святые, ибо всегда, если хозяин озабочен, озабочены и слуги. Но нет небу большей радости, как если кто убьет турка. Я слышал от одной духовной особы, что святых просто мутит при виде этих собачьих детей, и они не могут пользоваться небесной пищей и напитками, а стало быть, и вечным блаженством.
   -- Так-то так, -- ответил маленький рыцарь, -- но турки очень могущественны, а у нас войска горсточка.
   -- Да ведь не завоюют же они всей Речи Посполитой! Мало ли сил было у Карла Густава, а ведь в то время мы вели войну с Русью, и с казаками, и с Ракочи, и с курфюрстом, а теперь где они? Мы еще сами вошли к ним с огнем и мечом.
   -- Это правда. Лично я не боюсь этой войны, тем более что, как я уже говорил, я должен совершить какой-нибудь подвиг, чтобы отблагодарить Господа Иисуса Христа и Пресвятую Деву за спасение Баси. Только бы Господь послал случай. Но я боюсь за ту землю, которая, хоть и на время, все же может перейти в языческие руки вместе с Каменцем. Представьте себе, как будут поруганы церкви Господни и как угнетаемы будут христиане!
   -- Не говори мне только о казаках. Шельмы! Они сами подняли руку на мать-отчизну, пусть же теперь и получат то, чего заслужили. Самое главное, -- чтобы Каменец выдержал осаду. Как ты думаешь, Михал, выдержит?
   -- Я думаю, что пан генерал подольский не укрепил его как следует, а жители, рассчитывая на природные укрепления, тоже не сделали того, что надо. Кетлинг говорил, что туда пришли полки епископа Тжебицкого, и полки превосходные. Господи, мы удержались под Збаражем, за жалким земляным валом, против столь же сильного неприятеля, а ведь Каменец -- орлиное гнездо...
   -- Ха! Орлиное гнездо! Да только найдется ли там такой орел, каким был Вишневецкий. И не ворона ли это будет. Ты знаешь генерала подольского?
   -- Знатный пан и хороший воин, но порядком беспечный.
   -- Знаю! Знаю! Я его не раз упрекал за это. Потоцкие хотели в свое время, чтобы я ехал с ним за границу воспитывать и обучать хорошим манерам. А я сказал им: "Не поеду именно из-за его неаккуратности: у его сапог всегда уши оборваны, бывая при дворе, ему придется всегда мои надевать, а теперь сафьян дорог". Потом, при Марии Людвике, он одевался французом, и у него постоянно сползали чулки, голые икры так и сверкали! Не дорасти ему Вишневецкому и до пояса!
   -- Каменецкие мещане также боятся осады, потому что во время осады в торговле застой. Они скорее предпочли бы под владычество турок перейти, только бы не закрывать лавок.
   -- Шельмы! -- сказал Заглоба.
   И оба они с маленьким рыцарем беспокоились за будущую судьбу Каменца. Тревожились они и за Басю, которая в случае взятия крепости должна была бы разделить участь всех жителей города.
   Минуту спустя пан Заглоба ударил себя по лбу.
   -- Господи боже! -- воскликнул он. -- К чему мы тревожимся? Зачем нам идти в этот паршивый Каменец и запираться в нем? Не лучше ли остаться при гетмане и сражаться с неприятелем в открытом поле. В этом случае Баська ведь не сможет идти с тобой в полк, а должна будет уехать куда-нибудь подальше, и, конечно, не в Каменец, а хотя бы к Скшетуским. Михал, бог видит мое сердце, и видит, как я жажду неприятельской крови, но для тебя и для Баськи я готов пожертвовать и этим, -- я сам отвезу Баську.
   -- Благодарю вас, -- ответил маленький рыцарь. -- Конечно, если я не буду в Каменце, то и Баська не будет настаивать ехать со мной, но что будешь делать, если придет приказ от гетмана?
   -- Что делать, если придет приказ?.. Черт бы побрал все эти приказы... Что делать?.. Постой! Я придумал: надо опередить приказ.
   -- Как же это?
   -- Пиши сейчас же Собескому, якобы сообщая ему новости, и в конце письма припиши, что ввиду близости войны ты хотел бы из привязанности к нему остаться при его особе и сражаться в открытом поле. Ей-богу, это великолепная мысль. Во-первых, совершенно невероятно, чтобы такого загонщика, как ты, заперли в крепости, вместо того чтобы пользоваться им в поле, во-вторых, за такое письмо гетман полюбит тебя еще сильнее и, конечно, захочет оставить при себе. Ему нужны будут преданные солдаты. Пойми, наконец, что если Каменец устоит, то слава победы падет на генерала подольского, а все твои подвиги в поле прославят гетмана. Не бойся, гетман тебя генералу не отдаст. Скорей он отдал бы кого-нибудь другого, но тебя или меня не отдаст. Пиши письмо! Напомни ему о себе! Ха! Моей находчивости еще на многих хватит. Михал! Выпьем при этом случае, что ли? Пиши письмо!
   Володыевский очень обрадовался, обнял пана Заглобу и, подумав с минуту, сказал:
   -- И я не обману ни Господа Бога, ни отчизну, ни гетмана, потому что могу так принести много пользы. От всего сердца благодарю вас! И полагаю, что гетман захочет оставить меня при себе после письма. Но, чтобы не оставить и Каменца без помощи, знаете ли, что я сделаю? Я снаряжу за свой счет горсть пехоты и отправлю в Каменец. И об этом сейчас напишу гетману.
   -- Еще лучше! Но, Михал, откуда ты людей возьмешь?
   -- У меня в погребах сидит до сорока разбойников, их я и возьму. Каждый раз, когда я хотел кого-нибудь из них повесить, -- Баська просила их помиловать, и не раз уже советовала мне сделать из них солдат. Я не соглашался, нельзя было. Но теперь война и все можно. Народ это аховый, и все они нюхали порох. Кроме того, я объявлю всем скрывающимся в оврагах и пущах, что тем, кто добровольно поступит в полк, будут прощены прежние преступления. Наберется до ста человек... Баська тоже будет довольна. Да, вы камень у меня с сердца сняли.
   И в тот же самый день маленький рыцарь послал нового гонца к гетману, а разбойникам объявил помилование, если они поступят в пехоту. Те радостно согласились и обещались привлечь и других. Бася обрадовалась ужасно.
   Из Ушицы, из Каменца и откуда только было возможно вызвали портных шить солдатам одежду. Прежние разбойники маршировали теперь на хрептиевском дворе, а пан Володыевский радовался, что ему придется сражаться в открытом поле, что его Бася не подвергнется опасности во время осады, а Каменцу и отчизне он окажет большую услугу.
   Прошло несколько недель, как вдруг однажды вечером вернулся гонец с письмом от пана гетмана Собеского.
   Гетман писал:
   "Дорогой мой и милый Володыевский. За то, что ты так без промедлений присылаешь мне все новости, я тебе очень благодарен и благодарна должна быть отчизна. Война неизбежна, я получил из другого источника известие, что в Кучункаврийской степи стоит большая сила; вместе с ордой -- до трех сот тысяч. Орды двинутся со дня на день. Ничем султан так не интересуется, как Каменцем. Я надеюсь, что эту змею -- Тугай-беевича -- Господь выдаст в руки твои или в руки Нововейского, над несчастьем которого я искренне скорблю.
   Что касается того, чтобы ты был при мне, то видит бог, как я этого хочу, но это невозможно. Хотя пан генерал подольский не всегда с одинаковым дружелюбием относился ко мне после выборов, но я хочу послать ему лучшего солдата, ибо берегу Каменецкую твердыню как зеницу ока. Там будет много людей, которые за свою жизнь раз или два воевали. Но все же война для них дело не очень привычное. А человека, для которого война -- что-то вроде насущного хлеба, который мог бы в каждом случае дать совет, там не будет; а если и найдется, то не пользующийся большим влиянием. Поэтому я посылаю тебя, ибо хотя Кетлинг -- хороший воин, но там он меньше известен, чем ты, между тем как глаза всех будут обращены на тебя, и я думаю, что хотя главное начальство будет поручено другому, но тому, что скажешь ты, все охотно подчинятся. Небезопасна эта служба в Каменце, но ведь мы уже привыкли за других мокнуть и за других холодать. Наша награда -- слава и благодарность потомства, но отчизна -- первое дело, и мне нечего торопить тебя ее спасать".
   Письмо это, прочитанное в присутствии всех офицеров, произвело сильное впечатление, -- все предпочитали сражаться в открытом поле, чем в крепости. Володыевский понурил голову.
   -- Что ты думаешь, Михал? -- спросил пан Заглоба.
   Он поднял лицо, уже спокойное, и ответил спокойным голосом, как будто ничего не случилось:
   -- Пойдем в Каменец! О чем мне еще раздумывать?..
   И могло казаться, будто ничего другого ему и в голову не приходило. Минуту спустя он зашевелил усиками и прибавил:
   -- Да, милые товарищи, пойдем в Каменец, но не отдадим его, пока сами не погибнем!
   -- Пока сами не погибнем! -- повторили офицеры. -- Двум смертям не бывать, одной не миновать!
   Пан Заглоба некоторое время молчал, обводя глазами всех присутствующих и видя, что они ждут, что он скажет, вдруг засопел и сказал:
   -- Иду с вами! Черт побери!
  

IX

   Когда земля пообсохла и покрылась травой, двинулся на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам сам хан с пятьюдесятью тысячами астраханской и крымской орды. И сам хан, и его родственники, и все главные мурзы, и беи были одеты в кафтаны, подаренные падишахом, и шли они на Речь Посполитую не так, как ходили всегда, -- за добычею и пленниками, -- а шли на священную войну, на погибель Ляхистану и всему христианству.
   Другая, еще более грозная, туча собиралась под Адрианополем, и это наводнение должна была удержать одна только Каменецкая крепость, а вся Речь Посполитая была как открытая степь, как больной человек, который не может не только защищаться, но даже встать на ноги. Силы Речи Посполитой истощились прежними, хотя и победоносными, войнами -- шведскими, прусскими, русскими, казацкими и венгерскими, военными конфедерациями и бунтом презренной памяти Любомирского, а теперь ее окончательно ослабили домашние смуты, бездарность короля, ослепление безмозглой шляхты и ужасы междоусобной войны. Тщетно великий Собеский предсказывал гибель, никто не хотел верить в войну; не было принято никаких мер для защиты: в казне не было денег, у гетмана войск. Против такого неприятеля едва могли бы устоять союзные войска всех христианских народов, а у гетмана было всего несколько тысяч войска.
   Между тем на Востоке, где все совершалось по воле падишаха, где народ был послушным орудием в руках одного человека, все было иначе. С той же минуты, как было поднято великое знамя пророка, как бунчуки были развешены на воротах сераля и на башне сераскериата, а улемы возвестили священную войну, и тронулись пол-Азии и весь север Африки. Сам падишах явился весной на Кучункаврийской равнине и стал собирать уже давно небывалое по своему могуществу войско. Сто тысяч спагов и янычар -- отборного турецкого войска -- находились при его священной особе, а потом стали собираться войска из всех отдаленных провинций и владений. Те, которые жили в Европе, явились раньше всех. Пришли конные отряды боснийских бегов, быстрые, как молния, в одеждах ярких, как пламя. Пришли дикие албанские воины -- пехотинцы, вооруженные турецкими кинжалами, пришли ватаги отуреченных сербов, пришел народ, который жил по берегам Дуная и ниже, по ту сторону Балкан или еще ниже -- с греческих гор. Каждый паша вел за собой целую армию, и каждая из них могла залить собой беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, пришло множество добруджских и белгородских татар, прибыло несколько тысяч липков и черемисов, которыми командовал страшный Азыя Тугай-беевич и которые должны были быть проводниками турецких войск в несчастной и хорошо им знакомой стране. Потом хлынуло всеобщее ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собой вооруженные толпы, начиная с диких горцев из поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями берегов Евфрата и Тигра. На призыв калифа явились арабы, и их бурнусы точно снегом покрыли Кучункаврийскую равнину; тут были и кочевники из песчаных пустынь, и жители всех городов, от Медины до Мекки. Не остались дома и египетские вассалы, и те, что сидели в многолюдном Каире, и те, что любовались по вечерам освещенными вечерней зарей пирамидами, и те, что жили в мрачных странах, откуда вытекает священный Нил, и те, чья кожа, опаленная солнцем, была черна, как сажа, -- все они в полном вооружении стояли у Адрианополя и каждый вечер молились о победе для ислама и о гибели для страны, которая целые века одна заслоняла весь мир от исповедников пророка.
   Были здесь сотни тысяч вооруженного народа, -- сотни тысяч лошадей ржали на равнине, сотни тысяч волов, овец и верблюдов паслись рядом с лошадьми. Можно было думать, что, по воле Божьей, ангел изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и повелел им идти в страну, где солнце бледнее и где степь зимой покрывается снегом. И шли они вместе со стадами, как бесчисленный муравейник белых, темных и черных воинов. Сколько там слышалось наречий, сколько одежд блестело и пестрело в лучах весеннего солнца! Один народ дивился другому; чужды они были друг другу по обычаям, оружию, военным приемам, и только вера объединяла эти блуждающие племена, и только, когда муэдзины призывали их на молитву, тогда все эти разноязычные полчища поворачивались лицом на восток и взывали к Аллаху.
   Одной прислуги при дворе султана было больше, чем всех войск в Речи Посполитой. За войсками и вооруженными добровольцами тянулись толпы торговцев, продававших всякие товары; их возы вместе с войском переправлялись через реку. Двое трехбунчужных пашей, шедших во главе двух войск, должны были заботиться о том, как прокормить весь этот человеческий муравейник, поэтому всего было в изобилии.
   За войском шло двести пушек, из них десять было осадных, таких огромных, каких не было ни у одного христианского короля. Азиатские беглербеи расположились на правом крыле, европейские -- на левом. Палатки занимали такое огромное пространство, что рядом с ним Адрианополь казался не очень большим городом. Шатры султана, сверкавшие пурпуром, шелковыми кистями и золотым шитьем, составляли как бы отдельный город. Среди них роилась вооруженная стража, черные абиссинские евнухи в желтых и голубых кафтанах; великаны из курдских племен, предназначенные для переноски тяжестей, и юные, необыкновенно красивые пажи, и множество другой прислуги, одетой в пестрые, яркие, как степные цветы, одежды: стремянные, повара, виночерпии, факельщики и прислуга знатнейших придворных.
   На обширном майдане, вокруг султанской ставки, которая своим великолепием и роскошью напоминала правоверным обетованный рай, находились ставки, уступавшие в роскоши ставке султана, но все же необычайно роскошные: ставки визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакана, Кара Мустафы, на которого были обращены все взоры, не исключая даже самого султана, как на будущее "солнце войны".
   Перед шатрами падишаха виднелась великолепная стража "поляхской" пехоты в таких высоких тюрбанах, что люди, носившие их, казались великанами. Вооружены они были дротиками на древках и короткими, кривыми мечами. Их полотняные палатки находились рядом с шатрами султана. Далее стоял лагерь страшных янычар, вооруженных мушкетами и копьями, -- главная сила турецкой армии. Ни кесарь немецкий, ни король французский не могли похвастать таким количеством отборной пехоты. В войнах с Речью Посполитой менее выносливые турецкие подданные не могли устоять перед равным по численности регулярным польским войском, и только численное превосходство иной раз давало им победу. Но янычары не боялись и грудью встречать польскую конницу. Они внушали страх всему христианскому миру, их боялись даже в Царьграде. Неоднократно сам султан трепетал перед этими преторианцами, а главный ага этих "барашков" был всегда одним из самых знаменитых сановников дивана.
   За янычарами стояли спаги, за ними -- регулярные войска пашей, а дальше ополченцы. Все эти войска уже несколько месяцев стояли под Константинополем, ожидая, пока армия эта не пополнится новыми полчищами из самых отдаленных владений султана и пока весеннее солнце не обсушит землю и этим облегчит поход на Ляхистан.
   Солнце, как будто тоже покоряясь воле султана, заливало землю горячими лучами. С начала апреля до мая только несколько раз теплые дожди оросили Кучункаврийскую равнину, остальное время над шатром султана висел голубой божий шатер, без единой тучки. Солнечные лучи чернели на белых полотнищах палаток, на громадных тюрбанах, на разноцветных одеждах, на остроконечных шлемах, знаменах и копьях, заливая все: и лагерь, и палатки, и людей, и стада -- морем яркого света. Вечером на погожем небе блестел незатуманенный месяц и тихо покровительствовал этим несметным полчищам, которые под его знаком шли покорять новые земли; потом он стал подниматься все выше и бледнел при блеске костров, и когда они разгорались на всем необозримом пространстве, когда пешие арабы из Дамаска и Алеппо зажигали зеленые, красные, желтые и голубые фонари около шатров султана и визирей, то казалось, что часть неба упала на землю и что это звезды так мигают и мерцают на широкой равнине.
   Образцовый порядок и дисциплина царили в войсках. Перед волей султана гнулись паши, как слабый тростник под ветром, перед пашами гнулись войска. Провианта было достаточно и для людей, и для скота. Все доставлялось вовремя и в избытке. Образцово соблюдались часы, предназначенные Для военных упражнений, для отдыха и для молитвы. Когда муэдзины начинали призывать правоверных к молитве с сооруженных наскоро деревянных минаретов, все воины обращались лицом к востоку, каждый из них расстилал на земле кожу или коврик, и все как один падали на колени. Такой порядок и дисциплина придавали бодрости толпе, и сердца воинов наполнялись надеждой на победу.
   Султан, прибыв в лагерь под конец апреля, все же не сразу двинулся в поход. Он ждал больше месяца, пока не обсохла земля; тем временем он обучал войска, приучал их к походной жизни, управлял, принимал послов в своей крытой пурпуром палатке и совершал все обряды.
   Прекрасная, как сон, первая жена султана Кассека сопровождала его в этом походе, а за нею следовал ее двор, тоже похожий на райский сон.
   Повелительница ехала в позолоченной колеснице под пурпурным балдахином, за нею следовали возы, белые сирийские верблюды с поклажей, тоже покрытые пурпуром. Баядерки пели ей песни. Когда усталая от дороги повелительница опускала свои шелковистые ресницы, раздавались нежные, тихие звуки инструментов и убаюкивали ее. Во время дневного зноя над ней колебались опахала из павлиньих и страусовых перьев; драгоценные восточные благовония курились в индийских чашах перед ее шатром. С нею были все сокровища, все редкости и богатства, какие только мог добыть Восток и могущественный султан. Баядерки, черные евнухи, мальчики, похожие на ангелов, сирийские верблюды, арабские кони, словом, все шествие сверкало бисером, парчой, золотом, отливало всеми цветами радуги от брильянтов, рубинов, смарагдов и сапфиров. Перед этим шествием падали ниц все народы, не смея взглянуть в лицо той, на которую имел право лишь один султан, и, казалось, шествие это сам Аллах перенес на землю из мира грез и райских видений.
   Солнце пригревало все сильнее и сильнее, и, наконец, наступили знойные дни. И вот, однажды вечером на высокой мачте перед султанским шатром появилось знамя, и выстрел из пушки возвестил, что поход на Ляхистан начат. Послышался бой священного барабана, за ним грянули все другие; раздался пронзительный звук дудок, набожные завывания полунагих дервишей, и ночью, чтобы избежать дневного зноя, двинулся табор, вышли те паши, которые должны были доставлять продовольствие войскам, тронулся целый легион ремесленников, которые должны были разбивать шатры, тронулись стада вьючного и предназначенного на убой скота. Войско должно было выйти через несколько часов после первого сигнала.
   Поход должен был продолжаться каждую ночь по шесть часов, и притом так, чтобы войско, придя на стоянку, находило там и готовую пищу, и место для отдыха.
   Когда наконец пришло время трогаться и войску, султан выехал на возвышение, чтобы охватить глазами все свои силы и полюбоваться ими. С ним был визирь, улемы и молодой каймакан, Кара Мустафа, "восходящее солнце войны", и стража, состоявшая из "поляхской" пехоты. Ночь была тихая и светлая; месяц ярко светил, и султан мог бы осмотреть все войско, если бы человеческий взор был в состоянии сразу охватить его: войско хотя и шло тесными колоннами, но растянулось на несколько десятков верст.
   Но все же он обрадовался в душе и, перебирая четки из благовонного сандалового дерева, возносил глаза к небу, благодаря Аллаха за то, что он сделал его властелином стольких войск и стольких народов. Вдруг, когда передние отряды скрылись из виду, он прервал молитву и, повернувшись к молодому каймакану, Черному Мустафе, сказал:
   -- Я забыл, кто идет впереди?
   -- Свет небесный, -- ответил Кара Мустафа, -- впереди идут липки и черемисы, а ведет их твой пес, Азыя, сын Тугай-бея.
  

X

   Азыя, сын Тугай-бея, после долгой стоянки в Кучункаврийской равнине действительно двинулся во главе липков впереди всех турецких войск к границам Речи Посполитой.
   После тяжелого поражения, нанесенного ему рукой Баси, счастливая звезда, казалось, снова начала светить ему. Прежде всего он выздоровел. Правда, красоты он раз и навсегда лишился, один глаз совсем вытек, нос был раздроблен, а лицо его, когда-то напоминавшее сокола, теперь было страшно и безобразно. Но именно то, что лицо его было страшно, вселяло к нему еще большее уважение среди добруджских татар. Его прибытие произвело большое впечатление в лагере, и слава о его подвигах в рассказах людей достигла небывалых размеров. Говорили, что он привел всех липков и черемисов на службу султана, что он разбил ляхов так, как никто никогда не разбивал их; что он сжег все города на берегу Днестра, перерезал гарнизоны и взял ценную добычу. Те, которые должны были еще идти в Ляхистан, те, которые, прибыв из далеких стран Востока, до сих пор еще не знали "ляшского" оружия, те, у кого тревожно билось сердце при мысли о том, что им скоро придется встретиться лицом к лицу с конницей неверных, -- видели в молодом Азые воина, который уже имел дело с ляхами и не только не испугался их, но победил и положил счастливое начало войне. Один уже вид богатыря наполнял все сердца бодростью, а так как Азыя был сыном страшного Тугай-бея, имя которого гремело на всем Востоке, то все взоры были обращены на него.
   -- Ляхи воспитали его, -- говорили о нем, -- но он, сын льва, искусав их, вернулся на службу к падишаху.
   Сам визирь пожелал его видеть, а "восходящее солнце войны", молодой каймакан Кара Мустафа, влюбленный в воинскую славу и диких воинов, полюбил его. Они оба усердно расспрашивали Азыю про Речь Посполитую, про гетмана, войско и Каменец и радовались его ответам, видя по ним, что война будет не трудная и что она принесет султану победу, а ляхам поражение, а им обоим звание гази, то есть завоевателей. И впоследствии Азыя не раз имел возможность падать ниц перед визирем, сидеть на пороге палатки каймакана и получать от них обоих в подарок верблюдов, лошадей и оружие.
   Великий визирь подарил ему кафтан из серебряной парчи, что еще больше возвысило Азыю в глазах всех липков и черемисов. Кричинский, Адурович, Моравский, Грохольский, Творковский, Александрович -- словом, все ротмистры, которые служили когда-то Речи Посполитой, а теперь вернулись на службу к султану, все беспрекословно подчинялись команде Азыи, преклоняясь перед ним, как перед княжеским сыном и воином, которому пожалован кафтан. Он стал влиятельным мурзою, и ему беспрекословно повиновались две с лишком тысячи воинов -- несравненно лучших, чем обыкновенные татары. Предстоящая война, в которой молодой мурза мог отличиться скорее, чем кто-нибудь другой, могла доставить ему славу, почести и власть. А все же Азыя носил яд в душе. Во-первых, самолюбие его страдало оттого, что татары для турок, в особенности же для янычар и спагов, были чем-то вроде гончих собак для охотников. Сам он пользовался влиянием, но вообще татар считали плохим войском. Турок нуждался в них, иной раз боялся, но в лагере им пренебрегал. Заметив это, Азыя отделил липков от других татар, как особую и лучшую часть орды, но этим сразу вооружил против себя других добруджских и белгородских мурз и не убедил турецких офицеров в превосходстве липков над остальными ордынцами. С другой стороны, воспитанный в христианской стране, среди шляхты и рыцарства, он не мог привыкнуть к обычаям Востока. В Речи Посполитой он был только простым офицером, да и то незначительного чина, все же при встрече со старшинами, и даже с самим гетманом, он не был вынужден так унижаться, как здесь, где он был мурзой и вождем всех липков. Здесь ему приходилось падать ниц перед визирем, бить земные поклоны перед каймаканом, расстилаться перед пашами, улемами, перед главным агой янычар. Азыя к этому не привык, он помнил, что он сын витязя, душа его была полна дикости и горести и стремилась так высоко, как устремляются орлы, и он очень страдал.
   Но особенно мучительны были мысли о Басе -- они жгли его, как огнем. Важно не то, что слабая женская рука свалила его с лошади, его, который под Брацлавом и Кальником и в сотне других мест вызывал на бой и поражал насмерть самых грозных запорожских наездников; важен даже не стыд и позор, но он безгранично, без памяти был влюблен в эту женщину, он хотел обладать ею в своем шатре, смотреть на нее, бить ее и целовать. Если бы ему предложили на выбор: стать падишахом, владеть половиной мира или держать ее в своих объятиях, ощущать ее теплоту, ее дыхание, ее уста на своих устах, то он выбрал бы ее, ее бы предпочел Царьграду, Босфору и званию калифа. Он жаждал ее, потому что любил ее, и, любя, ненавидел; чем чище она была, чем вернее мужу и непорочнее, тем более желал он обладать ею. Не раз, сидя в своей палатке, он вспоминал, как однажды в овраге после сражения с Азбой-беем он целовал ее глаза; когда же он вспоминал, что под Рашковом он прижимал ее к своей груди, то безумная, дикая страсть охватывала все его существо. Он не знал, что с ней случилось, не погибла ли она в дороге? При мысли, что, быть может, она замерзла, он то испытывал облегчение, то тоску. Бывали минуты, когда он думал, что лучше было бы не похищать ее, не сжигать Рашкова, не приходить сюда, а остаться липком в Хрептиеве, лишь бы видеть ее.
   Зато несчастная Зося Боская была в его шалаше. Жизнь ее проходила в рабском услужении, в позоре и в вечном ужасе, ибо в сердце Азыи к ней не было ни капли сострадания. Он попросту издевался над нею только за то, что она не была Басей. В ней была свежесть и прелесть полевого цветка, в ней была молодость и красота, и он наслаждался ее красотой, но при каждом удобном случае он попирал ее ногами и стегал плетью ее нежное белое тело. Жизнь для нее стала страшнее ада, ибо она жила уже без всякой надежды. Жизнь ее зацвела в Рашкове, зацвела весенним цветком любви к Нововейскому. Она полюбила его от всей души, полюбила эту рыцарскую, благородную, честную натуру, и вот она стала игрушкой, невольницей отвратительного слепца; дрожа, как избитая собака, она должна была ползать у его ног, смотреть ему в глаза, смотреть на его руки, не хватаются ли они за плетку, и сдерживать дыхание, и сдерживать слезы.
   Она прекрасно знала, что для нее уже нет и не может быть спасения; если бы даже какое-нибудь чудо смогло вырвать ее из этих страшных рук, все же она не была прежней Зосей, белой, как первый снег, способной за любовь заплатить чистотой сердца. Все это прошло безвозвратно. А так как в постигшем ее позоре с ее стороны не было никакой вины, так как она всегда была непорочна как агнец, кротка как голубка, доверчива как дитя, так как она искренне любила, то она никак не могла понять, почему судьба обидела ее так страшно, что обиду эту уже ничем нельзя вознаградить; не могла понять, почему тяготеет над нею такой неумолимый гнев Божий, и этот душевный разлад еще усиливал ее боль, ее отчаяние.
   Так проходили ее дни, недели, месяцы. Азыя еще зимой прибыл в Кучункаврийскую равнину, а поход к границам Речи Посполитой начался только в июне. Все это время проходило для Зоей в позоре, в муках и в труде. Так как Азыя, несмотря на ее нежность и красоту, несмотря на то, что она жила в его шатре, не только не любил ее, но скорей ненавидел за то, что она не была Басей, и смотрел на нее как на простую невольницу, то она должна была и работать как невольница. Она водила его лошадей, его верблюдов на водопой, приносила воду для омовения, дрова, расстилала шкуры на ночь. В других отрядах турецких войск женщины не выходили из шатров, из страха перед янычарами или из уважения к обычаям, но лагерь липков стоял поодаль, а обычай не выпускать на улицу женщин между липками не был распространен: живя когда-то в Речи Посполитой, они привыкли к другим обычаям. Невольницы простых солдат выходили даже с непокрытым лицом. Женщинам, правда, запрещено было выходить дальше границы липковского лагеря, ибо за этими границами их бы непременно похитили, но в пределах лагеря они могли ходить свободно и заниматься хозяйством.
   Несмотря на то что Зосе было тяжело носить дрова, ходить с лошадьми и верблюдами на водопой, но и это было для нее некоторым утешением: в палатке она не смела плакать, а здесь она безнаказанно давала волю слезам. Однажды, возвращаясь с вязанкой дров, она встретилась с матерью, которую Азыя подарил Галиму. Они упали друг другу в объятия, и их пришлось разнимать силой, и, хотя Азыя избил потом Зосю, все же это была сладостная встреча. В другой раз, стирая у брода белье Азыи, она издали увидала Эвку, которая шла с ведрами воды. Эвка стонала под тяжестью ведер; фигура ее сильно изменилась и отяжелела, но черты ее лица, хотя и закрытого фатой, напомнили Зосе Адама, и такая боль схватила ее за сердце, что она на минуту потеряла сознание. Но от страха они ни слова не сказали друг другу.
   Страх этот заглушал и притуплял в Зосе все чувства и, наконец, сменил в ней собой все желания, надежды, воспоминания. Не быть битой -- стало теперь целью ее жизни. Бася, на ее месте, в первый же день убила бы Азыю его собственным ножом, не думая о том, что могло бы ожидать ее за это; но робкая Зося, еще ребенок почти, не обладала решительностью Баси. И дошло до того, что она считала благодеянием, когда страшный Азыя под влиянием минутной страсти приближал свое изуродованное лицо к ее устам. Сидя в палатке, она не спускала глаз с своего господина, стараясь узнать, гневается он или нет, следя за каждым его движением, стараясь угадать все его желания.
   А когда случалось, что она не угадывала, и когда у него, как некогда у старого Тугай-бея, сверкали от ярости зубы, Зося, вне себя от ужаса, ползала у его ног, целовала побледневшими губами его сапоги и, судорожно обнимая его колена, кричала, как дитя, которое наказывают:
   -- Не бей меня, Азыя, прости, не бей!
   Он не прощал почти никогда, измывался над нею только за то, что она не была Басей.
   Это была прежняя невеста Нововейского. Азыя был неустрашим, но так страшны были счеты между ним и Нововейским, что при мысли об этом великане и о его мести Азыя испытывал некоторую тревогу.
   Наступала война, они могли встретиться, и это было очень вероятно. Азыя не мог не думать об этом, а так как мысли эти приходили ему в голову при виде Зоей, то он и мстил ей, как бы желая ударами плети отогнать свою тревогу.
   Наконец час пробил и султан повелел начать поход. Липки, а за ними целая тьма добруджских, новоградских и других татар должны были идти впереди. Это было решено султаном, визирем и каймаканом. Но первое время, до Балкан, войска шли вместе. Поход не был утомителен: хотя и началась жара, но войска шли только ночью по шесть часов в сутки. Вдоль всего пути были расставлены бочки с горящей смолой. Путь же султана освещался разноцветными фонарями. По необозримой равнине, подобно морской волне, двигался целый муравейник людей, наполняя, точно саранча, глубокие долины, покрывая собой горы. За войском следовал табор, с ним гарем, за табором -- бесчисленные стада.
   Между тем в прибалканских болотах золотисто-пурпурная колесница Кассеки увязла так, что двадцать волов не могли ее вытащить. "Дурное предзнаменование, господин, для тебя и для всего войска!" -- сказал султану главный муфтий. "Дурное предзнаменование!" -- стали повторять в лагере полупомешанные дервиши. Султан испугался и решился отослать домой из лагеря всех женщин, а с ними и прекрасную Кассеку.
   Приказ этот был объявлен войску. Те из солдат, которым некуда было отослать своих невольниц, и те, которые не хотели продавать их другим, предпочли убить их. Других целыми тысячами скупали торговцы из караван-сарая, чтобы потом перепродать в Стамбул и в азиатские города. Три дня кряду продолжалась эта ярмарка. Азыя без колебаний выставил Зосю на продажу, и ее купил богатый старик, купец из Стамбула, за хорошие деньги, для своего сына.
   Это был человек добрый: видя слезы Зоей и вняв ее мольбам, он, правда за бесценок, купил у Галима и ее мать.
   На следующий день обе отправились в сторону Стамбула; в Стамбуле участь Зоей хотя и осталась позорной, но несколько улучшилась. Новый хозяин полюбил ее, и по прошествии нескольких месяцев она стала его женой. Ее мать уже с ней не разлучалась.
   Много народу, а в том числе и женщины, иногда после долгих лет неволи возвращались в отчизну. Были слухи, что кто-то делал всяческие попытки найти Зосю при посредстве армян, греческих купцов и послов Речи Посполитой, но безуспешно. Потом эти поиски вдруг прекратились, и Зося не видела больше ни близких ее сердцу людей, ни родной страны.
   До конца жизни она жила в гареме.
  

XI

   Еще до выступления турок из-под Адрианополя началось большое движение во всех приднестровских станицах. В Хрептиев, который находился ближе всего к Каменцу, то и дело прилетали гонцы с приказами, которые маленький рыцарь либо исполнял сам, либо, если они относились к другим, пересылал через надежных людей. Вследствие этих приказов гарнизон Хрептиевской крепости значительно уменьшился. Пан Мотовило со своими казаками пошел к Умани на помощь Ханенке, который с горстью преданных Речи Посполитой казаков, насколько мог, боролся с Дорошем и союзной с ним Крымской ордой; пан Мушальский, несравненный лучник, пан Снитко, герба "Месяц на ущербе", пан Ненашинец и пан Громыка повели свои отряды и линкгаузовых драгун к несчастной памяти Батогу, где стоял пан Лужецкий, который должен был вместе с Ханенкой следить за Дорошем. Пан Богуш получил приказ до тех пор оставаться в Могилеве, пока не увидит чамбулы невооруженным глазом.
   Гонец с приказом гетмана усердно разыскивал пана Рущица, знаменитого загонщика, которого превосходил один только Володыевский. Но пан Рушиц, отправившись в степь во главе нескольких десятков человек, как в воду канул. О нем услышали только потом, когда распространились странные слухи, что около лагеря Дорошенки и татарской орды носится какой-то злой дух, который ежедневно похищает воинов поодиночке и даже небольшие отряды. Догадались, что это пан Рушиц делает набеги на неприятеля, ибо никто, за исключением маленького рыцаря, не мог бы подходить к нему так близко. И действительно, это был Рушиц.
   Володыевский, как это было решено раньше, должен был отправиться в Каменец. Он нужен был гетману именно там, ибо гетман знал, что один его вид ободрит и жителей, и гарнизон. Гетман был убежден, что Каменец не выдержит осады, он хотел только одного, чтобы Каменец держался как можно дольше, до тех пор, пока Речь Посполитая успеет кое-как приготовиться к обороне. И с этой целью он послал почти на верную смерть самого знаменитого кавалера Речи Посполитой и любимого солдата. Он послал на смерть знаменитейшего воина и даже не жалел его. Гетман всегда был того убеждения, которое он высказал впоследствии под Веной: солдат рожден для того, чтобы умереть на войне.
   Он сам был готов погибнуть и считал, что погибнуть -- прямой долг каждого солдата, а когда своей смертью он может оказать громадную услугу отчизне, то смерть эта для него должна быть великой милостью и наградой. Гетман знал, что маленький рыцарь одного с ним мнения.
   Впрочем, он не мог щадить отдельных солдат теперь, когда гибель надвигалась на церкви, города, страны и всю Речь Посполитую, когда Восток двинулся с небывалыми до сих пор полчищами против Европы с целью покорить весь христианский мир, который, защищенный грудью той же Речи Посполитой, и не думал идти к ней на помощь. Гетман мог думать только о том, чтобы Каменец сначала защитил Речь Посполитую, а потом Речь Посполитая -- христианский мир.
   Так бы и случилось, если бы у Речи Посполитой были силы, если бы она не была ослаблена постоянными неурядицами. Но у гетмана не хватало войск даже для разведок, а не то что для войны. Если он посылал в одно место несколько десятков солдат, в другом образовывалась брешь, через которую волна неприятелей могла ворваться беспрепятственно. Ночная стража султанских войск была многочисленнее всего гетманского войска. Неприятель шел с двух сторон -- от Днепра и от Дуная. Так как Дорош со всей Крымской ордой был ближе всего и уже вторгался в пределы Речи Посполитой, уничтожая все по пути огнем и мечом, то против него и пошли главные отряды, а в другую сторону некого было посылать даже на разведку.
   В таких затруднительных обстоятельствах гетман послал Володыевскому следующее письмо:
   "Я уже колебался, не послать ли тебя навстречу неприятелю в Рашков, но я испугался, что если орда высадится с молдавского берега в нескольких местах и займет наш край, то ты не сможешь потом пробраться в Каменец, где твое присутствие необходимо. И только вчера я вспомнил о Нововейском: он солдат опытный и решительный, к тому же в своем отчаянии он на все готов, а потому я полагаю, что он сослужит мне службу. Конницы сколько можно пошли ему на помощь, а он пусть идет как можно дальше, пусть показывается везде, пусть везде распространяет слухи о могуществе нашего войска, и, когда неприятель будет уже у него на виду, пусть он появляется перед ним в разных местах, стараясь не попасть ему в руки. Мы знаем, как они будут идти, но, если он заметит что-нибудь новое, пусть тотчас известит тебя, а ты, не мешкая, пошлешь тонна ко мне и в Каменец. Нововейский пусть отправляется возможно скорее, а ты будь готов ехать в Каменец, но подожди известий от Нововейского и из Молдавии".
   Так как Нововейский временно находился в М dd>   Весь этот поход Нововейского с тремя сотнями солдат против сотен тысяч турок мог показаться людям, не посвященным в военное искусство, полнейшим сумасшествием. Но этот поход, хотя и был очень смелым, все-таки имел свои основания.
   Во-первых, в то время партизанам часто случалось бороться против врага во сто раз сильнейшего; подойдя близко к неприятелю и замеченные им, они обращались в бегство, обороняясь от погони и таким образом увлекая за собою неприятеля, а улучшив удобную минуту, оборачивались и нападали сами на врага, из преследуемых превращались в преследователей и побеждали. Эта тактика называлась "процедурой с татарами", во время которой неприятели старались перехитрить друг Друга в устройстве засад и ловушек. Этим в особенности прославился Володыевский, затем пан Рущич и, наконец, пан Пиво с Мотовидлой, Нововейский, выросший в степи, был также не из последних партизан, почему и можно было надеяться, что он не попадает в ловушку при встрече с ордой.
   При этом он также принял во внимание, что за Днестром находились степи, где удобно было скрыться. Хотя по берегам рек и были небольшие поселки, но вообще вся эта местность была почти пустынна; по берегам Днестра она представлялась холмистой и усеянной скалами, затем продолжалась степью, там и сям покрытою лесом, в котором бродили большие стада различных зверей: диких буйволов и кабанов, оленей, серн и других. Между прочим, падишах изъявил желание перед началом войны узнать численность своих войск, чтобы еще больше убедиться в своей силе, вследствие чего белгородские татары и добружане, которые населяли низовье Днестра, должны были идти за Балканы, куда направились и молдавские каралаши; таким образом, местность эта совершенно опустела, так что здесь почти никогда нельзя было встретить ни одного человека.
   При том же пан Нововейский был знаком с обычаями татар; он знал, что в своих владениях они шли, не соблюдая никаких предосторожностей, но что, перейдя польскую границу, они будут чрезвычайно осмотрительны. И Нововейский был прав в своих предположениях Конечно, турки не могли рассчитывать на встречу в Бессарабии, на границе татарской земли, с польским войском, в котором чувствовался такой большой недостаток при охране даже собственных границ.
   Нововейский убежден был, что неприятель будет поражен его появлением, и этим он выиграет еще больше, чем предполагал гетман, кроме того, его предприятие могло погубить Азыю и липков. Конечно, Нововейский был уверен, что липки и черемисы пойдут впереди других войск, чтобы указывать дорогу в Речь Посполитую, которая им хорошо была известна. В соображение молодого поручика входили все эти обстоятельства, на чем он и основывал успех своей экспедиции. В душе Адама жило еще только одно желание: схватить врасплох Азыю, отмстить ему и освободить сестру и Зосю, а самому погибнуть на войне; вот все, чего жаждал измученный горем молодой Нововейский.
   Все эти мечты и надежды оживили его и вывели из оцепенения. Трудный поход по незнакомым степям, здоровый воздух и опасное предприятие -- все это возвратило ему прежнее здоровье и силы. Теперь воспоминания и страдания, наполнявшие его душу, уступили место мыслям и чувствам партизана, обдумывающего, как бы лучше поразить неприятеля.
   Перейдя Днестр, отряд Нововейского направился по долине Прута, скрываясь днем в лесах и камышах, а по ночам спеша делать переходы, соблюдая при этом величайшую предосторожность. Весь фай этот представлял собою почти пустыню, так как в нем изредка только можно было встретить поля, засеянные кукурузою, а обитали в нем только кочующие племена.
   Отряд подвигался вперед очень осторожно, стараясь объезжать большие селения, но в небольшие поселки они не боялись заезжать. Эти поселки состояли из двух -- трех хат, и, конечно, обитатели их не стали бы предупреждать буджакских татар о прибытии отряда. Впрочем, вахмистр принимал все предосторожности, чтобы не попасться, врасплох, но вскоре и он бросил свои наблюдения, убедясь, что жители этих поселков, хотя и турецкие подданные, сами со страхом ожидали прихода турецких войск и принимали отряд молодого поручика за каралашей, которых падишах послал в Турцию.
   Поселяне очень охотно доставляли воинам кукурузные лепешки, сушеное зерно и вяленое мясо. Каждый житель имел свое стадо овец, быков и табуны лошадей, которые тщательно были спрятаны в камышах по берегам рек. Иногда отряду Нововейского встречались многочисленные стада полудиких буйволов, которых пасли несколько пастухов. Эти пастухи со своими стадами кочевали по степи, переходя с места на место, ища корма для животных Пастухи по большей части были татары, и Нововейский, окружив этих "чабанов", убивал их, чтобы они не могли передать о нем в Буджак. Затем, забрав необходимое для него число рогатого скота, продолжал свой путь.
   Чем дальше отряд подвигался на юг, тем чаще стали встречаться стада. Их сопровождало большое число татар, так что Нововейский в продолжение двух недель погубил три партии пастухов, состоявших из нескольких десятков человек Убив пастухов-татар, воины снимали с них одежду и, выпарив вшей, надевали ее на себя, желая казаться дикими чабанами и пастухами. На второй неделе уже все войско облачилось в татарские костюмы и имело сходство с чамбулами, исключая только вооружения регулярной польской кавалерии. Между прочим, сняв с себя верхнее платье, они постарались запрятать его, чтобы при возвращении, на обратном пути, могли бы переодеться в свое платье. Издали их вполне могли принять за турок, тем скорее, что перед ними шли стада, которые должны были служить им пищей. Но, конечно, вблизи каждый мог узнать в них Мазуров по их русым усам и голубым глазам.
   Дойдя до Прута, войско стало спускаться в долину с левого берега. Нововейский знал, что кучманская дорога совершенно обращена в пустыню бывшими набегами, и, следовательно, войска султана и татарские орды должны были идти на Фалень, Гуш, Котиморы и по молдавской дороге, могли, наконец, направиться и к Днестру, а также, перейдя через Бессарабию, появиться затем недалеко от Ушиц, уже во владениях Польши. Убежденный в своем предположении, молодой поручик замедлял путь и, несмотря на проволочку времени, старался подвигаться с большою осторожностью, чтобы не попасть врасплох на татар. Дойдя до разветвления рек Серета и Текича и скрывшись, он долго простоял тут, чтобы люди и лошади могли отдохнуть и подстеречь, когда к ним приблизится передовой отряд ордынцев.
   Нововейский нарочно выбрал эту местность для стоянки, так как берега здесь были покрыты терновником и другими растениями. Этот лес простирался на далекое пространство. В некоторых местах заросли образовали отдельные купы деревьев, между которыми легко было остановиться лагерем. В других же местах лес рос сплошной массой. Так как было начало весны, то деревья едва еще расцветали, но в середине и конце весны лес этот представлял из себя сплошное море белых и желтых цветов. Здесь нельзя было встретить ни одного человека, но зато в изобилии водились разные животные и птицы. Здесь даже можно было встретиться с медведем, утащившим у войск двух овец, вследствие чего Люсня хотел идти на него облавой, но Нововейский запретил ему употреблять при этом мушкеты, боясь, что их местопребывание будет открыто врагами, и потому воины, отправившись на медведя, взяли с собою только топоры и рогатины.
   Солдаты заметили также следы костров на песчаном берегу, но, очевидно, эти следы остались от прошлогоднего пребывания здесь кочевников со стадами или татар. И как воины ни искали, как ни разведывали, -- все-таки не могли найти здесь ни одного человека.
   Молодой поручик отдал приказ отряду остановиться на этом месте и ожидать появления турок.
   Разбили палатки; на опушке леса поставили часовых, чтобы одни из них следили за дорогой в Буджак, а другие сторожили ее со стороны Прута. Нововейский знал приметы, по которым можно было узнать о приближении врагов. Адам и сам ездил с небольшими отрядами в рекогносцировки. Отряду было очень удобно в этой пустыне, так как погода стояла чудная, хотя днем и было очень жарко, но под тенью деревьев легко было укрыться от дневного зноя; зато ночи стояли лунные, тихие, и эту ночную тишину нарушало только пение соловьев. В эти восхитительные ночи Нововейский страдал невыносимо и не в состоянии был заснуть, вспоминая о прежнем счастии и о постигшем его горе.
   Одна только мысль еще могла успокоить его -- мысль о мести, для которой уже наступало время, и если бы ему удалось отомстить врагу, то он был бы вполне счастлив. Отмстить или самому погибнуть -- вот что сделалось целью его жизни.
   А время все шло да шло. Нововейский хозяйничал в этой пустыне и ездил на разведки. Солдаты же его в это время осматривали все дороги, яры, болота и, постоянно находясь в разъездах по лесу, успели захватить несколько стад и умертвить несколько партий кочевников, причем зорко наблюдали -- не появится ли где неприятель. И вот наконец они дождались его появления.
   Как-то поутру воины вдруг заметили, что в воздухе появилось множество птиц. Некоторые же пернатые бежали по степи целыми стаями от берегов Дуная и с добружских болот. Все эти стаи птиц летели и бежали, как бы спугнутые кем-нибудь. Увидав это переселение птиц, воины взглянули друг на друга и воскликнули: "Идут! Идут!" Все воины сразу ожили, грозно зашевелив усами, глаза их метали молнии; но при всем этом в воинах не замечалось никакой тревоги, так как вся жизнь их прошла в "процедурах с татарами" и приближение неприятеля не внушало им никакого страха. Они тотчас же залили костры из опасения, чтобы дым не выдал их присутствия в лесу, затем оседлали лошадей, и весь отряд готов был идти в бой.
   Нововейскому осталось только определить время отдыха неприятеля, чтобы напасть на него в этот момент врасплох Он знал, что войска падишаха не пойдут сплошной массой, так как они шли по владениям султана, не опасаясь ничего. Он рассчитывал, что авангард состоит из липков и пойдет, как и всегда, на расстоянии одной или двух миль во главе первого по силам турецкого отряда.
   Он не знал, на что решиться: встретить ли турок в дороге, с которой поляки хорошо ознакомились, или подстеречь неприятеля в лесу. В конце концов он решился на последнее, так как войско, не замеченное врагами, легко могло напасть врасплох на неприятеля. Но вот прошел еще один день и одна ночь, в которую не только по лесу летели птицы, но бежали и звери, спугнутые турками. Утром же показался и сам неприятель.
   От опушки леса шла огромная холмистая равнина, исчезавшая за горизонтом. Поляки заметили турок на этой равнине: они довольно быстро подвигались к Текичу. Войско Нововейского, скрытое в лесу, следило за неприятелем, который то скрывался за холмами, то снова виден был на всем протяжении.
   Вахмистр Люсня, у которого зрение было необыкновенно остро, внимательно следил за приближением неприятеля и наконец, подойдя к Нововейскому, сказал:
   -- Господин поручик! Там народу немного: это пастухи выгоняют на пастбище стада.
   Несколько времени спустя Нововейский убедился, что Люсня говорил правду, чему он был очень рад
   -- Так, значит, они остановятся на отдых в расстоянии мили или полутора миль от этих кустов? -- спросил он.
   -- Да, -- отвечал Люсня, -- они, как видно, идут вперед ночью, а днем отдыхают и спасаются от солнечного зноя где-нибудь в тени; лошадей же и быков они посылают вперед на пастбища до самого вечера.
   -- А сколько, по-твоему, там людей около стада?
   Люсня вернулся к опушке леса и долго не показывался оттуда. Затем он возвратился назад и сказал:
   -- Лошадей -- тысячи полторы, а людей около них не более двадцати пяти человек. Тут они у себя дома и ничего не боятся, а потому и не заботятся особенно об охране.
   -- А людей ты распознал?
   -- Они еще очень далеко; но это непременно липки, пан поручик! Не улизнуть им от нас.
   -- Конечно, -- сказал Нововейский.
   Молодой поручик был убежден, что ни один человек не может уйти от таких партизан, как он и его воины, для которых не представляло особенного труда забрать весь этот вражеский отряд живьем.
   Тем временем пастухи уже очень близко пригнали свои стада к опушке леса, а Люсня опять выдвинулся на его окраину и затем вернулся назад с лицом, озаренным какой-то свирепой радостью.
   -- Липки, пан поручик, точно липки, -- прошептал он.
   Выслушав Люсню, Адам закаркал наподобие ворона, и вслед за этим отряд драгун двинулся в чащу леса. В лесу этот отряд разделился на две половины: одна половина поместилась в овраге, чтобы при случае выскочить из него в тылу табуна и липков, другая же половина расположилась полукругом в ожидании неприятеля.
   Все это произведено было чрезвычайно тихо, так что самый чуткий слух не услыхал бы ничего: не было слышно ни звяканья сабель или шпор, ни ржания коней, а топот их копыт заглушался густой травой. Даже лошади партизан словно понимали, что от сохранения тишины зависит успех предприятия, и были тихи и покорны; одно только карканье ворона из леса и оврага нарушало эту тишину.
   Липки остановились со своими стадами у леса. Животные, разделившись на кучки, разошлись по равнине. В это время молодой поручик сам вышел к окраине леса и наблюдал за всеми действиями пастухов. Полдень еще был неблизко, но солнце уже высоко поднялось на небе и изрядно грело. Кони, ища прохлады, подошли к лесу, к опушке которого подъехали пастухи и, привязав коней, пустили их; таким образом, кони паслись, а липки пошли в глубь леса и остановились на отдых под самым тенистым деревом.
   Затем они развели костер, и когда от него образовались уголья, положили туда половину жеребенка, а сами, удалясь от костра, сели неподалеку.
   Одни из пастухов лежали на траве; другие сидели в кружок по-турецки и вели между собою разговор, а один пастух играл на пищалке. Тишина леса нарушалась только карканьем ворон.
   Запах горелого мяса дал знать пастухам, что жаркое готово, и они, сняв его с угольев, положили под дерево, где находились остальные липки. Жаркое разрезали на части, и окружившие его липки стали пожирать с жадностью полусырые куски мяса, причем кровь из него текла по их пальцам и бородам.
   Поев мяса, липки запили его кумысом и, с минуту поговорив друг с другом и чувствуя слабость от чрезмерного пресыщения, легли отдыхать.
   С наступлением полудня жара сделалась невыносимой. Всеобщая тишина ничем не нарушалась, даже не слышно было карканья ворон.
   Некоторые из липков встали и пошли к окраине леса взглянуть на коней; товарищи же их, растянувшись на земле, спали как мертвые.
   Но сон их время от времени прерывался стоном или бормотаньем; вероятно, от сильного перепоя и обжорства им снился какой-нибудь ужасный сон. Из их бреда только можно было разобрать ясно произносимое слово "Алла! Алла!.".
   Внезапно на опушке леса раздался какой-то невнятный, но вместе с тем ужасный звук, похожий на предсмертный хрип человека, которого душат, не дав ему даже крикнуть. Пастухи, точно предчувствуя что-то недоброе или инстинктивно почуяв опасность, проснулись.
   -- Что это такое? Где же те, что пошли к лошадям?..
   В ответ из-за кустов кто-то сказал по-польски:
   -- Те уж не вернутся!
   В одно мгновение пастухи были окружены поляками, которые бросились на них, а перепуганные татары даже не успели схватиться за ножи и онемели от ужаса. Поляки смяли пастухов. Даже земля дрожала от борьбы сбившихся в одну кучу человеческих тел. Время от времени раздавались резкий свист и сопенье или хриплый стон; но через минуту все это смолкло.
   -- Сколько живых? -- спросил кто-то из нападавших.
   -- Пятеро, господин поручик.
   -- Осмотреть трупы, чтобы кто-нибудь не притворился мертвым, и каждому для удостоверения -- нож в сердце, а пленников -- к огню!
   Согласно этому приказанию, драгуны прикололи неприятелей к земле, употребив для этого их же собственные ножи. Затем занялись пленниками. Их приволокли к кострам, привязав им ноги к палке; раскидав костер, Люсня вытащил уголья из пепла.
   Пленные липки следили за всем этим блуждающими взорами. Трое из пленных служили прежде в Хрептиове и знали Люсню так же, как и он их
   -- Ну, приятели, теперь вы у нас запоете, а если кто из вас не захочет, тому придется идти на тот свет на поджаренных подошвах. Для старого знакомства и угольков не пожалею.
   После этих слов Люсня прибавил в костер сухих ветвей, запылавших большим пламенем.
   Затем подошел к пленникам Нововейский и стал их расспрашивать. Из их ответов Адам убедился, что предположения его оправдались, так как действительно липки и черемисы под начальством Азыи шли впереди всех войск султанских. Турки шли только по ночам, чтобы не истомиться от зноя, а днем отдыхали на стоянке. Они не остерегались нападения неприятелей, так как нельзя было предположить, чтобы враг здесь мог напасть на них, ведь они были невдалеке от Днестра и у прибрежья Прута, то есть вблизи орды; они шли впереди всех войск со стадами быков и овец. Верблюды также находились при них и везли палатки начальников. Местопребывание Азыи в лагере можно было узнать по шатру, на верхушке которого помещен был бунчук, а кругом этого шатра находились значки липков. Отряд Азыи находился на стоянке за милю от расположившихся в лесу поляков; в отряде Азыи насчитывалось до двух тысяч воинов, но часть из них находится при белгородской орде, отставшей на милю от отряда липков.
   Затем молодой поручик расспросил пленных о кратчайшем пути к стоянке отряда Азыи и о расположении шатров, наконец, спросил о том, что всего сильнее мучило его.
   -- А какие женщины у Азыи в палатке?
   Липки, бывшие в Хрептиове, хорошо знали отношения Нововейского к этим женщинам и боялись сказать ему всю правду об участи его сестры и невесты.
   Они знали, что гнев его всецело должен обрушиться на них, и стали отнекиваться, вследствие чего вахмистр немедля сказал:
   -- Господин поручик, не подогреть ли им подошвы? Тогда они заговорят.
   -- Ну, всунь им ноги в уголья, -- отвечал Нововейский.
   -- Помилуйте, -- крикнул Ильяшевич, старый липок из Хрептиова, -- помилуйте! Я скажу все, что видел своими глазами.
   Вахмистр вопросительно взглянул на Нововейского, как бы желая знать, привести в исполнение его приказание или нет, несмотря на слова липка, но молодой поручик махнул рукой и, обратясь к старому липку, проговорил:
   -- Ну, говори, что ты видел?
   -- Мы, пан не виноваты, -- ответил Ильяшевич, -- мы шли за начальством, наш мурза подарил сестру вашей милости Адуровичу, который взял ее к себе в шатер. Я видел на Кучункарах, как она шла за водой с ведрами, и помогал еще ей, потому что она была беременна...
   -- Увы! -- прошептал Нововейский.
   -- Другую панну наш мурза взял себе. Мы нечасто видали ее; но не раз слышали ее плач и крики; хотя мурза и жил с нею, но чуть ли не каждый день хлестал ее нагайкой и топтал ногами.
   Губы Нововейского задрожали, и чуть слышно он спросил липка:
   -- Где они теперь?
   -- Проданы в Стамбул.
   -- Кому?
   -- Мурза и сам хорошо этого не знает. От султана вышел указ, чтобы в лагере не было женщин. Все продавали своих пленниц на базаре, продал своих и мурза.
   Все смолкло у костра. Допрос был кончен. Время от времени знойный южный ветер качал ветки деревьев, все более и более шумевших Воздух становился удушливым, а вдали виднелись темные облака с медно-красными краями.
   Окончив допрос, Адам удалился от костра и, совершенно обезумев от горя, поплелся бессознательно куда глаза глядят. Наконец в изнеможении он упал на землю, судорожно царапая ее ногтями, грыз свои руки, издавая при этом предсмертное хрипенье и конвульсивно вздрагивая всем своим могучим телом.
   Так прошло несколько часов. Воины следили за ним, но никто из них, даже вахмистр, не решался беспокоить его.
   Между тем жестокосердный Люсня, надеясь, что Нововейский ничего не будет иметь против этого, заткнул пленникам рты травой, чтобы они не кричали, а затем зарезал их, как животных Он оставил живым одного только Ильяшевича, рассчитывая на его услуги в качестве проводника. Покончив с липками, Люсня оттащил их еще трепетавшие тела в сторону от костра, а сам отправился взглянуть на Нововейского.
   -- Если даже поручик и ошалеет, -- проворчал он, -- мы все-таки того сцапаем.
   Наконец наступил уже и вечер. Теперь все небо было покрыто облаками, которые все более и более сгущались, темнели и, не изменяя своего красноватого оттенка, сталкивались друг с другом, спускаясь к земле. Время от времени проносился вихрь, наклоняя деревья к самой земле и яростно разбрасывая по степи тучи листьев; затем наступало затишье, ветер словно пропадал в земле, а в это время из облаков слышалось какое-то шипенье, шум, шорох; казалось, что это громовые удары готовятся в облаках, чтобы затем разразиться над землей.
   -- Буря! Буря идет! -- шептались между собою драгуны.
   Буря была уже недалеко. Сделалось почти совсем темно. Гроза разразилась на востоке, где течет Днестр, а раскаты грома слышны были у Прута; тут они и стихли, затем гром загремел над Буджакскими степями, и наконец, весь горизонт был охвачен грозою.
   На спаленную от зноя траву упали крупные капли дождя.
   В этот момент молодой поручик появился перед солдатами и крикнул громовым голосом:
   -- На коней!
   Через минуту Нововейский уже отправился в путь во главе полутораста всадников. Выехав из лесу на поляну, где около табунов находилась остальная половина отряда, караулившая конюхов, которые могли убежать к Азые, Нововейский присоединился к нему, и воины, окружив табун и гоня его перед собою, кричали и вопили, как всегда делали это татарские пастухи.
   Ильяшевича тащил за собою на аркане Люсня, крича ему изо всех сил на ухо, желая покрыть своим голосом громовые удары:
   -- Указывай, собака, дорогу, а не то я тебе горло перехвачу!
   Гроза продолжалась, тучи уже чуть не касались земли, а воздух вдруг сделался невыносимо жарким: ураган приближался. Вдруг во тьме блеснула на мгновенье молния, послышался удар грома, за ним другой, третий, и снова все стихло. Лошади, обезумев от страха, неслись вперед под дикие крики воинов; расширив ноздри, с развевающимися гривами, они мчались, едва касаясь земли ногами. Затем послышался опять гром, уже не смолкавший ни на мгновенье, а кони все летели среди этой бури по степи, похожие на толпу ужасных вампиров или дьяволов.
   Отряд Нововейского не нуждался в проводнике, так как кони мчались прямо к стоянке Азыи, которая была уже недалеко от них Но раньше, чем они домчались до его лагеря, ураган достиг страшных размеров. Все небо ежеминутно перекрещивалось сверкавшей молнией, при блеске которой воины Нововейского увидали вдали лагерь татар. От страшных раскатов грома земля дрожала, а навившие над нею облака ежеминутно грозили падением. Потом начался страшный ливень, затопивший всю степь. В наступившей затем тьме ничего нельзя было рассмотреть; горячий пар поднимался от раскаленной дневным зноем земли.
   Минуту спустя отряд Нововейского, с табуном коней во главе, остановился перед лагерем Азыи.
   Но табун этот у самых шатров вдруг разбежался по сторонам; а триста воинов, неистово крикнув и потрясая при блеске молнии саблями, бросились в шатры.
   Хотя липки перед дождем и видели во время сверкания молнии идущие стада, но не подозревали, что их гнали поляки. Они были испуганы и изумлены, что пастухи пригнали табун к шатрам. Липки стали с криком отгонять лошадей, вышел из своей палатки и сам разгневанный Тугай-бей. В это самое мгновенье табун обратился в бегство, и среди мглы показались какие-то неизвестные люди, число которых гораздо превышало численность пастухов.
   -- Бей! Коли их!.. -- загремел в воздухе страшный крик.
   Этот человеческий ураган налетел на липков так мгновенно и так неожиданно, что мысль о спасении уже не могла никому прийти в голову. Не успел Азыя отступить на шаг к своей палатке, как был оторван от земли и сжат в железных объятиях, от которых кости его ломались, а спустя минуту ему удалось взглянуть в лицо своего победителя -- и от ужаса он впал в беспамятство.
   Началась страшная резня. Липки почти не в состоянии были защищаться; все было против них: и буря, и тьма, и незнание числа врагов, их внезапное нападение; все это произвело между ними страшную панику. Среди них произошел страшный хаос; они не знали, где бы укрыться, почти все были безоружны; большинство татар во время нападения спало; как безумные, метались они во все стороны, толкали и топтали друг друга; лошади опрокидывали их, топтали копытами, а поляки убивали саблями без милосердия, яростно мстя им. Кровь, смешанная с дождем, лилась потоками. Татарам представилось, что небо падает им на головы, а земля разверзлась под ногами. Затем татары небольшими группами стали разбегаться, но они так обезумели от ужаса, что вместо того, чтобы бежать без оглядки вперед, кружились около побоища, встречались друг с другом и попадали опять в руки неприятеля. Наконец из отряда липков не осталось никого в лагере: одни из них были убиты, другие разбежались, в плен никого не брали. И вот звуком трубы возвещено было о прекращении погони за беглецами и о сборе поляков в назначенное место.
   Триста польских воинов нанесли поражение отборной, славящейся своей сноровкой и опытностью двухтысячной татарской коннице, часть которой осталась лежать на месте побоища среди луж собственной крови, другая же, пользуясь темнотой и бурей, бежала пешая, без оглядки, куда глаза глядят. Полякам в битве помогли ураган и темнота, словно сам Бог послал им свою помощь против изменников.
   Нововейский впереди своего отряда двинулся в обратный путь, когда уже наступила глубокая ночь. Он направился к границам Речи Посполитой. Азыя, привязанный веревками к спине лошади, без чувств, с переломанными ребрами, ехал между Нововейским и Люсней.
   Оба они заботливо охраняли его, как какую-нибудь драгоценность.
   Ураган уже не свирепствовал так, как прежде, хотя по небу и носились еще большие тучи; но между ними уже показывались звезды, отражение которых было видно в небольших озерках, произведенных в степи страшным ливнем.
  

Глава XIII

   Спасшиеся бегством татары сообщили обо всем случившемся белгородской орде; а эта последняя через гонцов дала знать о поражении липков в лагерь падишаха, в Ордунгамайон; это известие страшно поразило весь лагерь султана, как и его самого.
   Падишах так растерялся от этого известия, что в течение двух дней не знал, что и делать, так что пан Нововейский мог в полной безопасности подвигаться к границам Польши. Наконец султан послал белгородский и добруджский отряды разузнать, какие войска находятся в окрестности. Но это приказание падишаха было неприятно для войска, так как они не желали подвергаться опасности, ибо слухи о поражении татар страшно преувеличивали все дело, и войска, пришедшие из центра Азии или Африки и никогда не воевавшие в Польше, страшились встречи с конницей гяуров, вторгшейся в пределы владения султана. Все были удивлены поступком Нововейского: визирь и Кара-Мустафа, а также и султан начали сомневаться в легкости победы над Речью Посполитой, которую они прежде считали совершенно обессиленной. Был составлен военный совет, на котором падишах с гневом обратился к визирю и Кара-Мустафе.
   -- Вы меня обманули, -- сказал он. -- Должно быть, ляхи не так-то слабы, если сами идут сюда, к нам навстречу. Вы рассказывали, что Собеский не будет защищать Каменец, а вот он теперь перед нами со всем войском.
   Визирь и каймакан старались уверить падишаха в том, что это была просто шайка разбойников, хотя сами были убеждены в противном, так как на поле сражения оставлены были неприятелем мушкеты и мешки с платьем воинов. Вспоминая недавние походы Собеского на Украину, также чрезвычайно дерзкие, но кончившиеся полным успехом для поляков, они думали, что и в эту войну Собеский пожелает обойти также и турок.
   -- У него нет войск, -- говорил великий визирь каймакану, после того как оба они вышли от султана, -- у него нет войск, но в нем -- дух льва, не знающего страха; если он успел собрать хоть несколько тысяч и находится здесь -- мы пойдем в крови к Хотину.
   -- Хотелось бы мне с ним помериться, -- сказал молодой Кара-Мустафа.
   -- Да отвратит Аллах от тебя несчастие, -- ответил великий визирь.
   Наконец белгородские и добруджские войска точно узнали, что поблизости их нет никакого войска, хотя они и открыли следы отряда, человек в триста, быстро направлявшегося к Днестру. Татары, вспомнив о происшедшем с липками, не преследовали врагов, боясь какой-нибудь ловушки. Поражение липков так и осталось для турок непостижимым, но затем в Ордунгамайоне все пошло по прежнему, и войска султана продолжали свой поход
   А Нововейский, не заботясь больше ни о чем, ехал в Рашков со своим пленником. Хотя молодой поручик и спешил воротиться в Рашков, но верные драгуны его, разузнав на другой же день, что за ними погони не может быть, все-таки ехали, не утомляя своих коней. Пленник все время ехал между Адамом и Люсней. У несчастного Азыи были сломаны два ребра, а раны на лице, которые нанесла ему Бася, опять открылись вследствие того, что он был привязан к спине лошади и голова его свешивалась вниз; кроме этого, и борьба с Нововейским способствовала открытию его ран, что все вместе совершенно обессилело его. Люсня очень заботился о нем, боясь, что он умрет в дороге и избежит их мести. Но Азыя желал смерти, догадываясь о своей участи, и задумал умереть с голоду. Он не стал принимать пищи; но вахмистр и тут нашелся: всыпав в водку или в молдаванское вино растертые в порошок сухари и раздвинув ножом челюсти Азыи, вливал ему в рот это вино. Раны на лице Азыи облепляли мухи и комары, и вахмистр лил на лицо его воду, боясь, чтобы раны не загноились и тем не ускорили смерти пленника. Молодой поручик, едучи рядом с Азыей, не сказал ему ни одного слова. Когда они отправились в путь, Азыя обратился к нему с просьбой освободить его, взамен чего сулил ему возвратить сестру и невесту, но Нововейский отвечал липку:
   -- Лжешь, собака! Ты продал обеих константинопольскому купцу, а тот перепродал их кому-нибудь на базаре.
   К Азые подвели Ильяшевича, и тот, обратясь к нему, проговорил:
   -- Да, эфенди! Ты продал ее, сам не зная кому, а Адурович продал сестру богатыря, хотя она была от него беременна.
   Выслушав Ильяшевича, Азыя подумал, что Нововейский тотчас же убьет его, но когда предположения его не сбылись, он решился вывести из себя молодого поручика, чтобы тот в сильном раздражении покончил с ним и тем спас от ожидавшей его страшной казни. Азыя начал приводить в исполнение свои планы, хвалясь перед Нововейским всем тем, что он сделал его близким. Он дразнил Адама, рассказывая, как увлек к себе Зосю, надругался над ней и затем истязал ее, топтал ногами и стегал плетью ее нежное тело; рассказал также и о смерти его отца. Адам, слушая все это, не в состоянии был отъехать от Азыи, хотя бледное лицо его обливал пот и все тело судорожно передергивалось; но все-таки он сдержал себя и не покончил с Азыей.
   Мучая своими рассказами неприятеля, Азыя вместе с тем мучил ими и самого себя, потому что рассказы эти заставляли его вспомнить о недавнем его благополучии: мурза, любимец каймакана, Азыя сам повелевал над многими, теперь же, привязанный к коню и чуть не съедаемый мухами, приготовлялся к мучительной казни. Потеря сознания приносила ему облегчение от мук. Это стало повторяться с ним очень часто, что и заставляло Люсню беспокоиться, довезут ли они его живого до Рашкова, хотя было уже недалеко и ехали они днем и ночью, ненадолго останавливаясь для отдыха и кормежки. Но душа татарина не хотела легко расстаться с искалеченным телом его. В конце пути молодой татарин впал в бессознательное состояние, с ним сделалась горячка, время от времени тяжелый сон овладевал им. Ему часто снилось, что он все еще в Хрептиове и вместе с паном Михаилом отправляется в дальнюю экспедицию; то грезились ему проводы жены Володыевского в Рашков; представлялось также, что Бася, похищенная им, находится у него в палатке; он бредил о разных битвах, командовал, считая себя гетманом польских татар, имеющим над своей головой бунчук. Но затем, при пробуждении, сознание возвращалось к нему, и перед его глазами опять являлись Нововейский, Люсня, кивера драгунов, которыми заменили воины бараньи шапки татарских пастухов, и снова страшная действительность представлялась его взору. При каждом движении лошади он чувствовал невыносимую боль во всем теле, и сознание оставляло его. Тогда вахмистр обливал водой Азыю, и памягь возвращалась к нему только для того, чтобы смениться горячечным бредом, после чего наступал тяжелый сон, за которым следовало пробуждение и возвращение к страшной действительности.
   Порою он сомневался, что был сыном Тугай-бея, -- так жалок и ничтожен он был теперь, сомневался и в том, чтобы жизнь его, в которой он так много испытал и которая, как казалось, должна была привести его к великой цели, угаснет так скоро и так позорно и мучительно.
   Время от времени ему казалось, что по окончании этих мук и смерти он тотчас же будет в раю. Живя между христианами, он сам когда-то веровал во Христа, и при воспоминании о Нем сильный страх нападал на него, так как он знал, что Христос не помилует его. Конечно, если бы нашелся какой-нибудь пророк, имеющий силу большую, чем Христос, то он спас бы его от Нововейского. Но он все же надеялся, что пророк окажет ему сострадание, взяв к себе его душу раньше, чем его окончательно замучают враги.
   Тем временем они уже приближались к Рашкову и подвигались теперь по скалистой местности, которая давала знать, что Днестр уже недалеко. Между тем к вечеру пленник стал бредить, перемешивая свои грезы с действительностью.
   Наконец он почувствовал, что конь его остановился, вокруг него восклицали: "Рашков, Рашков!" Затем ему послышался стук топоров о дерево.
   При этом на его голову полилась вода, а в рот стали вливать водку. Он совершенно очнулся. Он открыл глаза и увидал перед собою звездную ночь, а несколько десятков факелов окружали его. Затем послышались голоса:
   -- Очнулся?
   -- Очнулся, смотрит во все глаза.
   В этот момент вахмистр наклонился над ним.
   -- Ну, братец, пора! -- говорил Люсня очень спокойно. -- Пора и тебе!..
   Теперь Азые было легко дышать, так как он лежал прямо, руки его были вытянуты по обеим сторонам головы, и грудь дышала свободнее, чем тогда, когда Азыя был привязан к лошади. Руки его были привязаны к бревну, идущему вдоль спины, так что он не мог ими пошевельнуть. Увидав свои руки, обернутые соломой, намоченной в смоле, Азыя догадался, что это означает. Кроме того, он увидал, что тело его от пояса и до пяток было без всякой одежды, невдалеке от него торчало острие свежеобтесанного кола, другой толстый конец которого упирался в пень дерева. От ног пленника шли веревки, концы которых оканчивались постромками, прикрепленными к упряжи лошади. Свет факелов освещал круг коней и двух человек, находившихся подле них и державших лошадей под уздцы.
   Увидав все эти приготовления, несчастный пленник взглянул почему-то на небо, украшенное звездами и золотым серпом луны.
   "Они посадят меня на кол!" -- мелькнуло в его голове.
   При этом он судорожно стиснул зубы. Вся кровь прилила к его сердцу, лицо же охватил озноб, и на лбу показались крупные капли пота. Ему мерещилось, что почва исчезает из-под него, и сам он летит в какую-то бездонную пропасть. Он опять потерял сознание, а заботливый Люсня снова прежним способом стал вливать ему в рот водку.
   Хотя Азыя кашлял и выплевывал угощение Люсни, но некоторое количество водки все-таки попало ему в желудок. И странная перемена произошла с ним: он не чувствовал опьянения, напротив, сознание вполне возвратилось к нему и соображение было чрезвычайно быстро. Азыя ясно понимал все, что делали вокруг него, и в сильном возбуждении страстно желал, чтобы все это поскорее кончилось.
   Вдруг он услышал тяжелые шаги и, увидав перед собой Нововейского, весь задрожал. Он не чувствовал страха перед вахмистром, он слишком презирал его, но вид молодого поручика вселял в него какой-то суеверный ужас и отвращение, заставляя его трепетать. Он не презирал Нововейского, не имея на это повода, но увидя его, подумал: "Я в его власти и боюсь его!" Все это вместе было так ужасно, что у Азыи встали дыбом волосы.
   Нововейский обратился к нему и сказал:
   -- За то, что ты сделал, ты погибнешь в муках.
   Татарин молчал, тяжело дыша.
   Молодой поручик отошел в сторону, воцарилась тишина. Наконец вахмистр, обращаясь к липку, произнес:
   -- Ты поднял руку на нашу пани, но она теперь у мужа в спальне, а ты в наших руках! Настало твое время!
   При этих словах муки Азыи дошли до невероятной степени, превзойдя все, прежде испытанные им. Перед своей смертью этот несчастный узнал, что все его кровавые дела, измена, жестокости, все муки, перенесенные им, и даже близкая мучительная смерть его -- все это пропадает даром, ни к чему не приведя. Он был бы вполне удовлетворен, если бы узнал, что Бася умерла, но сознание, что она жива и принадлежит другому, усилило муки его в этот предсмертный час вблизи острия кола, орудия его смерти. Вахмистру даже и в голову не приходило, насколько он своими словами еще сильнее заставил мучиться пленника, иначе он не давал бы отдыха Азые, повторяя ему эти слова.
   Наконец душевные муки должны были уступить место мукам телесным. Вахмистр приподнял Азыю обеими руками за бедра, направил их. куда нужно было, и обратясь к людям, которые держали коней, он крикнул им:
   -- Трогай! Шагом марш!
   Лошади двинулись, потянув за собою Азыю. Одну секунду его волокли по земле, а затем тело его наткнулось на острие кола, впившегося в него. Собрав последние силы, Азыя стиснул зубы, но все-таки, не выдержав этой пытки, оскалил зубы и крикнул: "А-а-а!" Этот крик не походил на крик человека, а скорее на карканье ворона.
   -- Шагом, -- скомандовал Люсня.
   Ужасный крик Тугай-бея повторился.
   -- Каркаешь? -- спросил Люсня.
   Затем, обратясь к своим людям, он крикнул:
   -- Ровно! Стой! Вот и все! -- прибавил он, обращаясь к Азые, который вдруг замолк и только глухо стонал.
   Потом поспешно выпрягли коней и, подняв кол, толстый конец его опустили в вырытую для этого яму и засыпали яму замлей. Азыя был в сознании и смотрел на все эти действия сверху вниз. Мучения подобной казни еще увеличивались тем, что казненные таким образом жили после этого еще дня три. Голова Азыи упала на грудь, губы шевелились, чмокая, и он как бы жевал что-то. Страшная слабость овладела им, а перед глазами его была ужасающая беловатая мгла, но он все же различал в этой мгле лицо солдат и Люсни и вполне сознавал, что посажен на кол и от тяжести тела надвигается все больше и больше на острие его; наконец он почувствовал предсмертный холод, а чувство боли стало уменьшаться. Время от времени беловатую мглу заслонял мрак. Но Азыя тогда начинал моргать своим глазом, чтобы все видеть до последней минуты жизни. Он внимательно смотрел то на один, то на другой факел, которые представлялись ему огоньками, окруженными радужными кругами.
   Но муки Азыи еще этим не кончились; к колу с буравчиком в руке приблизился вахмистр и крикнул воинам:
   -- Подсадите меня!
   Драгуны исполнили это приказание, и вахмистр очутился вблизи Азыи, который, моргая глазом, глядел на него, как бы стараясь узнать, кто появился тут у него наверху. Между тем Люсня сказал:
   -- Пани выбила тебе один глаз, а я поклялся и другой тебе высверлить.
   При этих словах он запустил острие в зрачок, повернул раз-другой, а когда веко и тонкая кожица вокруг глаза навернулись на спираль, дернул.
   И тогда из обеих глазных впадин Азыи хлынула кровь, словно слезы в два ручья потекли по его лицу.
   Лицо его побелело и становилось все белее. Драгуны в молчании принялись гасить факелы, будто стыдясь того, что евет освещает чудовищное это действие; только от лунного полумесяца струилось серебристое, неяркое сияние на тело Азыи.
   Голова его совсем опустилась на грудь, только привязанные к бревну и обмотанные смоляной соломой руки его вздымались кверху, словно этот сын Востока призывал месть турецкого полумесяца на своих мучителей.
   -- На коней! -- раздался голос Нововейского.
   В последний момент вахмистр поджег факелом вознесенные руки татарина, и отряд двинулся к Ямполю, а средь руин Рашкова, средь ночи и пустоты остался на высоком колу один только Азыя, сын Тугай-бея, и светил долго.
  

Глава XIV

   Три недели спустя, в полдень, Нововейский прибыл в Хрептиов. Из Рашкова он добирался так долго оттого, что часто переправлялся на другой берег Днестра, нападая врасплох на чамбулы. Те рассказывали потом подходившему султанскому войску, будто повсюду видели польские отряды и слышали о многочисленном войске, которое, не дожидаясь, как видно, пока турки достигнут Каменца, само преградит им дорогу и сразится с ними в решающей битве.
   Султан, которого уверяли в бессилии Речи Посполитой, был крайне поражен и, высылая вперед польских татар, валахов и придунайские орды, сам подвигался очень медленно. Несмотря на безмерную свою мощь, битвы с регулярным войском Речи Посполитой он весьма опасался.
   Володыевского Нововейский не застал в Хрептиове -- маленький рыцарь вслед за паном Мотовидло отправился к пану подлясскому биться против крымской орды и Дорошенки. Там, еще упрочив свою славу, вершил обратные дела: разбил грозного Корпана, тело его в Диких Полях оставив зверям на растерзание; грозного Дрозда тоже разбил, и бесстрашного Малышко тоже, и двух братьев Синих, знаменитых казацких наездников, и много небольших ватаг и чамбулов.
   А пани Володыевская в день прибытия Нововейского собиралась как раз в Каменец с оставшимися людьми и с обозом: нашествие близилось, и пора было покидать Хрептиов. С печалью в сердце уезжала Бася из деревянной крепости, где немало пришлось ей, правда, пережить, но где прошла счастливейшая пора ее жизни -- при муже, среди славных воинов, среди любящих сердец. Нынче по своей доброй воле она ехала в Каменец навстречу неведомой судьбе и опасностям, какими грозила осада.
   Но, обладая мужественным сердцем, она не поддавалась печали и с вниманием наблюдала за сборами, за работой солдат, за обозом. Помогали ей в этом Заглоба -- он в любой ситуации превосходил всех разумом -- и несравненный лучник Мушальский, храбрый и опытный воин.
   Все они обрадовались прибытию Нововейского, хотя по лицу молодого рыцаря тотчас поняли, что ни Евы, ни прелестной Зоси из басурманской неволи вызволить ему не удалось. Ручьями слез оплакала Бася судьбу обеих женщин: проданные неведомо кому, они, может статься, были затем увезены со стамбульского базара в Малую Азию, на острова в турецких владениях или в Египет и томились в гаремах. И потому не только что выкупить, но и узнать что-либо о них было невозможно.
   Плакала Бася, плакал благоразумный пан Заглоба, плакал и Мушальский, несравненный стрелок, только у Нововейского глаза были сухие, ему уже и слез не хватало. Когда же стал он рассказывать, как подошел к Дунаю, почти что к самому Текичу, и там, под самым носом ордынцев и султана, разгромил липков, а зловещего Азыю, сына Тугай-бея, в плен забрал, оба старых рыцаря зазвенели саблями и закричали:
   -- Давай его сюда! Здесь, в Хрептиове, он должен погибнуть! На это Нововейский ответил:
   -- Не в Хрептиове, но в Рашкове погиб он, там, где ему и надлежало, а смерть ему здешний вахмистр придумал, и была она не из легких
   Тут рассказал он, сколь мучительную смерть принял Азыя, Тугай-беев сын, а они слушали с ужасом, хотя и без сожаления.
   -- Что Господь за преступление карает, это дело известное, -- сказал наконец Заглоба, -- странно, однако, что дьявол так плохо защищает своих слуг!
   Бася вздохнула благочестиво, подняла глаза к небу и, минуту поразмыслив, ответила:
   -- А ему силы не хватает могуществу Господа противостоять!
   -- О, вы, ваша милость, в самую точку угодили! -- вскричал Мушальский. -- Да будь дьявол -- избави Бог, конечно, -- сильнее Господа нашего, тогда всякая справедливость, а с нею и Речь Посполитая исчезли бы с лица земли!
   -- Я оттого и турок не боюсь, что, primo {во-первых.}, они сукины сыны, а secundo {во-вторых.}, сыны Велиала, -- ответил Заглоба.
   Все замолчали. Нововейский сидел на лавке, уронив руки на колени и стеклянными глазами уставясь в землю.
   -- Тебе, однако, должно бы полегчать, -- обратился к нему Мушальский, -- справедливая месть большое все же утешение.
   -- Скажите, сударь, вам и в самом деле полегчало? Лучше ли вам теперь? -- выпытывала Бася полным сострадания голосом.
   Исполин помолчал немного, словно пытаясь разобраться в собственных мыслях, и наконец ответил, как бы и сам удивленный, и очень тихо, почти что шепотом:
   -- Вообразите, судари, Бог мне свидетель, я тоже думал, полегчает мне, когда я его убью. И я видел его на колу, видел, как глаз ему буравом сверлили, и уверял себя, что мне теперь легче, а меж тем неправда это! Неправда!
   Нововейский обхватил руками горемычную свою голову и проговорил сквозь стиснутые зубы:
   -- Легче было ему на колу, с буравом в глазу, легче с горящими ладонями, нежели мне с тем, что сидит во мне, о чем думаю, о чем помню ежечасно. Одна только смерть для меня утешение, смерть, смерть -- вот что!..
   При этих словах его Бася -- сердце у нее было смелое, солдатское -- встала вдруг и, положив несчастному руку на голову, молвила:
   -- Пошли тебе Бог смерть под Каменцем, верно ты говоришь, только смерть для тебя утешение!
   Он же закрыл глаза и стал твердить:
   -- О, да! Вознагради вас Бог!..
   В тот же вечер все двинулись в Каменец.
   Бася, выехав за ворота, еще долго, очень долго оглядывалась на крепость, сиявшую в свете вечерней зари, наконец, осенив ее крестом, сказала:
   -- Дай Бог нам с Михаилом еще воротиться к тебе, милый Хрептиов!.. Дай Бог, чтобы ничего худшего нас не ожидало!..
   И две слезинки скатились по лицу ее. Странная грусть стиснула у всех сердца -- в молчании поехали дальше.
   Тем временем опустились сумерки.
   До Каменца ехали медленно из-за большого обоза. В нем были фуры, табуны коней, волы, буйволы, верблюды; воинская челядь присматривала за стадами. Кое-кто из челядинцев и солдат женился в Хрептиове, так что и женщин доставало в обозе. Войска было столько же, сколько у Нововейского, к тому еще двести человек венгерской пехоты -- отряд, который маленький рыцарь снарядил и обучил за свой счет. Опекала его Бася, а командовал им бывалый офицер Калушевский. Истинных венгров в пехоте той вовсе не было, а венгерской она звалась потому лишь, что снаряжение там было мадьярское. Подофицерами служили там солдаты-ветераны из драгун, а рядовыми -- бывший разбойный люд и грабители, схваченные и приговоренные к виселице. Им даровали жизнь с условием, что они станут верой и правдой служить в пехоте и храбростью загладят давние свои грехи! Были средь них и охочие; покинув овраги, пещеры и всякие иные разбойничьи прибежища, они предпочли пойти на службу к хрептиовскому "маленькому соколу", нежели чуять меч его, нависший над своими головами. Был то народ не слишком послушный и не совсем еще обученный, однако же отчаянный, привыкший к невзгодам, опасностям, да и к кровопролитию тоже. Бася очень любила эту пехоту, как Михаилово дитя, и в диких сердцах пехотинцев вскоре проснулась привязанность к этой милой и доброй женщине. Теперь они шли подле ее коляски с самопалами на плече и саблями на боку, гордые тем, что охраняют ее, и готовые яростно защищать Басю в случае, ежели бы какой чамбул встал у них на пути.
   Но путь был пока свободен; Володыевский все предусмотрел, да и слишком любил он жену, чтобы из-за промедления подвергать ее опасности. Так что путешествие совершалось спокойно. Выехав после полудня из Хрептиова, они ехали до вечера, затем всю ночь и на другой день, тоже после полудня, увидели перед собою высокие каменецкие скалы.
   При виде этих скал, при виде крепостных башен и бастионов, украшавших их вершины, бодростью преисполнились сердца. Им казалось немыслимым, чтобы кто-нибудь, кроме Бога, мог разрушить эти твердыни, окруженные разветвлениями реки. В этот чудный летний день башни костелов и купола церквей, освещенные солнцем, блестели из-за утесов, как исполинские свечи. В этой прелестной местности было все мирно, тихо и радостно.
   -- Бася, -- сказал Заглоба, -- не раз уже язычники грызли эти стены и всегда ломали себе зубы. Да, сколько раз я видел как они уходили отсюда, хватаясь руками за пасть, потому что она у них болела. Бог даст, и теперь будет то же.
   -- Конечно! -- отвечала обрадованная Бася.
   -- Был уже здесь один из царей их, по имени Осман. Это было, как теперь помню, в 1621 году. Приехал это он как раз с того берега Смотрича, из Хотина, вытаращил глаза, разинул рот, смотрел, смотрел и наконец спросил: "А кто строил эту крепость?" -- "Бог!" -- ответил визирь. "Так пусть же ее и осаждает сам Бог, а я еще с ума не сошел!" -- и сейчас же повернул назад.
   -- Да еще как скоро уходили, -- заметил Мушальский.
   -- Уходили скоро, -- отвечал Заглоба, -- потому что мы их подгоняли копьями. Помню еще тогда меня рыцари подхватили на руки и торжественно принесли к пану Любомирскому.
   -- Как, вы были и под Хотином? -- спросил несравненный стрелок из лука. -- Просто верить не хочется, как подумаешь, где только вы ни были и чего только ни испытали!
   Обидевшись немного, пан Заглоба отвечал:
   -- Не только был, но даже получил рану, если же вы так любопытны, я мог ее сейчас же вам показать, но только где-нибудь в сторонке, так как в присутствии пани Володыевской хвастаться этой раной совершенно неприлично.
   Мушальский понял, что старый шляхтич насмехается над ним, но состязаться с ним в остроумии был не в силах, а потому постарался переменить разговор.
   -- Да, вы говорите совершенную истину,-- сказал он. -- Когда находишься где-нибудь далеко и слышишь людской говор: "Каменец не защищен, Каменец погибнет", поневоле страх возьмет, а как взглянешь на этот Каменец, ей-Богу, является какая-то бодрость в душе.
   -- А к тому же и Михаил будет в Каменце! -- воскликнула Бася.
   -- Может быть, и пан Собеский пришлет нам подкрепление. Слава Богу, беда еще не так велика; бывало нам и хуже, а мы не уступали!
   -- Если бы даже было и хуже, так все дело в том, чтобы не потерять смекалки! Нас не съели и не съедят до тех пор, пока мы не оробеем, -- закончил пан Заглоба.
   Все находились в радостном настроении и молчали, но молчание их было прервано весьма неприятным обстоятельством. К коляске жены Володыевского вдруг подъехал Нововейский, радостный и улыбающийся, каким его никто не видал в последнее время. Глядя на Каменец, он как-то странно улыбался. Мушальский, Заглоба и Бася с изумлением глядели на него, удивляясь, что вид Каменца так благотворно подействовал на его душу. Наконец несчастный промолвил:
   -- Благословенно имя Господне! Много было горя -- но вот настала и радость!
   Затем, обращаясь к Басе, он сказал:
   -- Обе они у лятского войта Томашевича, и хорошо, что они сюда скрылись, потому что в такой крепости ничего с ними уже не сделает этот разбойник.
   -- О ком вы говорите? -- спросила с ужасом Бася.
   -- О Зосе и Еве.
   -- Господи помилуй! -- воскликнул Заглоба. -- Не поддавайся дьявольскому искушению!
   Молодой поручик продолжал:
   -- Неправда также, что рассказывают и про моего отца, что будто его зарезал Азыя.
   -- Он сошел с ума, -- шепнул пан Мушальский.
   -- Вы, конечно, позволите мне поехать вперед, -- сказал опять Нововейский. -- Я так давно их не видал, что даже стосковался! О, скучно, скучно жить без любви!
   Затем, поклонившись несколько раз, Нововейский пришпорил коня и умчался.
   Мушальский с несколькими драгунами поскакал за ним, чтобы не потерять его из виду. Бася горько заплакала, а пан Заглоба сказал:
   -- Эх, золотой был малый, но не по силам ему было такое несчастие. К тому же одною местью человек не проживет на свете.
   В Каменце спешили покончить все приготовления к обороне. Люди разных наций, живущие в этом городе, были заняты работами на стенах старого замка и у ворог, особенно много рабочих было у русских ворот. Рабочие каждой национальности находились под начальством своего войта. Первое место между этими войтами занимал войт лятский Томашевич, так как он был необыкновенно храбр и хорошо стрелял из пушек Для работ употребляли и тачки, и лопаты; рабочие каждой отдельной нации старались превзойти друг друга в работе. Надзирали за этими работами офицеры разных полков, а нижние чины оказывали в работе помощь жителям; шляхта тоже не сидела сложа руки, а работала, не думая о том, что Бог создал их руки только для сабли.
   Более легкие работы были возложены на людей, которые не в силах были исполнять работ, требующих больших физических сил. В этом случае пан хорунжий подольский, Войцех Гумецкий, показывал пример прочим, таская тачку с каменьями; при виде трудящегося хорунжего, у прохожих навертывались слезы на глазах. Между рабочими ходили доминиканцы, иезуиты, братья Святого Франциска и кармелиты, благословляя их Женская часть населения также приносила свою посильную дань этому труду: они доставляли рабочим напитки и кушанья. Красавицы армянки и еврейки, дочери и жены богатых купцов из Карвасеров, Звиняци, Заиковцев и Дунай-города, заставляли восхищаться воинов своей красотой.
   Но самое сильное волнение произвел на население приезд Баси. Хотя в крепости было много весьма достойных дам, но не одна не имела такого знаменитого мужа, как Бася. Сама Бася пользовалась здесь также большой славой. О ней рассказывали в Каменце как о весьма храброй женщине, которая проводила жизнь между полудиким населением степи и вместе с мужем участвовала в отважных экспедициях. Знали здесь также и о похищении ее Азыей и о том, как она сумела убежать от него невредимой. Кто не знал ее раньше, считали ее каким-то гигантом в юбке, легко ломающим подковы и раздирающим панцыри. Но они были страшно поражены, увидев Басю. "Сама ли это пани Володыевская или только ее дочка?" -- спрашивали те, которые никогда не видали ее. "Она сама", -- отвечали другие, которые уже прежде встречались с нею. Все вообще были чрезвычайно удивлены, увидев в Басе чуть не девочку, с маленьким розовеньким личиком. Толпа глядела также с немалым изумлением на "непобедимый" гарнизон Хрептиова, на драгун, между которыми находился также и Нововейский, ехавший с улыбающимся лицом и безумными глазами. Конвоировавшие Басю несколько сотен отборных солдат придали еще больше мужества жителям. "Это не какое-нибудь войско; эти воины не испугаются турков", -- говорили в народе. Воины из отряда епископа Требицкого, которые только незадолго перед этим прибыли в крепость, а также и некоторые из жителей предполагали, что между войском находится и сам "маленький рыцарь", вследствие чего и стали кричать:
   -- Да здравствует пан Володыевский!
   -- Виват Володыевский, виват!
   Крики эти наполняли радостью сердце Баси, так как для женщины приятнее всего на свете слышать похвалы мужу, тем более, если эти похвалы вытекают из тысячи уст посреди большого города. "Сколько здесь рыцарей, -- думала она, -- и вот никому из них не кричат "виват", а только моему Михаилу!" Если бы пан Заглоба не предупредил ее, что она должна держать себя прилично, как подобает важной особе, и отвечать на поклоны, подобно королеве, которую встречают при въезде в столицу, то Бася, вероятно, согласно своему пламенному желанию, крикнула бы: "Виват Володыевский!" Но, вспомнив наставления старого шляхтича, она сдержала себя. Этот же последний раскланивался также на обе стороны, махал шапкою; наконец знающие его крикнули и ему "виват", тогда он, обратясь к народу, сказал:
   -- Господа, кто устоял под Зборажем, устоит и в Каменце.
   Исполняя предписания маленького рыцаря, путники приблизились к женскому монастырю доминиканок, который недавно был выстроен. У Володыевского в Каменце был свой домик, но он решил поместить Басю в монастыре, который стоял в уединенном месте, куда ядра редко когда могли залететь; да к тому же, будучи покровителем этого монастыря, он знал, что его милую Басю примут радушно. И он не ошибся: игуменья мать Виктория, дочь Стефана Потоцкого, воеводы брацлавского, оказала Басе самый любезный прием и крепко обняла ее при этом. Освободившись от объятия игуменьи, она попала в другие -- к любимой тетке своей Маковецкой, давно не встречавшейся с ней. Тетка и племянница заплакали, увидя друг друга; не выдержал и пан стольник лятычевский, и у него полились слезы; он тоже очень любил Басю. Затем появилась Христя Кетлинг и также высказала радость свою, что наконец увидела Басю. Кругом-Баси потом составился кружок из монахинь и шляхтянок, знакомых и незнакомых. Были тут и пани Марцинова Богушева, Станиславская, Калиновская, Хоцимерская, пани Гумецкая, жена подольского хорунжего. Некоторые из них желали узнать от Баси о своих мужьях, как, например, Богушева, другие же хотели знать ее мнение о нападении турок и том, падет ли Каменец или выдержит осаду. Ей очень льстило сознание, что все они считают ее за особу, хорошо понимающую военное дело. Поэтому она и не пожалела слов для ободрения их. "Не может быть и речи о том, что мы не сумеем отразить неприятеля, -- сказала она. -- Не позже чем через два дня приедет сюда Михаил, а уж как только он займется обороной крепости, все мы можем спать спокойно; наконец, и самая крепость, как известно, неприступна; насчет этого я, слава Богу, кое-что смыслю!"
   Известие о приезде в Каменец пана Михаила и уверения Баси произвели на женщин благотворное действие; они совершенно ободрились после разговора с Володыевской. Хотя наступил уже вечер, но к Басе стали являться с визитами офицеры каменецкого гарнизона, так как Володыевского все уважали и любили за его доблести; они расспрашивали Басю о времени прибытия пана Михаила в крепость и о том, останется ли он в ней во время осады. Но Бася, чувствуя усталость после дороги, приняла только четырех офицеров: майора Квасиброцкого, епископа краковского, командовавшего пехотою, писаря Ржевусского, временно принявшего начальство над полком Лончинского, и Кетлинга. Кроме того, Басе нужно было позаботиться и о Нововейском, который упал с лошади перед монастырем и потерял сознание. Несчастного молодого человека перенесли в келью и пригласили к нему доктора, лечившего Басю в Хрептиове. Доктор нашел у Нововейского болезнь мозга и сказал, что болезнь эта весьма тяжкая, так что, по всей вероятности, его ожидает смерть. Долго после того говорили о Нововейском Бася, Мушальский и Заглоба, размышляя над несчастной судьбой его.
   -- Доктор говорил мне, -- заметил Заглоба, -- что если Нововейский останется жив, то после хорошего кровопускания он выздоровеет от сумасшествия и после этого будет легче переносить свое горе.
   -- Нет уже для него никакого утешения, -- отвечала Бася.
   -- Зачастую лучше было бы человеку не иметь совсем памяти, -- заявил Мушальский, -- но даже животные, и те не совершенно лишены ее.
   Пан Заглоба, недолго думая, стал развивать мысль Мушальского:
   -- Если бы у вас не было памяти, вы не могли бы бывать у исповеди, -- сказал старый шляхтич, -- следовательно, сравнились бы с лютеранами и были бы достойны адского огня. Вас уже ксендз Каминский ловил в богохульстве; но, видно, пословица говорит правду, что как волка не корми -- он все в лес смотрит.
   -- Какой я волк! -- заметил знаменитый стрелок -- Вот Азыя -- тот волк!
   -- А разве я не говорил этого? -- спросил Заглоба. -- Кто первый сказал: это -- волк?
   -- Нововейский передавал мне, что он и днем, и ночью слышит, как Ева и Зося кричат ему "Спаси!", а как тут спасти их? Все это и должно было закончиться болезнью, потому что никто не в состоянии перенести такое горе. Он мог бы перенести еще их смерть, но не позор.
   -- Теперь бедняга лежит, как кусок дерева, и ничего не сознает, -- сказал Мушальский, -- а жаль его -- хороший был наездник!
   Во время этого разговора вошел слуга и сказал, что в город приехал генерал подольский с целым двором и несколькими десятками пехоты.
   -- Начальствование принадлежит ему, -- сказал Заглоба. -- Честно это со стороны Николая Потоцкого, что он хочет быть здесь, а не в другом, более безопасном месте; но я по-прежнему хотел бы, чтобы его здесь не было. Он не соглашался с гетманом, не верил в возможность войны, а теперь, кто знает, не придется ли ему поплатиться за это жизнью!
   -- Может быть, и остальные Потоцкие придут за ним вслед! -- отвечал Мушальский.
   -- Видно, турки уже недалеко! -- сказал Заглоба. -- Во имя Отца, и Сына, и Свщрго Духа! Дай Боже генералу быть вторым Иеремией, а Каменцу -- вторым Зборажем.
   -- Так и будет, или мы раньше погибнем! -- сказал кто-то у входа.
   Бася вскочила и, крикнув "Михаил!", бросилась обнимать вошедшего Володыевского.
   Маленький рыцарь много нового сообщил Басе, а затем уже рассказал все новости и в военном совете. Пан Володыевский разбил не один маленький чамбулик, сражаясь чуть не перед носом крымского хана и Дорошенки. В Каменец он привел с собою и пленников, которые могли дать верные сведения о войсках хана и Дорошенки.
   Но не все гарнизоны были так счастливы в битвах, как пан Михаил. Так, например, пан Подлясский, имея большой отряд под своей командой, потерпел поражение в кровавом бою. Крычинский с белгородской ордой и липками, спасшимися после тыкичинского побоища, разбил пана Мотовидлу на Молдаванской дороге. Перед отъездом в Каменец маленький рыцарь заехал в Хрептиов, чтобы еще раз взглянуть на то место, где он провел так много счастливых дней.
   -- Я был там, -- рассказывал он, -- сейчас же после вашего отъезда; еще и место после вас не успело остынуть. Я мог бы легко догнать вас, но предпочел переправиться около Ушицы на молдавский берег, чтобы там послушать, что делается в степи. Некоторые чамбулы уже перешли через Днестр и опасаются наткнуться на какую-нибудь засаду. Прочие татары идут в авангарде турецкого войска и скоро будут здесь. Будет осада, милая голубка, будет, ничего не поделаешь против этого; но мы не сдадимся, так как тут всякий будет сражаться не только за отечество, но и за свое имущество.
   После этих слов пан Михаил пошевелил усами и, притянув к себе жену за руки, расцеловал ее. Больше в этот день никаких подобных новостей Володыевский не рассказывал. На другой день утром собрался военный совету епископа Ланцкоронского, на котором находились пан генерал подольский, подкоморий подольский Ланцкоронский, писарь подольский, Ржевусский, хорунжий Гумецкий, Кетлинг, Маковецкий, майор Квасибродский и прочие, в присутствии которых пан Михаил опять рассказал свои новости. На этом совете пан генерал объявил, что он отказывается от начальства над крепостью, а передает его военному совету. Володыевскому сильно не понравилось заявление генерала, и он заметил, что в решительную минуту должен быть один ум и одна воля. "Под Зборажем было три полковника, -- прибавил он, -- которым власть принадлежала по закону, однако они уступили ее Иеремии Вишневецкому, потому что в опасности лучше слушаться одного".
   Но эти слова не возымели никакого действия на членов совета. Ученый Кетлинг привел в пример даже римлян, которые ввели диктатуру, хотя были лучшими воинами в мире. Но епископ Ланцкоронский, считавший Кетлинга за еретика, потому что Кетлинг был шотландец, и не любивший его, отвечал ему, что поляки могут состязаться в знании истории с иностранцами и что им нечего брать пример с римлян, так как они сами понимают все слишком хорошо, не уступая в храбрости этим самым римлянам. "Несколько умных людей, -- прибавил он, -- дадут гораздо лучший совет, нежели одно какое-нибудь лицо". В конце концов он начал расхваливать генерала за скромность, между тем как все члены совета хорошо понимали, что это была не скромность, а что генерал отказывался, боясь ответственности. При окончании своей речи епископ посоветовал начать переговоры с врагом. При этих последних словах все воины повскакали со своих мест разгневанные, скрипя зубами и хватаясь за сабли, они восклицали: "Мы сюда пришли не для переговоров!" "Парламент только спасает монашеская ряса!" Вышедший совершенно из себя пан Квасибродский закричал: "В исповедальне тебе место, а не в военном совете". После этих слов поднялся страшный шум. Епископ поднялся со своего места и громко сказал: "Я был бы рад первый сложить свою голову за храмы Божий и мою паству, и если я упомянул теперь о пере огилеве и, как говорили, должен был и без того приехать в Хрептиев, то маленький рыцарь дал ему знать, чтобы он поторопился с приездом, потому что в Хрептиеве его ждет приказ от гетмана. Нововейский приехал через три дня. Знакомые едва узнали его и подумали, что пан Бялогловский был прав, назвав Нововейского кощеем. Это не был уже тот лихой солдат, весельчак и удалец, который бросался на неприятеля с громким смехом, похожим на ржанье лошади, и размахивал саблей, как мельница крыльями. Он пожелтел, почернел, похудел и от этой худобы казался еще огромнее прежнего. Глядя на знакомых, он моргал глазами, и казалось, не узнавал их. Приходилось повторять по нескольку раз одно и то же, ибо он, казалось, не понимал сразу. Видно, в жилах его текла не кровь, а желчь. Видно, о некоторых вещах он старался не думать, забыть, чтобы не сойти с ума.
   Правда, в этих краях не было человека, не было семьи, не было в войске ни одного офицера, которого бы не постигло несчастье, который бы не оплакивал кого-нибудь из знакомых, друзей и близких людей; но на Нововейского обрушилась целая туча несчастий. В один день он лишился отца, сестры, невесты, которую любил всеми силами своей горячей души. Пусть бы даже его сестра и та нежная, любимая им девушка умерли или погибли от ножа или огня! Но их участь была такова, что в сравнении с нею величайшие муки были в глазах Нововейского ничем. Он старался не думать об этом, ибо чувствовал, что эти мысли граничат с безумием, но не думать не мог.
   С виду он казался спокойным.
   Но в душе не было покорности судьбе, и при взгляде на него каждый мог отгадать, что под этой мертвенностью таится нечто зловещее и ужасное, и если только оно прорвется наружу, то этот великан совершит такие страшные дела, какие может совершить лишь обезумевшая стихия. Это было так ясно написано на его челе, что даже друзья подходили к нему с некоторой тревогой и в разговоре с ним избегали малейшего намека на то, что случилось.
   Встреча с Басей в Хрептиеве разбередила его незажившие раны, ибо, целуя ее руку, он начал стонать, как добиваемый охотниками зубр, причем глаза его налились кровью, жилы на шее напряглись. Когда же Бася расплакалась и с материнским чувством обхватила его голову руками, он упал к ее ногам, и его долго нельзя было оторвать от нее. Зато, узнав, какое поручение дает ему гетман, он оживился, лицо его вспыхнуло зловещей радостью, и он сказал:
   -- Я сделаю это, сделаю даже больше!
   -- А если встретишь ту бешеную собаку, убей! -- вставил Заглоба.
   Нововейский сначала ничего не ответил и только пристально посмотрел на Заглобу; вдруг в его глазах появилось выражение безумия, он встал и направился в сторону старого шляхтича, точно желая броситься на него.
   -- Вы верите, -- сказал он, -- что я никогда не сделал зла этому человеку и всегда желал ему добра?!
   -- Верю, верю, -- поспешно ответил пан Заглоба, благоразумно прячась за спину маленького рыцаря. -- Я сам бы пошел с тобой, но меня подагра мучит.
   -- Нововейский, -- сказал маленький рыцарь, -- когда думаешь ты отправиться?
   -- Сегодня ночью.
   -- Я дам тебе сто человек драгун. Сам останусь здесь с другой сотней, если не считать пехоты. Пойдем во двор.
   И они ушли, чтобы сделать надлежащие распоряжения. У порога их ждал Зыдор Люсня, вытянувшийся в струнку. Весть об экспедиции уже распространилась между солдатами, и вахмистр от своего имени и от имени своих товарищей просил маленького рыцаря разрешить идти с Нововейским.
   -- Вот как! Ты хочешь меня покинуть? -- спросил с удивлением Володыевский.
   -- Пан комендант, мы все поклялись отомстить тому собачьему сыну. Он, может, попадется в наши руки!
   -- Это правда. Мне уже говорил об этом пан Заглоба, -- ответил маленький рыцарь.
   Люсня обратился к Нововейскому:
   -- Пан комендант!
   -- Что нужно?
   -- Если мы его добудем, позвольте мне им заняться!
   И на лице мазура отразилась такая зверская жестокость, что Нововейский тотчас же поклонился маленькому рыцарю и сказал:
   -- Ваша милость, отпустите со мной этого человека! Володыевский и не думал противиться, и в этот же вечер сто всадников, с
   Нововейским во главе, двинулись в путь. Они отправились по знакомой дороге на Могилев и Ямполь. В Ямполе они встретились с прежним рашковским гарнизоном, из числа которого двести человек, по приказу гетмана, соединились с Нововейским, а остальные, под началом Бялогловского, должны были идти в Могилев, где стоял пан Богуш. Нововейский двинулся прямо к Рашкову.
   Окрестности Рашкова были уже совершенно пустынны; город превратился в кучу пепла, уже рассеянного ветром на все четыре стороны; немногочисленные жители в ожидании предстоящей грозы разбежались в разные стороны. Было уже начало мая, Добруджская орда с минуты на минуту могла появиться в этих краях, и оставаться здесь было небезопасно. На самом же деле орда и турки все еще находились в Кучункаврийской равнине, но об этом не знали в рашковском лагере, а потому каждый из прежних жителей Рашкова, уцелевших от последней резни, спасался бегством куда только мог. Всю дорогу Люсня придумывал способы и приемы, к каким, по его мнению, должен был прибегнуть Нововейский, чтобы делать удачные набеги на неприятеля. Этими мыслями он милостиво делился с рядовыми.
   -- Вы, конские лбы, -- говорил он, -- этого дела не понимаете, а я, старик, понимаю. Мы придем в Рашков, там притаимся в оврагах и будем выжидать. Подойдет орда к броду, сначала переправятся маленькие отряды. У них так всегда: чамбул стоит и ждет, пока его не известят, что все безопасно. Тогда мы бросимся на них и погоним с собой к Каменцу.
   -- А этак, пожалуй, того собачьего сына не захватим, -- заметил один из Драгун.
   -- Заткни глотку, -- ответил Люсня. -- А кто же пойдет впереди, коли не липки.
   И действительно, предположение вахмистра, казалось, оправдывалось. Нововейский, дойдя до Рашкова, дал солдатам отдохнуть. Все были уверены, что потом пойдут к пещерам, которых было много в окрестностях Рашкова, и спрячутся там до появления передовых отрядов неприятеля.
   Но на следующий день комендант поставил свой отряд на ноги и повел его дальше.
   -- Значит, в Ягорлык пойдем, что ли? -- говорил вахмистр.
   Между тем тотчас за Рашковом они подошли к реке и несколько минут спустя остановились у так называемого "кровавого брода". Тогда Нововейский, не сказав ни слова, направил коня в воду и стал переправляться на другой берег.
   Солдаты с изумлением переглядывались: "Как же это? Значит, в Турцию идем?" Но это была не шляхта из ополчения, способная сопротивляться, а простые солдаты, привыкшие к железной станичной дисциплине, и за комендантом вошли в воду сначала первые ряды, за ними остальные. Они только удивлялись, что триста человек конницы идут в Турецкое государство, с которым не может справиться весь мир, -- но все же шли. Вскоре взволнованная вода подобралась под брюхо лошадям, и солдаты уже перестали удивляться, а заботились лишь о том, чтобы не замочить мешков с провиантом. И только на следующий день они снова стали переглядываться.
   -- Господи! Да ведь мы уже в Молдавии! -- послышался тихий шепот.
   Некоторые из них стали оглядываться на Днестр, который блестел в лучах заходящего солнца, как золотая лента. Прибрежные скалы, со множеством пещер, были тоже залиты яркими лучами. Они поднимались высокой стеной, отделившей теперь эту горсть людей от их отчизны. Для многих из них это, быть может, было последнее прощание.
   Люсне приходило в голову, не сошел ли комендант с ума, но коменданта дело -- приказывать, а его -- повиноваться.
   Когда лошади выбрались на берег, они стали громко фыркать.
   -- На здоровье! На здоровье! -- раздались крики солдат.
   Это считалось хорошим предзнаменованием, и они все приободрились.
   -- Трогай! -- скомандовал Нововейский.
   Ряды двинулись и направились на запад, навстречу тысячам неприятелей, к этому бесчисленному муравейнику людей, к этим народам, стоящим в Кучункаврийской равнине.
  

XII

   Переправа Нововейского через Днестр и его поход с тремястами солдат против всех султанских сил, насчитывавших сотни тысяч воинов, человеку, незнакомому с военным делом, могли казаться настоящим безумием. Между тем это была смелая военная экспедиция, которая могла рассчитывать на успех.
   Во-первых, не раз случалось тогдашним загонщикам близко подходить к чамбулам, которые были во сто раз сильнее их, и, мелькнув у них перед глазами, тотчас же отступать, кроваво расправляясь с погоней. Так волк иной раз заманивает собак, чтобы, улучив минуту, вдруг обернуться и загрызть самую смелую и злую. Зверь в одно мгновение становился охотником: скрывался, таился, нападал невзначай и загрызал, кусал насмерть. Это и был так называемый татарский способ нападения, который сводился к состязанию в хитростях, к ловушкам и засадам. В этом деле особенно славился пан Володыевский, потом пан Рущиц, пан Пиво, пан Мотовило; но и Нововейский, с детства привыкший к степи, принадлежал к числу славнейших загонщиков, а потому было весьма вероятно, что, встретившись с ордой, он не позволит захватить себя. Поход мог быть вполне успешным еще и потому, что за Днестром тянулась пустынная страна, в которой укрыться было легко. Кое-где на берегу реки встречались человеческие жилища, но в общем местность была мало населена; вблизи берегов было много скал и холмов, дальше тянулись степь или леса, где блуждали многочисленные стада зверей: буйволов, оленей, серн и кабанов. Так как султан перед походом хотел "убедиться в своем могуществе" и сосчитал свои силы, то по его приказанию орды добруджские и белгородские, живущие в низовьях Днестра, отправились за Балканы, а за ними пошли и молдавские каралаши; страна опустела совершенно, и можно было идти целые недели, не встретив ни души. Кроме того, Нововейский был слишком хорошо знаком с татарскими обычаями, чтобы не знать, что, раз чамбулы перейдут границу Речи Посполитой, они будут уже идти осторожно, внимательно следя за всем; здесь же, в собственных владениях, они идут широкой стеной, не соблюдая никаких предосторожностей. Действительно, так и случилось.
   Встретить смерть здесь, в глубине Бессарабии, на татарской границе, татарам казалось вероятнее, чем встретить войска Речи Посполитой, у которой их не хватало даже для защиты собственных границ.
   Нововейский верил, что его поход, во-первых, изумит неприятеля и принесет еще больше пользы, чем рассчитывал гетман; во-вторых, он будет гибелью для Азыи и липков. Молодой поручик легко мог догадаться, что липки и черемисы, прекрасно знающие Речь Посполитую, пойдут впереди, и, основываясь на этой уверенности, строил все свои планы. Напасть врасплох, схватить вражьего сына Азыю, может быть, отбить Зосю и сестру, вырвать их из неволи, отомстить, а потом погибнуть на войне, -- вот все, чего хотела еще истерзанная душа Нововейского.
   Под влиянием этих мыслей и надежд Нововейский стряхнул с себя свою мертвенность и ожил. Поход по незнакомым дорогам, тяжелый труд, степной ветер, опасности дерзкого предприятия вернули ему здоровье и прежние силы.
   Загонщик победил в нем несчастного человека. Прежде в его душе не было места ничему, кроме воспоминаний и мук. теперь он по целым дням придумывал, как бы провести и разгромить неприятеля.
   Перейдя через Днестр, они пошли в сторону, затем вниз к Пруту, днем скрываясь в лесах, ночью делая таинственные и быстрые переходы. Страна эта, не особенно населенная и теперь, в то время была обитаема кочующими племенами и была совершенной пустыней. Изредка лишь встречались поля кукурузы и около них поселки.
   Отряд старался избегать больших селений, чтобы не выдать себя, не раз смело заезжал в маленькие поселки, состоявшие из десятка-двух хат, зная, что никому из обитателей в голову не придет бежать к Буджаку, предупредить местных татар. Люсня, впрочем, внимательно следил, как бы этого не случилось, но вскоре он оставил и эту предосторожность, во-первых, потому, что немногочисленные поселенцы хотя и считались турецкими подданными, но сами с тревогой ожидали нашествия султанских войск, во-вторых, потому, что они не имели никакого понятия о том, что за люди к ним пришли; они принимали их за каралашей, которые вслед за другими идут на зов султана.
   И им без малейшего сопротивления доставляли кукурузные лепешки, кизил и сушеное буйволовое мясо. У каждого хуторянина были свои стада овец, волов и лошадей, которые были тщательно спрятаны около рек. Время от времени им попадались многочисленные стада полудиких буйволов, которых пасли несколько десятков пастухов, кочующих в степях; они жили в палатках и оставались на одном месте до тех пор, пока на пастбищах хватало корма; зачастую это были старые татары. Нововейский окружал этих "чабанов" с большими предосторожностями, как будто дело касалось целого чамбула; окружив их, он не оставлял никого в живых, боясь, как бы они не донесли неприятелю о его походе. Что касается татар, то предварительно, расспросив их про дорогу, или, вернее, про бездорожье, он отдавал приказ убивать всех до одного. Затем, взяв из их стада столько скота, сколько было нужно, он направлялся дальше. По мере того как они подвигались к югу, стада попадались все чаще и стерегли их почти одни татары, иной раз в довольно большом количестве. В продолжение двухнедельного похода Нововейский окружил и истребил три ватаги пастухов, по нескольку десятков человек в каждой. Драгуны снимали с них кожухи, и, очистив их над огнем, одевались в них сами, чтобы походить на местных чабанов. Через неделю все они уже были одеты по-татарски и походили на чамбул. У них осталось только вооружение регулярной конницы, колеты свои они спрятали в седла, рассчитывая переодеться на обратном пути. Вблизи их можно было узнать по большим светлым усам и голубым глазам, но издалека ошибиться мог бы даже самый опытный глаз, тем более что они гнали перед собой стада, необходимые для продовольствия во время похода.
   Достигнув Прута, они пошли по левому берегу вниз по течению. Так как кучманская дорога была слишком опустошена, то легко можно было предвидеть, что султанские войска и татарские орды пойдут на Фалешты, Гуж, Котиморы и потом уже по валахской дороге и или свернут к Днестру, или пойдут прямо через Бессарабию, чтобы появиться в пределах Речи Посполитой около Ушицу. Нововейский был так в этом уверен, что шел все медленнее и осторожнее, не обращая внимания на время; он боялся, как бы внезапно самому не натолкнуться на чамбулы. Дойдя, наконец, до разветвления Сарата и Текучи, он остановился здесь надолго, чтобы дать отдых людям и лошадям и в хорошо защищенном месте ждать передовой ордынский отряд.
   Место было защищено прекрасно -- оно сплошь поросло кизилом и бирючиной. Роща эта расстилалась вплоть до самого горизонта, местами росла сплошь, местами образовывала отдельные группы деревьев, между которыми серели пустые пространства, где было очень удобно расположиться лагерем. В это время года деревья и кустарники уже зацветали, и ранней весной вся местность покрывалась морем желтых и белых цветов. Роща была совершенно безлюдна, но в ней было множество диких зверей, оленей, серн, зайцев. Кое-где по берегам ручьев солдаты заметили следы медведей. Вскоре после прибытия отряда один из них задушил нескольких овец, и Люсня мечтал устроить на него облаву, но Нововейский, решив тихо сидеть в засаде, запретил солдатам употреблять в дело мушкеты, и на медведя пошли с топорами и рогатинами.
   На берегу найдены были и следы костров, но по всей вероятности прошлогодние. Очевидно, сюда заглядывали иногда и кочевники со стадами, а быть может, и татары заходили сюда срезать кизиловые ветки для кистеней. Самые тщательные розыски не обнаружили ни одной живой души.
   Нововейский решил не уходить дальше и ожидать здесь прибытия турецких войск. Отряд расположился лагерем и построил шалаши.
   На краю рощи стояли часовые, одни из них день и ночь смотрели в сторону Буджака, другие посматривали в сторону Прута, третьи -- в сторону Фалешт. Нововейский знал, что по некоторым признакам он отгадает приближение турецких войск; кроме того, он выслал людей на разведку и чаще всего отправлялся с ними сам. Погода им благоприятствовала. Дни стояли очень знойные, но в тени чащи легко было укрыться от жары; ночи были ясные, тихие, лунные, по всей роще раздавалось пение соловьев. Во время таких ночей Нововейский страдал особенно сильно, он не мог спать и раздумывал о былом счастье и теперешнем горе.
   Он жил только мыслью, что когда насытит свое сердце местью, то будет и спокойнее, и счастливее. Между тем приближалось время, когда он должен был или отомстить, или погибнуть.
   Проходили недели за неделями, а они все стояли в этой пустыне и выжидали. За это время они изучили все дороги, все овраги, поля, реки и ручьи, снова захватили несколько стад, истребили несколько небольших партий кочевников и подстерегали неприятеля, как дикий зверь подстерегает свою добычу. Наконец наступила столь долгожданная минута.
   Однажды утром они уже издали увидали целые стаи птиц, которые неслись по небу и по земле. Дрофы, кулики, перепела бежали по траве к роще, в выси летели вороны, галки и даже болотные птицы, очевидно, спугнутые с берегов Дуная или с добруджских болот. Увидав это, драгуны переглянулись, и из уст в уста переходили слова: "Идут! Идут!.." Все лица оживились, глаза засверкали, усы зашевелились, и в этом оживлении не видно было ни малейшей тревоги; все это были люди, у которых вся жизнь прошла в схватках с татарами; они чувствовали только то, что чувствуют охотничьи собаки, когда почуют зверя. Костры тотчас были потушены из боязни, что дым может обнаружить присутствие людей в чаще; тотчас были оседланы лошади и весь отряд был готов к походу.
   Теперь необходимо было рассчитать время, чтобы напасть на неприятеля именно в ту минуту, когда он будет отдыхать. Нововейский прекрасно понимал, что султанские войска не пойдут сплошной массой, тем более что они еще в пределах своего государства и им не могла даже в голову прийти мысль о какой-нибудь опасности. Он знал, что передовые отряды всегда идут на расстоянии мили или двух от остального войска, и не сомневался, что в авангарде пойдут липки.
   Некоторое время он колебался, идти ли ему навстречу тайными и хорошо ему известными дорогами или ждать в кизиловой роще. Он решил ждать, так как из этой чащи удобнее было напасть внезапно. Прошел еще день, потом ночь, и к лесной чаще потянулись не только птицы, но и звери. На следующее утро неприятель уже был виден.
   К югу от кизиловой рощи тянулась обширная холмистая равнина, которая терялась на горизонте. На этой равнине и показался неприятель, который быстро шел к Текучу. Драгуны смотрели из-за кустарников на эту чернеющую массу, которая порой то скрывалась из глаз, углубляясь в неровности почвы, то опять появлялась на всем протяжении.
   Люсня, у которого были необычайно зоркие глаза, пристально всматривался в эту приближающуюся массу и подошел к Нововейскому.
   -- Пан комендант, -- сказал он, -- людей там немного, это только скот выгоняют на пастбище.
   -- Значит, ночевка их пришлась в миле или двух отсюда?
   -- Точно так, -- ответил Люсня. -- Они, видно, идут по ночам, чтобы избежать жары; днем они отдыхают, а лошадей до вечера высылают на пастбище.
   -- А много там людей около стада?
   Люсня опять подошел к краю рощи и долго не возвращался обратно, наконец он появился снова и сказал:
   -- Лошадей будет тысячи полторы, а людей не более двадцати пяти. Они еще у себя дома и ничего не боятся, а потому и стражи немного.
   -- А людей ты мог разглядеть?
   -- Они еще далеко. Но это липки, пан, и они уже наши!
   -- Да, -- сказал Нововейский.
   И он был уверен, что ни один человек из них не уйдет. Для такого загонщика, как он, и для таких солдат, как те, которыми он командовал, это была слишком легкая задача.
   Между тем конюхи гнали стадо все ближе и ближе. Люсня еще раз вышел на край рощи и еще раз вернулся обратно.
   Лицо его сияло от радости.
   -- Липки, пан комендант, наверно, липки! -- прошептал он.
   Услыхав это, Нововейский закричал ястребом, и тотчас же отряд драгун углубился в рощу. Там он разделился на две половины: одна из них засела в овраге, чтобы выйти из него уже в тылу у липков и их табуна, а другая образовала полукруг и стала ждать.
   Все это совершилось так тихо, что самый чуткий слух не мог бы уловить ни малейшего звука, -- не заржала ни одна лошадь, не лязгнула ни одна сабля; даже конского топота не было слышно в траве, которой поросла земля в роще. Казалось, и лошади понимали, что успех нападения зависит от тишины, ибо и они не в первый раз несли такую службу. Из оврага и из рощи слышались только крики ястреба, но все тише, все реже.
   Липковское войско остановилось около рощи и разбрелось по равнине. Сам Нововейский стоял теперь у опушки и следил за всеми движениями конюхов. День стоял ясный, близок был полдень; солнце поднялось уже высоко и страшно припекало; лошади подошли к роще. Конюхи подъехали к опушке леса, слезли с лошадей и, пустив их на арканах, в поисках тени и прохлады вошли в чащу и расположились под небольшим тенистым кустарником.
   Вскоре вспыхнул костер, а когда сухой хворост истлел и испепелился, конюхи положили на жар половину жеребенка, а сами сели поодаль от костра, в тени.
   Некоторые из них растянулись на траве, некоторые, усевшись по-турецки, разговаривали; один из них начал играть на дудке. В роще царила полная тишина, лишь изредка нарушаемая криком ястреба.
   Запах горелого мяса дал знать конюхам, что жаркое готово; двое из них вынули его из золы и потащили под тенистый кустарник. Там все уселись в кружок, и, разрезав жаркое на части, стали пожирать с животной прожорливостью полусырые куски, с которых кровь стекала у них по пальцам и по подбородкам.
   Затем, напившись кумысу, они некоторое время еще разговаривали, но вскоре головы их отяжелели. В полдень стало еще жарче. Солнечные лучи, проникающие сквозь чащу, бросали на землю светлые, дрожащие блики. Все кругом смолкло; даже ястреба не кричали.
   Несколько липков встали и побрели к опушке рощи, чтобы взглянуть на лошадей; остальные же растянулись на земле, словно убитые на поле битвы, и вскоре заснули. Но сон их после того, как они объелись и опились, должно быть, был очень тяжелый и зловещий, то и дело кто-нибудь стонал, кто-нибудь открывал глаза и повторял: "Алла, бисмилла".
   Вдруг на опушке рощи раздался какой-то тихий, но страшный звук, точно предсмертное хрипение человека, которого душат, но который не успел даже вскрикнуть.
   Слух ли был чуток у конюхов, или какой-то животный инстинкт предупредил их об опасности, или, наконец, смерть дохнула на них своим ледяным дыханием, но все они мигом проснулись и вскочили на ноги.
   -- Что это такое? Где те, что пошли к лошадям? -- начали они спрашивать друг у друга.
   Вдруг из-за кизилового куста раздался чей-то голос по-польски:
   -- Они не вернутся.
   И в эту же минуту полтораста человек окружили конюхов, которые пришли в такой ужас, что крик замер у них в груди. Никто даже не успел ухватиться за кинжал. Лавина нападающих сжала их совершенно. Кустарники затряслись от напора человеческих тел, сбившихся в беспорядочную кучу. Слышался только резкий свист или сопение, иной раз стон или хрип, но все это продолжалось одно мгновение.
   Потом все утихло.
   -- Сколько живых? -- спросил чей-то голос среди нападающих.
   -- Пятеро, пан комендант.
   -- Осмотреть тела, не притаился ли кто, и для верности каждого ножом по горлу, а пленников к костру.
   Приказание было исполнено в ту же минуту. Трупы были пригвождены к земле их же собственными ножами; пленников, привязанных к палкам, положили вокруг костра, который развел Люеня.
   Пленники смотрели на приготовления и на Люсню блуждающими глазами.
   Среди них было три липка из Хрептиева, и они прекрасно знали вахмистра. Он тоже узнал их и сказал:
   -- Ну, приятели, теперь вам придется петь, а не захотите, пойдете на тот свет с поджаренными подошвами. Я, по старому знакомству, угольков не пожалею.
   Сказав это, он подбросил сухих ветвей, которые тотчас же запылали высоким пламенем.
   Но пришел Нововейский и стал допрашивать. Из их показаний выяснилось то, о чем отчасти и догадывался молодой поручик; липки и черемисы шли впереди всех ордынцев и всех султанских войск. Вел их Азыя Тугай-беевич, которому и поручили над ними команду. Из-за жары войско шло ночью, днем же оно высылало стадо на пастбище, а само отдыхало. Не было принято никаких мер предосторожности, никто не предполагал, чтобы на них могло напасть какое-нибудь войско не только у прибрежья Прута, по соседству с ордой, но даже вблизи самого Днестра. Они шли с большими удобствами, со стадами, с верблюдами, которые везли шатры старшин. Шатер азиатского мурзы легко узнать по бунчуку, воткнутому поверх палатки, и потому, что около него ставят знамена всех отрядов. Отряд липков остановился на расстоянии одной мили; у них около двух тысяч человек, но часть людей осталась при белгородской орде, которая идет в миле от липковского чамбула. Нововейский расспросил еще про дорогу, которая ведет прямо к чамбулу, расспросил, в каком порядке раскинуты шатры, наконец, принялся расспрашивать о том, что его больше всего интересовало:
   -- Есть какие-нибудь женщины в палатке? -- спросил он.
   Липки испугались за собственную шкуру. Те из них, которые прежде служили в Хрептиеве, прекрасно знали, что одна из этих женщин была сестрой Нововейского, а другая его невеста; они поняли, в какое бешенство он придет, когда узнает всю правду.
   Его гнев мог прежде всего обрушиться на них, и они начали колебаться, но Люсня тотчас же сказал:
   -- Пан комендант, подогреем этим собакам подошвы, тогда они скажут!
   -- Всунь им ноги в уголья! -- сказал Нововейский.
   -- Помилуйте! -- воскликнул Ильяшевич, старый хрептиевский липок. -- Я скажу все, на что смотрели мои очи.
   Люсня вопросительно взглянул на коменданта, не прикажет ли он все же исполнить угрозу, но Нововейский сделал ему знак рукой и обратился к Ильяшевичу:
   -- Говори, что ты видел?
   -- Мы не виноваты, пан, -- ответил Ильяшевич, -- мы начальству повиновались. Мурза наш подарил сестру вашей милости пану Адуровичу, который держал ее в своей палатке. Я ее видел в Кучункаврах, когда она с ведрами за водой ходила. Я ей помогал нести ведра, потому что она была беременна.
   -- Горе! -- шепнул Нововейский.
   -- А другую панну наш мурза оставил у себя в палатке. Мы ее не часто видели, но не раз слышали, как она кричала; мурза хоть и жил с нею, но каждый день бил ее плетью и топтал ногами...
   Губы Нововейского задрожали, и Ильяшевич едва расслышал его вопрос:
   -- Где они теперь?
   -- Проданы в Стамбул.
   -- Кому?
   -- Мурза сам, верно, не знает. Вышел указ от падишаха, чтобы в лагере не было женщин. Все продавали на базаре, продал и мурза.
   Допрос кончился, и около костра воцарилась тишина. С некоторых пор дул горячий южный ветер, раскачивая ветви кизила, которые шумели все сильнее. В воздухе стало душно; на горизонте показалось несколько тучек, темных в середине, а по краям блестящих, как медь.
   Нововейский отошел от костра и шел как безумный, сам не сознавая, куда идет. Потом бросился лицом на землю и стал ее царапать ногтями, потом кусать свои руки и хрипел, как умирающий. Его огромное тело судорожно вздрагивало. Так пролежал он несколько часов. Драгуны смотрели на него издали, но никто, даже Люсня, не осмеливался к нему подойти.
   Зато, зная, что комендант не рассердится за то, что он не пощадил пленных, страшный вахмистр с врожденной жестокостью набил им травы в рот, чтобы заглушить крики, и зарезал их, как волов. Он пощадил одного только Ильяшевича, предполагая, что он понадобится в качестве проводника. Окончив это дело, он оттащил от костра еще трепетавшие тела и, уложив их рядом, пошел посмотреть на коменданта.
   -- Если он и сошел с ума, -- пробормотал он, -- мы того стервеца все же раздобудем.
   Прошел полдень, прошли и послеполуденные часы. День уже клонился к закату. Маленькие прежде тучки заняли теперь уже весь небосклон, становились все гуще и темнее, не теряя по краям своего медного блеска. Огромными клубами кружились они, как мельничные жернова вокруг своих осей, наталкиваясь друг на друга, сталкивая друг друга с высоты, спускаясь к земле все ниже и ниже. По временам, подобно хищной птице, налетал ветер, пригибая к земле кизил и поднимая целые тучи листвы, с бешенством уносил их; порой утихал, точно уходил в землю. В такие минуты затишья в клубящихся облаках слышалось какое-то зловещее шипение, шум; казалось, громовые удары готовятся к борьбе и, глухо ворча, разжигают друг в друге бешенство и гнев, прежде чем броситься и ударить на охваченную ужасом землю.
   -- Буря! Буря идет! -- шептали драгуны. Шла буря, становилось все темнее.
   Вдруг на востоке, со стороны Днестра, грянул гром и раскатился со страшным грохотом по всему небу; там, у Прута, он замер, но опять раздались его удары над буджакскими степями, и, наконец, загрохотало все небо.
   Первые крупные капли дождя упали на высохшую от зноя траву.
   В эту минуту перед драгунами появился Нововейский.
   -- На коней! -- крикнул он громовым голосом.
   И через несколько минут он уже двинулся во главе ста пятидесяти всадников.
   Выехав из рощи, он в том месте, где стоял табун, соединился с другой половиной своего отряда, который сторожил со стороны поля, чтобы ни один из конюхов не пробрался в лагерь. Драгуны в одно мгновение погнали табун вперед и, издав дикий крик, какой издавали обыкновенно татарские конюхи, двинулись вперед, погоняя испуганный табун.
   Вахмистр держал на аркане Ильяшевича и кричал ему на ухо, стараясь перекричать громовые раскаты:
   -- Веди, собака, да прямо, не то горло перережу!
   Между тем облака спустились так низко, что почти касались земли. Вдруг, точно из печки, пахнуло жаром: поднялся ураган; вскоре ослепительный свет прорезал мрак. Раздался удар грома, за ним другой, третий, в воздухе послышался запах серы, и снова стало темно. Табун был охвачен ужасом. Лошади, подгоняемые дикими криками драгун, мчались вперед с раздувающимися ноздрями, с развевающимися гривами, почти не касаясь земли; удары грома не умолкали ни на минуту, ветер выл, и среди этого вихря, этой темноты, среди раскатов грома, от которых, казалось, трескалась земля, они мчались, гонимые грозой и мщением, похожие среди пустынной степи на хоровод страшных упырей или злых духов...
   Земля убегала у них из-под ног. Они не нуждались и в проводнике, табун несся прямо к лагерю липков, который был все ближе и ближе. Но прежде чем он доскакал, буря разразилась с такой силой, точно обезумели и небо, и земля. Весь горизонт был объят пожаром, и при его блеске драгуны уже издали увидали стоявшие в степи палатки. Земля дрожала от раскатов грома; казалось, клубы туч оборвутся и упадут на землю. И разверзлись хляби небесные, и вся степь сразу была залита потоками дождя. На расстоянии нескольких шагов ничего не было видно, а с раскаленной от дневного жара земли поднимался густой пар. Еще минута, и табун, а за ним и драгуны будут в лагере...
   Но табун перед самыми палатками в диком испуге разбежался в разные стороны. Тогда триста всадников издали страшный крик, триста сабель засверкали при свете молний, и драгуны ворвались в палатки.
   Липки еще до ливня видели, при блеске молний, бегущее стадо, но никто из них не догадался, какие страшные конюхи гнали его. Они только удивились и встревожились, отчего конюхи гонят стадо прямо к палаткам, и подняли страшный крик, чтобы испугать лошадей. Сам Азыя Тугай-беевич откинул занавес своего шатра и, несмотря на дождь, вышел из палатки с выражением гнева на своем грозном лице. Но именно в эту минуту табун разбежался, и среди потоков дождя и тумана зачернели какие-то страшные фигуры, которых было гораздо больше, чем конюхов, и, как гром, раздался ужасный крик:
   -- Бей! Режь!
   Не было времени подумать даже о том, что случилось, не было времени даже испугаться. Человеческий ураган, еще более яростный и страшный, чем сама буря, обрушился на лагерь. Прежде чем Тугай-беевич успел сделать один шаг к палатке, какая-то нечеловеческая сила подхватила его с земли и он почувствовал, что его сжимают в страшных объятиях, что в этих объятиях трещат его кости, ломаются его ребра; на минуту он, как в тумане, увидел перед собой лицо -- и оно было для него страшнее лица самого дьявола... Он лишился сознания.
   Между тем началась битва, или, вернее, страшная резня. Буря, темнота, неожиданность нападения и переполох с лошадьми были причиной того, что липки почти совсем не защищались. Они просто обезумели от ужаса. Никто не знал, куда бежать, где спрятаться; многие не были даже вооружены, многих нападение застигло спящими, и, совсем растерявшись, обезумев от страха, они сбивались в густые толпы, толкая, опрокидывая и топча друг друга. Их сшибали с ног лошади, поражали сабли, топтали копыта. И вихрь не так ломает, уничтожает и опустошает молодой бор, волки не вгрызаются так в стадо растерянных овец, как давили и рубили татар драгуны. С одной стороны паника, с другой -- бешенство и жажда мести увеличивали размеры поражения. Потоки крови смешались с потоками дождя. Липкам казалось, что небо падает на них, что земля разверзается у них под ногами. Раскаты грома, громовые удары, шум дождя, темнота и буря вторили этой резне. Лошади драгун, охваченные ужасом, бросались, как бешеные, в толпу людей, разрывая ее, топча и устилая землю трупами. Наконец, маленькие группы обратились в бегство, но так растерялись, что кружили вокруг лагеря вместо того, чтобы бежать вперед, и, не раз наталкиваясь друг на друга, подобно двум встречным волнам, опрокидывали друг друга и попадали под мечи поляков. Остатки липков были рассеяны, их догоняли и рубили, не взяв никого в плен. Наконец, звуки труб прекратили погоню.
   Никогда еще нападение не было так неожиданно и поражение так ужасно. Триста человек рассеяли на все четыре стороны около двух тысяч отборной конницы, превосходившей своей опытностью обыкновенные чамбулы. Большая часть этой конницы лежала теперь вповалку среди красных луж, образовавшихся от дождя и крови. Остальная часть, благодаря темноте, рассеялась и бежала куда глаза глядят, не зная, не попадет ли опять под мечи. Победителям помогла буря и темнота, словно Божий гнев был на их стороне против изменников.
   Была уже глубокая ночь, когда Нововейский во главе своих драгун двинулся в обратный путь к границам Речи Посполитой. Между молодым поручиком и вахмистром Люсней шла лошадь из табуна, на спине которой лежал, связанный веревками, вождь всех липков Азыя Тугай-беевич, без чувств, с переломанными ребрами, но живой.
   Оба они ежеминутно глядели на него с таким вниманием и заботливостью, точно везли какое-нибудь сокровище и боялись его уронить.
   Буря начинала стихать; по небу носились еще громады туч, но в прорезах между ними уже просвечивали звезды, отражаясь в небольших озерах, образовавшихся в степи от ливня.
   Вдали, в стороне Речи Посполитой, время от времени еще слышались раскаты грома.
  

XIII

   Липковские беглецы дали знать о своем поражении орде белгородской, а гонцы передали эту весть из орды в ордуй-гамаюн, то есть в лагерь султана, где она произвела необычайно сильное впечатление. Правду говоря, пану Нововейскому не было никакой надобности так спешить со своей добычей к границам Речи Посполитой -- никто за ним не гнался не только в первую минуту, но и в течение следующих двух дней. Султан был поражен до того, что не знал даже, что ему предпринять. Сначала он послал белгородские и добруджские чамбулы узнать, какие войска находятся в окрестностях. Опасаясь за собственную шкуру, они пошли неохотно.
   Между тем весть эта, переходя из уст в уста, возросла до необыкновенных размеров. Жителей глубинной Азии и Африки, которым еще никогда не приходилось воевать с Ляхистаном и которые только из рассказов слышали о страшной коннице неверных, обуял страх при мысли, что они вот-вот столкнутся с неприятелем, который не только ждет их в своих границах, но даже ищет их во владениях султана. Сам великий визирь и "восходящее солнце войны" -- каймакан Черный Мустафа не знали, что об этом нападении думать. Каким образом эта Речь Посполитая, о бессилии которой у них были совершенно точные сведения, перешла вдруг в наступление, -- этого не могла понять ни одна турецкая голова; во всяком случае, поход теперь не казался уже триумфальным шествием, как думали раньше. Султан на военном совете принял и визиря, и каймакана с гневным лицом.
   -- Вы обманули меня: не так слабы ляхи, если они сами нас ищут. Вы говорили, что Собеский не будет защищать Каменца, а он, верно, сам со всем своим войском перед нами.
   Визирь и каймакан пытались было объяснить властелину, что, может быть, это была какая-нибудь шайка разбойников, но так как были найдены мушкеты и мешки с драгунскими колетами, то они и сами не верили этому. Недавний необычайно смелый поход Собеского, увенчавшийся победой, позволял предполагать, что грозный вождь и на этот раз предпочтет напасть на неприятеля врасплох.
   -- У него нет войска, -- говорил великий визирь каймакану, когда они возвращались с военного совета, -- но в нем живет лев, не знающий страха; если он собрал хоть полтора десятка тысяч, то нам предстоит кровавый путь в Хотим.
   -- Я хотел бы с ним помериться, -- сказал молодой Кара Мустафа.
   -- Да отвратит от тебя Аллах это несчастье, -- ответил великий визирь. Постепенно белгородские чамбулы убедились, что в окрестностях нет не
   только больших войск, но нет вообще никаких. Зато отысканы были следы отряда числом около трехсот всадников, который поспешно уходил в сторону Днестра. Ордынцы, помня о судьбе липков, не погнались за ним, боясь засады. Нападение на липков осталось чем-то поразительным и необъяснимым, но мало-помалу в ордуй-гамаюне воцарилось спокойствие, и войска падишаха опять двинулись в поход.
   Между тем Нововейский совершенно безопасно возвращался со своей добычей в Рашков. Возвращался он поспешно, но опытные загонщики уже на другой день убедились, что за ними погони нет, и поэтому, несмотря на поспешность, шли так, чтобы не очень утомлять лошадей. Азыя, привязанный веревками к спине татарской лошади, все время ехал между Нововейским и Люсней. У него были сломаны два ребра, и он ослаб от борьбы с Нововейским и оттого, что у него вскрылись раны, нанесенные Басей, поэтому страшный вахмистр, боясь, чтобы он не умер по дороге в Рашков и тем самым не сделал месть неосуществимой, должен был заботиться о нем всю дорогу. Молодой татарин, зная, что его ждет, жаждал смерти. Прежде всего он решил уморить себя голодом и не хотел принимать пищи, но Люсня раздвигал ему ножом челюсти и насильно вливал ему в рот водку и молдавское вино с растертыми в порошок сухарями. На каждой стоянке он обливал его водой, боясь, как бы раны на глазу и на носу, которые облепляли мухи, не загноились и не были причиной преждевременной смерти несчастного юноши. Нововейский ни слова не говорил с ним, только раз в самом начале дороги, когда Азыя за свою свободу и жизнь обещал ему вернуть Зосю и Эвку, поручик сказал ему:
   -- Лжешь, пес! Ты продал обеих в Стамбул купцу, который перепродаст их там на базаре.
   И сейчас же к нему привели Ильяшевича, и он в присутствии всех повторил:
   -- Да, эфенди, ты продал ее и сам не знаешь кому, а Адурович продал сестру богатыря, хотя она была от него беременна...
   Азые минуту казалось, что после этих слов Нововейский раздавит его в своих страшных руках, и потому, когда он увидел, что для него уже нет спасенья, он решил довести молодого великана до того, чтобы он в пылу гнева сразу покончил с ним и тем избавил его от предстоящих мук, а так как Нововейский, не спуская с него глаз, все время ехал около него, то Азыя самым ужасным и бесстыдным образом стал хвастаться всем, что он сделал. Он рассказывал ему, как зарезал его отца, как взял к себе Зосю Боскую, как наслаждался ее невинностью, как истязал ее тело плетью и топтал ее ногами. По бледному лицу Нововейского пот катился градом; он слушал, и у него не хватало ни сил, ни воли отъехать, он жадно вслушивался в каждое слово, хотя руки его дрожали, хотя все тело судорожно подергивалось, но он владел собой и не убивал его.
   Впрочем, Азыя, терзая врага, терзался и сам; его рассказы напоминали ему о его теперешнем несчастье. Еще недавно он повелевал, жил в роскоши, был любимцем молодого каймакана, а теперь ехал, привязанный к спине лошади, заживо съедаемый мухами, ехал на страшную смерть. Для него было облегчением, когда от ран, от боли, от утомления он терял сознание. Это случалось все чаще и чаще, так что Люсня стал беспокоиться, довезет ли он его живым. Но они ехали днем и ночью, останавливаясь лишь для того, чтобы дать отдых лошадям, и Рашков был все ближе. Живучая душа татарина не хотела покинуть его измученное тело. Кроме того, в последние дни Азыя заболел лихорадкой и постоянно впадал в глубокий сон. Не раз в бреду или во сне ему представлялось, что он все еще в Хрептиеве, что вместе с Володыевским он собирается на войну; то казалось ему, что он провожает Басю в Рашков, что он похитил ее и держит в своей палатке; иногда в бреду ему грезились битвы, и он отдавал приказания уже как гетман польских татар. Но наступало пробуждение, возвращалось сознание, и тогда, открыв глаза, он видел лицо Нововейского, Люсни, шлемы драгун, которые уже сбросили татарские барашковые шапки, и всю эту действительность, столь ужасную, что она казалась ему кошмаром. Каждое движение лошади причиняло ему невыносимую боль; раны горели, и он лишался чувств. Были минуты, когда ему казалось невероятным, что он, такой жалкий человек, -- не кто иной, как Азыя, сын Тугай-бея, что его жизнь, полная необыкновенных приключений, которые, казалось, предсказывали ему великую будущность, кончается так быстро и так ужасно. Порой ему приходило в голову, что сейчас после пыток и смерти он пойдет в рай, но так как он некогда исповедовал христианскую веру и долго жил среди христиан, то при мысли о Христе им овладевал страх. Христос не окажет ему никакого милосердия, а если бы пророк был сильнее Христа, то он не отдал бы его в руки Нововейского. Может быть, пророк окажет ему милосердие и возьмет его душу, прежде чем его предадут пыткам. А между тем Рашков был уже недалеко. Они въехали в скалистую местность, уже поблизости Днестра. К вечеру Азыя впал в полугорячечное, в полусознательное состояние, в котором видения смешивались с действительностью. И ему казалось, что они уже приехали, что они остановились, что он слышит вокруг себя восклицания: "Рашков! Рашков!" Потом ему казалось, что он слышит стук топоров по дереву.
   Тут он почувствовал, что ему на голову льют холодную воду, а потом долго-долго вливают в рот водку. Он совсем очнулся. Ночь была звездная, а около него мелькало несколько десятков факелов; до его слуха донеслись слова:
   -- В сознании?
   -- В сознании.
   И в эту минуту он увидал перед собой лицо Люсни.
   -- Ну, брат, -- сказал вахмистр спокойным голосом, -- тебе пора!
   Азыя лежал навзничь и дышал свободно, его руки были вытянуты кверху по обеим сторонам головы, и грудь набирала больше воздуха, чем тогда, когда он лежал привязанным к спине лошади. Но руками он не мог двигать, они были привязаны над головой к дубовому колу, на котором он лежал, и обернуты соломой, намоченной в смоле. Тугай-беевич тотчас догадался, для чего это сделано; и в ту же минуту он заметил и другие приготовления, которые говорили о том, что муки его будут долги и ужасны. Он был раздет от пояса до ног; несколько приподняв голову, он заметил между своими нагими коленями острие свежеобструганного кола; кол этот толстым концом упирался о пень дерева. К каждой ноге Азыи были привязаны веревки, оканчивавшиеся вальком, в который была впряжена лошадь. Азыя при свете факелов заметил только крупы нескольких лошадей впереди, их, по-видимому, держали под уздцы.
   Несчастный юноша одним взглядом окинул все эти приготовления, потом машинально взглянул вверх и увидал над собой звезды и блестящий серп луны.
   "Меня посадят на кол!" -- подумал он.
   И он так сильно стиснул зубы, что судорога свела челюсти. На лбу выступил пот, лицо похолодело, кровь отхлынула от головы. Потом ему показалось, что тело его летело в какую-то бездонную пропасть. С минуту он не сознавал ни времени, ни места, ни того, что с ним происходит. Вахмистр разжал ему зубы ножом и опять стал лить ему в рот водку.
   Азыя давился и выплевывал жгучий напиток, но все же принужден был его глотать. Тогда он впал в странное состояние: он не был пьян, наоборот, никогда еще сознание его не было так ясно, как теперь. Он видел все, что с ним происходит, все понимал, но им овладело какое-то необыкновенное возбуждение, какое-то нетерпение, что все эти приготовления тянутся так долго и что ничего еще не начинают.
   Но вот вблизи него послышались тяжелые шаги, и перед ним появился Нововейский. При виде его татарин задрожал всем телом. Люсни он не боялся, он слишком его презирал, но Нововейского он не презирал, -- увы! -- его не за что было презирать; и при каждом взгляде на его лицо душу Азыи наполнял какой-то суеверный страх, отвращение, омерзение. И в эту минуту он подумал: "Я в его власти, я боюсь его!.." И это было так страшно, что у Азыи волосы становились дыбом.
   Нововейский сказал:
   -- За то, что ты сделал, умрешь в мучениях! Липок ничего не ответил и только громко засопел.
   Нововейский отошел в сторону, воцарилась тишина, которая была нарушена Люсней.
   -- Ты поднял руку и на нашу пани, -- сказал он хриплым голосом, -- но пани теперь с мужем, а ты в наших руках! Пришло твое время!
   После этих слов начались муки Азыи. Этот страшный человек в минуту своей смерти узнал, что все его жестокости и его измена не привели ни к чему. Если бы хоть Бася умерла по дороге, у него было бы то утешение, что, не принадлежа ему, она никому принадлежать не будет. И у него отняли это последнее утешение именно тогда, когда острие кола находилось уже в нескольких вершках от его тела. Все напрасно! Сколько измен, сколько крови и сколько предстоящих мук, -- и все понапрасну!.. Люсня и не знал, насколько этими словами он усилил мучения Азыи; если бы он знал это, он повторял бы их всю дорогу.
   Но теперь было уже не время для душевных мук -- они должны были уступить мучениям телесным. Люсня наклонился и, взяв обеими руками Азыю за бедра так, чтобы мог управлять им, крикнул людям, державшим лошадей:
   -- Трогай! Да потише, разом!
   Лошади тронулись. Веревки напряглись и потянули Азыю за ноги. Тело его скользнуло по земле и наткнулось на острый кол. Острие стало впиваться в тело, и началось что-то страшное, что-то противное природе и человеческим чувствам. Кости несчастного раздвинулись, тело разрезывалось; несказанная боль, такая страшная, что она граничила с каким-то чудовищным наслаждением, охватила все его существо. Кол погружался все глубже и глубже в тело. Тугай-беевич стиснул челюсти, наконец не выдержал: зубы его оскалились страшно и из горла вырвался крик: "А-а-а!", похожий на карканье ворона.
   -- Легче! -- скомандовал вахмистр.
   Азыя повторял свой страшный крик все быстрее.
   -- Каркаешь? -- спросил вахмистр. Потом он крикнул солдатам:
   -- Ровней! Стой! Вот и все! -- прибавил он, обращаясь к Азые, который вдруг замолк и только глухо хрипел.
   Быстро выпрягли лошадей, потом подняли кол и толстым концом опустили в заранее вырытую яму и начали засыпать его землей. Тугай-беевич уже сверху смотрел на эту работу. Он был в сознании. Этот страшный род наказания был тем страшнее, что жертвы, насаженные на кол, жили иногда по три дня. Голова Азыи опустилась на грудь, губы его шевелились и чмокали, точно он что-то жевал; он чувствовал какую-то страшную слабость и видел перед собой какую-то бесконечную беловатую мглистую пелену -- и она, неизвестно почему, пугала его... Но в этой мгле он узнавал лица вахмистра и драгун, -- знал, что он на колу, что его тяжелое тело оседает на кол все ниже; потом почувствовал, что ноги его немеют, и постепенно терял чувствительность к боли...
   Порой этот страшный беловатый туман исчезал перед ним во мраке, тогда он моргал своим единственным глазом, желая все видеть, на все смотреть до самой смерти. Взгляд его с каким-то особенным упорством переходил с факела на факел; ему казалось, что около каждого огня образуется какой-то радужный круг. Но муки его еще не кончились; минуту спустя вахмистр подошел к нему с буравчиком в руке и крикнул стоявшим тут же драгунам:
   -- Подсадите меня!
   Два сильных солдата подняли его кверху. Азыя, моргая глазом, все смотрел на него, как бы желая узнать, кто этот человек, который взбирается к нему наверх. Между тем вахмистр сказал:
   -- Пани выбила тебе один глаз, а я поклялся, что высверлю тебе другой! Сказав это, он вонзил острие буравчика в глаз, повернул его раз, другой,
   а когда веки и нежная кожица, окружающая глаз, обвернулась вокруг нарезов буравчика, -- он дернул. Тогда из обеих глазниц Азыи хлынули два потока крови и текли, как два ручья слез, по его лицу.
   Лицо это побелело и становилось все белее. Драгуны, как бы стыдясь, что свет озаряет такую страшную работу рук человеческих, стали молча тушить факелы. Тело Азыи освещалось только серебристыми, не очень яркими лучами луны. Голова его совсем опустилась на грудь, и только руки его, обмотанные соломой и привязанные к бревну, торчали кверху, как будто этот сын Востока взывал о мести своим палачам к турецкому полумесяцу.
   -- На коней! -- раздался голос Нововейского.
   Перед самым отъездом вахмистр зажег еще последним факелом поднятые руки татарина, и весь отряд двинулся к Ямполю, а среди развалин Рашкова, среди пустыни и ночи остался только на высоком колу один Азыя, сын Тугай-бея, и долго, долго освешал пустыню.
  

XIV

   Три недели спустя пан Нововейский прибыл в Хрептиев. Из Рашкова он ехал так долго потому, что часто еще переправлялся на другую сторону Днестра, подстерегая чамбулы и перкулабовых людей, стоявших в разных станицах вдоль реки. Последние рассказывали потом прибывающим султанским войскам, что они всюду видели польские отряды и слышали про большое войско, которое, вероятнее всего, не дожидаясь прибытия турок под Каменец, само пойдет им навстречу и вступит с ними в бой.
   Султан, которого раньше уверяли в полном бессилии Речи Посполитой, был поражен; он высылал вперед липков, валахов и придунайские орды, а сам двигался медленно, так как, несмотря на свое могущество, он очень опасался открытого сражения с регулярным войском Речи Посполитой.
   Пан Нововейский не застал в Хрептиеве Володыевского -- маленький рыцарь пошел вслед за паном Мотовилой на помощь пану подляскому, против крымской орды и Дорошенки. Там он новыми подвигами приумножил свою славу: разгромил свирепого Корпана, оставив его тело в Диких Полях на растерзание диких зверей; разгромил грозного Дрозда, храброго Малышку и двух братьев Синих, известных казацких загонщиков, и рассеял множество небольших ватаг и чамбулов.
   В день приезда пана Нововейского пани Володыевская с остатком людей и с вещами собиралась в Каменец, так как ввиду скорого нашествия Хрепти-ев приходилось покинуть. С грустью выезжала пани Володыевская из этой деревянной крепости, где она, правда, пережила много опасных минут, но где тем не менее прошли самые счастливые дни ее жизни, -- с мужем, среди славных воинов, среди любящих сердец. Теперь по собственному желанию она едет в Каменец, -- там ее ждет неизвестность и опасность, какая будет грозить всем осажденным.
   Но ее мужественное сердце не поддавалось отчаянию. Она внимательно следила за всеми приготовлениями, наблюдая за солдатами и обозом. Ей помогал пан Заглоба, который во всех обстоятельствах всех превосходил умом, помогал и пан Мушальский, несравненный стрелок из лука, человек опытный и дельный.
   Все они обрадовались приезду пана Нововейского, хотя по лицу молодого рыцаря прочли, что ни Эвки, ни нежной Зоей освободить из неволи ему не удалось. Бася горькими слезами оплакивала участь обеих девушек, так как их можно было считать погибшими. Они были проданы неизвестно кому, быть может, их увезли из Стамбула в Малую Азию, на острова, находящиеся под турецким владычеством, или в Египет и там могли держать в гаремах. Ввиду этого не только выкупить, но даже узнать о них что-нибудь было немыслимо. Плакала Бася, плакал и рассудительный пан Заглоба, плакал и пан Мушальский, и у одного только Нововейского глаза были сухи, -- слез у него уже не хватало. Когда он начал рассказывать, как со своим отрядом подошел к далекому Дунаю и под Текучем, чуть не на глазах у орды и султана, разгромил липков и схватил страшного Азыю Тугай-беевича, оба рыцаря схватились за сабли и воскликнули:
   -- Давай его сюда! Здесь, в Хрептиеве, он и должен погибнуть! А пан Нововейский ответил:
   -- Он погиб не в Хрептиеве, а в Рашкове, там он и должен был принять муку; вахмистр придумал ему такую смерть, которая была нелегка.
   Тут он рассказал, какой смертью умер Азыя; они слушали с ужасом, но без сострадания.
   -- Что Бог наказывает злодеев, это всем известно, -- сказал наконец Заглоба, -- но удивительно, что дьявол так плохо защищает своих слуг!
   Бася набожно вздохнула, подняла глаза кверху и, немного подумав, сказала:
   -- У него нет силы, которая бы сравнялась с могуществом Господа!
   -- Вы верно изволили сказать, -- воскликнул пан Мушальский, -- если бы, упаси боже, дьявол был сильнее Бога, тогда бы исчезла всякая справедливость, а вместе с нею и вся Речь Посполитая.
   -- Вот почему я турок и не боюсь! Во-первых, это собачьи сыны, а во-вторых, сыны дьявола! -- сказал Заглоба.
   На минуту воцарилось молчание.
   Нововейский сидел на скамейке, сложив руки на коленях, и безжизненными глазами смотрел на землю; пан Мушальский обратился.к нему:
   -- Но тебе, верно, легче стало, -- сказал он, -- ибо справедливая месть дает большое утешение.
   -- Говорите, легче ли вам, лучше ли вам теперь? -- спрашивала Бася голосом, полным сострадания.
   Великан молчал некоторое время, точно боролся со своими собственными мыслями, и, наконец, ответил голосом, в котором слышалось как бы удивление, и притом чуть слышным:
   -- Вообразите, Панове, ей-богу я сам думал, что мне будет легче, когда покончу с ним... Я видел его на колу, видел, как у него высверлили глаз, я старался себя убедить, что мне легче, но это неправда! Неправда!..
   Тут пан Нововейский схватился за голову обеими руками и, стиснув зубы, прибавил:
   -- Легче ему было на колу, легче с буравом в глазу, легче с зажженными руками, чем мне с тем, что сидит во мне, о чем думаю, о чем помню. Одна лишь смерть будет мне утешением... Смерть, смерть!.. Вот что...
   Услыхав это, Бася быстро встала и, положив руку на голову несчастного, сказала:
   -- Да пошлет же тебе Господь смерть под Каменцем, ибо поистине нет для тебя другого утешения!
   Он закрыл глаза и стал повторять:
   -- О да! О да! Наградит вас Бог!
   И в тот вечер все двинулись в Каменец.
   Выехав из ворот, Бася долго-долго еще оглядывалась на крепость, освещенную вечерней зарей, потом, осенив себя крестным знамением, сказала:
   -- Милый Хрептиев! Дай Бог нам вернуться к тебе вместе с Михалом! Дай Бог, чтобы нас не ждало что-нибудь худшее!
   И две слезы покатились по ее розовому лицу. Грусть сдавила все сердца... Все ехали молча... Между тем наступили сумерки...
   В Каменец они ехали медленно, так как обоз не мог двигаться быстрее. В обозе шли телеги и стада быков, буйволов, верблюдов и табун лошадей; военная челядь присматривала за стадами. Некоторые из солдат и челяди поженились в Хрептиеве, а потому не было недостатка и в женщинах. Обоз сопровождал отряд Нововейского и, кроме того, двести человек венгерской пехоты, которую набрал и обучил за свой счет маленький рыцарь. Покровительницей этой пехоты была Бася, а командовал ею хороший офицер, Калушевский. В этой пехоте не было настоящих венгерцев, и она называлась венгерской только потому, что у нее было мадьярское вооружение. Унтер-офицерами были старые "служилые" из драгун, а рядовыми были прежние разбойники, пойманные Володыевским и приговоренные им к смерти. Их помиловали с условием, что они будут служить в пехоте и загладят прежние преступления верностью и мужеством. Среди них было немало добровольцев, которые, покинув овраги, яры и другие разбойничьи притоны, предпочли поступить на службу к Маленькому соколу, чем вечно чувствовать над собой его меч. Это был народ не очень складный и не очень опытный в военном деле, нб храбрый и привыкший к лишениям, опасностям и кровопролитиям. Бася ужасно любила эту пехоту, это детище Михала, и в этих диких сердцах вскоре зародилась привязанность к прекрасной и доброй пани. Теперь они шли вокруг ее коляски с самопалами на плечах, с саблями у пояса, гордые сознанием, что они охраняют пани, готовые до последней капли крови защищать ее, в случае если бы какой-нибудь чамбул загородил им дорогу.
   Но дорога была еще свободна. Пан Володыевский был очень предусмотрителен и к тому же слишком любил жену, чтобы подвергнуть ее какой-либо опасности. Выехав из Хрептиева после полудня, они ехали до самого вечера, затем всю следующую ночь, и на другой день, тоже после полудня, увидели высокие каменецкие скалы. При виде их, при виде башен и круглых бойниц, украшавших верхушки скалистых стен, все сразу ободрились. Казалось неправдоподобным, чтобы это орлиное гнездо на вершине скал, окруженных рекой, могла разрушить чья-либо рука, кроме Божьей десницы. День был летний, ясный; башни костелов и купола церквей, видневшиеся из-за утесов, горели как гигантские свечи; мир, тишина, радость носились над этим прекрасным местом.
   -- Баська, -- сказал Заглоба, -- не раз уже язычник пробовал грызть эти стены и всегда ломал себе зубы. Сколько раз я сам видел, как они убегали отсюда, хватаясь руками за морды, -- ведь, как-никак, больно! Даст Бог, и теперь то же будет.
   -- Конечно, будет! -- ответила Бася, вся просияв от радости.
   -- А здесь уж был один ихний султан, Осман. Это было, как сейчас помню, в 1621 году. Приехал, собака, из Хотима, с той стороны Смотрича, вытаращил глаза, разинул рот, смотрит, смотрит, наконец спросил: "А эту крепость кто так укрепил?" -- "Бог", -- ответил визирь. "Пусть же Бог ее и осаждает, -- а я не дурак". И сейчас же повернул назад.
   -- И как еще скоро повернул! -- вставил Мушальский.
   -- Скоро, -- сказал пан Заглоба, -- потому что мы их сзади копьями подгоняли в слабые места, а меня потом рыцари на руках понесли к пану Любо-мирскому.
   -- Значит, вы были и под Хотимом? -- спросил несравненный лучник. -- Ушам не поверишь!.. Подумать только, где вы не были и каких только подвигов не совершили!
   Пан Заглоба несколько обиделся и ответил:
   -- Не только был там, но даже ранен был, а эту рану, если вы уж так любопытны, я мог бы вам показать, но только где-нибудь в сторонке, ибо в присутствии пани Володыевской хвастаться мне ею не подобает.
   Знаменитый лучник тотчас же понял, что над ним подшутили, а так как не чувствовал себя в силах состязаться в остроумии с паном Заглобой, то он больше не расспрашивал и переменил разговор.
   -- То, что вы говорите, сущая правда, -- сказал он. -- Когда сидишь далеко и слушаешь людские толки: "Каменец не подготовлен для защиты! Каменец сдастся!", то тебе и страшно станет, а когда увидишь этот Каменец, сейчас же и ободришься.
   -- Да к тому же Михал будет в Каменце! -- воскликнула Бася.
   -- Может быть, и пан Собеский пришлет подкрепление.
   -- Слава богу, не так-то уж плохо! Бывало и хуже, а мы не сдавались.
   -- Если бы и было хуже, главное -- не унывать! Не съели нас до сих пор, не съедят и теперь, пока дух жив! -- закончил пан Заглоба.
   Под влиянием этих радостных мыслей они умолкли, но молчание это было нарушено очень грустным обстоятельством. К Басиной коляске подъехал вдруг пан Нововейский; лицо его, всегда мрачное и страшное, было теперь озарено улыбкой. Устремив глаза на залитый солнечными лучами Каменец, он все улыбался.
   Оба рыцаря и Бася смотрели на него с удивлением; они не могли понять, почему вид крепости снял страшную тяжесть с его души. А Нововейский сказал:
   -- Да славится имя Господне! Много было горя, но настал и час радости. Тут он обернулся к Басе:
   -- Обе они у войта Томашевича, и хорошо, что они туда укрылись, в такой крепости и тот разбойник ничего с ними не сделает!
   -- О ком вы говорите? -- с ужасом спросила Бася.
   -- О Зосе и Эвке.
   -- Да умудрит тебя Господь! -- воскликнул Заглоба. -- Не поддавайся дьяволу!
   А Нововейский продолжал:
   -- А то, что говорили про моего отца, будто Азыя его зарезал, это тоже неправда.
   -- Он помешался! -- прошептал пан Мушальский.
   -- Вы позволите, -- сказал пан Нововейский, -- я поеду вперед; я так долго их не видал, что соскучился. Ох! Скучно вдали от милой, скучно...
   Сказав это, он стал раскачивать своей огромной головой, потом пришпорил коня и ускакал.
   Пан Мушальский сделал знак нескольким драгунам и двинулся за ним, чтобы не упускать из виду помешанного. Бася закрыла лицо руками, и вскоре сквозь ее пальцы потекли горячие слезы, а пан Заглоба сказал:
   -- Человек был просто золото, но не по силам ему такие несчастья, к тому же одной местью жить нельзя!
   В Каменце кипели приготовления к обороне. На стенах, в старом замке, у ворот, особенно у Русских, работали горожане, населявшие город, каждая "нация" под началом своего старосты. Над всеми старостами начальствовал ляшский староста Томашевич, во-первых, благодаря своей храбрости, во-вторых, потому, что умел искусно стрелять из пушек. Ляхи, русины, армяне, цыгане, евреи работали с лопатами и тачками в руках. Офицеры разных полков присматривали за работой; вахмистры и рядовые помогали жителям: работала даже шляхта, забыв на этот раз, что Бог создал ее руки только для сабли, а всякую другую работу оставил людям "подлого" звания. Пример им подавал пан Войцех Гумецкий, хорунжий подольский; он собственными руками возил тачки с камнями. Работа кипела в городе и в замке. В толпе мелькали доминиканцы, иезуиты, кармелиты, францисканцы, которые благословляли трудящихся. Женщины приносили им есть и пить; прекрасные армянки, жены и дочери богатых купцов, и еще более красивые еврейки привлекали к себе взоры всех солдат.
   Но особенное внимание толпы привлек к себе приезд Баси. В Каменце, конечно, было много женщин еще более знатных, чем она, но не было ни одной, муж которой был бы окружен такой славой. Кроме того, в Каменце слышали и о самой пани Володыевской как о женщине храброй, которая не боялась жить в пустыне среди полудикого населения, принимала участие в походах мужа и, будучи похищена татарином, поборола его и спаслась от его хищных рук. Но те, ктр ее не знал и не видел, представляли ее себе какой-то великаншей, ломающей подковы и разбивавшей панцири. Каково же было их удивление, когда они увидали ее маленькое, розовенькое, полудетское личико.
   -- Это и есть сама пани Володыевская или ее дочь? -- спрашивали в толпе.
   -- Сама! -- ответили те, которые знали ее.
   Изумление охватило и мещан, и женщин, и духовенство, и войско. С не меньшим удивлением поглядывали и на непобедимый хрептиевский гарнизон, на драгун, среди которых ехал Нововейский, спокойный, улыбающийся, с блуждающими глазами, на грозные лица прежних разбойников, превращенных в венгерскую пехоту. За Басей следовало несколько сот превосходных воинов, людей как на подбор, -- и сердца горожан ободрились. "Это сила немалая! Они смело взглянут туркам в глаза!" -- слышалось всюду в толпе. Некоторые из мещан и даже солдат, особенно из полка епископа Тжебицкого, который только что прибыл в Каменец, думали, что и сам Володыевский находится в этом отряде, а потому тотчас послышались крики:
   -- Виват пан Володыевский!
   -- Да здравствует наш защитник, знаменитый рыцарь!
   -- Виват Володыевский, виват!
   Бася слушала, и сердце ее было полно радости, ибо для любящей жены нет высшей радости, как слава мужа, особенно когда славу эту возвещает целая толпа в большом городе. "Здесь так много рыцарей, -- думала Бася, -- и никому из них не кричат, а только моему Михалу". И ей самой захотелось крикнуть вместе с другими: "Виват Володы говорах и о промедлениях, то беру Бога во свидетели, что я хочу этого не для того, чтобы отдать крепость неприятелю, но только для того, чтобы дать гетману время собрать войско для нашей же обороны. Язычникам страшно одно имя Собеского, и если бы даже у него не было большого войска, стоит только пронестись слуху, что он идет сюда, -- и неверные тотчас же снимут осаду с Каменца". После слов епископа все замолчали и успокоились, поняв, что епископ не имел намерения сдать крепость врагу.
   Вслед за епископом начал говорить маленький рыцарь:
   -- Неприятель, прежде чем осадить Каменец, должен сначала сокрушить Жванец, потому что ему нельзя будет оставлять у себя за спиной этот укрепленный замок. Ну, так я беру на себя труд -- конечно, если позволит пан подкоморий подольский, -- запереться в Жванце и продержаться там как раз столько времени, сколько рассчитывает выиграть епископ при помощи переговоров. Я возьму надежных людей и до тех пор, пока я буду жив, будет цел и Жванец.
   Тут все члены собрания закричали:
   -- Это невозможно! Ты нужен здесь! Без тебя граждане потеряют присутствие духа, да и солдаты не так охотно будут сражаться. Невозможно это никоим образом! Кто здесь опытнее тебя? Кто был под Зборажем? А если понадобится пойти на вылазку, кто поведет нас? Ты пропадешь в Жванце, а мы все здесь пропадем без тебя.
   -- Я буду делать, что прикажет начальство, -- отвечал пан Михаил.
   -- В Жванец следовало бы послать какого-нибудь удальца, чтобы он помогал мне! -- заявил подкоморий подольский.
   -- Пусть идет Нововейский, -- раздалось несколько голосов.
   -- Нововейский не может идти, так как у него воспаление мозга, -- возразил Володыевский, -- он лежит в постели и никого не узнает.
   -- Посоветуемся покамест о том, кому где стать и какие ворота защищать, -- сказал епископ.
   Все общество взглянуло на генерала подольского, который заявил следующее:
   -- Прежде чем я отдам приказания, я хотел бы послушать, что скажут опытные воины; так как опытностью в военном деле всех превосходит здесь Володыевский, то я прошу его первого сказать свое мнение.
   По мнению маленького рыцаря, следовало вначале укрепить форты около города, потому что, по всей вероятности, турки первым долгом сделают нападение на эти форты. Все общество было согласно с ним. Войска разделились таким образом, что вся пехота в шестьдесят тысяч солдат находилась под предводительством нескольких военачальников, так как Мыслишевский должен был охранить правую сторону замка, левую -- пан Гумецкий, который прославился в сражении под Чудновым; пан Володыевский выбрал для себя защищать самый опасный пункт -- со стороны Хотина, а пониже его расположился отряд сердюков, майор же Квасибродский стал со стороны Зинковец; Вонсович охранял южную часть, капитан Букар с отрядом пана Красицкого взял для защиты стену, прилегающую ко дворцу. Все войско состояло из воинов, закаленных в боях; это были воины по призванию, а не какие-нибудь новички в военном деле. Эти рыцари, начав служить с юных лет в польском войске, всегда немногочисленном, привыкли побеждать врага в десять раз сильнейшего и считали это делом обыкновенным. Красавец Кетлинг был сделан главным начальником над крепостной артиллерией за то, что он отличался от товарищей своих чрезвычайной быстротой и меткостью выстрела, а главным начальником в замке был пан Володыевский, вполне пользовавшийся свободой, предоставленной ему генералом подольским. Он мог делать вылазки в какое угодно время и когда сам найдет нужным.
   Все воины были очень рады, когда узнали, какие места достались им для охраны, они гремели саблями и кричали от радости. Генерал подольский, видя войско в таком воодушевлении, подумал про себя: "Я не верил, что можно защитить крепость, и явился сюда без всякой надежды на успех, повинуясь только голосу совести; но теперь, кто знает, не удастся ли нам с такими воинами отразить неприятеля. Я прославлюсь, и меня будут называть вторым Иеремией, и в таком случае, ей-Богу, меня привела сюда счастливая звезда!"
   Вследствие всего этого мысли его совершенно изменились: теперь он был твердо уверен в защите Каменца, как раньше убежден был в его падении; он ободрился, стал более самоуверен и с большим одушевлением начал обсуждать дела обороны.
   Решено было, чтобы пан Маковецкий с небольшим числом шляхтичей, польских мещан, более выносливых в бою, и несколькими десятками армян и евреев остался в городе и стал бы. у русских ворот. У Лутских же ворот надлежало стать пану Градецкому, а Жуку и Матчинскому поручили управлять пушкой у этих ворот. Караул перед ратушей взял на себя Лукаш Дзековский, начальником же над цыганами за русскими воротами поставлен был пан Гацмирский. Сторожевой пост от самого моста до двора пана Синицкого занял Казимир Гумецкий, брат храброго Войцеха. Над лятскими воротами стали Станишевский и Марцин Богуш; у Пушечной башни расположились Юрий Скажинский с Яцковским, около самой Бялблотской расселины. Башня же Резника была охраняема паном Дубровским и Петрошевичем. Томашевич получил поручение защищать главный шанец, а малый был поручен Яцковскому. Затем сделали и третий шанец, с которого потом много вреда было нанесено туркам одним евреем, чрезвычайно искусным пушкарем.
   Окончив распределения войска, все пошли на ужин к генералу подольскому, во время которого этот последний с особенной любезностью относился к Володыевскому, посадив его на почетном месте, угощал и предсказывал, что по окончании осады в благодарность за оказанные им услуги отечеству потомство присоединит к его прозвищу "маленького рыцаря" еще название "Гектора Каменецкого". Пан Михаил отвечал, что готов пролить за отечество последнюю каплю крови и, обратясь к епископу, сказал, что желал бы завтра в церкви дать обет послужить отечеству от всей души. Разумеется, епископ беспрекословно согласился на желание Володыевского, понимая, что это принесет отечеству большую пользу. И вот, на другой день утром, в соборе началось торжественное богослужение. Там присутствовало почти все население Каменца. На полу перед алтарем лежали Володыевский и Кетлинг, а Бася и Христя, стоя на коленях тут же за решеткой, плакали: им хорошо было известно, что мужья их, давая этот обет, шли на верную смерть. После обедни епископ вынес к народу причастие; в это время пан Михаил, встав на колени на ступеньках алтаря, сказал следующее:
   -- За величайшие благодеяния и особенное покровительство Господа Бога и Его единственного Сына, которое я испытал на себе, я чувствую себя обязанным выразить благодарность особенным образом, а потому даю обет и клянусь, что подобно тому, как Он и Его Сын помогли мне, так и я до последнего моего издыхания буду защищать Его Святой Крест. Приняв начальство над старым замком, клянусь и присягаю, что, пока я жив и буду в состоянии шевельнуть рукою или ногою, не пущу в крепость языческого неприятеля, живущего в разврате, а также и со стены не сойду, и не выкину белого флага, хотя бы даже мне пришлось погибнуть под развалинами. Да поможет мне в этом Бог и Его Крест Святой. Аминь!..
   Тишина в храме наступила невозмутимая, торжественная, затем наступила очередь Кетлинга:
   -- Даю обет, -- сказал он, -- что за особенные благодеяния, которые я получил в этом новом отечестве моем, я буду защищать крепость до последней капли крови и скорее погибну под ее развалинами, чем увижу, как неприятельская нога ступит на ее стены, и как от искреннего сердца и искренней благодарности даю я обет, так да поможет мне Бог и Крест Святой. Аминь!
   После чего Володыевский, а затем и Кетлинг облобызали чашу с дарами, поданную им епископом. Видя все это, и другие рыцари стали шумно заявлять: "Все клянемся!" "Друг подле друга погибнем!" "Не падет эта крепость!" "Клянемся! Клянемся!" Все воины вынули сабли и шпаги из ножен, так что от блеска оружия в костеле стало очень светло. Свет этот озарял грозные лица и глаза, горевшие пламенем. Всей толпой овладело необыкновенное воодушевление. Потом раздался звон всех колоколов; послышались торжественные звуки органа; епископ произнес слова молитвы: "Sub Tuum Praesidium" {Под водительство твое (лат.)}. В ответ ему раздалась сотня голосов. Таким образом молился народ в крепости, охранявшей христианство и служившей входом в Польшу. После обедни Кетлинг и Володыевский, держа друг друга за руки, вышли из костела. Им пришлось выслушать много приветствий и благословений от народа, потому что все были вполне убеждены, что эти рыцари исполнят свою клятву и что не смерть, а победа витает над их головами. Но никто из этой толпы не знал, кроме самих рыцарей, какую страшную клятву они дали, да еще два любящих женских сердца чувствовали, какое страшное горе угрожает им, отчего Бася и Христя были в страшном беспокойстве. Когда Бася, возвратясь в монастырь, осталась наедине с мужем, то, зарыдав как ребенок, она произнесла:
   -- Помни... Миша, что... не дай Господи, случится с тобою, какое несчастие, я... я... не знаю... что... со мною... будет...
   Рыдания прервали ее слова; пан Михаил страшно расстроился и, шевеля усами, наконец проговорил:
   -- Э, полно, Бася, так надо, полно!
   -- Лучше мне было бы умереть, -- сказала Бася.
   При этих словах усы Володыевского зашевелились еще быстрее и он проговорил несколько раз: "Молчи, Бася, молчи!" И, чтобы успокоить ее, прибавил:
   -- А помнишь, что я сказал, когда Бог возвратил мне тебя. Я сказал следующее: "Боже! Что будет Тебе угодно, то я и сделаю. После войны, если я останусь жив, я построю церковь, но во время войны я должен сделать что-нибудь необыкновенное, чтобы отблагодарить Тебя как следует!" Что там крепость! Мало и этого за такое благодеяние Его ко мне. Пришло время! Неужели будет лучше, если Спаситель скажет: "Твои обеты -- игрушечки?" Да пусть меня лучше раздавят камни крепости, чем я нарушу слово, данное Богу. Так надо, Бася, вот и все!.. Будем верить в Бога, Бася!..
  

Глава XV

   До Каменца донеслись слухи, что на Гринчук напали татары, которые забирали скот, а жителей уводили в селения и деревни не сжигали, чтобы не дать знать о себе. Володыевский, узнав об этом, поскакал со своей конницей к Гринчуку на помощь Васильковскому, который уже успел разбить татар, причем ему досталось много добычи и пленных. Маленькому рыцарю пришлось отправиться с пленниками в Жванец, где он предоставил их в распоряжение пану Маковецкому, чтобы этот последний, вынудив под пыткою их показания, записал бы их Володыевский намерен был переслать эти показания гетману и королю. Из показаний татар узнали, что на помощь им был прислан ротмистр Стинган с молдаванами, а путь через границу указан был им перкулабами. Но никакие самые ужасные пытки не могли заставить их сказать, где находится падишах с главным-войском, так как пленники и сами этого не знали, идя во главе других войск небольшими отдельными отрядами и не имея регулярного сообщения с главным отрядом.
   Однако же все пленники единогласно показали, что падишах идет на Польшу со всем своим войском и должен скоро быть под Хотином. Разумеется, эти показания пленных татар не были новостью для военачальников Каменца, но так как в Варшаве при дворе короля все еще сомневались в возможности войны, то татары вместе с их показаниями были отосланы, по приказу пана подкомория подольского, в Варшаву.
   Таким образом, отряд пана Михаила вернулся очень довольный удачей своего первого разъезда. Вечером Володыевский принимал у себя секретаря своего побратима Габарескула, главного хотинского перкулаба. Перкулаб приказал передать пану Михаилу -- "зенице ока" и "сердечному другу", -- чтобы тот принял все предосторожности и, если не надеется, что Каменец выдержит осаду, то поскорее уехал бы из крепости, так как в Хотине с часа на час ждут прибытия падишаха с войском. Перкулаб побоялся переписываться с Володыевским, оттого и велел своему секретарю передать все словесно.
   Маленький рыцарь послал с секретарем благодарность перкулабу и, щедро одарив посла, отпустил его, а сам, между тем сообщил эти новости комендантам.
   Хотя сообщенное перкулабом и не было неожиданностью, но все-таки поразило всех Приготовления к обороне города начали производиться с удвоенной скоростью; не медля ни минуты, Иероним Ланцкоронский умчался в свой Жванец, откуда можно было следить за всем, что творится в Хотине.
   Таким образом время шло в ожидании врага, когда наконец 2 августа падишах появился у Хотина. Мусульманское войско рассеялось по всей равнине и наводнило ее всю. При виде Хотина, этого последнего города на границе турецких владений, все воины султана, как один человек, крикнули: "Аллах! Аллах!" Польские владения были на противоположной стороны Днестра, и эти-то невооруженные владения турецкие воины должны были покрыть собою или предать огню. Так как эта громада войск не могла вся поместиться в городе, то ей и пришлось разместиться в поле, там, где некогда войска Речи Посполитой победили такое же многочисленное турецкое войско. Все думали, что настало теперь время к отмщению, и, конечно, никто из турок, не исключая и султана, не предполагал, что для них эта местность будет опять роковою. Все были твердо убеждены в победе. Это убеждение оживляло все сердца, и войско, составленное из различных народностей, дико кричало, требуя немедленной переправы на "берег неверных". Но вдруг раздалось пение муэдзина -- и воцарилось молчание. И все это безграничное море человеческих голов, покрытых различными головными уборами, преклонилось к земле, шепча молитвы, и шепот этот перенесся через Днестр к Речи Посполитой.
   Но вот был подан сигнал для отдыха, и послышались звуки барабана, труб и флейт. Хотя войско и не особенно было утомлено во время пути, но султан, однако, желал, чтобы солдаты вполне отдохнули от дальней дороги из Адрианополя. Неподалеку от Хотина протекал ручей, в котором султан совершил омовение, а затем поместился в хотинском дворце, а воины его расположились в поле, разбив для себя палатки.
   Погода стояла чудная, и вечерняя заря предвещала такую же и на завтра. Помолясь, войско предалось отдыху. Загорелись сотни тысяч костров, которые заставили тревожно биться сердца глядевших на них из окон замка в Жванце; эти костры были так многочисленны, что, по рассказам польских солдат, ездивших на разведку, "казалось, будто весь молдавский берег в огнях". Но по мере того как луна поднималась все выше на небе, костры погасли, кроме сторожевых и в лагере воцарилась мертвая тишина.
   На рассвете следующего дня янычары, татары и липки получили приказ султана -- переправиться через Днестр и овладеть Жванцем. Но поляки, под предводительством храброго Иеронима Ланцкоронского, не ожидая прибытия врагов, напали на янычар во время их переправы. Войско Иеронима Ланцкоронского составляли четыреста человек польских татар, восемьдесят киянов с собственной товарищеской хоругвью; все это войско заставило смешаться янычар и погнало их к Днестру. А тем временем татарский чамбул вместе с липками, перейдя в сторону Днестра, овладел Жванцем.
   Пан подкоморий узнал об этом по дыму пожара и крику жителей, и в ту же минуту отдал приказ к отступлению и помчался во весь карьер, чтобы подать помощь погибавшим. Не имея за собою погони, так как янычары были пехотинцы, пан подкоморий уже почти доехал до Жванца, но в это время отряд польских татар перешел на сторону турок и бросил на землю свои значки. Минута была критическая: татары предполагали, что поляки, заметив измену, смешаются, и, собрав все силы, бросились на отряд пана подкомория. Но кияне, следуя примеру своего храброго военачальника, стойко выдержали нападение татар. Между тем товарищеская хоругвь так стиснула татар, что они не выдержали. Вся местность около моста была устлана телами врагов, особенно много пало липков, которые бросались в самый огонь сражения, отличаясь этим от остальных татар; много их также легло на улицах Жванца. Покончив с татарами и увидев приближающихся от Днестра янычар, пан подкоморий заперся в крепости, но раньше этого послал в Каменец гонца просить помощи.
   Султан не рассчитывал в один день взять крепость в Жванце, предполагая овладеть ею в то мгновение, когда все войско будет переправляться через реку. Султан рассчитывал, что для занятия Жванца достаточно будет и тех отрядов, которые он послал, и поэтому остальные янычары и орды не переправились на другой берег Днестра, а переправившиеся, после того как пан Ланцкоронский заперся в крепости, овладели местечком. Здесь они стали распоряжаться по-своему: работая и саблями, и кинжалами, убивая мужчин и детей и насилуя молодых женщин, они собирали в то же время добычу. Местечко они оставили в целости, не сожгли его, предполагая, что оно пригодится как им, так и другим отрядам для стоянок
   Между тем пану подкоморию сообщили, что с крепостной башни видно, как от Каменца движется какой-то отряд конницы. Вслед за этим пан Ланцкоронский отправился сам на башню со своими приближенными и стал смотреть через подзорную трубу, выдвинутую в бойницу, в поле. Помолчав немного, он сказал:
   -- Это легкая конница из хрептиовского гарнизона, та самая, с которой Васильковский совершил экспедицию в Гринчук. Наверно, и теперь он сам идет сюда к нам на помощь.
   Затем он снова взглянул в трубу.
   -- Я вижу волонтеров; должно быть, это отряд Войцеха Гумецкого.
   Вслед за этим он крикнул:
   -- Слава Богу! И сам Володыевский с ними, я вижу его драгун. Господа, сделаем и мы вылазку и, Бог даст, прогоним неприятеля не только из местечка, но даже и совсем с нашего берега!
   Он поспешил вниз и занялся подготовлением киян к вылазке. Наконец, татары, бывшие в Жванце, первые увидали двигающуюся на них конницу и, громко крича "Аллах! Аллах!", спешили собраться в одно место. По улицам местечка разнеслись звуки бубнов и флейт; со своей обычной быстротой и несравненной ловкостью эта пехота построилась в ряды.
   Затем отряд, как бешеный, помчался за город и напал на легкую кавалерию. Этот отряд янычаров в сравнении с гарнизоном Жванца, включая сюда же и помощь польской конницы, был втрое больше. Вследствие чего татары так решительно и напали на пана Васильковского. Но этот последний был не из трусливых и всегда очертя голову бросался в опасность; он приказал своему отряду мчаться во весь опор навстречу неприятелю, несмотря на большое число врагов. Татары были изумлены такой необыкновенной храбростью. Они не любили вступать в рукопашный бой. Но раздался пронзительный свист флейт и звуки бубнов, а также грозные крики мурз, ехавших позади отряда, -- все это призывало на "кенсим", то есть к резне, -- а между тем лошади, встав на дыбы, пятились назад; видно было, что на врагов напала паника и они всеми силами старались избегнуть предстоящей битвы, и вдруг отряд их, подойдя на выстрел к польскому отряду, разделился на две половины и затем разбежался по полю, пустив при этом тучу стрел в воинов Васильковского.
   Между тем этот последний, не зная о пребывании янычар в другой стороне Жванца, догонял одну из половин разделившегося неприятельского отряда и, догнав, вступил в бой с теми, которые, имея дурных лошадей, не успели убежать от погони. Но другая половина чамбула не зевала и, поворотя своих коней, налетела на Васильковского с целью окружить его; в это время подоспели польские волонтеры, а также и подкоморий со своими киянами; окруженные почти со всех сторон, татары побежали. Во время этого бегства одна группа преследовала другую, человек преследовал человека. Много татар погибло на поле сражения, в особенности их немало уничтожил Васильковский своею рукой, бросаясь один на толпу врагов. Но пан Михаил, отличавшийся на войне всегда спокойствием и благоразумием, не пускал в дело своих драгун, так как не обращал внимания на трусливую орду и зорко следил, не появятся ли где спаги, янычары или другое более выдающееся войско.
   Но вдруг к маленькому рыцарю подъехал пан подкоморий со своим отрядом.
   -- Янычары у реки, -- воскликнул он, -- атакуем их!
   Выхватив шпагу из ножен, маленький рыцарь скомандовал своему отряду:
   -- Вперед!
   Подтянув поводья, чтобы легче было управлять лошадьми, и наклонясь вперед, воины помчались сначала рысью, затем вскачь. Миновав ряд домов, которые находились близ реки у восточной стороны крепости, драгуны заметили янычар и поняли, что им придется вступить в бой с регулярной пехотой падишаха.
   -- Руби! -- крикнул пан Михаил.
   И тогда только конница понеслась в карьер.
   Янычары, не имея понятия о той помощи, которая явилась в подкрепление жванецкому гарнизону, отправились спокойно на берег Днестра с целью переправиться на другую его сторону. Двести человек янычар находились уже у реки, и некоторые из них были на плотах, спеша переехать на другую сторону. За этим отрядом следовал другой, равный по численности первому. Воины эти двигались поспешно вперед, соблюдая строжайший порядок; но вдруг они увидели неприятельскую конницу и моментально обратились фронтом к полякам. Раздались ружейные выстрелы, как будто во время смотра. Янычары и не подумали отступать, но, дико крича, кинулись с саблями на неприятеля, предполагая, что товарищи их, которые оставались на берегу, окажут им помощь, стреляя из ружей. Но рассчитывать на подобную помощь было безумием; так могли думать только янычары. За это они дорого и поплатились. Мчавшаяся неудержимо в карьер конница налетела на янычар, смяла их, сея вокруг ужас и разрушение. Некоторые из янычар, упавших под первым сильным натиском, поднялись и кинулись врассыпную к Днестру, где оставшаяся часть их отряда стреляла время от времени в поляков, высоко прицеливаясь, чтобы не попасть в своих. Янычары, находившиеся у переправы, не знали, на что решиться: переехать ли на пароме на другую сторону или кинуться на поляков. Но от последнего намерения их удержал вид бегущих янычар, которых беспощадно рубили драгуны, топча их копытами своих коней. Время от времени группа янычар, сильно стиснутая драгунами, как бы огрызалась, поворачиваясь с отчаянием к неприятелю и отбиваясь, как загнанный в ловушку зверь. Все это видели находившиеся на берегу янычары и поняли, что вступать в рукопашный бой с поляками, владеющими с таким искусством холодным оружием, было опасно. Драгуны без милосердия рубили янычар, да так быстро и ловко, что невозможно было уследить за мельканием сабель, от звона которых гудело все вокруг. Затем группы неприятелей рассыпалась во все стороны.
   Пан Васильковский был всегда впереди своего отряда, не думая о своей безопасности. Но Володыевский, опытный боец и более хладнокровный, чем пан Васильковский, поступал совершенно иначе. Во время нападения он посылал свою конницу вперед, а сам немного отставал, чтобы обозреть место побоища. Рассмотрев все внимательно, он бросался в битву, пробивался в ряды янычар, направлял свою конницу куда следует и опять отставал от нее, следил за ходом битвы и потом снова бросался в бой. Но вдруг поляки, увлекшись погоней за янычарами, промчались мимо них (подобные случаи нередки во время стычек конницы с пехотой). Некоторые из янычар, видя себя отрезанными от реки поляками, кинулись к городу, надеясь скрыться в подсолнухах, росших у околицы. Маленький рыцарь догнал двух передних и двумя ударами сабли убил их. Третий из янычар, видя смерть своих товарищей, выстрелил в Володыевского из винтовки, но дал промах Вслед за тем пан Михаил ударил его саблей между носом и ртом, и янычар покатился мертвым. После этого маленький рыцарь, долго не думая, бросился за остальными беглецами, которых и убил наповал, не дав им добежать до подсолнухов. Только двое из беглецов были пойманы обитателями местечка. Пан Михаил даровал им жизнь, сказав, что впоследствии распорядится ими.
   Вслед за этим Володыевский, немного взволнованный, увидал, что большая часть неприятелького войска приперта к реке, кинулся в самый пыл сражения и, поравнявшись со своей конницей, принялся опять работать саблей. Он убивал и направо, и налево, а то и перед собой наносил удары неприятелю, и янычары валились кругом него замертво. На янычар напал ужас, и они, крича, толпою остановились перед ним, он же все быстрее и быстрее наносил им удары. Его шпага блестела то здесь, то там, но рассмотреть, кого он рубит и кого колет, было невозможно вследствие быстроты его движений.
   Пан подкоморий с удивлением смотрел на сражающегося Володыевского, даже сам перестал сражаться, и хотя он уже много слышал о фехтовальном искусстве пана Михаила, но теперь, глядя на него, не верил своим глазам. Схватившись за голову, он стал повторять: "Ей-Богу, это что-то необыкновенное!" Другие воины кричали: "Смотрите, смотрите, нигде вы этого больше не увидите!"
   Между тем янычары, уже совсем припертые к реке, кинулись в беспорядке на плоты. Места на плотах было довольно для беглецов, так как перед битвой переправлялось народу больше, чем возвращалось назад, и, разместившись на плотах, янычары быстро стали удаляться от берега, и с паромов загремели янычарки. Поляки отвечали им из бандалетов; дым расстилался вдоль берега, поднимаясь к небу. Паромы быстро удалялись, а поляки, одержавшие победу, радостно кричали и грозили кулаками неприятелям, кричали им:
   -- А что, собака, будешь знать! Попробовал?
   Иероним Ланцкоронский, не дожидаясь окончания перестрелки, тут же, на поле сражения, заключил маленького рыцаря в свои объятия.
   -- Просто глазам своим не верю, -- сказал он. -- Это чудеса, достойные описания.
   На что пан Михаил отвечал:
   -- Врожденная способность и практика -- вот и все! Я был во многих сражениях.
   Потом, обнявшись еще раз с паном подкоморием, Володыевский посмотрел на берег и сказал:
   -- Посмотрите, ваша милость, вот это так действительно редкое зрелище!
   Пан Ланцкоронекий посмотрел по направлению, указанному Володыевским, и увидел на берегу пана Мушальского, целящегося из лука.
   Пан Мушальский, как и прочие воины, сражался сначала врукопашную, но так как янычары были уже далеко от берега и пули из винтовок и пистолетов не могли догнать их, то знаменитый стрелок из лука, встав на самом высоком месте берега, натянул лук и начал прицеливаться.
   В этот момент и увидали его маленький рыцарь с подкоморием. Этим зрелищем действительно можно было залюбоваться! У знаменитого стрелка из лука, сидящего на коне, левая рука была вытянута вперед и крепко сжимала лук, правая же была прижата к самой груди, и от сильного напряжения жилы на лбу его налились кровью; между тем он спокойно прицеливался. Сквозь облака порохового дыма вдали виднелись плоты с беглецами, отражавшиеся в прозрачных водах Днестра, необыкновенно широко разлившегося от таявшего снега в горах Не слышно было уже на берегу бандалетов, и глаза всех воинов обратились на несравненного стрелка из лука, а потом в сторону цели, избранной им для выстрела.
   Вдруг стрела просвистела в воздухе, но никто не был в состоянии уследить за полетом ее, только вслед за тем увидели все, что у стоявшего у руля здоровенного янычара внезапно повисли руки и, пошатнувшись, он полетел в воду, разлетевшуюся брызгами во все стороны.
   -- В память твою, Дыдюк!.. -- сказал Мушальский. Затем несравненный стрелок взял вторую стрелу.
   -- В честь пана гетмана! -- произнес он, обращаясь к товарищам.
   Все стояли молча, затаив дыхание; через минуту стрела снова прожужжала в воздухе, и второй янычар, как подкошенный, упал на дно парома.
   Плоты еще быстрее поплыли по воде, а Мушальский, улыбаясь, сказал пану Михаилу:
   -- Теперь в честь уважаемой вашей супруги.
   И лук был натянут в третий раз, и стрела, слетевшая с него, убила третьего янычара. Из среды польских воинов послышался радостный крик, которому ответом был яростный крик янычар. После этого пан Мушальский ушел, а за ним пошли и остальные воины, направляясь к городу.
   Идя по дороге, воины с удовольствием глядели на лежащих мертвых врагов своих. Трупов татар был не особенно много, так как большинство их не вступали правильно в бой, а спешили переправиться через Днестр; но зато янычар было очень много убито, и, лежа на земле, некоторые из них еще судорожно вздрагивали; все они были обобраны и раздеты подчиненными подкомория.
   Взглянув на мертвых янычар, маленький рыцарь сказал:
   -- Мужественный это народ, и идут они в бой так же смело, как дикий кабан на охотника; но они и вполовину не так опытны, как шведы.
   -- Однако они дали залп так дружно, будто орех раскусили, -- заметил пан подкоморий.
   -- Это произошло само собою, а не благодаря их уменью, потому что у них вообще не принято обучать чему бы то ни было войска. Это была гвардия самого султана, и она еще кое-что умеет; но, кроме них, существуют также и регулярные янычары, которые гораздо слабее янычар султана.
   -- Ну и дали же мы им себя знать! Слава Богу, что эту войну нам придется начать такой важной победой.
   Впрочем, пан Михаил думал совершенно иначе.
   -- Эта победа невелика и не важна! Хорошо уже и то, что она ободрит людей, первый раз бывших в сражении, а также и жителей Каменца, но другого значения она не будет иметь.
   -- Неужели вы думаете, что у неверных не убавится смелости?
   -- У неверных смелости не убавится.
   Вскоре они доехали до города; навстречу им вышли лычки и подвели двух пленных янычар, которых захватил в плен пан Володыевский, когда они хотели спрятаться в подсолнухах
   Один из пленников был слегка ранен, а другой вполне здоров. Он был смел до дерзости. Остановившись в замке, пан Михаил приказал Маковецкому допросить этого пленника. Володыевский, хотя и хорошо знал турецкий язык, но говорил на нем очень медленно. Маковецкий расспрашивал пленника о местопребывании султана, нет ли его уже в Хотине и когда он предполагает подойти к Каменцу.
   Янычар не уклонялся от ответов, но отвечал с чрезвычайно гордой осанкой.
   -- Падишах сам здесь при войске, -- говорил он. -- В лагере говорили, что завтра Галиль и Мурад паши переправятся на этот берег, взяв с собою мегсидисов, которые немедленно начнут копать рвы. Завтра или послезавтра наступит день вашей гибели.
   При этих словах янычар, убежденный, что одно имя падишаха приводит в трепет поляков, подбоченясь, продолжал:
   -- Безумные ляхи! Как вы смели тут, на глазах у султана, нападать на его слуг и убивать их? Неужели вы думаете, что минует вас страшная кара? Неужели вас может спасти эта маленькая крепость! Не будете ли вы через несколько дней невольниками султана! Теперь вы похожи на псов, кинувшихся на своего хозяина...
   Показания пленника были тщательно записаны Маковецким; слыша нахальные речи турка, маленький рыцарь при последних словах пленника ударил его по лицу. После чего этот последний стал выражаться гораздо сдержаннее и проникся, по-видимому, особым уважением к Володыевскому. Наконец допрос кончился, и пленники были уведены, а маленький рыцарь, между прочим, сказал:
   -- Надо обоих пленников и их показания как можно скорее отправить в Варшаву. Ведь там, при дворе королевском, до сих пор еще не верят в войну.
   -- Что это за мегсидисы, с которыми будут переправляться Галиль и Мурад? -- спросил пан Ланцкоронский.
   -- Мегсидисы -- это инженеры, которые будут устраивать валы и насыпи для пушек, -- отвечал Маковецкий.
   -- Ну, а как вы полагаете, правду ли говорил этот пленник и не солгал ли он нам?
   -- Если вам будет угодно, -- отвечал Володыевский, -- то ему можно будет поджарить пятки. У меня есть вахмистр, который разделся с Азыей, сыном Тугай-бея; в этих делах он неподражаем; но, по моему мнению, янычар говорил совершенную правду. Сейчас должна начаться переправа, помешать которой мы не в силах, хотя бы нас было в сто раз больше. Нам остается только собираться в путь и ехать в Каменец с добытыми сведениями.
   -- Мне так повезло под Жванцем, что я с большим бы удовольствием остался бы в крепости, если бы только мог быть уверен, чтобы по временам вы будете делать из Каменца вылазки, чтобы помочь мне. А там будь что будет.
   -- У них двести пушек, -- отвечал Володыевский, -- а когда они перевезут два тяжелых осадных орудия, так эта крепость не продержится и одного дня. Я сам хотел было в ней запереться, но теперь, когда хорошенько осмотрел, вижу, что это бесполезно.
   Все остальные разделяли мнение пана Михаила, кроме подкомория, который говорил, что он на время останется в Жванце, хотя, как знаток военного дела, вполне признавал целесообразность мер, предложенных маленьким рыцарем. Но колебание пана Ланцкоронского кончилось, когда в комнату вбежал только что примчавшийся с берега реки Васильковский.
   -- Господа! -- крикнул он. -- Весь Днестр усеян паромами так, что воды не видно.
   -- Переправляются? -- спросили все в один голос.
   -- Переправляются. Турки на паромах, а татары вброд, держась за лошадей.
   Подкоморий, уже не колеблясь ни минуты, отдал приказание затопить старые крепостные гаубицы, а вещи, какие находились в крепости, по возможности припрятать или увезти в Каменец. Пан Володыевский со своим отрядом помчался к одной из дальних возвышенностей, откуда можно было хорошо видеть переправлявшихся турок.
   Все пространство реки, которое только можно было окинуть взглядом, было покрыто паромами и челнами. Галиль и Мурад-паша переправлялись. На судах, уже давно приготовленных для переправы, ехало множество янычар вместе со спагами. Кроме этого, на берегу еще оставалось громадное количество войск Володыевскому казалось, что турки собираются построить мост. Впрочем, главные силы турецких войск еще не были выдвинуты. Наконец подкоморий со своим отрядом подъехал к маленькому рыцарю, и они отправились к Каменцу. Прибытия их ожидал. Потоцкий в своей квартире, где было чрезвычайно многолюдно; все офицеры, находившиеся в Каменце, собрались у Потоцкого; а перед домом его стояла большая толпа мужчин и женщин, которые были сильно испуганы и с нетерпением ожидали получить какие-нибудь известия.
   -- Неприятель переправляется, и Жванец уже в его руках! -- сказал маленький рыцарь.
   -- Работы по укреплению Каменца окончены, и мы ждем неприятеля! -- отвечал Потоцкий.
   Услышав, что неприятель уже недалеко, народ сильно заволновался. "К воротам! К воротам! -- раздались крики по всему городу. -- Неприятель в Жванце". Желая увидать турок, мещане и их жены спешили к крепостным башням, уверенные, что оттуда они скорее всего увидят неприятеля, но воины не пускали их в помещение войск.
   -- Ступайте домой, -- кричали они толпе, -- если вы будете мешать обороне, то ваши жены скоро увидят турок поближе.
   Но особенного волнения не было в городе, так как там уже знали о сегодняшней победе и судили о ней, конечно, по рассказам весьма преувеличенным, чему способствовали также и солдаты, передавая о сражении разные небылицы.
   -- Пан Володыевский разбил янычар, самую гвардию султана, -- твердили все. -- Куда им тягаться с паном Володыевским! Он убил самого пашу. Не так страшен черт, как его малюют! Не устояли они перед нашими войсками! Так вам и надо, собаки! Чтоб вам пропасть и с вашим султаном.
   Между тем мещане, захватив с собою фляжки с водкой, медом и вином, снова пришли к шанцам, и на этот раз солдаты любезно приняли их и начали с ними пировать. Потоцкий не препятствовал этому пиру, зная, что это придаст бодрости солдатам, а затем велел воинам палить из пушек, так как пороху в крепости было очень много, а эти выстрелы могли вызвать большое изумление в рядах турок, если они услышат это веселое салютованье.
   В сумерки пан Михаил, выйдя от генерала подольского, взял слугу и поехал с ним к монастырю, желая скорее увидеть Басю. Пан Володыевский поехал глухими улицами, но все-таки он окружен был большою толпой народа, кричавшей "vivat" Володыевскому, а матери, поднимая детей вверх, кричали: "Вот он! Смотрите и помните!" Но многие были удивлены, видя небольшую фигуру Володыевского, и не могли понять, как такой невысокий, веселый и добродушный человек мог быть первым и грозным воином всей Польши. Пан Михаил ехал довольный, улыбающийся. Приехав в монастырь и увидав Басю, он бросился в ее объятия.
   Она уже знала о сегодняшней победе мужа от пана подкомория, который рассказал ей все подробно, при чем по приглашению Баси присутствовали все женщины, бывшие в монастыре: Потоцкая, Маковецкая, Кетлинг и другие. Во время рассказа пана подкомория гордость и радость Баси дошли до своего апогея. Через минуту после того, как женщины разошлись, приехал пан Михаил.
   Володыевский, когда прошла первая минута радостной встречи, успокоясь от волнения, сильно уставший, сел за ужин. Жена сидела рядом с ним, угощая его и то и дело подливая меду в его кубок Маленький рыцарь, страшно проголодавшийся, так как он ничего не ел целый день, не заставлял себя долго просить и поглощал кушанья, а также и вина с большим аппетитом. Бася между тем с вниманием слушала его рассказы о сегодняшней битве, встряхивая по обыкновению своим чубиком.
   -- Ага! Ну и что же? Что же? -- спрашивала Бася.
   -- Сильные бывают между ними молодцы; но не ищи среди турок знатока фехтовального искусства, -- рассказывал маленький рыцарь.
   -- Так что, пожалуй, и я могла бы с каждым из них померяться?
   -- Конечно! Если и не померишься, так только потому, что я тебя не возьму.
   -- Ах, если б хоть разок! А знаешь, Михаил, когда ты идешь на вылазку, я нисколько не беспокоюсь. Я знаю, тебя никто не одолеет.
   -- Разве меня не могут подстрелить?
   -- Молчи, молчи! Разве нет Господа Бога над нами! Самое главное, что ты не допустишь себя заколоть.
   -- Одному и двоим не дамся в руки.
   -- И троим, Миша, и четырем!
   -- И четырем тысячам, -- сказал, поддразнивая Басю, Заглоба. -- Ах, если б ты, Миша, знал, что она здесь вытворяла, когда пан подкоморий рассказывал о сегодняшнем деле. Я думал, что лопну со смеху, ей-Богу! Носом фыркала, как коза, а сама заглядывала в лицо каждой бабе поочередно, чтобы видеть, восхищаются ли они как следует. Я даже боялся, что она запрыгает козликом, а это зрелище совсем не соответствовало бы ее достоинству.
   Поужинав, маленький рыцарь потянулся от страшного утомления и, обняв жену, проговорил:
   -- Моя квартира в замке уже готова; но как мне не хочется возвращаться!.. Бася, а ведь я, пожалуй, здесь останусь?.
   -- Как хочешь, Миша, -- отвечала Бася, опуская глазки.
   -- Да! -- воскликнул Заглоба. -- Меня уже здесь считают за какого-то гриба, а не за мужчину, потому что мне позволено жить в монастыре. Ох, пожалеет об этом игуменья, вот посмотрите! Заметили вы, как пани Хоцимерская моргала мне?.. Она вдова -- больше я ни слова не скажу!
   -- Ей-Богу, пожалуй, останусь, -- произнес маленький рыцарь.
   -- Лишь бы только отдохнул хорошенько!
   -- А почему бы ему и не отдохнуть? -- спросил Заглоба.
   -- Потому что мы будем все говорить, говорить, говорить!..
   В это время пан Заглоба собирался отправиться к себе и искал шапку; найдя ее, он сказал:
   -- Ах, не будете вы говорить, говорить, говорить!.. Сказав это, он удалился.
  

Глава XVI

   С рассветом следующего дня Володыевский отправился под Княгин; на пути он встретился с отрядом спагов, под командой Балук-паши, прославленного турками за его военные действия. Володыевский взял его в плен. Пан Михаил, весь день трудясь в открытом доле, к ночи отправился на военный совет к Потоцкому, где и пробыл до первых петухов. Утомленный до последней степени, он едва только успел уснуть крепким сном, как вдруг проснулся от пушечной пальбы. В то же самое время явился к нему жмудин Пентко, верный слуга и почти друг маленького рыцаря.
   -- Ваша милость! -- воскликнул он. -- Неприятель подступил к городу!
   Володыевский вскочил с постели.
   -- А чьи это пушки палят?
   -- Наши. Подъехал большой отряд и захватил скот в поле...
   -- Янычары или конница?
   -- Конница, ваша светлость. Все они черные, как уголь. Наши все крестят их; кто знает -- не черти ли это?
   -- Черти или не черти, а нам надо выехать к ним, -- отвечал Володыевский. -- Ты отправляйся к пани и скажи ей, что я еду в поле. Если она захочет придти в крепость, чтобы посмотреть на неприятелей, -- скажи ей, что я позволяю, но только с паном Заглобой, в благоразумии которого я уверен.
   Через полчаса маленький рыцарь с драгунами и охотниками из шляхты, пожелавшими отличиться в бою, отправился в поле.
   Турецкая кавалерия, доходившая до двух тысяч человек, большею частью состояла из египетской гвардии падишаха, а частью из спагов. Эти гвардейцы, сильные и мужественные мамелюки с берегов Нила, со своим блестящим вооружением, в разноцветных, затканных золотом головных уборах, в белых бурнусах, с оружием, украшенным драгоценными камнями, представляли из себя несравненную по красоте конницу в целом мире. Вооружение их состояло из копий с древками из коленчатого тростника, чрезвычайно кривых сабель и кинжалов. Они мчались на своих быстрых и легких лошадях, издавая дикий вой и потрясая оружием. В старой крепости, откуда эта кавалерия была хорошо видна, все залюбовались турецким войском.
   Маленький рыцарь со своим отрядом поехал к ним навстречу. Но рукопашный бой для обеих сторон был весьма затруднителен; турки боялись близко подходить к крепости, опасаясь выстрелов, посылаемых в них артиллерией, а пан Володыевский боялся выйти из-под ее защиты и напасть на неприятеля, который был гораздо многочисленнее его. Таким образом, турки и поляки носились по полю на далеком расстоянии друг от друга, вращая оружием и громко крича. И вот, по-видимому, туркам надоела эта бесцельная скачка, и от войска время от времени стали отделяться поодиночке воины и, подъезжая близко к полякам, вызывать их на единоборство.
   -- Господа! Нас вызывают! Кто хочет сразиться с наездниками?
   Недолго думая, горячий Васильковский первым помчался на этот вызов, за ним полетел Мушальский, великий мастер рукопашного боя, а вслед за ними уже поехали пан Мязга из герба Прус, который особенно искусно на всем скаку нанизывал на копье перстень, лежащий на земле. Кроме этих рыцарей туда же поскакали Теодор Падеревский, Озевич, Шмлуд-Плоцкий, князь Овсяный, пан Муркос Шелюта и другие удалые рыцари в количестве нескольких десятков, а также и толпа драгун, которые спешили за богатой добычей, а особенно их привлекали арабские кони мамелюков. Люсня, предводительствуя драгунами, уже издали старался выбрать для себя противника побогаче.
   День был безоблачный, и из старой крепости все поле было видно, как на ладони. Мало-помалу пушки на валах смолкли, так как боялись, что выстрелы могут попасть в своих, и пушкари, оставив бесполезную пальбу, начали смотреть на бой. Между тем враги, рассеявшись по полю, подъезжали близко друг к другу и осыпали один другого различными ядовитыми словами, подзадоривая неприятеля.
   -- Не съедите нас, неверные псы! -- кричали поляки. -- Сам здесь! Не защитит вас и ваш ложный пророк!
   Турки со своей стороны не оставались у них в долгу и кричали им по-турецки и по-арабски. Многие из поляков знали турецкий язык, так как им пришлось побывать в плену у турок. Турки стали богохульствовать, смеясь над Богородицей, и тогда поляки, не помня себя от ярости, помчались, как вихрь, чтобы отмстить неприятелю за это богохульство.
   Первым отмстителем явился Мушальский, который пустил стрелу в молодого бея в пурпуровой чалме и серебряной кольчуге. Стрела попала в левый глаз бея, половина ее ушла в голову, и молодой бей полетел с лошади. Мушальский подъехал купавшему турку и приколол его саблей к земле. Все доспехи и вооружение погибшего бея Мушальский взял себе, как и его коня, а затем крикнул по-арабски:
   -- Дай-то Господи, чтобы это был сын султана! Сгнил бы он здесь прежде, чем у вас заиграют зорю.
   Воины, слыша слова Мушальского, страшно рассвирепели, и в то же мгновение два бея напали на него. Но Люсня, словно разъяренный волк, перерезав им путь, убил одного из них. Сначала Люсня ранил бея в руку, и когда бей наклонился, чтобы поднять с земли упавшее из раненой руки оружие, Люсня моментально отрубил чему голову. Другой бей, видя все случившееся, быстро умчался назад, но Мушальский пустил ему вдогонку стрелу из своего лука, которая и умертвила бея.
   Шмлуд-Плоцкий был третьим, убившим своего врага. Он положил его на месте, ударив бердышем по голове. Дорогая материя тюрбана несчастного разорвалась от удара, а кривой конец бердыша так глубоко вошел в кости черепа, что пан Шмлуд-Плоцкий с большим усилием вытянул его. Остальные воины не так были счастливы, но в большинстве случаев шляхтичи, благодаря своей опытности в поединках, одерживали верх над неприятелем. Гамди-бей, могучий турецкий воин, умертвил двух драгун, а князя Овсяного ранил в лицо своей кривой саблей. Этот последний упал с коня, обливаясь кровью, а Гамди спешил уже к пану Шелюте, у лошади которого была сломана нога. Увидя приближающегося к нему Гамди, пан Шелюта соскочил с коня, готовясь вступить в бой с могучим беем. Но тот направил на него своего коня, и когда Шелюта упал, ранил его саблей в плечо и умчался в поле, чтобы вновь с кем-нибудь сразиться.
   Но все боялись вступить в бой со всадником, обладавшим такой могучей силой. Ветер развевал его белый бурнус, придавая ему вид крыльев хищной птицы. Черное, с дико-сверкавшими глазами лицо Гамди было озарено зловещим блеском, падавшим на него от позолоченной кольчуги, а кривая сабля блестела над головой, как луч месяца.
   Две стрелы, пущенные в Гамди паном Мушальским, зазвенели, отскочив от его кольчуги, и упали в траву. Пан Мушальский затем не знал, на что решиться: вступить ли самому в бой с Гамди или пустить стрелу в его коня. Но в это время бей сам стал приближаться к нему.
   И пан Мушальский вступил в бой с беем посредине поля. Мушальский, желавший захватить бея живым, гордясь своею необыкновенной силой, вышиб из рук Гамди саблю, схватил его одной рукой за горло, другой за шлем и притянул к себе. Но, к несчастию, подпруга под конем Мушальского лопнула, и он стремглав полетел на землю, а бей рукоятью сабли ударил своего врага в голову и оглушил его. Войска турок возликовали, послышались их радостные возгласы, зато поляки были страшно встревожены. Затем обе стороны бросились друг на друга всею-массою; одни старались взять в плен врага, а другие желали хотя бы выручить тело своего товарища.
   Володыевский, как полковник, не имел права вступить в этот бой. Но увидав поражение Мушальского и возраставший успех Гамди-бея, он не вытерпел и помчался на поле битвы. Бася, смотревшая на этот бой из старого замка, увидала в подзорную трубу мчавшегося мужа и, обратясь к старому Заглобе, стоявшему рядом с ней, крикнула:
   -- Михаил скачет! Михаил скачет!
   -- Вот когда ты узнаешь его вполне! -- воскликнул старый волк. -- Смотри в оба, смотри, куда он бросится. Да не бойся!
   Вся взволнованная и трепещущая, Бася следила за битвой, глядя в подзорную трубу, которая дрожала в ее руках. Она не опасалась за жизнь мужа, так как стрельба из луков и винтовок была прекращена, но ее охватило страшное любопытство, и она, быстро дыша, с ярким румянцем на щеках, летела душой за мужем и вдруг высунулась из бойницы, так что пан Заглоба в испуге схватил ее за талию, боясь, что Бася упадет в ров.
   -- Двое скачут на Михаила! -- закричала она.
   -- Двумя будет меньше, -- отвечал пан Заглоба.
   Действительно, два огромных спага приближались к Володыевскому. Небольшая фигура пана Михаила давала им надежду на легкую победу, а по костюму они легко узнали в нем начальника, и тем заманчивее для них была победа над ним: она могла бы их прославить. И вот они сравнились с Володыевским, отдалясь от других воинов. Пан Михаил на скаку, не приостанавливаясь, нанес каждому из неприятелей по легкому удару, но от этих ударов те упали замертво на землю.
   А Володыевский помчался за другими всадниками и начал сыпать удары, от которых турки падали кругом него мертвыми. Мусульмане почуяли врага, превосходившего их силой, и с ужасом старались избежать встречи с ним, бросаясь от него в сторону. Но маленький рыцарь настигал беглецов и ударом сабли убивал их
   Между тем артиллеристы, следившие за стычкой с крепостного вала, начали радостно кричать, а многие даже, подбежав к Басе, целовали край ее одежды, некоторые же осыпали турок насмешками Пан Заглоба то и дело должен был останавливать Басю, которая от радости не знала, что делать, смеяться или плакать.
   А маленький рыцарь тем временем все поражал да поражал врагов, и вдруг поле битвы огласилось громкими возгласами турок: "Гамди, Гамди!" Правоверные звали на помощь своего могущественного бойца, чтобы он сразился с этим маленьким всадником, казавшимся туркам воплощенной смертью.
   Но Гамди и сам уже давно видел этого зловещего рыцаря, но, боясь сразиться с ним, чтобы не потерять своей славы, а также боясь умереть таким молодым, он делал вид, что не замечает его, и старался держаться на противоположной стороне поля. Здесь он поразил, между прочим, Ялбжика и Коса и в это время услышал отчаянные вопли турок, призывавших его. Для Гамди стало ясным, что прятаться дольше нельзя и что приблизился момент приобрести величайшую славу или погибнуть. И, издав нечеловеческий крик, Гамди во весь опор помчался к Володыевскому.
   Маленький рыцарь издалека приметил Гамди и также поспешил ему навстречу. Обе неприятельские стороны приостановили сражение. А Бася, стоявшая в крепости и видавшая уже прежние подвиги Гамди, побледнела, хотя и беззаветно верила в непобедимость мужа, между тем как старый Заглоба казался вполне спокойным.
   -- Я хотел бы скорее быть наследником этого язычника, чем им самим, -- внушительно проговорил он.
   Флегматичный жмудин Пентко так слепо верил в непобедимость своего господина, что без всякого волнения увидал мчавшегося навстречу пану Михаилу Гамди и запел даже потихоньку народную песенку:
   "Ой ты, глупая, глупая собака, Ведь это волк бежит из леса! Ты зачем пустилась ему навстречу, Если не можешь его одолеть?"
   И вот наконец враги соединились на середине поля. За каждым из них встали в ряд воины, следя за поединком двух могучих рыцарей. Мгновенно сердца у всех зрителей замерли. Но затем из рук Гамди вылетела его кривая сабля, сверкнула над головами сражавшихся, и бей, пораженный насмерть, согнулся в седле, сомкнув глаза. Маленький рыцарь, быстро захватив врага за шею левой рукой, увлек его в сторону, где находились его воины. Гамди беспрекословно повиновался своему победителю и даже пришпоривал своего коня, ощущая острие стали в груди. Гамди имел очень жалкий вид, руки его болтались, как плети, а по лицу текли слезы. Передав пленника на руки Люсне, пан Михаил снова отправился на поле сражения.
   Но вдруг раздался звук труб и флейт из главного турецкого отряда, призывавший воинов назад. Наездники со стыдом и изумлением поспешили к своим войскам, унося в своем сердце воспоминание о страшном маленьком рыцаре.
   -- Это был шайтан! -- говорили друг другу спаги и мамелюки. -- Кто с ним свяжется, тому не миновать смерти! Не кто другой, как сам шайтан!
   Польское войско еще некоторое время оставалось на поле сражения, давая знать этим, что победа осталась за ним. Затем поле огласилось троекратным торжественным криком поляков, и они отправились к крепости, из которой, по приказу Потоцкого, началась опять стрельба в турок. Но турки также спешили отступить, и вскоре на поле битвы остались только трупы. Из крепости были высланы люди, чтобы предать земле павших польских воинов, погребением же турок занялись слетевшиеся вороны. Но пир этих птиц был непродолжителен, потому что им помешали явившиеся в тот день вечером новые отряды турок
  

Глава XVII

   На другой день после битвы к Каменцу подступило огромное турецкое войско, состоявшее из спагов, янычар и ополченцев из Азии, идущих под предводительством самого визиря. Сначала поляки думали, что турки пойдут на приступ, судя по большому количеству их войска, но неприятелю надо было только осмотреть крепостные стены и насыпи, для чего они и привезли с собою инженеров. Мыслишевский с пехотою и отрядом конных волонтеров встретил визиря. И вот начался бой, благополучно окончившийся для поляков, хотя и не так блестяще, как вчера. Потом, по приказанию визиря, янычары подошли к крепости, стены которой и форты тотчас же потряслись от пушечной пальбы. К той части крепости, которую защищал пан Полчанский, подошли также янычары и тотчас навели на нее орудия. Ответом на этот залп были чрезвычайно меткие выстрелы, которыми Полчанский стал сверху угощать турок. Янычары, боясь, что поляки нападут на них сбоку, вскоре стали удаляться по жванецкой дороге, направляясь к своему главному отряду.
   Вечером того дня появился в Каменце чех, тайком бежавший от жестокостей янычара-аги, у которого он был каюком. Поляки узнали от него о пребывании турок в Жванце и о том, что луга неподалеку от деревни Дпужко были также заняты ими. Между прочим, на расспросы поляков чех рассказал, что в турецком войске господствует бодрое настроение, чему способствовало также и хорошее предзнаменование: дня за два до этого перед шатром падишаха внезапно появился из земли столб дыма, тонкий внизу и кверху колоссально расширявшийся. Это явление, по объяснению муфтия, предвещало падишаху, что слава его возрастет до небес и что судьбою ему предназначено разрушить неприступную каменецкую крепость. По словам беглеца, турки только боялись появления в Каменце Собеского и, помня прежние победы над ними поляков, боятся с ними вступать в бой в открытом поле и предпочтут сразиться с каким угодно другим народом, но только не с польскими воинами. Но все-таки турки вполне были убеждены, что возьмут Каменец (хотя бы и с большими затруднениями), так как войск у Речи Посполитой нет. Кара-Мустафа предложил взять крепость штурмом, но визирь, как опытный военачальник, не согласен на это, а думает сделать кругом города окопы, а затем бомбардировать его. Падишах, после первого побоища с поляками, согласился с мнением визиря "вести правильную осаду".
   Рассказ беглеца поверг в уныние всех старших офицеров, слушавших его. Все были убеждены, что турки будут штурмовать крепость и надеялись, что выдержат штурм, причем турки должны будут потерять многих из своего войска, так как всегда во время атаки крепости осаждающие теряют много людей и каждая неудачная атака приводит их в сомнение, а осажденные ободряются и продолжают храбро выдерживать осаду. Все эти зборажанцы любили битву, вылазки и борьбу на крепостных стенах; если бы турки пошли штурмом на крепость, то мещане Каменца, тоже воодушевленные патриотическим чувством, стали бы на защиту крепостных стен, тем более если бы турецкое войско при каждой атаке было отражено с большим уроном для атакующих Что касается до правильной осады, то она только измучила бы осажденных, заставая их сомневаться в победе над врагом, и в конце концов понудила бы их к переговорам с неприятелем. Рассчитывать на вылазки также было нельзя, потому что тогда бы пришлось оставить крепостные стены без войск, а послать за эти стены челядь и мещан было невозможно, потому что они не всостоянии были бы сдержать натиска янычар.
   Придя к такому убеждению, военачальники чрезвычайно опечалились, и надежда на благополучное окончание осады исчезла из их сердец. Надеяться на успех было нельзя еще и потому, что между поляками не было единодушия, не говоря уже о многочисленности турецкого войска. Хотя пан Володыевский упрочил свою военную славу и был в полном смысле знатоком своего дела, но он был не знатного рода; к тому же маленький рыцарь не в состоянии был передать другим своей беззаветной любви к родине, так же как не умел передать необыкновенного искусства, с каким он дрался на рапирах. Главный начальник крепости -- Потоцкий страдал отсутствием веры в себя, в других и в Польшу, да к тому же он не был военным. Он только и рассчитывал на мирные переговоры с турками. Брат его, хотя имел тяжелую руку, но не отличался и легкостью ума. Надежда на чью-либо помощь извне также была немыслима, так как сам гетман Собеский, при всем своем величии, был бессилен, так же как и король, и Речь Посполитая.
   И вот к Каменцу подступили 16 августа хан с крымской ордой и Дорошенко с казаками, которые и расположились на всем громадном пространстве полей неподалеку от Орынина. По прибытии этого войска в тот же день Суфанказ-ага советовал сдать город Суфанказ-ага прибавил, что если поляки тотчас же последуют его совету и сдадут город, то турки предоставят им такие льготы, каких еще никогда не было ни при каких осадах. Потоцкий желал знать условия турок, но на военном совете, где он высказал свое желание, его выслушали с негодованием, заглушив его голос грозными криками, и туркам был послан отказ. Наконец неприятель вместе с падишахом стал приближаться к Каменцу.
   Эта громада войск, двинувшись к крепости, состояла из поляхской пехоты, янычар и спагов. Каждый пашалык имел своего пашу, и все это были обитатели Европы, Азии и Африки. Громадные таборы, состоящие из тяжело нагруженных возов, в которые запряжены были быки и мулы, тянулись за войском. Все это шло день и ночь, останавливаясь время от времени и разбивая палатки, которыми покрывалось тогда такое громадное пространство, что с самых высоких башен каменецкой крепости нельзя было рассмотреть ни одного клочка земли, не покрытого полотном. Наконец турки стали ставить лагерь, под охраной которого стреляли в осажденных, а те отвечали им пушечной пальбой. Канонада эта продолжалась вплоть до вечера, когда уже Каменец был так окружен, что только одни голуби могли попасть туда. А когда звезды появились на небе, перестрелка окончилась.
   Осада продолжалась без перерыва несколько дней. Защитники крепости наносили много вреда осаждающим. Как только появятся янычары толпою, то в них из крепости тотчас же летели ядра и рассеивали эту толпу. К тому же турки, по-видимому, не знали, что в крепости и фортах есть не одно дальнобойное орудие, и поставили свои палатки слишком близко к крепости. Польское войско, по совету Володыевского, не мешало в этом неприятелю, но когда турки от сильного зноя забрались в палатки, то из крепости стали беспрерывно палить. Это произвело страшную панику между турками, так как ядра, пробивая полотно палаток, убивали воинов, отрывали от скал куски и этими мелкими и острыми камнями осыпали турок Янычары поспешно стали отступать в сильном беспорядке, и в ужасе, со страшными воплями мчались они, опрокидывая на своем пути другие палатки. В то же самое время на смешавшегося неприятеля бросился Во-лодыевский с конницей, и большое число янычар было им уничтожено до прибытия на помощь к ним султанской конницы. Командовал этой канонадой Кетлинг, а ляцкий войт, Кипрйян, бывший при Кетлинге, произвел большой урон в турецком войске. Этот Кипрйян сам подкладывал фитиль к орудиям и затем следил за результатом выстрелов, радуясь их меткости.
   Между тем турки также деятельно работали, копая апроши, насыпая шанцы и ставя на них орудия. Перед бомбардировкой турки выслали для переговоров посла, который с письмом султана, укрепленным на длинном древке, подъехал к крепости и показал письмо полякам. Высланные из крепости драгуны схватили посла и привели его в замок Падишах, извещая поляков о своей силе, могуществе и милосердии, требовал, чтобы поляки сдали город. "Мое войско, -- писал султан, -- так же многочисленно, как пески морские и листья древесные. Взглянув на небо, усеянное звездами, вспомните, что и войско турецкое столь же многочисленно. Я не похож на других повелителей, я милосерд, и так как я потомок истинного Бога, поэтому и начинаю свое дело с Его помощью. Но знайте, ляхи, что я не терплю гордости и потому советую вам без сопротивления исполнить мое желание и волю, а не то все вы погибните от моего меча, потому что ни один человек не осмеливался противиться моей воле".
   Поляки долго не знали, какой ответ дать туркам. Пан Заглоба посоветовал отрубить хвост у какой-нибудь собаки и послать его падишаху вместо ответа, но, разумеется, этот совет не приняли и послали к султану с письмом некоего Юрицу, весьма смышленого человека и к тому же знающего турецкий язык. Поляки писали следующее: "Хотя мы и не желаем обидеть султана, но также не можем и повиноваться ему, так как присягали в верности своему королю. Без боя Каменец не будет сдан, так как мы дали клятву защищать его и церкви до последней возможности". Послав этот ответ, офицеры разошлись, а пан Ланцкоронский и генерал подольский, пользуясь их отсутствием, поспешили послать к султану другое письмо, в котором просили его о перемирии на месяц. О посылке второго письма скоро узнали на фортах и окопах; все зашумело, заволновалось, послышался звон сабель. "Так вот как, -- шумели поляки, -- мы, члены совета, страдаем здесь около пушек, горя как в огне, а тайно от нас пишут письма и посылают их к неприятелю". И в тот же вечер все офицеры пошли к пану генералу, во главе их находились Маковецкий и Володыевский, оба чрезвычайно пораженные всем случившимся.
   -- Как же это так? -- воскликнул лятычевский стольник. -- Неужели вы порешили выдать город неприятелю, если выслали посла с письмом? Как могли вы это сделать без нашего ведома?
   -- Раз мы тоже призваны принимать участие в военных советах, мне кажется, что не следует писать письма неприятелю без нашего ведома, -- заявил маленький рыцарь. -- Мы не позволим даже и говорить о сдаче города; всякий, кто рассчитывает на это, пусть лучше заблаговременно удалится с заседания.
   Произнося эти слова, Володыевский от смущения шевелил усами, так как он благоговел перед дисциплиной и ему было чрезвычайно неприятно возражать своему начальству. Он и решился на это только потому, что поклялся защищать крепость до последней капли крови.
   Генерал подольский был сильно смущен.
   -- Я полагал, что все будут согласны с этим, -- отвечал он.
   -- Нет на это нашего согласия! Все мы здесь хотим погибнуть! -- воскликнули десятки голосов.
   -- Очень рад слышать это, -- отвечал генерал, -- и мне наша вера дороже жизни. Я никогда ничего не боялся и не буду бояться. Прошу вас, останьтесь и поужинайте со мною. За столом мы легко помиримся.
   Но офицеры не пожелали остаться у генерала.
   -- Наше место на стенах, а не за столом, -- возразил маленький рыцарь.
   В это время приехал Ланцкоронский и, разузнав дело, обратился к Маковецкому и Володыевскому:
   -- Уважаемые друзья, -- сказал он, -- здесь у каждого в душе то же самое, что и у вас, и никто не думает о сдаче города. Я послал к султану просить о перемирии на четыре недели. Я написал так: в течение этого времени мы пошлем к нашему королю просьбу о помощи и дождемся от него ответа, а затем пусть будет как Богу угодно.
   Усы маленького рыцаря снова зашевелились, но теперь уже от гнева и вместе с тем от желания посмеяться над тем, кто так плохо понимает военное дело. Пан Михаил, с детских лет привыкший к военной службе, не мог представить себе, чтобы мог найтись человек, который бы предложил неприятелю перемирие с тою целью, чтобы иметь возможность получить подкрепление.
   Офицеры стали переглядываться друг с другом. "Шутки это или не шутки?" -- спросили некоторые; потом все замолчали.
   -- Ваше преподобие, -- сказал наконец Володыевский, -- я участвовал в походах и бывал в войсках татарских, казацких, русских, шведских, но никогда ничего подобного не слышал. Ведь султан сюда не затем явился, чтобы соблюдать наши выгоды, но чтобы достигнуть своей цели -- победы над нами. Как же он может согласиться на перемирие, если ему пишут, что оно нам нужно для того, чтобы просить и ждать от короля помощи?
   -- Если он не согласится, то ведь хуже не будет, чем теперь, -- отвечал епископ.
   Маленький рыцарь возразил на это:
   -- Кто просит перемирия -- показывает всем свой страх и бессилие, а тот, кто ждет помощи, не уверен в своих силах Все это знает теперь неверная собака из вашего письма, и нам от этого будет один только вред
   Слова эти опечалили епископа.
   -- Я мог бы сейчас находиться где-нибудь в более безопасном месте, -- сказал он, -- и вот теперь за то, что я не захотел бросить своей паствы в минуту опасности, мне приходится выслушивать упреки..
   Слова прелата смягчили сердце Володыевского. Ему стало жаль епископа и, став перед ним на колени, он поцеловал его руку.
   -- Боже сохрани, чтобы я осмелился кому-нибудь делать упреки, -- сказал он. -- Но так как у нас здесь военный совет, я должен сказать то, что говорит мне моя опытность.
   -- Что же теперь делать? Допустим, что я виноват, но как же теперь поступить? Как поправить зло? -- спросил епископ.
   -- Как поправить зло? -- повторил Володыевский.
   Подумав немного, он воскликнул:
   -- Что ж, это возможно! Господа, пожалуйте за мною.
   И Володыевский удалился. За ним ушли евский!" Но пан Заглоба убеждал ее держать себя, как подобает знатной особе, и кланяться на обе стороны, как это делают королевы, въезжая в столицу. И сам он тоже кланялся, то снимая шапку, то делая знак рукой; когда его знакомые и в его честь стали кричать -- "Виват!", он сейчас же обратился к толпе:
   -- Мосци-панове! Кто устоял под Збаражем, тот устоит и в Каменце!
   Согласно распоряжению Володыевского, отряд подъехал к вновь отстроенному женскому Доминиканскому монастырю. У маленького рыцаря в Каменце был собственный домик, но так как монастырь находился в укромном уголке, куда ядра не могли попадать, то он и предпочел поместить туда свою Басю, тем более что, считаясь благодетелем этого монастыря, он мог рассчитывать на хороший прием. И действительно, игуменья, мать Виктория, дочь Стефана Потоцкого, воеводы брацлавского, приняла Басю с распростертыми объятиями. Из этих объятий она перешла в еще более милые ей объятия -- тетушки Маковецкой, с которой не видалась уже много лет. Обе они плакали, плакал с ними и пан стольник летичевский; Бася всегда была его любимицей. Едва обсохли слезы радостного волнения, как в комнату вбежала Кшися Кетлинг, и снова начались приветствия.
   Потом Басю окружили монахи и шляхтянки, знакомые и незнакомые, -- жена пана Мартина Богуша, пани Станиславская, пани Калиновская, пани Хоцимирская, жена пана Войцеха Гумецкого, хорунжего подольского, знаменитого кавалера. Одни, как пани Богуш, расспрашивали ее про мужей, другие про турецкое нашествие, третьи спрашивали ее мнения, устоит ли Каменец? Бася с радостью заметила, что ее считают каким-то военным авторитетом и ждут от нее утешения.
   И она на утешения не поскупилась:
   -- Не может быть и речи о том, чтобы мы не устояли против турок. Ми-хал приедет сюда не сегодня завтра, самое большее через несколько дней он будет здесь, а когда он займется обороной, вы можете спать спокойно. К тому же сама крепость неприступна, в этом я, слава богу, кое-что понимаю.
   Уверенность Баси приободрила женщин, в особенности успокоило их обещание Баси, что приедет Володыевский. Его так ценили и уважали, что, несмотря на то что был уже вечер, к Басе явились представляться офицеры Каменецкого гарнизона; каждый из них, после первых слов приветствия, начинал расспрашивать, когда приедет маленький рыцарь и правда ли, что он намерен запереться в Каменце? Бася приняла только майора Квасибродского, который командовал пехотой, ксендза епископа Краковского, пана Жевуского, командовавшего конным полком, и Кетлинга. Остальных Бася не приняла, так как она устала с дороги и ей необходимо было заняться паном Нововейским. Этот несчастный свалился с лошади перед самым монастырем и без чувств был перенесен в келью. Тотчас послали за медиком, тем самым, который лечил Басю в Хрептиеве; он нашел тяжелую болезнь мозга и даже опасался за жизнь. До поздней ночи Бася, Мушальский и Заглоба разговаривали об этом случае, раздумывая над несчастной долей рыцаря.
   -- Медик говорил мне, -- сказал Заглоба, -- что если после удачного кровопускания Нововейский и останется жив, то он сойдет с ума, и тогда он легче будет переносить свое несчастье.
   -- Для него уже нет утешения, -- сказала Бася.
   -- Иной раз лучше бы человеку не иметь памяти! -- сказал пан Мушальский.
   Но старик за это замечание обрушился на знаменитого лучника.
   -- Если бы у вас не было памяти, то вы не могли бы ходить к исповеди, -- сказал он, -- а тогда вы уподобились бы лютеранам и были бы достойны адского огня! Вас уже и ксендз Каменский укорял в богохульстве, но как волка ни корми, он все в лес смотрит!
   -- Какой же я волк, -- сказал знаменитый лучник, -- вот Азыя, тот был волк!
   -- А разве я этого не говорил? -- спросил Заглоба. -- Кто первый сказал, что он волк?
   -- Нововейский мне говорил, -- сказала Бася, -- что он и днем и ночью слышит, как Эвка и Зося кричат ему: "Спаси!" А как тут спасать? Так и должно было кончиться болезнью! Такого горя никто бы не выдержал! Их смерть он мог бы пережить, но позора -- не мог!
   -- Теперь он лежит, как бревно, и ничего не сознает, -- сказал Мушальский, -- а жаль: он был хороший загонщик!
   Дальнейший разговор был прерван слугой, который пришел доложить, что в городе опять поднялся шум: народ побежал встречать пана генерала подольского, который только что приехал с большой свитой и с несколькими десятками человек пехоты.
   -- Начальство принадлежит ему, -- сказал Заглоба. -- Это очень хорошо со стороны пана Михала Потоцкого, что он предпочитает быть здесь, а не где-нибудь в другом месте, но что касается меня, то я предпочел бы, чтобы его здесь не было! Ха! Он был против гетмана, не верил в возможность войны, а теперь, кто знает, может быть, ему придется поплатиться за это жизнью.
   -- Вслед за ним, может, приедут и другие Потоцкие, -- сказал пан Мушальский.
   -- Значит, турки недалеко, -- сказал Заглоба. -- Во имя Отца и Сына и Святого Духа! Дай Бог, чтобы генерал оказался вторым Иеремией, а Каменец Збаражем.
   -- Так и быть должно, и мы лучше погибнем! -- послышался чей-то голос у входа.
   На звук этого голоса Бася вскочила и, крикнув: "Михал!", бросилась в объятия маленького рыцаря.
   Пан Володыевский привез с поля много важных новостей, но, прежде чем передать их на военном совете, он сообщил их жене, в отведенной им келье. Сам он наголову разбил несколько небольших чамбулов и с великой славой подходил вплотную к отрядам крымского хана и Дорошенки. Он привел несколько десятков пленников, от которых можно было получить сведения относительно войск Дорошенки и хана.
   Другим загонщикам не так повезло. Пан Подлясский, который командовал значительным отрядом, был разбит в кровопролитной битве. Пана Мотовило, который подвигался к валашской дороге, разбил Кричинский, с помощью белогородской орды и лииков, уцелевших после тыкицкого погрома. Володыевский, прежде чем попасть в Каменец, свернул в Хрептиев, ибо, как он говорил, ему хотелось еще раз взглянуть на место их недавнего счастья...
   -- Я был там, -- сказал он, -- тотчас после вашего отъезда, и легко мог вас догнать, но в Ушице я переправился на молдавский берег, чтобы проведать, что делается в степи. Некоторые чамбулы уже переправились на другой берег, и, боюсь, как бы они неожиданно не напали на наших. Другие идут впереди турецкого войска и скоро будут здесь. Будет осада, голубка моя милая, делать нечего, но мы не сдадимся, потому что каждый здесь защищает не только отчизну, но и свое собственное добро!
   Сказав это, он пошевелил усиками, потом обнял жену и стал целовать ее. В этот день они больше не разговаривали друг с другом. На следующий день Володыевский повторил свои новости у епископа Ланцкоронского на военном совете, на котором кроме епископа присутствовали: пан генерал подольский, пан подкоморий подольский Ланцкоронский, пан писарь подольский Ржевуский, хорунжий Гумецкий, Кетлинг, пан Маковецкий, майор Квасибродский и несколько других военных. Пану Володыевскому не понравилось заявление генерала подольского, что он ни за что не примет команду над войском, а поручает ее военному совету.
   -- В трудные минуты должен быть один ум и одна воля! -- ответил маленький рыцарь. -- Под Збаражем было три начальника, которым власть принадлежала по чину, а все же они уступили ее Иеремии Вишневецкому, справедливо полагая, что в минуты опасности лучше слушаться кого-нибудь одного!
   Слова эти не привели ни к чему. Тщетно ученый Кетлинг ссылался на римлян, которые, будучи лучшими воинами в мире, изобрели диктатуру. Ксендз, епископ Ланцкоронский, -- который не любил Кетлинга, так как неизвестно почему думал, что Кетлинг -- шотландец по происхождению и должен быть в душе еретиком, -- ответил, что полякам не за чем учиться истории у иностранцев, что у поляков есть свой собственный ум и им нечего подражать римлянам, которым к тому же они ни по уму, ни в храбрости нисколько не уступают.
   "Как от вязанки дров больше огня, чем от одного полена, -- говорил он, -- так несколько голов могут больше придумать, чем одна". При этом он похвалил генерала подольского за скромность (хотя многие понимали, что это скорее страх перед ответственностью) и предложил войти с неприятелем в переговоры. Как только было произнесено это слово, все рыцари вскочили, как ужаленные, со своих мест: и Володыевский, и Кетлинг, и Маковецкий, и Квасибродский, и Гумецкий, и Ржевуский -- все заскрежетали зубами и ударили руками по саблям.
   -- Не для переговоров мы сюда пришли! -- кричали они.
   -- Посредника только духовная ряса защищает!
   А Квасибродский крикнул даже:
   -- В исповедальню ему, а не в военный совет!
   И поднялся шум. Тогда епископ встал и произнес громким голосом:
   -- Я первый готов был бы жизнь отдать за храм Божий и за мою паству, и, если я упомянул о переговорах, то, беру Бога в свидетели, не для того, чтобы сдать крепость, а лишь чтобы выиграть время и дать возможность гетману собрать войско. Язычникам страшно уже и само имя пана Собеского, и если бы даже у него не было большого войска, пусть только пройдет слух, что он идет, как басурман тотчас откажется от Каменца.
   После этих слов епископа все смолкли и некоторые даже обрадовались, видя, что епископ не имел в виду сдачи крепости неприятелю.
   Вдруг Володыевский сказал:
   -- Прежде чем неприятель осадит Каменец, он должен разгромить Жванец: ему никак нельзя оставлять за собой укрепленный замок. И вот, с разрешения пана подкомория подольского, я готов запереться в Жванце и продержаться там столько времени, сколько думает сберечь ксендз-епископ путем переговоров. Возьму с собой надежных людей и буду защищаться, пока жизни хватит.
   Но все собравшиеся восстали против этого.
   -- Это невозможно. Ты здесь нужен! Без тебя и горожане падут духом, и солдаты не будут драться с таким рвением. Этого нельзя делать! У кого здесь больше опыта? Кто был под Збаражем? А если придется сделать вылазку, кто поведет? Ты погибнешь в Жванце, а мы здесь погибнем без тебя!
   -- Я во власти начальства, -- ответил Володыевский.
   -- В Жванец надо бы послать какого-нибудь храбреца, который мне был бы помощником, -- сказал пан подкоморий подольский.
   -- Пусть идет Нововейский! -- воскликнуло несколько голосов.
   -- Нововейский идти не может -- у него болезнь мозга, -- ответил пан Володыевский, -- он лежит в постели без памяти.
   -- А пока надо решить, кому где стать и какие ворота защищать, -- сказал епископ.
   Глаза всех устремились на генерала подольского, а он произнес:
   -- Прежде чем я отдам приказания, я хотел бы знать мнения опытных воинов, а так как пан Володыевский своим опытом превосходит всех, то его первого я и выслушаю.
   Володыевский советовал прежде всего хорошо укрепить замки, находившиеся перед городом, так как он полагал, что неприятель начнет нападение именно с этих замков. Все согласились с его мнением. В крепости было тысяча шестьдесят человек пехоты, которую разделили следующим образом: правую сторону замка должен был защищать пан Мыслишевский, левую пан Гумецкий -- воин, известный своими подвигами под Хотимом. Со стороны Хотима в самом опасном месте должен был стоять сам пан Володыевский, несколько ниже разместили отряд сердюков; со стороны Зинковец крепость должен был защищать майор Квасибродский, южную сторону пан Вонсович, а со стороны дворца капитан Букар с людьми пана Красинского.
   Все это были не какие-нибудь волонтеры, а солдаты по призванию, превосходные воины и такие стойкие в сражении, что иные не так легко переносили жару, как они пушечную пальбу. Кроме того, служа в войсках Речи Посполитой, всегда немногочисленных, они с юных лет привыкли давать отпор неприятелю в десять раз более сильному и считали это в порядке вещей. Главный надзор над крепостной артиллерией был поручен красавцу Кетлингу, который всех превосходил в искусстве наводить пушки. Главным комендантом крепости был назначен маленький рыцарь, которому генерал подольский предоставил полную свободу делать вылазки всякий раз, когда это будет нужно и удобно.
   Когда офицеры узнали, где и кто из них должен стоять, они подняли радостный крик, застучали саблями в знак готовности защищать крепость. Услыхав это, генерал подольский подумал: "Я не верил, что мы сможем защищаться, и пришел сюда без всякой веры, лишь повинуясь голосу совести, но кто знает, с такими воинами, быть может, нам и удастся отразить неприятеля. Успех будет приписан мне, и меня провозгласят вторым Иеремией, а в таком случае, ей-богу, меня сюда привела счастливая звезда!"
   И, как прежде он сомневался в возможности обороны, так теперь он стал сомневаться в возможности взять крепость, -- он воспрянул духом и стал деловито совещаться о том, как укрепить город.
   И было решено, что в самом городе, у Русских ворот, станет пан Маковецкий с гордостью шляхты, польскими мещанами, более выносливыми в сражении, и несколькими десятками армян и евреев. Луцкие ворота были поручены пану Гродецкому, управление же пушкой у этих ворот было поручено пану Жуку и пану Матчинскому. Сторожевой пост перед ратушей занял пан Лукаш Дзевановский; пан Хоцимирский за Русскими воротами принял начальство над крикливыми цыганами. От моста до дома пана Синицкого сторожевыми постами заведовал пан Казимир Гумецкий. Дальше должны были расположиться -- пан Станишевский, над Ляцкими воротами -- пан Мартин Богуш, у медной башни должен был стать пан Юрий Скаржинский с паном Янковским. Пан Дубровский с Петрушевским заняли Мясницкую башню. Главный городской шанец был поручен Томашевичу, войту польской юрисдикции, а маленький шанец -- Яцковскому; был отдан приказ сделать насыпь и для третьего шанца; с этого шанца впоследствии один очень искусный еврей-пушкарь причинил много вреда туркам.
   Так распорядившись, все отправились ужинать к пану генералу подольскому, который во время этого пиршества особенно чествовал пана Володыевского; усадив его на почетное место, он угощал его вином, едой, занимал разговором, предвидя, что после осады к его прозвищу "маленький рыцарь" потомство присоединит титул "Гектор каменецкий". Володыевский заявил, что он намерен до последней капли крови послужить отчизне и с этой целью хочет в кафедральном соборе связать себя обетом, и просил разрешения епископа сделать это завтра же. Ксендз-епископ, зная, что этот обет может послужить на благо отчизне, охотно согласился. На другой день в соборе было торжественное богослужение. Благоговейно слушали его и рыцари, и шляхта, и солдаты, и простолюдины. Пан Володыевский с Кетлингом лежали ниц перед алтарем; Кшися и Бася стояли на коленях тут же за решеткой; обе они плакали, зная, что этот обет может подвергнуть опасности жизнь их мужей. По окончании обедни епископ обратился к народу с Дарами; тогда маленький рыцарь встал и, опустившись на колени на ступенях алтаря, сказал взволнованным, хотя и спокойным голосом:
   -- За особые благодеяния и многие милости, ниспосланные мне Господом Богом, Иисусом Христом, Сыном Божьим, даю я обет и клянусь, что подобно тому, как Господь Бог и Сын Божий оказали мне помощь, я до последнего издыхания моего буду защищать Святой Крест. Понеже поручено мне начальство над старым замком, то клянусь и обещаю, пока жив и владею рукой и ногой, не впускать в крепость неприятеля, в нечестии живущего, со стен осажденного города не сойду и белого флага не вывешу, если бы мне даже пришлось погибнуть под развалинами... В том да поможет мне Господь Бог и его Святой Крест. Аминь!
   Торжественная тишина воцарилась в костеле, потом раздался голос Кетлинга:
   -- Даю обет, -- сказал он, -- что за особые благодеяния, оказанные мне этой моей отчизной, буду защищать замок до последней капли крови и скорее погибну под его развалинами, чем допущу неприятеля войти в его стены. Обет сей приношу от чистого сердца и в искренней благодарности: в том помоги мне Господь Бог и Святой Крест. Аминь!
   Тут ксендз наклонил дароносицу и дал к ней приложиться сначала Володыевскому, потом Кетлингу. И, видя это, многие рыцари подняли шум в костеле, послышались крики:
   -- Все мы клянемся! Погибнем друг подле друга! Не падет крепость! Клянемся! Клянемся! Аминь! Аминь! Аминь!
   Сверкнули сабли и рапиры, вынутые из ножен, и заблистали на весь костел. Осветились грозные лица, горящие огнем глаза, и шляхту, и солдат, и народ охватило несказанное воодушевление. Потом зазвонили в колокола, загремел орган. Епископ запел: "Под твою милость!.." В ответ ему загремело сто голосов. Так молились за крепость, которая стояла на страже христианства и была ключом Речи Посполитой.
   По окончании богослужения Кетлинг с Володыевским под руку вышли из костела. С ними прощались, их благословляли, ибо никто не сомневался, что они скорее погибнут, чем отдадут замок. Но не смерть, а победа и слава, казалось, носились над ними. Среди всей этой толпы, вероятно, только они одни сознавали, какой страшной клятвой связали себя. Быть может, предчувствовали гибель, нависшую над ними, и два любящих сердца, ибо ни Кшися, ни Бася не могли успокоиться, а когда наконец Володыевский пришел к жене в монастырь, она, задыхаясь от рыданий, как ребенок, прижималась к его груди и говорила прерывающимся голосом:
   -- Помни... Михал, если, сохрани бог, с тобою несчастье... я... я... не знаю... что со мной... будет!..
   И она вся затряслась от рыданий; маленький рыцарь был тоже очень взволнован. Его желтые усики то и дело шевелились, наконец он сказал:
   -- Что ж, Баська... так нужно было. Что ж, Баська!
   -- Лучше бы мне умереть, -- ответила Бася.
   Услыхав это, маленький рыцарь еще сильнее зашевелил усиками и несколько раз повторил: "Молчи, Баська, молчи!" -- и наконец сказал, чтобы успокоить дорогую женщину:
   -- А помнишь, что я сказал, когда Господь вернул мне тебя? Я сказал: "Я даю обет отблагодарить Господа чем только смогу! Если по окончании войны я останусь жив, построю часовню, но во время войны совершу нечто великое, чтобы не отплатить Господу неблагодарностью". Что -- крепость? За такое благодеяние и этого мало! Настало время! Неужели надо дожидаться, чтобы Спаситель сказал: "А где же твое обещание?" Пусть меня развалины крепости раздавят, если я нарушу кавалерское слово, данное Господу Богу! Так надо, Баська, вот и все... Будем уповать на Бога, Баська!
  

XV

   В тот же день Володыевский выехал с большим отрядом на помощь Васильковскому, который двинулся в сторону Гринчука, так как прошли слухи, что туда ворвались татары, берут в плен людей, уводят скот, но деревень не жгут, чтобы скрыть свое присутствие. Пан Васильковский тотчас же разбил их наголову и взял много пленников. Пан Володыевский увел их в Жванец, передал пану Маковецкому, приказав их пытать и записать показания, чтобы потом послать эти показания гетману и королю. Татары сознались, что они по приказанию перкулаба перешли границу, получив подкрепление от ротмистра Стингана и валахов. Но, несмотря на пытки, они не могли сказать, далеко ли в настоящее время находится султан со своим войском: они шли впереди беспорядочной массой и не сообщались совсем с лагерем.
   Все они показали одно и то же: что султан со своим войском уже двинулся в Речь Посполитую и вскоре станет под Хотимом. В этих показаниях не было ничего нового для будущих защитников Каменца, но так как в Варшаве при королевском дворе не верили в возможность войны, то пан подкоморий подольский решил отправить пленников в Варшаву вместе с их показаниями.
   Солдаты вернулись из первой экспедиции очень довольные. Между тем вечером прибыл к Володыевскому секретарь его побратима, Габарескула, старшего хотимского перкулаба. Он не привез ему письма, так как перкулаб боялся писать, но поручил сказать своему побратиму Володыевскому, "зенице своего ока" и "любви своего сердца", чтобы он принял меры предосторожности, и если в Каменце мало войск, то пусть он под каким-нибудь предлогом оставит город, ибо султана ожидают в Хотиме на следующий день.
   Володыевский приказал поблагодарить перкулаба и, наградив секретаря, отправил его обратно, а сам тотчас уведомил комендантов о надвигающейся опасности. Известие это, хотя его и ожидшти с минуты на минуту, произвело большое впечатление. С удвоенным усердием стали производить работы по укреплению города. Пан Иероним Ланцкоронский немедля отправился в свой Жванец, чтобы оттуда следить за Хотимом. Некоторое время прошло в ожидании, наконец 2 августа султан подошел к Хотиму. Войска разлились под городом, как безбрежное море, и при виде последнего города, находящегося в пределах турецких владений, из сотен тысяч грудей вырвался крик: "Аллах! Аллах!" По ту сторону Днестра лежала беззащитная Речь Посполитая, которую все эти несметные войска должны были затопить, как наводнение, или превратить в пепел, как огонь. Толпы воинов, не имея возможности поместиться в городе, расположились в поле, в том самом поле, где несколько десятков лет тому назад польские сабли разгромили не менее многочисленную армию пророка. Теперь, казалось, настал час мести, и никто среди этих диких полчищ, начиная с султана и кончая последним слугой, не предчувствовал, что это поле будет дважды роковым для полумесяца. Не надежда, а уверенность в победе воодушевляла всех. Янычары и спаги, толпы ополченцев с Балкан, с Родопских гор, из Румелии, с Пелиона и Оссы, с Ливана, из Кармелии, из Арабских пустынь, с берегов Тигра, с низовий Нила и с песков Африки -- все издавали дикие крики, требуя, чтобы их тотчас же вели "на берег неверных". Между тем муэдзины с хотинских минаретов стали призывать к молитве -- и все тотчас же утихло. Целое море голов в тюрбанах, шапках, фесках и стальных шлемах склонилось к земле, и по всему полю разнесся, подобно жужжанию пчел в улье, глухой шепот молитвы, и, уносимый ветром, летел через Днестр в Речь Посполитую.
   Потом раздался звук барабанов, труб и дудок -- сигнал к привалу. Хотя войска шли медленно, со всеми удобствами, но падишах хотел дать им хорошенько отдохнуть после продолжительного пути из Адрианополя. Сам совершил омовение в прозрачном ручье, протекавшем недалеко от города, и уехал в хотимский дворец, а на полях для войска стали разбивать палатки, которые вскоре словно снегом покрыли окрестность. День был прекрасный, солнце клонилось к закату. По окончании последних вечерних молитв весь лагерь предался отдыху. Загорелись тысячи и сотни тысяч огней, и на их мерцание с тревогой смотрели с противоположного замка в Жванце. Костры горели на таком огромном пространстве, что польские солдаты, которые ходили на разведку, отдавая отчет в том, что видели, говорили, что "вся Молдавия занята кострами". Но по мере того как светлый месяц поднимался все выше на небе, гасли и все эти огни, за исключением сторожевых; лагерь мало-помалу утихал, и среди ночной тишины слышалось только ржание коней и рев буйволов, пасущихся на тарабанских равнинах.
   На следующее утро, чуть рассвело, султан отрядил янычар, татар и лип-ков, поручив им перейти через мост и занять Жванец, и город, и замок. Храбрый пан Иероним Ланцкоронский не стал ждать неприятеля за стенами крепости, а с сорока татарами, восемьюдесятью киянами и одним собственным полком ударил на янычар во время переправы и, невзирая на густой ружейный огонь, так смял эту превосходную пехоту, что она рассыпалась и стала отступать в воду. Между тем чамбул с помощью липков переправился через Днестр и ворвался в город. Дым и крики указали храброму пану подкоморию, что город уже в руках неприятеля, и он тотчас же приказал отступать от переправы, чтобы прийти на помощь несчастным жителям. Пешие янычары не могли преследовать, а он во весь опор помчался на помощь. Он уже был почти у города, как вдруг его придворные татары перешли на сторону неприятеля. Наступила крайне опасная минута. Чамбул и липки, предполагая, что измена татар произвела замешательство среди поляков, со страшной силой ударили на пана подкомория. К счастью, кияне, воодушевленные примером вождя, дали сильный отпор, а полк подкомория вскоре сломил неприятеля, который, впрочем, и не мог устоять против регулярной польской конницы. Земля около моста покрылась трупами татар, особенно липков: как более стойкие, по сравнению с ордынцами, они дольше выдержали на поле сражения. Немало было вырезано липков и на улицах местечка; тогда пан Ланцкоронский, увидав, что со стороны реки приближаются янычары, скрылся за стену крепости, послав в Каменец гонца за подкреплением.
   Падишах не собирался даже в первый же день овладевать Жванской крепостью, основательно предполагая, что ею овладеет сразу при общей переправе войск через реку. Он хотел только занять город и, думая, что высланных им отрядов совершенно достаточно, не посылал больше ни янычар, ни ордынцев. Янычары, которые переправились уже через реку, после отступления пана подкомория заняли опять город, но не сжигали его, надеясь в будущем найти в нем убежище и для себя и для других отрядов, но зато стали хозяйничать в нем с саблями и кинжалами в руках. Они не щадили ни женщин, ни мужчин, ни детей и убивали всех топорами; татары занялись грабежом.
   Вдруг с крепостной башни было замечено, что со стороны Каменца приближается какая-то конница. Услыхав об этом, пан Ланцкоронский сам взошел на башню в сопровождении нескольких офицеров; внимательно и долго смотрел он в подзорную трубу и наконец сказал:
   -- Это легкая конница из хрептиевского гарнизона, с которой пан Васильковский ходил к Гринчику. По всей вероятности, его самого теперь послали к нам на помощь.
   И он опять стал смотреть.
   -- Вижу волонтеров, -- вероятно, пан Гумецкий.
   Минуту спустя он прибавил:
   -- Слава богу! Там и сам Володыевский. Я вижу его драгун. Мосци-панове, сделаем мы вылазку и с божьей помощью прогоним неприятеля не только из города, но даже за реку.
   Сказав это, он стремглав бросился вниз, чтобы собрать киян и свой полк. Между тем в городе татары первые заметили приближавшиеся отряды и с пронзительным криком "Алла!" стали выстраиваться. По всем улицам послышались звуки барабана; янычары построились в ряды с такой быстротой, на какую не была способна почти ни одна пехота в мире.
   Чамбул помчался, как вихрь, за город и бросился на легкоконный отряд. Чамбул этот, не считая липков, которых сильно потрепал пан Ланцкоронский, был втрое многочисленнее Жванского гарнизона и приближавшегося отряда, а потому татары без колебания напали на пана Васильковского. Но пан Васильковский, неустрашимый юноша, который жадно бросался на всякие опасные предприятия, приказал людям пустить лошадей вскачь и, нисколько не задумываясь о численности неприятеля, летел на него, как ураган. Такая отвага смутила татар, которые вообще не любили стычек врукопашную. И вот, несмотря на крики ехавших сзади мурз, несмотря на пронзительный свист дудок и бой барабана, призывавшего на "кейсим", то есть к обезглавливанию неверных, они начали удерживать лошадей, -- ими, видно, овладела тревога; наконец, на расстоянии выстрела от польского отряда, они рассыпались в разные стороны, выпустив целую тучу стрел в мчавшихся на них всадников.
   Пан Васильковский, не зная ничего о янычарах, которые построились в ряды по другую сторону местечка, погнался стремглав со своими людьми за татарами, или, вернее, за половиной чамбула, догнал их вскоре и стал рубить тех, у которых лошади были похуже и которые не могли спастись бегством. Тогда другая половина чамбула вернулась и намеревалась окружить его, но в эту минуту налетели добровольцы и подоспел пан подкоморий с киянами.
   Татары, сжатые с разных сторон, в одно мгновение рассеялись как пыль; и вот началась погоня то массой, то врассыпную; земля устилалась трупами татар, которые падали один за другим, особенно от руки Васильковского: в пылу битвы он один бросался на целые толпы неприятеля, как сокол налетает на стаю подорожников или воробьев. Но пан Володыевский, воин дальновидный и спокойный, сдерживал своих драгун. Как охотник сдерживает горячих псов, держа их на привязи, и выпускает их только тогда, когда увидит сверкающие глаза и белые клыки страшного кабана, так и маленький рыцарь, пренебрегая трусливой ордой, смотрел, нет ли за нею спагов, янычар или какого-нибудь другого отборного войска.
   Вдруг перед ним появился пан Иероним Ланцкоронский со своими киянами.
   -- Благодетель! Янычары стоят у реки, прижмем-ка их! -- воскликнул он. Володыевский вынул рапиру из ножен и скомандовал:
   -- Вперед!
   Драгуны подтянули поводья, чтобы вернее управлять лошадьми, потом наклонились слегка и дружно двинулись вперед. Они шли сначала рысью, потом вскачь, но все еще не пуская лошадей во весь опор. Только, миновав дома у реки с восточной стороны, они заметили белые шапки янычар и увидели, что им придется иметь дело уже с регулярными войсками.
   -- Бей! -- крикнул Володыевский.
   Лошади вытянулись так, что почти касались брюхом земли и взрывали копытами комья затверделой почвы.
   Янычары, не зная, какая сила идет на помощь Жванцу, действительно направлялись к реке. Один отряд, человек в двести, был уже у реки, и первые его ряды садились на плоты; другой, не меньший по численности, в полном порядке шел за ним; увидав несущуюся конницу, янычары остановились и мгновенно повернулись фронтом к неприятелю. Ружья мелькнули у них в руках, и раздался стройный залп. Вдобавок неустрашимые воины, рассчитывая, что товарищи, оставшиеся на берегу, поддержат их огнем, не только не рассыпались после выстрела, но с громкими криками бросились вперед и бешено набросились с саблями на конницу. Это было безрассудство, на которое способны были только янычары, но они за него дорого поплатились: конница не могла, если бы даже и хотела, удержать лошадей, обрушилась на них, как гром, и, смяв в одно мгновение янычар, стала раздавать смертельные удары.
   Под силой натиска легли первые ряды, как колосья под вихрем. Правда, многие падали только от напора и, вскочив, бросались врассыпную к реке, откуда другой отряд давал залп за залпом, прицеливаясь высоко, чтобы поражать драгун над головами своих. В рядах янычар, стоявших у паромов, было заметно минутное колебание: садиться ли им на паромы или по примеру первого отряда ударить на конницу? Но вид бегущей толпы, на которую напирала лошадьми конница и которую она рубила с каким-то бешенством, удержал их от этого последнего шага. По временам эта толпа, когда на нее слишком напирала конница, поворачивалась вдруг и в отчаянии начинала огрызаться, как огрызается дикий зверь, когда видит, что для него нет спасения. Стоявшие на берегу янычары могли видеть, как на ладони, что в рукопашной борьбе с такой конницей им устоять невозможно -- так она неотразима. Защищавшихся янычар рубили с такой ловкостью и быстротой, что немыслимо было уследить глазом за движениями сабель. Как бывает в зажиточном хозяйстве, когда работники молотят хорошо высушенный горох, и от их сильных ударов дрожит все гумно, и вылущенные зерна отскакивают во все стороны, так и от звона сабель гремело все прибрежье, а кучки янычар, убиваемых без пощады, рассеивались во все стороны.
   Пан Васильковский во главе своей конницы бросался на янычар, нисколько не заботясь о своей безопасности. Но насколько опытный косарь превосходит хотя бы и более сильного, но менее опытного работника, -- ибо когда последний уже обливается потом, то первый равномерно подвигается вперед, снимая полосы ржи, -- так Володыевский превосходил пылкого юношу. Перед самой стычкой с янычарами он пустил драгун вперед, а сам остался несколько позади, чтобы следить за всем ходом сражения. Стоя в отдалении, он внимательно смотрел вперед и в самый разгар битвы ежеминутно врезался в ряды неприятеля, ударял и направлял куда следует, потом опять давал битве переместиться и снова следил и снова бросался. Как это всегда бывает в битве с пехотой, так случилось и в этот раз -- конница в своей стремительности опередила спасающихся бегством. Несколько десятков янычар, не имея возможности бежать по направлению к реке, бросились обратно в город, намереваясь скрыться в подсолнечниках, растущих тут же перед домами. Но Володыевский заметил их, догнал двух, которые были впереди, и, слегка взмахнув саблей, дал им два легких удара. Они тотчас упали, обливаясь кровью и корчась в судорогах, и испустили дух. Увидав это, третий выстрелил в маленького рыцаря из янычарского ружья, но промахнулся, а маленький рыцарь ударил его острием сабли между носом и ртом и уложил на месте. Потом немедля бросился за другими. Крестьянский мальчик так скоро не собирает грибы, растущие в кучке, как он покончил с ними, прежде чем они достигли подсолнечников. Только двух последних схватили жители Жванца; Володыевский приказал их оставить в живых.
   Сам он, уже несколько разгоряченный, увидев, что янычар приперли к реке, бросился в самый разгар битвы и, поравнявшись с драгунами, принялся за работу. Он взмахивал саблей то перед собой, то вправо, то влево, раздавал легкие удары, и за каждым таким ударом летела на землю белая шапка янычара. Янычары с криком ужаса столпились вокруг него, а он удвоил быстроту ударов, хотя сам оставался спокоен: ни один глаз не мог уже уследить за движениями его сабли и различить, кого он рубит и кого колет; вокруг него образовался светящийся круг от сабли.
   Пан Ланцкоронский, который давно уже слышал о нем как о величайшем мастере фехтовального дела, но который никогда еще не видал его за работой, перестал сражаться и глядел в изумлении, не веря своим глазам, что один человек, хотя бы и величайший мастер своего дела, хотя бы и знаменитый рыцарь, мог совершить такие чудеса. Ланцкоронский схватился за голову, его товарищи слышали, как он все повторял: "Ей-богу, это превосходит все, что о нем говорили". Другие же кричали:
   -- Смотрите, вы нигде ничего подобного не увидите!
   А Володыевский все продолжал работать.
   Наконец янычар оттеснили к реке, и они в беспорядке бросились на плоты. Паромов было много, а людей возвращалось меньше, чем пришло, и они поместились быстро.
   Тотчас же задвигались тяжелые весла, и вскоре между янычарами и поляками образовалось расстояние, которое с каждой минутой все увеличивалось... С паромов янычары стали стрелять из своих ружей. Драгуны ответили им из пистолетов. Целые облака дыма поднялись над рекой и длинной полосой потянулись вдоль берега. Паромы с янычарами все отдалялись. Драгуны, одержав победу, подняли крик и, угрожая кулаками отъезжающим, вопили им вслед:
   -- А что, собака, пойдешь еще? Пойдешь?
   Пан Ланцкоронский, несмотря на то, что пули еще шлепались в воду, тут же на берегу реки обнял Володыевского.
   -- Глазам своим я не верил! Это просто чудеса, чудеса, достойные пера. А Володыевский на это:
   -- Врожденная способность и практика -- вот и все! Ведь в скольких сражениях я участвовал!
   Тут, в свою очередь обняв пана Ланцкоронского, маленький рыцарь освободился из его объятий и, взглянув на берег, воскликнул:
   -- Поглядите только, и вы увидите нечто еще более примечательное!
   Подкоморий, обернувшись, увидал стоявшего на берегу офицера: он прицеливался из лука.
   Это был пан Мушальский.
   Знаменитый стрелок из лука до сих пор сражался наряду с другими, но теперь, когда янычары отдалились настолько, что пули уже не могли долетать до них, он вынул лук и, остановившись на более возвышенном месте, сначала попробовал пальцем тетиву, а когда она зазвенела, приложил к ней стрелу и прицелился. Володыевский и Ланцкоронский обернулись к нему именно в эту минуту. Чудная была картина! Стрелок сидел на коне, левую руку держал прямо, а в ней лук, как бы сжатый в клещах, правую же он все сильней прижимал к груди, так что даже жилы напряглись у него на лбу -- и спокойно прицеливался. Вдали под облаками дыма виднелись несколько паромов, двигавшихся по реке, которая из-за таяния снегов в горах сильно разлилась и в этот день была так прозрачна, что в ней отражались и паромы, и сидевшие на них янычары. Пистолеты на берегу умолкли, и глаза всех устремились на пана Мушальского или по тому направлению, куда должна была полететь смертоносная стрела.
   Вдруг громко зазвенела тетива, и гонец смерти вылетел из лука. Ничей глаз не мог уследить за его полетом, но все тотчас же заметили, что стоявший у весла здоровенный янычар развел руками и, зашатавшись, упал в воду; под его тяжестью брызнула во все стороны вода, а пан Мушальский сказал:
   -- Для тебя, Дыдюк! Потом он взял другую стрелу.
   -- В честь пана гетмана! -- сказал он товарищам.
   Все затаили дыхание, и минуту спустя опять засвистело в воздухе, и второй янычар упал на паром. На всех паромах быстрее заработали весла, прорезая ясную поверхность воды. Несравненный стрелок из лука с улыбкой обратился к маленькому рыцарю и сказал:
   -- В честь вашей достойной супруги, ваша милость!
   И в третий раз он натянул свой лук и в третий раз пустил смертоносную стрелу, и она в третий раз погрузилась в человеческое тело. На берегу раздался крик восторга и крик бешенства на паромах. Потом пан Мушальский повернул назад, его примеру последовали и остальные сегодняшние победители, и все направились в город.
   На обратном пути они с удовольствием посматривали на жатву этого дня. Ордынцев погибло немного, они почти не вступали в бой и, рассеявшись, переправились через реку; но зато несколько десятков янычар лежали, как срезанные снопы. Некоторые из них еще метались, но все уже были ограблены слугами пана подкомория.
   Глядя на них, пан Володыевский сказал:
   -- Это очень храбрая пехота, она идет в бой, как кабан на охотника, но она далеко не так обучена, как шведы.
   -- Они так дружно дали залп, точно один человек, -- заметил пан подкоморий.
   -- Но это случилось само собою, а не благодаря их умению -- их не обучают военному делу. Это была султанская гвардия, кроме них есть еще и регулярные янычары, те значительно хуже.
   -- Ну и задали же мы им трепку! Бог милостив, если мы начинаем войну такой важной победой!
   Но опытный Володыевский был другого мнения.
   -- Не велика эта победа и не значительна. Хорошо и это -- ободрятся люди, мало бывшие в сражениях, ободрятся и жители города, но другого значения она не будет иметь.
   -- Неужели вы думаете, что язычники не падут духом?
   -- Язычники духом не падут! -- ответил Володыевский.
   Разговаривая так, они подъехали к городу, где им выдали тех двух янычар, взятых в плен живыми, которые, спасаясь от сабли Володыевского, хотели спрятаться в подсолнечниках.
   Один был слегка ранен, другой совсем здоров и полон бодрости. Остановившись в замке, маленький рыцарь приказал пану Маковецкому допросить его; сам он хотя и понимал по-турецки, но не мог свободно говорить на этом языке. Пан Маковецкий допрашивал, стоит ли в Хотиме султан и скоро ли он думает подойти к Каменцу?
   Турок давал ясные показания, но держал себя гордо.
   -- Падишах здесь, -- ответил он. -- В лагере говорили, что Галил и Мурад-паши должны переправиться на другую сторону, взяв с собой мегентисов, которые тотчас же начнут копать рвы. Завтра или послезавтра настанет час вашей погибели.
   Тут пленник подбоченился и, уверенный в грозе султанского имени, продолжал:
   -- Безумные ляхи! Как осмелились вы на глазах повелителя нападать на его людей и убивать их? Неужели вы думаете, что вы не избежите страшного наказания? Или, быть может, думаете, что вас защитит эта маленькая крепость? Кем будете вы через несколько дней, если не невольниками? Кто вы теперь, как не псы, нападающие на своего господина?
   Маковецкий старательно все записывал, но пан Володыевский, желая наказать дерзкого пленника, ударил его по лицу. Турок оторопел, но тотчас же проникся уважением к маленькому рыцарю и стал выражаться гораздо приличнее.
   Когда по окончании допроса его вывели из залы, пан Володыевский сказал:
   -- Надо этих пленников вместе с их показаниями тотчас отправить в Варшаву: там, при дворе короля, все еще не верят в войну.
   -- Что это за мегентисы, с которыми будут переправляться Галил и Мурад? -- спросил пан Ланцкоронский.
   -- Мегентисы -- это инженеры, которые будут возводить земляные укрепления для пушек, -- отвечал Маковецкий.
   -- А как вы думаете, Панове, правда ли то, что говорил этот пленник?
   -- Если вам угодно, ему можно будет прижечь пятки, -- ответил Володыевский. -- У меня есть вахмистр, который расправился с Азыей Тугай-беевичем, он в этих делах большой мастер. Но, по-моему, янычар сказал правду: немедленно начнется переправа и препятствовать этому мы, конечно, не сможем, если бы даже нас было в сто раз больше! Нам не остается ничего другого, как возвращаться в Каменец.
   -- Под Жванцем мне так повезло, что я готов бы запереться в этой крепости, -- сказал пан подкоморий, -- только бы иметь уверенность, что вы время от времени будете присылать мне подкрепления из Каменца. А там будь что будет!
   -- У них двести пушек, -- ответил Володыевский, -- а если они переправят через реку тяжелые орудия, то крепость не устоит и одного дня. Я сам хотел в ней запереться, но теперь вижу, что это бесполезно.
   Остальные присоединились к мнению маленького рыцаря. Пан Ланцкоронский некоторое время настаивал на том, что он останется в Жванце, но он был слишком опытный солдат, чтобы не согласиться с Володыевским. Размышления его прервал Васильковский, который вбежал, запыхавшись.
   -- Мосци-панове, -- сказал он, -- весь Днестр покрыт плотами, даже реки не видно.
   -- Переправляются? -- спросили все в один голос.
   -- Как видите! Турки на плотах, а чамбулы вплавь. Пан Ланцкоронский не колебался более.
   Он тотчас велел бросить в воду старые замковые орудия, а вещи по возможности спрятать куда-нибудь или увезти в Каменец. Володыевский вскочил на лошадь и во главе своего отряда двинулся к отдаленной возвышенности, чтобы посмотреть на переправу. Галил и Мурад-паши действительно переправлялись. Куда ни взглянешь, всюду виднелись паромы и плоты. Весла мерно ударяли по светлой поверхности воды. Ехали янычары и спаги в огромном количестве на судах, которые уже давно были заготовлены в Хотиме. Кроме того, на берегу, вдали, стояли большие массы войск. Володыевский предполагал, что турки начинают строить мост, но султан еще не двинул главных сил. Между тем подъехал пан Ланцкоронский со своими людьми, и оба они, с маленьким рыцарем направились к Каменцу. В городе их ожидал пан Потоцкий. Вся его квартира была переполнена старшими офицерами, а на дворе стояла толпа мужчин и женщин, встревоженная, озабоченная и с нетерпением ждущая известий.
   -- Неприятель переправляется, и Жванец занят! -- сказал маленький рыцарь.
   -- Работа окончена, и мы ждем его! -- ответил пан Потоцкий. Известие это дошло до толпы, и она взволновалась, как бушующее море.
   "К воротам, к воротам! -- раздавались по городу крики. -- Неприятель в Жванце!" Горожане и горожанки бежали к крепостным воротам, но солдаты не хотели пускать их на места, занятые служебными постами.
   -- Ступайте домой, -- кричали они толпе, -- если вы будете мешать обороне, то жены ваши скоро увидят турок вблизи!
   Впрочем, в городе не особенно тревожились; весть о сегодняшней победе, конечно, преувеличенная, уже успела облететь весь город. Преувеличивали ее и солдаты, которые рассказывали всякие чудеса об этой стычке.
   -- Пан Володыевский разбил янычар, гвардию самого султана, -- повторяли все. -- Не язычникам тягаться с паном Володыевским! Он убил самого пашу. Не так страшен черт, как его малюют! Ведь вот -- не устояли перед нашими войсками! Так вам и надо, собачьи дети! На погибель и вам и вашему султану!
   Горожанки еще раз появились у окопов, у башен, у ворот, но теперь уже они пришли нагруженные фляжками водки, вина и меду. На этот раз их приняли охотно, и среди солдат начался пир. Пан Потоцкий не препятствовал, желая поддержать в солдатах бодрость и веселость, а так как в городе и в крепости военных припасов было в изобилии, то он позволил даже давать залпы, в надежде, что, если только их услышит неприятель, он ими немало смутится.
   Между тем пан Володыевский, дождавшись сумерек в квартире генерала Подольского, сел на лошадь и в сопровождении слуги пробрался тайком к монастырю, желая как можно скорее повидаться с женой. Но его хитрость ни к чему не привела. Его узнали, и тотчас же многочисленная толпа окружила его лошадь. Раздались громкие приветствия и крики. Матери поднимали к нему детей. "Вот он, смотрите и запомните!" -- повторяли бесчисленные голоса. Все смотрели на него с восторгом. Но особенно изумляла людей, не знавших военного дела, его маленькая фигурка. Они никак не могли понять, каким образом такой маленький человек, с таким веселым лицом, мог быть самым страшным рыцарем Речи Посполитой, с которым никто не мог равняться? А он ехал среди толпы и время от времени шевелил своими рыжими усиками и улыбался. Все это его радовало. Приехав в монастырь, он попал прямо в объятия Баси. Она уже знала о его сегодняшних подвигах, о его мастерских ударах; минуту назад у нее был пан подкоморий подольский и, как очевидец, дал ей подробный отчет обо всем. Как только пан подкоморий начал свой рассказ, Бася тотчас позвала всех бывших в монастыре дам, и пани Потоцкую, и пани Маковецкую, и Гумецкую, и Кетлинг, и пани Богуш, и Хоцимирскую. И чем больше рассказывал пан подкоморий, тем больше она гордилась. Володыевский пришел тотчас после того, как разошлись женщины. Когда они поздоровались, маленький рыцарь, страшно утомленный, сел ужинать. Бася, сидя рядом с ним, сама накладывала ему на тарелку, подливала меду в кубок. Он пил и ел охотно, так как весь день у него не было ни крошки во рту. В промежутках он рассказывал ей кой о чем, а Баська слушала с горящими глазами, по обыкновению встряхивая своим хохолком:
   -- Ara! Ну и что же? Ну и что же?
   -- Среди них есть сильные люди, но турка, искусного в фехтовальном деле, трудно встретить! -- говорил маленький рыцарь.
   -- Значит, и я могла бы с любым сразиться?
   -- Могла бы, но только я тебя не возьму!
   -- А если б хоть разик!.. Знаешь, Михал, когда ты уходишь за стены, я даже не тревожусь. Я знаю, что с тобой никто не справится!
   -- А разве меня не могут подстрелить?
   -- Молчи! Разве нет Бога над нами? Ты не дашь себя зарубить -- это главное!
   -- Одному или двум не дамся!
   -- Ни троим, Михалок, ни четверым!
   -- Ни четырем тысячам! -- сказал Заглоба, передразнивая ее. -- Если бы ты знал, Михал, что она выделывала во время рассказа пана подкомория. Я чуть не лопнул от смеха! Ей-богу! Носом фыркала, как коза, и по очереди смотрела в лицо каждой бабе, чтобы убедиться, достаточно ли она восхищается. Под конец я испугался, как бы она не вздумала кувыркаться от радости, а это было бы не совсем приличное зрелище!
   Маленький рыцарь слегка потянулся -- он очень устал, потом вдруг обнял жену и сказал:
   -- Моя квартира в крепости уже готова, но как мне не хочется туда возвращаться! Баська, уж не остаться ли мне здесь?
   -- Как хочешь, Михалок! -- ответила Бася, опуская глаза.
   -- Ха! -- воскликнул Заглоба. -- Меня уж здесь считают старым грибом, а не мужчиной -- настоятельница позволяет мне жить в монастыре. Но я отомщу за это! Вы заметили, как мне подмигивала пани Хоцимирская! Вдовушка она... ладно! Больше я ничего не скажу!
   -- Ей-богу, останусь! -- сказал маленький рыцарь. А Бася на это:
   -- Только бы тебе отдохнуть хорошенько!
   -- Почему же ему не отдохнуть? -- спросил Заглоба.
   -- Потому, что мы будем говорить, говорить, говорить!
   Пан Заглоба стал искать свою шапку, чтобы идти на покой; наконец нашел ее, надел на голову и сказал:
   -- Не будете вы говорить, говорить, говорить! И он ушел.
  

XVI

   На следующий день, на рассвете, маленький рыцарь отправился под Княгин, где имел несколько стычек со спагами, и взял в плен Булука, известного турецкого воина. Весь день он провел в деле, на поле битвы; часть ночи просидел на военном совете у пана Потоцкого и, только когда запели первые петухи, отправился спать. Только лишь заснул он крепким сном, как вдруг его разбудил грохот пушек. В ту же минуту его верный слуга жмудин Пентка, почти друг Володыевского, вошел в комнату.
   -- Ваша милость, -- воскликнул он, -- неприятель под городом! Маленький рыцарь вскочил на ноги.
   -- А чьи орудия слышно?
   -- Наши пугают язычников. Подъехал большой отряд и захватил скот в поле.
   -- Янычары или конница?
   -- Конница, пан! Все чернокожие. Наши их крестным знамением разгоняют; кто их знает, не черти ли они!
   -- Черти или не черти, а нам надо к ним ехать! -- ответил маленький рыцарь. -- Ты пойдешь к пани и скажешь ей, что я в поле. Если она захочет прийти в крепость посмотреть, то пусть идет, но только с паном Заглобой, ибо на его благоразумие я особенно полагаюсь!
   Полчаса спустя пан Володыевский во главе своих драгун и волонтеров из шляхты, которые рассчитывали отличиться в стычке, отправился за стены. Из старого замка можно было прекрасно рассмотреть всю неприятельскую конницу, числом около двух тысяч, состоявшую отчасти из спагов, но главным образом из египетской султанской гвардии. В гвардии этой служили богатые и храбрые мамелюки с берегов Нила. Их блестящие доспехи, пестрые, тканные золотом головные уборы, белые бурнусы и оружие, осыпанное драгоценными каменьями, делали из них самую блестящую конницу в мире. Они вооружены были только копьями из коленчатого тростника, кривыми кинжалами и ножами. Сидя на лошадях, легких, как ветер, они с криком носились по полю, словно радужное облако. Осаждаемые не могли ими вдоволь налюбоваться.
   Пан Володыевский двинулся к ним во главе своей конницы. Но и тем и другим трудно было вступить в рукопашный бой: турок удерживали крепостные пушки, а маленький рыцарь не мог выйти из-за линии пушечного огня -- их было слишком много. А потому и те и другие некоторое время держались вдалеке друг от друга, потрясая оружием и издавая громкие крики. Наконец пылким сынам пустыни, очевидно, надоели эти пустые угрозы, всадники один за другим начали отделяться от общей массы и, приблизившись, стали вызывать противников на единоборство. Они тотчас рассеялись по полю и мелькали на нем, подобно цветам, колеблемым ветром. Володыевский смотрел на своих.
   -- Мосци-панове! Нас вызывают! Кому угодно?
   Первым кинулся огненный рыцарь, пан Васильковский, за ним пан Мушальский, несравненный стрелок из лука и превосходный фехтовальщик, за ними двинулся пан Мязга, герба Прус, который на всем скаку умел нанизывать перстень на копье, за ним пан Теодор Падаревский, пан Озевич и пан Шмлуд-Плоцкий, князь Овсяный и пан Мурос Шелюта и еще несколько прекрасных кавалеров; отправилась и кучка драгун в надежде захватить хорошую добычу, особенно бесценных арабских коней. Во главе драгун ехал суровый Люсня и, покусывая свой светлый ус, уже заранее высматривал кого-нибудь побогаче.
   День был прекрасный, и все было отлично видно. Пушки на валах понемногу умолкали: пушкари боялись стрелять, чтобы не подстрелить кого-нибудь из своих; к тому же они предпочитали смотреть на битву, чем стрелять по рассеянным всадникам. А те ехали друг другу навстречу сначала шагом, потом рысью и не в ряд, а как кому было удобнее. Подъехав близко друт к другу, они удержали лошадей и начали переругиваться, чтобы разъярить противника и подбодрить себя.
   -- Не разжиреете вы от нас, псы басурманские! Не спасет вас ваш пророк нечестивый! -- кричали поляки.
   А турки кричали что-то по-турецки и по-арабски. Среди поляков многие знали оба языка, ибо многие, подобно несравненному лучнику, пережили тяжкую неволю.
   А так как язычники особенно поносили Пресвятую Деву, у верных слуг Марии волосы встали дыбом от негодования, и они пришпорили лошадей, чтобы отомстить за оскорбление ее имени.
   Кто из них первым напал на врага и лишил его жизни? Пан Мушальский прежде всего поразил стрелой молодого бея в пурпурной чалме и в серебряных, блестящих, как лунный свет, доспехах. Стрела вонзилась ему под левый глаз и до половины ушла в голову, а он, откинув назад свое красивое лицо, распростер руки и упал с лошади. Стрелок спрятал лук, подскочил к нему и пронзил его саблей, потом взял его превосходное оружие, погнал его лошадь в сторону своих и крикнул по-арабски:
   -- Дай-то Бог, чтобы это был сын султана! Он тут сгниет, прежде чем вы отступать станете!
   Услыхав это, турки и египтяне смутились, и тотчас к пану Мушальскому кинулись два бея, но им загородил дорогу Люсня, своей свирепостью напоминавший волка, и в одно мгновение укусил одного из них насмерть. Сначала ранил его в руку, и когда тот наклонился, чтобы поднять выскользнувшую саблю, он страшным ударом по шее почти отсек ему голову. Другой, видя это, быстро повернул коня назад; но пан Мушальский опять вынул лук и пустил ему вдогонку смертоносную стрелу; стрела догнала его во время бегства и вонзилась между лопатками.
   Третьим поразил своего противника пан Шмулд-Плоцкий, который разрубил ему шлем. Не выдержало страшного удара серебро шлема: конец сабли застрял в костях черепа, и Шмулд-Плоцкий некоторое время не мог его вытащить. Другие сражались с переменным успехом, но в большинстве случаев победа оставалась за опытной в фехтовальном деле шляхтой. От руки великана Гамди-бея пало двое драгун, он же ударил потом по лицу князя Овсяного кривым булатом и свалил его на землю.
   Князь обагрил родную землю своей княжеской кровью, а Гамди повернул коня к пану Шелюте, лошадь которого, споткнувшись, попала ногой в яму. Пан Шелюта, видя, что смерть неизбежна, спрыгнул с коня, чтобы хоть с земли сразиться со страшным всадником. Но Гамди опрокинул его своим конем и концом сабли рассек ему плечо. У Шелюты рука тотчас повисла, а бей бросился дальше в поле, ища себе противников. Но у многих не хватило мужества сразиться с ним, так явно превосходил он всех своей силой. Ветер развевал его белый бурнус наподобие крыльев хищной птицы, золоченые доспехи бросали зловещий отблеск на его лицо, почти черное, с дикими, сверкающими глазами; кривая сабля блестела над головой, как в ясную ночь блестит серп месяца.
   Знаменитый лучник выпустил в него уже две стрелы, но обе только жалобно зазвенели, ударившись о кольчугу, и упали в траву; пан Мушальский стал раздумывать, пустить ли ему третью стрелу в шею коня или с саблей броситься на бея. Но пока он раздумывал, бей заметил его первый и погнал к нему своего жеребца.
   Оба они столкнулись посредине поля. Пан Мушальский хотел похвастаться своей страшной силой и взять Гамди живым; сильным ударом снизу он выбил у него саблю из рук, схватил его одной рукой за горло, другой за гребень шлема и с силой потянул его к себе. Вдруг у его седла лопнула подпруга, и несравненный стрелок перевернулся вместе с седлом и свалился на землю. Гамди рукояткой сабли ударил его по голове и оглушил. Раздались радостные крики спагов и мамелюков, которые уже испугались, было, за Гамди. Огорчились поляки, и враги кучками бросились друг к другу, одни, чтобы схватить лучника, другие, чтобы отстоять хотя бы его тело.
   Маленький рыцарь до сих пор не принимал участия в этом бою: ему не позволяло его достоинство полковника. Но, увидав падение Мушальского и перевес Гамди-бея, он решил отомстить за лучника и вместе с тем ободрить других. Воодушевленный этой мыслью, он пришпорил свою лошадь и помчался в поле наискось с быстротой ястреба, налетающего на стаю ржанок. Бася, стоявшая с Заглобой у бойницы старого замка, заметила его в подзорную трубу и тотчас крикнула пану Заглобе:
   -- Михал скачет! Михал скачет!
   -- Вот тут ты и узнаешь его! -- воскликнул старый воин. -- Смотри внимательно, смотри, на кого он прежде всего бросится! Не тревожься!
   Подзорная труба дрожала в руках Баси. Так как в поле уже не стреляли ни из луков, ни из янычарок, то она не очень тревожилась за жизнь мужа. Ее охватило волнение, нетерпение и любопытство, душа в эту минуту полетела за мужем. Она перегнулась через стену так, что пан Заглоба, боясь, чтобы она не свалилась в ров, должен был схватить ее за талию.
   -- Двое скачут на Михала! -- крикнула она.
   -- Двумя будет меньше! -- ответил пан Заглоба.
   И действительно, два рослых спага выехали навстречу маленькому рыцарю. Судя по его одежде, они догадались, что это кто-нибудь из офицеров, и, видя маленький рост всадника, полагали, что он легко достанется им в руки. Глупцы! Они летели на верную смерть! Как только они отделились от остальных всадников, маленький рыцарь, не сдерживая даже своей лошади, мимоходом дал им по удару. Удары эти с виду были так легки, словно шлепки матери, а спаги свалились на землю и, впившись в нее пальцами, стали корчиться, как две рыси, одновременно пораженные смертоносными стрелами.
   Маленький рыцарь поскакал дальше к всадникам, носившимся по полю, всюду сея гибель. Как после окончания обедни мальчик с жестянкой, насаженной на длинную палку, обходит церковь и гасит одну за другой свечи, горящие перед алтарем, и алтарь мало-помалу погружается во мрак, так и Володыевский гасил направо и налево жизнь блестящих турецких и египетских воинов, погружая их в мрак смерти. Поняли язычники, что перед ними мастер из мастеров, и ужаснулись. Один за другим сдерживали они лошадей, чтобы не встретиться со страшным воителем, но маленький рыцарь бросался за беглецами и, как злой шершень, жалил своим жалом всадника за всадником.
   Видя все это, артиллеристы, стоявшие у крепостной пушки, радостно закричали. Некоторые подбегали к Басе и в порыве восторга целовали край ее одежды, другие ругали турок.
   -- Бася, сдержи себя! -- ежеминутно восклицал пан Заглоба, не выпуская ее из объятий, а пани Володыевской хотелось и плакать, и смеяться, и хлопать в ладоши, и кричать, и смотреть, и лететь за мужем на поле сражения. А он все мчался и мчался, и продолжал раздавать смертельные удары спагам и египетским беям.
   Наконец по всему полю раздались крики: "Гамди! Гамди!" Исповедники пророка громко призывали самого сильного из своих воинов вступить в бой с этим страшным маленьким всадником, который им казался воплощением смерти.
   Гамди давно уже заметил маленького рыцаря, но, увидав его подвиги, попросту испугался в первую минуту. Ему было страшно подвергать опасности свою великую славу и молодую жизнь при встрече с этим зловещим противником, и он притворился, что не видит его, и помчался на другой конец поля. Там он только что поразил пана Ялмбжика и пана Коса, как вдруг отчаянные крики: "Гамди! Гамди!" -- донеслись до его ушей. Тогда он понял, что дальше прятаться невозможно и что надо либо стяжать великую славу, либо сложить голову. И он издал такой пронзительный крик, что эхо отдалось в скалах, и вихрем понесся навстречу маленькому рыцарю.
   Володыевский издали заметил его и тоже сжал ногами гнедого валахского коня. Все остальные прекратили битву. Бася, которая со стены уже раньше видела все подвиги грозного Гамди-бея, несмотря на свою слепую веру в непобедимость маленького рыцаря, слегка побледнела, но пан Заглоба был совсем спокоен.
   -- Я предпочел бы быть наследником этого нехристя, чем быть теперь на его месте! -- решительным тоном сказал он.
   Пентка, хладнокровный жмудин, так был уверен в своем господине, что на лице его не отразилось ни малейшей тревоги; наоборот, увидав летевшего Гамди, он стал напевать народную песенку:
  
   Наскочил на волка пес, --
   Видно, черт его понес!
  
   А противники съезжались посреди поля между двумя рядами войск, издали смотревшими на поединок. На минуту у всех замерли сердца. Вдруг какая-то змеевидная молния сверкнула над головами сражающихся, это из рук Гамди вылетела кривая сабля, словно стрела, выпушенная из лука. Гамди согнулся в седле, точно он уже был заколот саблей, и закрыл глаза, но пан Володыевский схватил его левой рукой за шею и, приставив ему острие рапиры под мышку, помчался с ним в сторону своих. Гамди не сопротивлялся, напротив, сам пришпоривал коня; он чувствовал острие рапиры у тела и ехал, как оглушенный, только руки его бессильно повисли, а из глаз потекли слезы. Володыевский передал его Люсне, а сам вернулся на поле битвы.
   Но в турецких дружинах послышались звуки труб и дудок; это был сигнал выстраиваться -- и все помчались к своим, унося с собой стыд, тревогу и воспоминание о страшном всаднике.
   -- Это был шайтан, -- говорили между собой спаги и мамелюки. -- Кто с ним столкнется, тому не миновать смерти. Шайтан, не иначе!
   Поляки еще оставались на месте, чтобы доказать, что поле за ними, и с громким криком победы отступили под защиту своих орудий, из которых пан Потоцкий опять велел стрелять.
   Но турки стали отступать. Их бурнусы, разноцветные тюрбаны и блестящие шлемы некоторое время сверкали еще на солнце, потом скрылись в лазури.
   На месте битвы остались только убитые турки и поляки. Из замка вышла челядь, чтобы подобрать и похоронить своих. Затем прилетели вороны, чтобы заняться уборкой тел язычников, но пир их продолжался недолго: уже вечером их спугнули новые полчиша слуг пророка.
  

XVII

   На следующий день к Каменцу подъехал сам визирь во главе огромного войска спагов, янычар и ополченцев из Азии. Судя по большому количеству войск, полагали, что он сейчас же начнет штурм, но оказалось, что ему нужно было только осмотреть стены. Прибывшие с ним инженеры осматривали крепость и земляные насыпи. Навстречу визирю вышел на этот раз пан Мыслишевский с пехотой и отрядом конных волонтеров. Снова начались рукопашные схватки, но уже не столь удачные, как вчера. Наконец визирь приказал янычарам подойти к стенам. Гром орудий тотчас потряс город и замки. Подойдя к месту стоянки пана Подчаского, янычары дали залп, но так как пан Подчаский ответил сверху меткими выстрелами и можно было опасаться, что польская конница наскочит с боку на янычар, они немедленно двинулись по Жванецкой дороге и вернулись к главному войску.
   Вечером в город пробрался некий чех, который был пажом у Янчар-аги, и после того, как его избили палками по пяткам, бежал от них. От него узнали, что неприятель уже укрепился в Жванце и занял обширные поля около деревни Длужка. Беглеца старательно расспрашивали, какого мнения турки о Каменце: овладеют ли они им или нет?
   Он ответил, что настроение в войске бодрое и что предзнаменования были благоприятны. Два дня тому назад перед султанской палаткой поднялся из земли столб дыма, тонкий снизу и расширяющийся кверху огромной кистью. Муфти объяснили, что это явление означает, что слава падишаха достигнет небес и что именно он будет тем властелином, который сокрушит неприступную до сих пор Каменецкую твердыню. Это воодушевило войско. Турки, говорил беглец, боятся пана гетмана Собеского; они прекрасно помнят, как опасно сражаться с войсками Речи Посполитой в открытом поле. Они предпочитают сражаться с венецианцами, венгерцами или каким-либо другим народом. Но так как им известно, что у Речи Посполитой войска нет, то они и надеются завладеть Каменцем, хоть и не без труда. Черный Мустафа, каймакан, советовал взять город штурмом, но более благоразумный великий визирь предпочитает окружить город окопами и начать бомбардировку. Султан согласился с мнением визиря, а потому надо ожидать правильной осады.
   Так говорил беглец. Услыхав это, пан Потоцкий, ксендз епископ, пан подкоморий подольский, пан Володыевский и все старшие офицеры сильно огорчились: они рассчитывали на штурмы и надеялись, что хорошо укрепленное место даст им возможность отразить неприятеля с большим уроном для него. Они по опыту знали, что во время штурма осаждающие терпят огромные потери, что каждая отраженная атака подрывает в них уверенность в себе и, наоборот, придает мужества осажденным. Подобно тому, как збаражские рыцари, наконец, влюбились в свою оборону, в битвы, в вылазки, так и каменецкие мещане могли бы полюбить войну, особенно если бы каждая попытка турок взять крепость оканчивалась бы их поражением и победой каменчан. А правильная осада, где все сводится к траншеям, минам и установке пушек на позиции, только измучит осажденных, лишит их бодрости и склонит к переговорам. Трудно было рассчитывать на вылазки, крепостные стены не могли оставаться без войска, а челядь и мещане за стенами не выдержали бы натиска янычар.
   Сообразив все это, старшие офицеры очень опечалились и были уже не так уверены в благополучном исходе осады. И исход этот был сомнителен не только благодаря численности турецких сил, но и благодаря их личному составу. Пан Володыевский был несравненный и знаменитый воин, но в нем не было ореола величия. Кто носит в себе солнце, тот сразу согревает всех, но пламя, хотя бы и самое горячее, может согреть только тех, кто вблизи. Так было и с маленьким рыцарем. Он не умел и не мог передать другим свой и офицеры. Спустя четверть часа весь город потрясен был страшной канонадой. Маленький рыцарь, собрав желающих, сделал с ними вылазку. Янычары, не ожидавшие нападения, спали в апрошах, и поляки, набросившись на них, произвели страшное поражение; янычары, спасшиеся от мечей поляков, поспешили укрыться в своем лагере.
   После вылазки пан Михаил отправился к генералу подольскому, где застал еще епископа.
   -- Ваше преподобие,-- весело заявил он, -- вот мое мнение!
  

Глава XVIII

   Ночь, последовавшая за этой вылазкой, прошла в перестрелке, хотя и с перерывами; чуть рассвело, как было сообщено, что несколько турок подошли к воротам крепости и просят выйти для переговоров. Посоветовавшись между собою, поляки решили, что во всяком случае надо узнать, что им нужно, и послали для переговоров с послами Маковецкого и Мыслишевского.
   С Маковецким и Мыслишевским пошел за ворота также и Казимир Гумецкий. Турецких послов было тоже трое: Мухтар-бей, Саломи, рущукский паша, и Козра -- переводчик При виде поляков, вышедших для переговоров, турки поклонились им, приложив кончики пальцев к сердцу, устам и голове. Поляки вежливо отвечали на их приветствие и спросили о цели их прибытия. Паша Саломи отвечал: "Друзья! Вы нанесли нашему падишаху сильную обиду, которая непременно опечалит всех справедливых, и Бог предвечный пошлет на вас кару, если вы не поторопитесь загладить вашу вину. Ведь вами был послан к нам Юрица, который просил визиря о перемирии? Поверя вашему слову, мы вышли из окопов и из-под охраны скал, тогда вы навели на нас свои пушки, выстрелы которых нанесли нам страшное поражение, а затем сами вы бросились на нас из крепости, перебив наше войско, усеяв телами путь к палатке султана. Конечно, этот поступок ваш не пройдет для вас даром, и падишах только в таком случае окажет вам свое милосердие, простив вас, если вы тотчас же отдадите нам город и форты, выражая при этом свое искреннее сожаление и полное раскаяние".
   Пан Маковецкий отвечал послу следующее: -- Юрица -- пес, нарушивший данные ему инструкции. Он приказал также своему слуге вывесить белое знамя, за что его и будут судить военным судом. Епископ частным образом, лично от себя, спрашивал вас, нельзя ли будет заключить перемирие. Но так как и вы не переставали стрелять в нас в то время, когда к вам был отправлен посол с письмами (а я сам этому свидетель, так как осколком камня мне рассекло губу), то вам также невозможно требовать прекращения стрельбы. Если вы теперь пришли с соглашением на перемирие, то хорошо, а если нет, то передайте, друзья, вашему властелину, что мы по-прежнему будем защищать стены города, пока все не погибнем или же, что вернее, пока вы все не погибнете среди этих скал. Мы ничего не можем, друзья, сказать вам больше, кроме пожеланий, чтобы Бог продлил дни ваши и дал вам достигнуть глубокой старости.
   Этим переговоры и окончились, и послы разошлись в разные стороны. Возвратясь в крепость, Маковецкий, Гумецкий и Мыслишевский передали желания падишаха.
   -- Вы, конечно, не согласитесь на них, -- заявил Казимир Гумецкий. -- Прямо говоря, эти псы требуют, чтобы мы к вечеру выдали им ключи города.
   Многочисленное собрание отвечало на это любимым выражением:
   -- Не поживится у нас ничем этот неверный пес; не уступим ему и с позором отсюда прогоним; не хотим сдаваться!
   На этом решении и остановились. И вот опять началась стрельба. Тем временем неприятель успел переправить много тяжелых орудий на позицию, ядра которых, перелетая через брустверы, попадали в город. Всю остальную часть дня и всю ночь артиллеристы провели в тяжелых трудах. Они падали мертвыми, но некому было заменить убитых. Чувствовался страшный недостаток в прислуге, которая должна была подносить порох С рассветом канонада стихла.
   Но с зарею гром орудий опять раздался с фортов. От этой пальбы жители пробудились и наполнили собою улицы. "Готовится штурм!" -- восклицали горожане и указывали друг другу на форты. "А пан Володыевский там?" -- с беспокойством спрашивали одни. "Там! Там!" -- отвечали им другие.
   Звонили колокола в часовнях обоих фортов, а кругом раздавался бой барабанов. В то время, когда город еще спал, на рассвете зимнего утра, все это звучало торжественно и таинственно. И вдруг в турецком войске заиграли зорю. Один хор музыкантов отвечал другому, и звуки эти разливались по всему необозримому табору. Правоверные стали просыпаться. Когда совсем рассвело, то шанцы и апроши, которые тянулись длинной цепью вдоль крепости, начали ясно обозначаться, и вдруг загрохотали оттуда турецкие пушки, поднялся невыразимый, ужасный грохот и шум, которому вторило эхо в скалах Смотрича.
   На залпы турок с крепости поляки отвечали залпами, густой дым заслонил собою и Каменец, и турецкие укрепления, так что ничего нельзя было рассмотреть. Неприятельские пушки оказались смертоноснее польских, так что при городских пушках погибло сразу по два и по три из артиллерийской прислуги. По шанцам ходил францисканский монах, благословлявший орудия, и этому несчастному оторвало нос и часть губы клином из-под пушки; кроме того, этим же клином были убиты стоявшие около монаха два еврея, славившиеся храбростью и особенным искусством наводить орудия.
   Турецкие пушки преимущественно направлены были на крепостные стены. Защитником этого укрепления был пан Гумецкий, окруженный огнем и дымом; большая часть людей из его сотни погибла, другие же были все ранены. Хотя Гумецкий и сам онемел и оглох от грома орудий, но все же с помощью лятского войта принудил замолкнуть турецкую батарею до прибытия новых турецких орудий вместо прежних, оказавшихся негодными для употребления.
   Три дня непрерывно продолжалась эта бешеная канонада. Турки сменяли своих артиллеристов по четыре раза в сутки, а в Каменце одни и те же люди, без сна и пищи, раненные, задыхавшиеся от дыма, должны были находиться при пушках; солдаты все это переносили с замечательной стойкостью, но мещане до того были изнурены и упали духом, что добровольно не ушли уже к орудиям, и их подгоняли туда палками. Большинство мещан тут же кончило и жизнь. Весь вечер и ночь третьего дня, с четверга на пятницу, турки, как бы давая отдых людям на крепостных стенах, направили главные силы своих орудий на форты.
   Гранаты из больших мортир сыпались на оба форта, особенно на старый; но, впрочем, "они приносили мало вреда, -- как говорит современник, -- так как впотьмах полет каждой гранаты хорошо виден, чем и дается возможность удалиться оттуда, где граната должна упасть". Только на рассвете, когда утомленные люди падали от усталости и засыпали, много народу убито было этими гранатами.
   Пан Михаил, Кетлинг, Мыслишевский и Квасибродский стреляли из фортов в турок Генерал Потоцкий, невзирая на опасность, часто заходил на них, и задумчиво расхаживал под градом пуль и ядер.
   К вечеру пальба сделалась сильнее. Теперь Потоцкий приблизился к маленькому рыцарю и сказал:
   -- Господин полковник, мы здесь не удержимся.
   -- До тех пор, пока они не прекратят пальбы, мы удержимся, -- отвечал пан Михаил. -- Но они выгонят нас минами, они уже и теперь роют.
   -- Неужели роют? -- спросил генерал с волнением.
   -- Семьдесят орудий стреляют, -- сказал Володыевский, -- и грохот выстрелов почти не прекращается, но случаются минуты затишья. Как только наступит такая минута, прошу вас только внимательно прислушаться, и вы подстережете их работу.
   И эта минута не заставила себя долго ждать, да к тому же и случай помог им. У турок внезапно разорвало одну из громадных пушек, что вызвало среди них замешательство. И пока с других батарей послали узнать о случившемся, стрельба на время прекратилась.
   В это время Потоцкий и маленький рыцарь подошли к самому концу одного из батальонов и стали прислушиваться. Вдруг до слуха их донеслись совершенно отчетливые удары мотыг, которыми, по-видимому, долбили скалистую стену.
   -- Роют, -- сказал Потоцкий.
   -- Роют, -- повторил Володыевский.
   И оба замолчали. Генерал был сильно встревожен и сжал руками свою голову. Видя это, маленький рыцарь сказал:
   -- Это вещь обыкновенная при всякой осаде. Под Зборажем враги рыли под нами мины день и ночь.
   Потоцкий, подняв голову, спросил Володыевского:
   -- А как поступал Вишневецкий в таком случае?
   -- Мы суживали все более и более наши окопы.
   -- А нам как следует поступить?
   -- Нам надо забрать пушки и все, что только возможно взять с собою, и перенести в старый замок, потому что он построен на таких скалах, что их не взорвать и минами. Я всегда думал, что форты послужат нам только для того, чтобы дать первый отпор неприятелю; я даже предполагал, что нам придется самим их взорвать на воздух и защищать серьезно только старый замок.
   На минуту воцарилось молчание, голова генерала опять склонилась на грудь.
   -- А если нам придется отступить и из старого замка? Куда мы тогда денемся? -- произнес он взволнованным голосом.
   Усы Володыевского шевельнулись, он выпрямился и, указывая пальцем на землю, сказал:
   -- Я -- только туда!
   В тот же момент раздался опять гром орудий, и гранаты посыпались на стены крепости. Но так как наступили уже сумерки, то летящие гранаты были хорошо видны. Генерал удалился, а маленький рыцарь отправился на батареи, где стал ободрять осажденных, давая им советы, и затем, встретив Кетлинга, сказал:
   -- Ну что?
   На лице Кетлинга показалась кроткая улыбка.
   -- От гранат светло, как днем, -- сказал он, подавая руку пану Михаилу. -- Не жалеют они для нас освещения!
   -- У них разорвало большое орудие. Что, это твоя работа?
   -- Моя.
   -- Мне страшно хочется спать.
   -- И мне тоже, но некогда.
   -- Да, -- сказал Володыевский, -- и жены наши теперь в тревоге. При этой мысли и сон пропадает.
   -- Они молятся за нас, -- сказал Кетлинг, поднимая глаза к темному небу, где летали гранаты.
   -- Дай Бог здоровья им обеим!
   -- Между женщинами, -- начал Кетлинг, -- нет.
   Не успел он окончить своих слов, как Володыевский, стоявший в это время спиною к стенам, внезапно закричал необыкновенным голосом:
   -- Господи помилуй, что я вижу!
   И Володыевский кинулся бежать. Чрезвычайно удивленный Кетлинг оглянулся и недалеко от батареи увидал Басю, Заглобу и жмудина Пентка.
   -- К стене, к стене! -- кричал маленький рыцарь, увлекая их как можно скорее под прикрытие блиндажа. -- Господи, что же это такое!
   -- Что ты поделаешь с такою, как она! -- говорил прерывающимся голосом и задыхаясь Заглоба. -- Прошу, уговариваю: "Погубишь и себя, и меня!" Становлюсь на колени -- ничего не помогает. Не мог же я ее одну пустить! Ничего не мог сделать, ничего! "Пойду да пойду!" Вот она какая!
   На лице Баси выражался испуг, она чуть не плакала. Но причиной ее испуга были не гранаты и ни гром орудий -- она боялась гнева мужа своего. Со сложенными по-детски ручками, она со слезами на глазах говорила ему:
   -- Я не могла оставаться, Миша; ей-Богу, не могла! Не сердись, Миша, я не могу оставаться, когда ты здесь погибаешь, не могу, не могу!
   Действительно, пан Володыевский рассердился на жену и крикнул было: "Бася, да побойся ты Бога!" Но затем ему жаль стало упрекать свою верную подругу, и, когда головка Баси прижалась к его груди, он проговорил:
   -- Товарищ ты мой верный, верный до смерти! И он заключил ее в свои объятия.
   Между тем старый шляхтич, прячась под стеною, торопливо передавал Кетлингу следующее:
   -- Хотела и твоя идти, да мы ее обманули, сказали, что не пойдем. Как же! В ее-то положении,. Родится у тебя артиллерийский генерал, подлец я буду, если не генерал!.. Да, а на мост, который ведет из города в крепость, гранаты падают, как груши. Я думал, что умру... со злости, а не от страху. Я поскользнулся и упал на острые осколки и так поцарапался, что неделю нельзя будет садиться. Придется монахиням лечить меня, отбросив в сторону стыдливость. Ох! А эти шельмы стреляют да стреляют, чтоб их гром побил. Пан Потоцкий хочет мне передать команду!.. Дайте вина солдатам, иначе они не выдержат. Смотрите, смотрите, граната!.. Ей-Богу, упадет где-нибудь здесь!.. Спрячьте Басю. ей-Богу, близко!..
   Но граната эта упала довольно далеко, на крышу лютеранской часовни в старом замке. Так как своды этой часовни были очень прочные, то поляки сделали из нее пороховой склад. Но упавшая на нее граната пробила свод, вследствие чего произошел взрыв, треск от него был сильнее пушечных выстрелов; оба форта потряслись в своем основании. Люди на батареях сильно встревожились, и оттуда послышались громкие возгласы, пушечная пальба стихла с обеих неприятельских сторон.
   Оставив Заглобу и Басю, Кетлинг с Володыевским побежали на крепостную стену. Одну только минуту слышно было, как они, задыхаясь, отдавали какие-то приказания, но затем бой турецкого барабана заглушил их голоса.
   -- Будет штурм, -- прошептал Заглоба.
   Услышав взрыв, турки, по-видимому, убеждены были, что взорвало оба форта, а верные их защитники пали под развалинами или смешались от ужаса. Думая таким образом, они готовы были идти штурмом. Тем временем в шанцах падишаха раздавался сильный бой барабана. Многочисленная толпа янычар, выйдя из шанцев, быстро побежала к крепости. Огни уже были погашены в обоих лагерях, но при свете месяца ясно были видны белые шапки янычар. На штурм вышло несколько тысяч янычар и несколько сот волонтеров. Многим из этих воинов уже не пришлось больше увидеть своего отечества, но они бежали на этот штурм, надеясь праздновать полную победу.
   Маленький рыцарь быстро пробежал вдоль стен.
   -- Не стрелять! Ждите команды, -- кричал он около каждого орудия.
   Взбешенные турками драгуны, вооруженные мушкетами, прилегли на верху вала. Всюду воцарилась тишина, прерываемая только звуками шагов турок. Чем они ближе подступали к крепости, тем более и более убеждались, что сразу возьмут оба форта. Большинство янычар предполагало, что защитники ушли в город и на стенах никого не осталось. Достигнув рва, они начали наполнять его фашинами, мешками с шерстью, снопами соломы, так что в одну минуту ров наполнился. На стенах все молчало. Но только что первые ряды янычар вступили на подстилку засыпанного ими рва, как вдруг с одного из бастионов послышался пистолетный выстрел и громкая команда:
   - Пли!
   И вдруг на обоих фортах и соединяющих их окопах вспыхнул огонь. Раздалась пушечная пальба, ружейные выстрелы, крики сражающихся. Янычары и турецкие волонтеры сражались, сбившись в одну кучу, так что каждый выстрел осажденных поляков находил себе верную жертву. Некоторые из турок кинулись на стену, с которой были соединены бастионы, и попали между трех огней. Обеспамятев от ужаса, неприятели сбились в беспорядочную кучу, и вскоре эта куча превратилась в холмы судорожно подергивающихся в предсмертной агонии тел. Как только Кетлинг увидал этих столпившихся турок, он стал осыпать их картечью с обеих сторон, и тогда они попробовали спастись бегством, но Кетлинг отрезал им путь к спасению, направив выстрелы на узкий проход между бастионами.
   Таким образом, поляки отбили штурм по всей линии. Турецкое войско, обезумев от ужаса, издавая крики, обратилось в бегство. В это время турки поспешно зажгли на своих шанцах смоляные бочки, фонари, огни и ракеты, чтобы воспрепятствовать вылазке поляков, а также и осветить дорогу для беглецов.
   Увидав, что часть турецкого отряда заперта в западне, маленький рыцарь кинулся со своими драгунами на янычар. Эти последние еще раз попробовали спастись бегством, бросившись к выходу, но встречены были целым дождем свинца и олова, направленного на них Кетлингом, и проход этот тотчас же загражден был высоким валом, состоявшим из мертвых тел. Тем, которые остались в живых, предстояло также погибнуть, потому что поляки не намерены были никого брать в плен. Янычары бились, как львы. Собравшись в группы по пятеро, по трое, по двое, эти сильные люди, вооруженные копьями, ятаганами и саблями, бились отчаянно. Зная, что им не избежать смерти, они, обезумев от ужаса и ярости, бросались поодиночке на воинов. Драгуны моментально рассекали их саблями на куски. Польские воины также не уступали янычарам. Бессонница, голод и усталость до того озлобили поляков, что они, как разъяренные львы, кидались на неприятелей и без пощады крошили их саблями в куски. При свете смоляных бочек, зажженных по приказанию Кетлинга, чтобы осветить поле битвы, можно было рассмотреть стойких Мазуров, которые отчаянно дрались с янычарами и рубили саблями. Сражаясь на другом крыле, маленький рыцарь превзошел себя, зная, что жена следит за каждым его движением. Турки были убеждены, что встреча с Володыевским будет стоить им жизни. Подобное мнение о маленьком рыцаре явилось у турок по впечатлениям прежних схваток, а также по рассказам хотинских турок Вследствие этого янычары, попавшие в западню между бастионами, увидев Володыевского, закрывали глаза и без сопротивления умирали под ударами шпаги его, произнося: "Кишмет". Но вот янычары уже не в состоянии были сопротивляться, они кинулись к выходу, загороженному кучей мертвых тел, и были все перебиты поляками.
   Войско, все в крови, с песнями и криками возвращалось по рву, усеянному трупами турок Неприятели обменялись еще один раз залпами, и затем все смолкло.
   -- Слава Богу, -- сказал пан Михаил, -- теперь будет тихо до завтрашней зари, и можно будет отдохнуть, а мы заслужили отдых
   Но надежда на отдых не оправдалась, так как с наступлением ночи опять послышался звон мотыг, которыми турки долбили каменную стену.
   -- Ах, это хуже пушечного грома, -- произнес, прислушиваясь, Кетлинг.
   -- Вот бы теперь сделать вылазку! -- заметил маленький рыцарь. -- К несчастью, это невозможно, потому что солдаты страшно утомлены. Они не спали и не ели все эти дни, хотя в припасах нет недостатка: не было свободного времени. К тому же при минерах находятся постоянно на страже несколько тысяч янычар, чтобы мы не помешали как-нибудь работе. Нам только одно остается -- взорвать самим свой замок и запереться в старом.
   --- Только не сегодня, -- отвечал Кетлинг. -- Посмотри -- люди попадали, как слоны, и спят мертвым сном. Драгуны даже не вытерли своих сабель.
   -- Бася, ступай назад в город и ложись спать, -- заявил вдруг Володыевский.
   -- Хорошо, Миша, я пойду, если ты хочешь, -- покорно отвечала Бася, -- но теперь монастырь заперт, а мне хотелось бы остаться здесь и посидеть около тебя, когда ты заснешь.
   -- Удивительная вещь, -- сказал Володыевский, -- после такой работы у меня совсем пропал сон и даже нет охоты ложиться.
   -- Это потому, что ты разгорячился, играя с янычарами, -- сказал Заглоба. -- Так всегда бывало и со мной. Я никогда не мог спать после сражения. Что же касается Баси, то к чему ей тащиться по ночи в запертый монастырь. Не лучше ли ей остаться до утренней зари.
   Бася, подбежав к старому шляхтичу, обняла его. Володыевский, желая исполнить желание жены, сказал ей:
   -- Если так, то пойдем в комнаты.
   И они отправились. Но войдя в дом, увидали, что комнаты полны пыли от штукатурки, которая потрескалась во время бомбардировки, вследствие чего Бася с мужем пошли опять к стенам и сели в нише старых замурованных ворот.
   Здесь, в нише, они сидели, прижавшись друг к другу. Тихая, теплая августовская ночь была светла от полного месяца, освещавшего своими серебристыми лучами лицо Баси и пана Михаила. На дворе крепости там и сям видны были группы спящих солдат и трупы погибших воинов, которых еще не успели похоронить. Мерцающие лучи месяца перебегали по этим группам, как бы желая знать, кто из этих воинов спит от усталости и кто уже уснул мертвым сном. За стенами замка, в промежутке между двумя бастионами, где лежали трупы янычар, крепостная челядь и драгуны копошились около мертвецов, обирая с них все, что только можно было взять. Добыча для них была дороже сна. С зажженными фонарями в руках они разговаривали между собою, а один даже пел песенку, содержание которой совершенно не соответствовало занятию певца:
  
   "Зачем мне наряды, казна золотая,
   Алмазы с их чудной игрой?
   Я счастлива буду, весь век голодая,
   В избушке, мой милый, с тобой!"
  
   Вскоре, однако, и здесь все стихло. И в этой немой тишине слышались только глухие удары мотыг да возгласы польских часовых: "Слушай же!" Очарованные этой чудной ночью, Бася и маленький рыцарь чувствовали какую-то грусть и вместе с тем сладкую истому. Бася, взглянув на мужа, увидала, что и он глядит на нее.
   -- Миша, ты не спишь?
   -- Удивительно, но мне совершенно не хочется спать!
   -- А хорошо тебе здесь?
   -- Хорошо. А тебе?
   Кивнув головой, Бася отвечала:
   -- Ах, как хорошо, Миша! Ты слышал, что там сейчас пели? "Я счастлива буду, весь век голодая, в избушке, мой милый, с тобой!..". -- повторила Бася последние слова песни.
   Затем они снова замолчали. Наконец маленький рыцарь произнес:
   -- Бася! Послушай, Бася!
   -- Что, Миша?
   -- По правде сказать, нам так хорошо друг с другом, что если бы один из нас был убит, другой страшно затосковал бы...
   Для Баси было ясно, что муж, говоря "если бы один из нас был убит" вместо "если б один из нас умер", намекал только на свою смерть. В ее голове мелькнула мысль, что муж, вероятно, не рассчитывает остаться в живых при этой осаде, а потому и задумал приготовить ее к этому страшному удару. Предчувствие чего-то ужасного как клещами стиснуло ей сердце, и, заломив руки, она закричала:
   -- Миша, сжалься надо мной и над собой!..
   Маленький рыцарь отвечал ей взволнованным голосом, но, по-видимому, спокойно:
   -- Вот видишь, Бася, ты не права, -- сказал он, -- потому что, хорошенько подумав, что такое наша жизнь? И над чем тут голову ломать? Кого удовлетворит земное счастье и любовь, когда все здесь так хрупко, как высохшая веточка?.. Правда?..
   Но рыдания Баси были ему ответом. Затем она сказала:
   -- Не хочу, не хочу, не хочу!..
   -- Клянусь Богом, ты не права, -- повторил опять маленький рыцарь. -- Посмотри: там вверху, за этим тихим месяцем -- страна вечного счастья. О такой стране стоит поговорить! Кто достигнет одного из лугов, находящихся там, тот, как усталый, измученный конь, вздохнет наконец вольно и будет пастись без тревоги. Когда настанет и мой черед (а ведь это для солдата дело обыкновенное), ты должна сказать сама себе: "Ничего!" Просто должна сама себе сказать: "Миша уехал далеко -- дальше, чем отсюда до Литвы, но ничего! Я ведь тоже поеду за ним следом". Бася, да полно же, не плачь! Кто раньше из нас уедет туда, тот приготовит другому квартиру -- вот и все!..
   И, вдохновившись и как бы заглядывая в будущее, Володыевский взглянул на небо и продолжал:
   -- Какое счастье предстоит нам! Допустим, что я уже буду там. Вдруг кто-то начинает стучаться в небесные врата. Святой Петр отворяет я бегу посмотреть, кто пришел. Боже, это моя Бася!.. Как я брошусь к ней тогда, как закричу от радости!.. Господи, слова не выговоришь, пожалуй, от счастья! И не будет больше слез, а только вечная радость и веселье! Там не будет ни турок, ни пушек, ни мин под стенами, там наступит, наконец, покой и счастье! Эх, Бася, запомни раз навсегда: это ничего!
   -- Миша, Миша! -- повторила Бася.
   И снова воцарилась тишина, нарушаемая только глухими ударами мотыг в каменную скалу.
   Вдруг пан Михаил произнес:
   -- Бася, давай вместе помолимся.
   И они стали молиться. Мало-помалу молитва успокоила их, и сон сомкнул им глаза.
   Перед рассветом Володыевский проводил жену до моста, который соединял крепость с городом.
   -- Помни, Бася, -- это ничего! -- сказал он, прощаясь с нею.
  

Глава XIX

   С рассветом канонада возобновилась. Вырытый турками ров тянулся на пятьсот футов вдоль стен крепости и в одном месте доходил даже до самой стены. Турки без перерыва стреляли с окопов, употребляя для этого винтовки. От этих выстрелов поляки прятались за кожаными мешками, набитыми шерстью, но, кроме того, с шанцев турки посылали в неприятеля гранаты и бомбы, и поляки то и дело падали мертвыми около своих пушек. Из пехоты маленького рыцаря сразу было убито гранатой шесть человек, а у пушек убиты были один за другим все пушкари. Наконец, вечером уже для всех офицеров стало ясно, что необходимо удалиться из новой крепости, тем более что ежеминутно нужно было ожидать, что турки взорвут одну из мин. Вследствие этого ночью, при неумолкаемой пальбе, каждая сотня воинов, имея во главе своего ротмистра, успела еще до утра перенести в старый замок все пушки, порох и провизию. Старый замок, построенный на скале, был безопаснее: его не так скоро можно было взять и труднее подвести мины. На военном совете Володыевский сказал, что готов защищаться в старом замке хоть целый год, только бы не вздумали вести с турками переговоров о мире. Весть об этих словах Володыевского разнеслась по всему городу и ободрила народ. Все знали, что Володыевский до последнего дыхания будет верен данному слову. Оставляя новый замок, поляки подвели мины под оба бастиона и под главную часть новой крепости, которые перед полуднем и были взорваны. Но туркам этот взрыв не причинил много вреда, и они не заняли тотчас города, так как еще не успели забыть о вчерашнем погроме. Разрушенная крепость представляла громадный вал обломков и развалин. Хотя эти развалины и представляли затруднение для входа неприятеля, но зато они служили прикрытием для турецких стрелков и минеров (что было еще хуже), которые уже принялись за новую мину. Эти работы у турок производились очень успешно, так как за ними следили опытные итальянские и венгерские инженеры, служившие падишаху. Поляки не могли вредить туркам никаким оружием, так как те были скрыты от них. Маленький рыцарь начал уже подумывать о вылазке, но тотчас устроить этого- было нельзя. Утомленные солдаты почти не в состоянии были шевельнуть рукой, так как у каждого из них на правом плече образовались от беспрерывного прикладывания ружья опухоли и кровоподтеки. А между тем следовало как можно скорее прервать работы турок, иначе главные ворота замка могли быть взорваны. Обдумав все это, маленький рыцарь распорядился устроить за воротамй высокий вал и, не теряя присутствия духа, заявил:
   -- Что за беда! Если взорвут ворота -- мы будем защищаться за валом; взлетит и этот -- мы успеем насыпать новый вал; и так далее -- до тех пор, пока у нас под ногами будет хоть аршин земли.
   Но генерал подольский, уже не имевший ни малейшей надежды, возразил на это:
   -- А когда и аршина не останется?
   -- Тогда и нас не останется, -- ответил маленький рыцарь.
   И вот Володыевский велел бросать в турок ручные гранаты, наносившие им много вреда. Особенным искусством в этом деле отличался поручик Дембинский; немало турок погибло от его работы, пока самому ему не оторвала руку лопнувшая в ней граната. От подобного же случая умер и капитан Шмидт. Солдаты гибли и от пушечного огня, и от метких выстрелов янычар, которых прикрывали развалины новой крепости. Поляки же нечасто стреляли из крепостных орудий, чем были сильно опечалены все горожане. "Если наши не стреляют -- значит, и сам Володыевский сомневается в том, что может отстоять город", -- говорили жители. Но ни один из военных не решался первым даже заикнуться о том, что осталась только одна надежда -- на переговоры с неприятелем. Но Ланцкоронский громко заявлял об этом, зная, что воинская честь для него не обязательна. Впрочем, сначала послали Васильковского к генералу разузнать о состоянии дел в крепости. Генерал сообщил, что он не надеется, чтобы крепость устояла до вечера, но что защитники ее убеждены в противном.
   Получив такой ответ, военные также заговорили: "Мы делали все, что могли, никто из нас не щадил себя, но что невозможно -- то невозможно, и надо вступить с турками в переговоры". Об этих речах узнали горожане, и на площади у ратуши собралась толпа народу. Но народ не изъявлял желания начать переговоры с турками и, по-видимому, вовсе не хотел этого, хотя и не высказывал ничего. Только несколько богатых армянских купцов в душе рады были окончанию осады, так как их торговля могла опять возобновиться, все же прочие армяне, издавна уже поселившиеся в Польше, а также ляхи и русины желали защищаться. "Уж если надо было сдаваться, то следовало сделать это сразу, -- тихо говорили то здесь, то там, -- потому что тогда можно было бы выговорить хорошие условия, но теперь враги будут немилостивы, и лучше уж погибнуть под развалинами".
   Народ стал высказывать свое неудовольствие все громче и громче, но вдруг этот ропот обратился в крики восторга, и громкое "ура" огласило площадь.
   Что было причиной этой радости? Народ увидал появившегося на площади Володыевского в сопровождении Гумецкого, которых генерал послал сообщить горожанам о положении дел в крепости. Крики восторга потрясли воздух при виде любимого рыцаря; одни так кричали, как будто турки вошли в город, у других же при виде маленького рыцаря показались слезы на глазах, так как следы страшного утомления отразились на его лице, худом и почерневшем от порохового дыма, глаза были красны и совершенно ввалились, но на вид он был бодр и весел. Прибывшие едва могли протиснуться сквозь толпу и добрались наконец до залы совета, где их встретили с большою радостью. Епископ тотчас же им сказал:
   -- Дорогие братья! Nec Hercules contra plures! Нам писал уже генерал подольский, что вы принуждены сдаться.
   Но пылкий Гумецкий, не обращая внимания на присутствовавших, резко возразил:
   -- Генерал потерял голову и обладает только одним качеством, что не дорожит ею. Что же касается защиты крепости, я уступаю слово Володыевскому, который сумеет лучше меня рассказать об этом.
   Все присутствовавшие взглянули на Володыевского, который, пошевелив усами, отвечал:
   -- Боже мой! Кто здесь затеял разговор о сдаче? Не все ли мы присягнули именем Божиим, что погибнем скорее все до одного?
   -- Мы присягнули, что сделаем все, что от нас зависит, и мы все уже сделали! -- отвечал епископ.
   -- Кто что обещал, пусть сам и отвечает за это! А я и Кетлинг присягнули, что не отдадим неприятелю крепости, пока мы живы, -- и не отдадим. Если я обязан пред обыкновенным человеком сдержать свое слово, то что же должен я сделать по отношению к Богу, который превосходит бесконечно всех нас?
   -- Но в каком состоянии крепость? Мы слышали, что под воротами неприятель вырыл подкоп? Долго ли вы выдержите?-- спрашивали многочисленные голоса.
   -- Есть ли под воротами подкоп или еще только будет, а перед воротами уже существует прекрасный вал, и я приказал втащить на него орудия. Дорогие братья, побойтесь Бога! Подумайте только о том, что надо будет предать храмы Божьи в руки неверных, которые превратят их в мечети, чтобы в них совершать свои мерзости. Как же вы говорите так легко о сдаче города? С каким духом отворите вы ворота, чтобы впустить врагов в самое сердце отечества? Я сижу в самом замке и не боюсь подкопов, а вы здесь, вдали в крепости, в городе, их боитесь. Бога ради молю вас, не уступайте неприятелю, пока живы! Пусть память о нашей обороне останется в потомстве такою, как осталась и оборона Збоража.
   -- Турки превратят крепость в груду развалин, -- заметил кто-то,
   -- Пускай! И за развалинами можно защищаться!
   При этих словах маленький рыцарь вышел из себя.
   -- И я буду защищаться за кучей развалин, если мне поможет Бог! Скажу вам прямо: не отдам туркам крепости! Слышите?
   -- И погубишь город? -- спросил епископ.
   -- Пусть лучше погибнет, чем перейдет в руки неверных! Я сдержу присягу! Я не стану больше тратить слов л пойду назад к своим пушкам. Они одни защищают Речь Посполитую, а все остальные ее продают!..
   И он удалился. Гумецкий последовал за ним, причем сильно хлопнул дверью на прощанье. Они спешили вернуться в крепость, где им легче дышалось среди разрушения, мертвых тел, пуль, -- легче, чем среди трусливых и недоверчивых людей. Пан Маковецкий нагнал их по пути.
   -- Миша, -- сказал он, -- скажи мне откровенно, говорил ли ты о защите крепости для ободрения унывающих или ты и впрямь рассчитываешь удержаться в замке?
   Пожав плечами, Володыевский отвечал:
   -- Пусть город сдается, а я, ей-Богу, целый год буду еще защищаться!
   -- Почему вы не стреляете? Все перепугались за вас и потому заговорили о сдаче.
   -- Мы не стреляем потому, что занялись бросаньем ручных гранат. Гранаты эти приносят больше вреда неприятельским минерам.
   -- Послушай, Миша, есть ли у вас в замке такие орудия, которые могли бы обстреливать пространство позади русских ворот? Если, чего не дай Боже, турки прорвутся, они подойдут к воротам. Я охраняю их изо всех сил; но с одними мещанами, без солдат, ничего не поделаешь.
   -- Не беспокойся, дружище! -- отвечал Володыевский. -- Я направил уже в ту сторону пятнадцать пушек О замке тоже не тревожьтесь. Мы не только сами отразим неприятеля, но даже, если понадобится, вышлем и вам к воротам подкрепление.
   Слова Володыевского очень обрадовали пана Маковецкого, и он уже намеревался уйти, как вдруг Володыевский, удержав его, спросил:
   -- Скажи, пожалуйста, -- ты ведь чаще меня бываешь на этих совещаниях, -- скажи мне, хотят ли они нас только испытать или в самом деле думают отдать Каменец султану?
   Опустив голову, Маковецкий отвечал:
   -- Миша, отвечай мне искренно, разве не этим должно кончиться дело? Некоторое время мы еще продержимся, неделю, две, месяц, два месяца, -- а в конце концов все-таки принуждены будем сдаться.
   Маленький рыцарь бросил на него угрюмый взгляд и, подняв руки, проговорил:
   -- И ты, Брут, против меня? В таком случае позор падет на вас одних, так как я не привык к нему!
   И таким образом, с горечью в сердцах, они расстались.
   Только что маленький рыцарь вернулся в крепость, как неприятель взорвал главные ворота старой крепости. С минуту канониры не могли прийти в себя от ужаса. Облака дыма и пыли поднимались к небу, а каменья и кирпичи летели во все стороны. В ту же минуту враги ринулись в пролом, но Кетлинг не допустил их ворваться в крепость, встретив картечью, и повторял этот маневр несколько раз. Володыевский, Гумецкий и Мыслишевский поспешили на помощь Кетлингу с пехотой и драгунами, и весь вал густо покрылся солдатами. Началась взаимная перестрелка двух враждующих сторон. Стреляли из мушкетов и винтовок, осыпая вал пулями, как дождем. Турки засели в развалинах новой крепости -- в каждой нише, за каменьями, в каждом отверстии сидело их по три, по два, по пяти, по десятку, -- и оттуда стреляли в поляков. Из Хотина то и дело прибывало новое подкрепление туркам. Один отряд шел за другим, и, скрывшись под развалинами, они начинали тотчас же стрелять в поляков. Тюрбаны наводнили весь двор новой крепости. Время от времени это море тюрбанов устремлялось, издавая дикие крики, к пролому. Но там их встречал Кетлинг ядрами и картечью, которые убивали их наповал, загораживая эту брешь трепетавшими кучами человеческого мяса. Четыре раза порывались янычары кидаться на приступ, но Кетлинг каждый раз отражал их нападения. Сам Кетлинг был похож на гения войны, окруженный дымом, пламенем и лопающимися гранатами. А между тем лицо его не выражало никакого беспокойства, и в нем не заметно было никакого волнения. Он внимательно следил за проломом"и время от времени, взяв фитиль из рук пушкаря, сам приближал его к орудию, зорко следя за результатом выстрелов. То вдруг улыбка начинала скользить по его губам, и он говорил своим товарищам:
   -- Не войдут!..
   Это был бой не на жизнь, а на смерть. Войска обеих неприятельских сторон как бы желали превзойти друг друга в этой борьбе, сражаясь с беззаветной храбростью. Офицеры, казалось, хотели опередить солдат, и наоборот. Эти воины не думали о смерти и не обращали на нее никакого внимания. А между тем здесь погибло много людей. Смерть унесла уже Гумецкого и коменданта киянов Мокошинского. Затем был ранен в грудь старик Канушевский, давнишний приятель маленького рыцаря. Это был седой солдат с душою ягненка, но вместе с тем и грозный, как лев. Маленький рыцарь успел поддержать раненого старика, иначе он грохнулся бы о землю. Старик, умирая, проговорил: "Дай руку, дай скорей руку!.." -- и через секунду добавил: "Слава Богу", и смертная бледность покрыла его лицо. Происшествие это было перед четвертым штурмом. Партии янычар как-то удалось пробраться в пролом, но Кетлинг встретил их сильным огнем, благодаря чему они уже не возвратились обратно. В это время на турок напал и маленький рыцарь с пехотой и с помощью прикладов и штыков отразил нападающих
   Время шло, а битва все не утихала. В городе уже узнали о геройской обороне. Это известие всех наэлектризовало и возбудило у многих жажду к битве... Мещане, особенно молодежь, подбадривая один другого, говорили: "Идем на помощь в замок! Идем, идем! Не допустим погибнуть братьям! Вперед!" Эти возгласы были слышны по всему городу. И вот несколько сотен людей, вооруженных кое-каким оружием, но большим запасом мужества, двинулись к мосту. Неприятель, заметив их, тотчас же направил на них свои выстрелы, и мост вскоре покрылся трупами этих несчастных, но все-таки некоторым из них удалось перейти его, и в ту же минуту, стоя на валу, они вступили в бой с турками.
   Наконец и четвертый штурм был отбит поляками со страшным уроном для турок; все надеялись хоть немного отдохнуть. Однако этим надеждам не суждено было сбыться. Битва продолжалась до самого вечера. Только в девять часов перестрелка прекратилась, и турки удалились от развалин новой крепости; оставшиеся в живых польские офицеры начали осматривать пролом. Володыевский тотчас же приказал заваливать эту брешь чем попало. Все войско, не исключая и офицеров, трудилось без устали, без различия положений. Брешь была заложена бревнами, фашинами, обломками и землей. Хотя все знали, что турки каждую минуту могли возобновить бомбардировку, но по окончании работы лица всех воинов прояснились и надежда, вместе с желанием новых подвигов, опять наполнила их души. В этот день поляки одержали большую победу над турками.
   Взяв друг друга под руки, Кетлинг с Володыевским по окончании работы обошли площадь, стены, осмотрели двор новой крепости и были очень обрадованы, увидев большие потери неприятеля.
   -- Там труп лежит на трупе, -- сказал маленький рыцарь, указывая на развалины, -- а около пролома такие кучи турок, что хоть лестницу приставляй. Кетлинг, ведь это твоя работа!
   -- Лучше всего, что мы так заделали теперь пролом, что туркам опять нет доступа, и им придется начинать новый подкоп. Их войска бесчисленны, но такая осада через один или два месяца должна им наконец опротиветь.
   -- А за это время успеет прийти к нам на помощь гетман Собеский. Во всяком случае, что бы ни случилось, мы с тобой связаны присягой, -- сказал Володыевский.
   В это мгновение они посмотрели друг на друга; затем маленький рыцарь спросил едва слышно:
   -- А сделал ты, о чем я тебе говорил?
   -- Все готово, -- прошептал Кетлинг, -- но я думаю, что до этого не дойдет, так как мы действительно можем продержаться здесь довольно долго и иметь еще немало таких дней, как нынешний.
   -- Если бы Бог послал и завтра тоже!
   -- Аминь, -- ответил Кетлинг, поднимая глаза к небу. Затем разговор их был прерван пушечной пальбой. Турки
   снова стали обстреливать крепость гранатами. Но большинство гранат лопались, не достигая цели, и мгновенно гасли. Кетлинг следил за полетом гранат глазами знатока.
   -- На том шанце, откуда стреляют теперь, фитили у гранат слишком сильно пропитаны серою, -- сказал он.
   -- Начинают стрелять и на прочих, -- отвечал Володыевский.
   Началась бомбардировка. Но турки обстреливали теперь больше город, нежели крепость. Зато они начали с трех сторон рыть новые мины. По-видимому, враги твердо решились взорвать на воздух Каменец.
   Кетлинг и пан Михаил приказали опять бросать ручные гранаты в ту сторону, откуда слышались удары мотыг. Но результата, который получался от этого метания гранат, за темнотою ночи нельзя было видеть. К тому же глаза, всех поляков устремлены были к городу, над которым носились гранаты, многие из них разрывались в воздухе, другие же падали на крыши домов. В городе сразу загорелись костел св. Екатерины и церковь св. Георгия в русской части города; горела также и армянская церковь, которая еще раньше, днем загорелась, а теперь от гранат окончательно сгорела. С каждою минутою пожар становился все сильнее и сильнее, и зарево осветило всю окрестность. В крепости слышны были крики, долетавшие туда из города; казалось, что горит весь город.
   -- Скверно! -- сказал Кетлинг. -- Теперь мещане потеряют присутствие духа.
   -- Пускай горит все, -- отвечал маленький рыцарь, -- лишь бы уцелела скала, на которой можно защищаться!
   Тем временем крики, доносившиеся из города, становились все сильнее и сильнее. Теперь уже горели склады на армянском базаре, которые загорелись от пламени, перешедшего на них с армянской церкви! Тут горели драгоценные товары -- ковры, меха, золотые и серебряные вещи, принадлежавшие армянским купцам. Через минуту пламя начало показываться и над домами обывателей.
   -- Кетлинг, -- отозвался сильно встревоженный Володыевский, -- следи за бросанием ручных гранат и мешай, сколько можешь, больше неприятельским минерам, а я поеду в город: у меня сердце замирает от страха и неизвестности о судьбе монастыря доминиканок. Слава Богу, что хоть замок оставили в покое, так что можно и отлучиться.
   Володыевский сел на коня и умчался. Через два часа он возвратился в крепость с Мушальским, который уже выздоровел от раны, полученной им от Гамди. Приехав в замок, он рассчитывал, что сможет оказать помощь осажденным стрельбою из лука.
   -- Здравствуйте! -- сказал Кетлинг. -- Я уже начал было беспокоиться. Ну, что делается у доминиканок?
   -- Все, слава Богу, благополучно! -- отвечал Володыевский. -- Ни одна граната туда не попала. Место самое спокойное и безопасное.
   -- Слава Богу! А Христя не перепугалась?
   -- Спокойна, как у себя дома. Сидит себе с Басей вдвоем в одной келье, и с ними пан Заглоба. При них и Нововейский, к которому возвратилось сознание. Он просил меня взять его с собою; но бедняга еще не может стоять долго на ногах Кетлинг, поезжай теперь ты, а я подежурю за тебя
   Кетлинг бросился обнимать Волдыевского. Его душа уже давно стремилась к Христе -- и он приказал оседлать коня. В ожидании, пока его приказание будет исполнено, Кетлинг стал опять расспрашивать маленького рыцаря о том, что происходит в городе.
   -- Мещане тушат огонь и довольно спокойны, но богатые армянские купцы, у которых горят лавки, отправили депутацию к епископу с требованием сдать город неприятелю. Узнав об этом, я, хоть и дал себе слово не являться больше на эти совещания, пошел однако, чтобы узнать, в чем дело. Там я дал пощечину одному из них, который больше всех настаивал на том, чтобы сдать город. Епископ за это разгневался на меня. Плохо, брат! Трусость начинает проявляться у многих; нашу готовность защищаться никто и в грош не ставит. Нам не сочувствуют, не хвалят и говорят, что мы понапрасну подвергаем город опасности. Я слышал также, что на Маковецкого нападали за то, что он не соглашался на минутные переговоры с неприятелем. Сам епископ заявил ему: "Мы не изменяем ни вере нашей, ни королю, но к чему приведет нас дальнейшее сопротивление? Не будет ли последствием этого упрямства осквернение святынь, позор девушек и женщин, плен детей, неповинных ни в чем! А заключив договор, мы можем спасти их от гибели и выговорить себе свободный пропуск". Это говорил епископ, а генерал только головой кивал да повторял: "Пусть я погибну, если это неправда".
   -- Да будет воля Божья! -- ответил Кетлинг.
   Сильное отчаяние овладело Володыевский, и, ломая руки, он воскликнул:
   -- Если бы это была правда! Но беру Бога в свидетели, что мы еще можем выдержать осаду!
   В это время Кетлингу подвели коня. Володыевский, прощаясь с ним, сказал:
   -- Поезжай через мост осторожнее: туда часто попадают гранаты.
   -- Через час я возвращусь, -- ответил Кетлинг и, вскочив на коня, поскакал в город.
   А Володыевский с Мушальским отправились на крепостные стены.
   Отсюда с трех пунктов воины бросали ручные гранаты, направляя их в те места, откуда раздавались удары мотыг. Люсня следил за минерами с левой стороны крепости.
   -- Ну, как дела? -- спросил Володыевский.
   -- Плохо, господин комендант, -- доложил вахмистр, -- они уже сидят в скале, и только у входа в мину иногда граната попадает в кого-нибудь. Мало толку из этого.
   И в других местах тоже было не лучше. К тому же пошел дождь, небо было покрыто тучами. Отсыревшие фитили гранат едва загорались. Темнота тоже много мешала работе.
   Отозвав в сторону Мушальского... пан Володыевский сказал ему:
   -- Послушайте, товарищ, что если мы попробуем передушить этих кротов в их норах?.
   -- Мне кажется, что это значит идти на верную смерть; ведь их наверняка стерегут целые полки янычар. Но отчего же, попробуем!
   -- Конечно, полки охраняют их; но ночь достаточно темна, и они легко могут быть смяты и приведены в замешательство. Подумайте только, что в городе поговаривают о сдаче. А знаете ли почему? Потому, говорят эти трусы, что под вами ряд мин и вы не уцелеете! бот мы и зажали бы им рты, когда бы нынешнею же ночью уведомили их, что мин больше не существует. Стоит ради этого рисковать головой или нет?
   Подумав несколько, Мушальский отвечал:
   -- Стоит! Клянусь Богом, стоит!..
   -- В одном месте мина только что начата, и мы ее не тронем, -- сказал Володыевский, -- но вот в этих двух местах разбойники подкопались уже довольно глубоко. Вы возьмите пятьдесят человек, я столько же, и мы попробуем передушить этих кротов. Желаете вы взяться за это?
   -- Конечно! Я захвачу с собою гвоздей, авось удастся заклепать какую-нибудь турецкую пушку.
   -- Сомневаюсь, чтобы это удалось нам, хотя несколько орудий стоят недалеко отсюда. Подождем, однако, Кетлинга, он лучше других знает, как помочь нам в решительную минуту.
   Кетлинг возвратился через час, не позже ни на минуту, и спустя полчаса два отряда польских воинов, по пятидесяти человек в каждом, подошли к пролому и осторожно стали выходить из замка. Затем они скрылись в ночной темноте. По приказанию Кетлинга еще несколько времени метали ручные гранаты, но затем он велел прекратить эту работу и ждал. Он страшно беспокоился, вполне понимая всю опасность безумной удали Володыевского. А время шло да шло.. Кетлинг предполагал, что отряды должны были дойти, но под землею все так же раздавались глухие удары мотыг о скалу.
   Наконец внизу крепости, с левой ее стороны раздался пистолетный выстрел. Выстрел этот едва достиг слуха осажденных, заглушаемый пальбой, а также и сыростью воздуха. На него, может быть, не обратили бы внимания поляки, если бы до их слуха не достиг вслед за выстрелом какой-то страшный шум. "Дошли, -- подумал Кетлинг, -- но вернутся ли?". Вслед за тем раздался бой барабанов, послышались крики, свист флейт, ружейные выстрелы: пальбу эту производили в беспорядке турки. Выстрелы раздавались со всех сторон: по-видимому, турки отовсюду стремились на помощь минерам; предположение Володыевского оправдалось: турецкие войска пришли в замешательство. Янычары стреляли наобум и по большей части вверх, боясь попасть в своих; они, стреляя, перекликались друг с другом. Выстрелы с каждой минутой становились все чаще и чаще. Володыевский произвел страшный переполох своим появлением в минах Турки бросили из окопов несколько гранат, чтобы осветить местность. Кетлинг отвечал им градом картечи, направив выстрелы на сторожевые турецкие отряды. И вот началась канонада с обеих неприятельских сторон. В городе раздался звук набата, там предположили, что крепость уже взята турками. Между тем, в турецком лагере думали, что поляки напали сразу на всех минеров; и вот вся неприятельская армия поспешила на защиту их Смелой затее Володыевского помогала темнота ночи. Летящие гранаты и пушечные выстрелы только на одно мгновение освещали окрестности, а затем все опять погружалось во мрак. И вдруг началась гроза, дождь лил как из ведра, ужасные раскаты грома заглушали стрельбу. Кетлинг с небольшой кучкой своих воинов, спрыгнув с вала, побежал к бреши.
   Ожидание было непродолжительным. Спустя немного времени между балками, которыми был загорожен пролом, появилась чья-то фигура.
   -- Кто идет? -- крикнул Кетлинг.
   -- Володыевский! -- загремело в ответ.
   Кетлинг и Володыевский обнялись.
   -- Ну что, как там? -- расспрашивали офицеры, сбежавшиеся к пролому.
   -- Слава Богу. Инженеры перебиты, инструменты их изломаны и разбросаны, вся их работа пропала.
   -- Слава Богу! Слава Богу!
   -- А Мушальский вернулся со своими?
   -- Нет, он еще не возвращался.
   -- Следовало бы пойти к нему на помощь. Господа, кто хочет?
   При этих словах к бреши приблизились солдаты Мушальского. Между ними многих не хватало, так как они погибли от неприятельских выстрелов. Но эти возвратившиеся воины были веселы, так как вылазка их вполне удалась. В руках многих из них находились мотыги, буравы и другие инструменты, как явные доказательства пребывания их в минах.
   -- А где же Мушальский? -- спросил Володыевский.
   -- В самом деле, где же Мушальский? -- повторило несколько голосов.
   Переглянувшись между собою, воины знаменитого стрелка молчали, только один опасно раненный воин отвечал едва слышно:
   -- Пан Мушальский погиб. Я видел, как он упал, я также упал около него, но поднялся и пошел за своими, а он остался.
   Офицеры были опечалены, узнав о смерти знаменитого стрелка, так как Мушальский был одним из самых храбрых польских воинов. Офицеры забросали раненого вопросами, желая узнать подробности о смерти Мушальского; но тот уж был не в силах отвечать им, кровь лила из него ручьем, и вскоре он скончался.
   -- В войсках сохранится о нем память, -- говорил пан Квасибродский, -- и всякий, кто переживает эту осаду, прославит его имя.
   -- Уже не будет никогда такого стрелка из лука, -- сказал кто-то.
   -- Он был самый сильный человек в Хрептиове, -- заметил Володыевский. -- Взяв червонец в руки, он мог одним нажатием пальцев вдавить его в сырую доску. Один только Подбил ента, родом литвин, превосходил его силою; но тот погиб давно, еще под Зборажем, теперь только Нововейский, пожалуй, сравняется с ним силою.
   -- Да, потеря наша велика, -- твердили прочие. -- Только в старину рождались такие герои!
   Сказав это последнее слово в память Мушальского, все пошли на вал. Володыевский послал гонца к епископу и генералу подольскому сообщить об, истреблении мин и о том, что поляки убили турецких инженеров во время вылазки. Это известие чрезвычайно удивило всех, но вместе с тем произвело неприятное впечатление, так как генерал подольский и епископ предполагали, что минутное торжество не спасет город, а между тем приведет турок еще в большую ярость, и что эти победы осажденных могли бы иметь успех, если бы в это же самое время велись переговоры с турками Вследствие всего этого епископ и генерал подольский решили не прерывать переговоров с неприятелем.
   Конечно, ни Кетлинг, ни Володыевский, не рассчитывали, что сведения, доставленные ими, дадут такой результат. Напротив, они предполагали, что ободренные горожане с удвоенной силой будут продолжать защищаться, тем более что городом нельзя было овладеть, не взяв сначала крепости. Ну, а крепость не только защищалась, но даже, нападая на турок, побеждала их, следовательно, вести с неприятелем переговоры о мире не было никакой необходимости. Ни в порохе, ни в снарядах, ни в съестных припасах город не чувствовал нужды; следовало только охранять городские ворота да тушить пожары.
   С начала осады эта ночь была самой приятной из всех для маленького рыцаря и Кетлинга. Никогда они не были так твердо убеждены в благополучном окончании битвы и в том, что они не погибнут, а также спасут и жизнь дорогих для них существ.
   -- Еще два -- три штурма, -- говорил маленький рыцарь, -- и турки устанут сражаться и порешат выморить нас голодом, а запасов у нас, слава Богу, довольно. Сентябрь не за горами, и через какие-нибудь два месяца наступят дожди и холода. У турок войска не очень-то выносливы; если они прозябнут раз-другой как следует, то и отступят.
   -- Многие из них родом из Египта или из других стран, в которых растет перец, -- заметил Кетлинг. -- Ничтожный холод будет им гибельным. В худшем случае мы выдержим осаду около двух месяцев, независимо от того, будут турки штурмовать крепость или нет. Невозможно также предполагать, что к нам не явится никто на помощь. Очнется же наконец Речь Посполитая, и если бы даже гетману не удалось собрать большого войска, он одними стычками и партизанской войной измучит турок
   -- Кетлинг, мне все кажется, что пробил наш час.
   -- Все в руках Божиих, но мне думается, что дело не дойдет до этого.
   -- Конечно, если кто-нибудь из нас не погибнет, подобно пану Мушальскому. Да, жаль, что так случилось, и досадно мне за него, хотя он погиб и геройской смертью.
   -- Пошли и нам, Господь, такую, лишь бы не теперь, потому что, скажу тебе откровенно, Миша, мне очень жаль... Христи.
   -- А мне Баси... Что ж? Мы честно трудимся, и Бог сжалится над нами. Не знаю и сам почему, но мне очень радостно на душе. Надо будет и завтра что-нибудь обделать хорошенько.
   -- Турки в окопах сделали себе деревянные щиты из бревен. Я хочу применить способ, какой иногда употребляется на море, чтобы сжигать корабли: по моему приказу теперь намачивают в смоле разные тряпки, и я надеюсь, что завтра к обеду мне удастся сжечь все эти работы турок.
   -- Вот как! -- сказал маленький рыцарь. -- Ну, так и я устрою вылазку, когда начнется пожар; они, конечно, растеряются, а кроме того, никому из них в голову не придет, чтобы мы могли устроить вылазку днем. Кетлинг, завтрашний день может быть еще более радостным, чем нынешний.
   Поговорив таким образом, они отправились слать, потому что были очень утомлены. Но не прошло и трех часов, как Володыевский был разбужен Люсней.
   -- Господин комендант, новости!
   -- Что такое? -- вскричал Володыевский, вскакивая с постели.
   -- Пан Мушальский вернулся.
   -- Господи, что ты рассказываешь?!
   -- Вернулся. Я стоял в проломе, вдруг слышу -- кричит кто-то с другой стороны по-нашему: "Не стрелять, это я!" Смотрю, а это идет к нам пан Мушальский, переодетый янычаром.
   -- Слава Богу, -- сказал маленький рыцарь.
   И Володыевский бросился к Мушальскому. Рассветало. Стрелок находился по эту сторону вала в белом бурнусе, и сходство его с настоящим янычаром было до того поразительно, что едва можно было поверить, чтобы это был стрелок Встретясь с Володыевский, он радостно поздоровался с ним.
   -- А мы уже оплакивали вас! -- воскликнул Володыевский.
   В это время к ним подошли другие офицеры, а с ними Кетлинг. Удивленные офицеры засыпали стрелка вопросами, спрашивая, каким образом на нем оказался костюм янычара. И Мушальский стал им рассказывать о своем приключении.
   -- На возвратном пути я споткнулся на труп янычара и ударился при падении головой о ядро. Несмотря на то, что на голове у меня была шапка, я вдруг потерял сознание, потому что после удара, нанесенного мне Гамди, еще не вполне оправился, и малейшее потрясение было для меня необыкновенно чувствительно. Очнувшись, я увидел, что лежу на мертвом янычаре, как на мягкой постели. Я пощупал голову, -- вижу, что она не ранена, хотя и болит. Я снял шапку и подставил голову под дождь, а сам думаю про себя: "Отлично!" Тут мне пришла в голову мысль раздеть этого янычара и отправиться к туркам. Надо вам сказать, что я по-турецки говорю, как и по-польски, а сверх того и по наружности я мог походить на турка. Пойду-ка я к ним, подумал я, до послушаю, что они говорят между собою. Признаюсь, было мне немного страшно: вспомнилась мне неволя моя, все мои бедствия в турецком плену, -- но я все-таки отправился. Ночь была темная, костры у них горели только кое-где, и я ходил между ними, словно у себя дома. Многие из них лежали в ложементах под прикрытием. Я пробрался и туда. Один-два раза меня спросили: "Что ты шляешься?" А я им на это в ответ "Да спать что-то не хочется!" Некоторые из них, собравшись в кружок, толковали об осаде. Мало они надеются на успех Я собственными ушами слышал, как бранили они одного из здесь присутствующих, а именно коменданта хрептиовской крепости. (Тут пан Мушальский поклонился Володыевскому.) Я повторю их собственные слова, так как эта брань врагов лучше всяких похвал. "Пока, -- говорили они, -- этот малый пес (так прозвали вас эти собаки), пока этот малый пес защищает крепость, нам никогда не овладеть ею". Другие говорили: "Его не берет ни пуля, ни железо, и от него, как от чумы, веет смертью". Затем все начали роптать: "Мы здесь одни сражаемся, а остальное войско ничего не делает. Ополченцы лежат себе и греются на солнце, татары занялись грабежом, а спаги шляются по базарам". Падишах твердит нам: "Дорогие мои овечки", но, должно быть, не очень-то мы ему дороги, если он нас прислал на убой. Недолго мы здесь выдержим и, пожалуй, поплатится за это немало народу и не одна голова слетит с плеч.
   -- Слышите, господа? -- воскликнул Володыевский.
   -- Если взбунтуются янычары, то султан тотчас же перепугается и снимет осаду. Клянусь Богом, что я говорю вам сущую правду, -- продолжал Мушальский. -- Вообще янычары -- народ довольно беспокойный, а тут, как на зло, они находятся в очень незавидном положении: я думаю, что стоит им только перенести один или два таких штурма, и они оскалят зубы на янычар-агу, на каймакана, а то, пожалуй, и на самого султана.
   -- Это верно, -- воскликнули офицеры. -- Пусть попробуют еще хоть двадцать раз идти на штурм, -- мы готовы их встретить!
   Зазвенели сабли, глаза польских воинов устремились на неприятельские батареи. Володыевский, заметив все это, воодушевляясь и сам, прошептал Кетлингу:
   -- Новый Збораж, новый Збораж!..
   Между тем пан Мушальский продолжал свой рассказ:
   -- Вот все, что я слышал у них. Мне не хотелось уходить, потому что я надеялся услышать что-нибудь еще важное; но оставаться долго было делом рискованным, так как ночь близилась к концу. Я перешел тогда к тем шанцам, откуда не производилось стрельбы, чтобы потихоньку удалиться из турецких укреплений. Смотрю, а там и часовые не расставлены, а лежат, как и в других местах, янычары или слоняются в беспорядке туда и сюда по батареям. Подобрался я к огромной пушке, никто даже не окликнул меня. А вы уже знаете, что я захватил с собою несколько гвоздей для заклепки орудий. Всунул я один гвоздь в запал -- не идет надо ведь молотком его загонять... Что тут делать? Хорошо, что Бог дал кое-какую силу моим рукам (вы, господа, вероятно, видели не раз, что я могу сделать этими руками); надавил я гвоздь ладонью, скрипнул зубами от боли... ничего, идет, вижу, гвоздь, по самую шляпку вошел! Тут уж я обрадовался!..
   -- Господи! Неужели вы делали это?.. Вы заклепали большое орудие? -- посыпались вопросы со всех сторон.
   -- Одно и другое. Знаете, как удалось заклепать одно, опять мне сделалось жаль уходить. Пошел я к другому орудию, немного рука побаливает, а ничего: гвозди вошли.
   -- Господи!-- воскликнул Володыевский. -- Еще никто из нас не совершил здесь большего подвига, никто не заслужил себе такой славы!.. Виват Мушальский!
   -- Виват! Виват! -- повторили офицеры
   Затем в честь Мушальского и солдаты прокричали "виват", и эти крики ликования донеслись до турецких окопов и привели еще в больший ужас турок. Мушальский, весь сияющий, кланялся на все стороны. Он поднял вверх свою огромную сильную руку и, показав на ладони два синих пятна, сказал:
   -- Ей-Богу, правда! Вот вам доказательства!..
   -- Верим, верим! -- крикнули все в ответ. -- Слава Богу, что вы благополучно вернулись к нам!
   -- По дороге я видел кое-какие деревянные постройки, -- заметил Мушальский. -- Хотелось мне поджечь их, да ничего под рукой не было подходящего.
   -- Знаешь что, Михаил, -- воскликнул Кетлинг,-- у меня заготовлены для этого просмоленные тряпки. Пусть знают, что мы и сами можем нападать.
   -- Начинай! Начинай! -- воскликнул Володыевский.
   После этого Володыевский поспешил отправиться в штаб и послал оттуда вновь посла в город:
   "Мушальский не погиб во время вылазки и возвратился благополучно в крепость; он успел заклепать у врагов два осадных орудия. Потолкавшись среди янычар он слышал, что они собираются взбунтоваться. Через час мы надеемся сжечь у турок деревянные постройки; если будет только возможно, я пойду опять на вылазку".
   И вот, не перешел посол еще моста, как стены замка задрожали от выстрелов. Теперь поляки первые начали бой. При бледном мерцании утренней зари понеслись в неприятельский лагерь горящие тряпки и, падая на деревянные строения, зажигали их. Вслед смоляным тряпкам полетели гранаты. Измученные до последней степени янычары целыми толпами удалялись с окопов. Даже зори не играли в это утро в неприятельском лагере. Вскоре появился и сам визирь со своим корпусом; но, должно быть, и в его душу закралось сомнение: некоторые из пашей слышали, как он гневно бормотал:
   -- Им битва приятнее отдыха! Ну и люди в этой крепости!.. Турецкие же воины тревожно восклицали:
   -- Малый пес начинает кусаться! Малый пес начинает кусаться!
  

Глава XX

   И вот наступил день 26 августа, который сделался роковым днем для истории этой войны. Осажденные ожидали сильного натиска неприятеля. И они не ошиблись. С рассветом минные работы турок с левой стороны крепости опять начались. По-видимому, они закладывали новую мину, гораздо опаснее прежних. Множество конных и пеших воинов издали охраняли работы. На окопах также копошилось большое число турецких воинов. Вдруг на равнине, со стороны Длужка, показалось большое войско в цветных головных уборах Это ехал визирь со своим войском, чтобы руководить самому штурмом. К окопам были подвезены новые орудия, множество янычар забралось в развалины новой крепости, укрывшись в обломках и рвах, чтобы в случае надобности начать рукопашный бой с поляками.
   Перестрелка, начатая поляками, произвела в турецких окопах минутное замешательство. Янычары побежали было от окопов, но бомбы преградили им путь, заставив вернуться обратно, и канонада со стороны турок опять возобновилась. Гранаты, ядра, картечь летели в крепость; обломки, кирпичи и пыль летели на головы поляков. Воздух был насыщен пылью и дымом, так что трудно было дышать, да к тому же ничего нельзя было рассмотреть сквозь мглу, стоявшую в воздухе. Пушечная пальба,, удары ядер в каменные стены, вопли турок, крики поляков, треск разрывающихся гранат -- все это слилось в один страшный хор. Турки обстреливали и крепость, и город со всеми его воротами, и все башни его. Но крепость энергично защищалась, на залпы турок она отвечала залпами, дрожала от выстрелов, как бы дышала огнем, смертью, желая заглушить турецкие выстрелы и добиться или победы, или гибели.
   Внутри крепости Володыевский перебегал от орудия к орудию, от стены к стене, от башни к башне, ободряя и одушевляя всех своим примером. Солдаты, увлеченные его примером, убежденные в победе, зная, что это последний штурм, после чего наступит мир и они покроются бессмертной славой, -- воины эти, охваченные боевым пылом, бросались за крепостные стены, вызывая неприятелей на рукопашный бой. Под прикрытием порохового дыма янычары два раза пытались взять приступом пролом, но оба раза поляки прогоняли их, и янычары, убегая, оставляли позади себя груду мертвых тел. После полудня в помощь туркам пришел нерегулярный отряд пехоты, но эти воины не знакомы были с дисциплиной и только испускали дикие крики, но не шли на приступ, хотя офицеры и подгоняли их нагайками. Явился каймакан, но дело не подвинулось вперед! И так как ежеминутно можно было ожидать замешательства в войске и беспорядочного отступления, то войску велено было отойти, и турки отступили, начав перестрелку, не умолкавшую ни на одну минуту.
   Так продолжалось почти до вечера. Наконец пальба из орудий дошла до такой степени, что в крепости нельзя было расслышать ни одного слова, даже сказанного громко на ухо. Воздух был раскален до невозможности; пушки поливали водой, но вода тотчас испарялась и, соединясь с дымом, затемняла дневной свет. А пушки все продолжали стрелять.
   После трех часов у турок были подбиты три пушки, а через несколько минут той же участи подверг пыл и воодушевление, как не мог передать своего фехтовального искусства. Пан Потоцкий, главный вождь, не был воином, кроме того, у него не было веры в себя, в других и в Речь Посполитую; ксендз епископ рассчитывал главным образом на переговоры; у его брата была тяжелая рука, но и ум не легче. Рассчитывать на помощь было немыслимо -- гетман Собеский был великий человек, но в то время бессильный гетман. Бессилен был и король, и вся Речь Посполитая.
   16 августа к Каменцу подошел хан с ордой и Дорошенко со своими казаками. Они заняли огромное пространство на полях от Орынина. Суфанказ-ага в тот же день вызвал пана Мыслишевского для переговоров; он советовал городу сдаться и говорил, что если он сделает это немедленно, то жителям будут предложены такие мягкие условия, о каких еще не слыхивали в истории осад. Епископ заинтересовался, в чем они будут заключаться, но на военном совете на него только прикрикнули, и туркам был послан отказ. 18 августа стали подходить турки, а вместе с ними и сам султан.
   Они двигались как необозримое море -- поляшская пехота, янычары, спаги. Каждый паша вел войска своего пашалыка: здесь были жители Европы, Азии, Африки. За ними тянулся огромный обоз с возами, запряженными мулами и быками; этот бесчисленный муравейник людей, одетых в пестрые одежды, тянулся без конца. От рассвета до самой ночи шли они без устали, переходили с места на место, размещались по отрядам, проходили по полям, разбивали палатки, которые заняли такое огромное пространство, что с башен и самых высоких пунктов Каменца нельзя было разглядеть клочка земли, не занятого палатками. Казалось, что снег выпал и покрыл всю окрестность. Татары располагались лагерем при несмолкаемом грохоте выстрелов, ибо заслонявший эту работу отряд янычар не переставал стрелять в крепость, а осажденные отвечали пушечным огнем. Гремело эхо в скалах, дым поднимался кверху и застилал небесную лазурь. К вечеру Каменец был окружен такой сплошной массой, что разве что голуби могли ускользнуть из крепости. Перестрелка замолкла лишь с появлением первых звезд на вечернем небосклоне. В продолжение нескольких следующих дней с обеих сторон не прекращалась перестрелка, причинившая много вреда осаждающим. Стоило только янычарам собраться толпой на расстоянии выстрела, тотчас над стенами крепости взвивалось облако белого дыма, ядра попадали в янычар, и они рассеивались, как стая воробьев, когда в них выстрелят из ружья. Турки, должно быть, не знали, что в обоих замках и в самом городе были дальнобойные орудия, и слишком близко разбили свои палатки. По совету маленького рыцаря им не мешали это сделать; только когда во время отдыха солдаты, спасаясь от жары, попрятались по палаткам, со стен загрохотали неумолкаемые выстрелы. Наступал переполох: ядра разрывали полотнища, убивали солдат и отбивали обломки скал. Янычары в замешательстве отступали и во время бегства опрокидывали палатки, разнося всюду тревогу и страх. В минуту этой паники на них напал Володыевский со своей конницей и рубил их до тех пор, пока им не пришли на помощь значительные отряды конницы. Канонадой распоряжался Кетлинг, а находившийся с ним ляшский войт Киприян причинил неприятелю огромный урон. Он сам наклонялся над каждым орудием, сам прикладывал фитиль; потом, защищая глаза рукой, смотрел на последствия выстрела и радовался, что его работа так полезна. Но и турки копали апроши, возводили окопы и размешали на них тяжелые пушки. Но прежде чем они начали из них стрелять, приехал турецкий посол и, прикрепив к длинной тростниковой палке письмо султана, показал его осажденным. Высланные из замка драгуны схватили его и повезли в крепость. Султан предлагал городу сдаться, превознося до небес свое могущество и великодушие. "Войско мое, -- писал он, -- может быть с листьями древесными и песком морским сравнимо. Взгляните на небо и, когда увидите бесчисленное множество звезд, тогда устрашитесь и скажете один другому: такова сила правоверных. Понеже я выше всех иных царей и внук истинного Бога, то во имя его и начинаю все свои дела. Знайте, что гордых я ненавижу, а потому, не сопротивляясь моей воле, сдайте город. Если вы будете сопротивляться, все погибнете от меча, а против меня ни один голос человеческий не смеет подняться". Долго обдумывали, какой ответ дать на это письмо, и отвергли неприличный совет пана Заглобы: отрубить собаке хвост и послать его вместо ответа.
   Послали, наконец, ловкого человека -- Юрипу, хорошо говорившего по-турецки, с письмом следующего содержания: "Мы не хотим прогневать султана, но и не обязаны ему повиноваться, ибо присягали нашему королю, а не ему. Каменца не отдадим, мы клялись до смерти защищать крепость и церковь". После этого ответа офицеры разошлись по стенам. Воспользовавшись этим, епископ Ланцкоронский и генерал подольский отправили другое письмо султану, прося у него перемирия на четыре недели. Когда слух об этом разнесся по крепости, поднялся шум и звон сабель. "Так вот как, -- говорили воины, -- мы здесь стоим у пушек, а там у нас за спиной посылают письма без нашего ведома, хотя мы имеем право голоса". И как только протрубили вечернюю зарю, офицеры толпой отправились к генералу, во главе с маленьким рыцарем и паном Маковецким; оба они были огорчены тем, что случилось.
   -- Как же это так! -- воскликнул стольник латычевский. -- Ужель вы уже думаете о сдаче, раз отправили посла со вторым письмом? Почему же это случилось без нашего ведома?
   -- Конечно, -- сказал маленький рыцарь, -- если мы были вызваны на военный совет, то без нас письма посылать не годилось. О сдаче города мы здесь говорить не позволим; кто желает этого, пусть сложит с себя власть.
   Сказав это, он грозно зашевелил усиками; это был солдат, необыкновенно почитавший дисциплину, и ему было очень тяжело противоречить начальству. Но ввиду того, что он поклялся защищать замок до последней капли крови, он полагал, что говорить иначе он не может.
   Генерал подольский смутился и ответил:
   -- Я думал, что это было с общего согласия.
   -- Нет нашего согласия. Мы хотим здесь погибнуть! -- воскликнуло несколько голосов.
   Генерал ответил:
   -- Я очень рад это слышать, ибо и мне вера милее жизни. Я никогда не был трусом и не буду. Останьтесь, мосци-панове, ужинать, и мы легче столкуемся.
   Но они не захотели оставаться.
   -- Наше место в крепости, а не за столом, -- ответил маленький рыцарь. Тем временем подъехал епископ и, узнав, в чем дело, обратился к маленькому рыцарю и к пану Маковецкому:
   -- Благородные люди! У каждого из нас в душе то же, что и у вас, и никто не упоминал о сдаче города. Я послал просить о перемирии на четыре недели. Я написал так: за это время мы пошлем гонца к королю и попросим у него инструкции, а затем будет, что Богу угодно.
   Услыхав это, маленький рыцарь опять зашевелил усиками, но на этот раз потому, что его разбирала и злость и смеяться хотелось над таким пониманием военного дела. Он, солдат с детских лет, привыкший к войне, не верил собственным ушам, чтобы можно было просить врага о перемирии для того, чтобы выгадать время и послать за подкреплением. Тут маленький рыцарь стал поглядывать на пана Маковецкого и на других офицеров, а они поглядывали на него. "Шутка это или нет?" -- спросили несколько голосов. Потом все смолкли.
   -- Ваше преподобие, -- сказал наконец Володыевский. -- Я участвовал в войне с татарами, казаками, русскими и шведами и о таких мотивах еще не слыхивал. Султан пришел сюда не затем, чтобы доставить удовольствие нам, а затем, чтобы доставить выгоду себе. Как же он может согласиться на перемирие, если ему пишут, что за это время мы будем ждать себе подкрепления?
   -- Если он не согласится, то все останется по-прежнему, -- ответил епископ.
   -- Кто умоляет о перемирии, тот доказывает свой страх и свое бессилие, а кто рассчитывает на подкрепление, тот не доверяет своим собственным силам. Обо всем этом узнал теперь пес басурманский из письма -- это непоправимая ошибка!
   Услыхав это, епископ опечалился.
   -- Я мог бы быть в другом месте, и за то, что я не хотел бросить своей паствы в минуту опасности, мне приходится выслушивать упреки.
   Маленькому рыцарю стало жаль почтенного прелата, он обнял его колени и, приложившись к его руке, ответил:
   -- Боже меня упаси делать вам упреки, но так как у нас здесь военный совет, то я говорю то, что мне подсказывает моя опытность.
   -- Что теперь делать? Как исправить зло? -- спрашивал епископ.
   -- Как исправить зло? -- повторил пан Володыевский.
   Он с минуту задумался, потом весело поднял голову.
   -- Что ж, это можно. Мосци-панове, за мной.
   И он ушел, а за ним все офицеры. Через четверть часа весь Каменец задрожал от грома орудий. Пан Володыевский с охотниками сделал вылазку и, напав на спящих в апрошах янычар, рубил их до тех пор, пока не отогнал обратно в лагерь. Потом вернулся к генералу, где он застал и епископа Ланцкоронского.
   -- Ваше преподобие, -- сказал он весело, -- ошибка исправлена!
  

XVIII

   После этой вылазки вся ночь прошла в перестрелке, но стреляли вразброд. На рассвете дали знать, что несколько человек турок стоят у ворот замка и хотят переговоров. Как бы там ни было, надо было узнать, чего они хотят, и на военном совете было решено послать для переговоров пана Маковецкого и пана Мыслишевского.
   Минуту спустя к ним присоединился пан Казимир Гумецкий, и они отправились. Турок было тоже трое: Мухтар-бей, Саломи, паша рушукский, и третий -- Козра, толмач. Встреча произошла под открытым небом, за городскими воротами. Турки, завидев послов, стали кланяться, прикладывая кончики пальцев к губам, к сердцу и ко лбу. Поляки любезно их приветствовали, спрашивая, по какому делу они пришли.
   -- Милые мои! -- сказал Саломи. -- Нашему властелину нанесли оскорбление, о коем сокрушаются все те, кто любит справедливость; за эту обиду вас покарает сам предвечный, если только вы не исправите дела. Вы сами прислали к нам Юрицу; он бил челом визирю и просил о перемирии, а когда мы, поверив вашей честности, вышли из-за окопов, вы начали стрелять в нас из пушек, сделали вылазку и усеяли трупами всю дорогу до самого шатра падишаха. Этот поступок не останется без наказания и простится только тогда, когда вы немедленно сдадите город и крепость. Маковецкий ответил:
   -- Юрипа -- пес, который превысил свои полномочия и приказал вывесить белое знамя, за что его будут судить. Епископ спрашивал частным образом, лично от себя, нельзя ли будет заключить перемирия, а так как и вы не перестали стрелять даже в то время, когда к вам был отправлен посол с письмами, -- чему я сам могу быть свидетелем, ибо у меня осколком камня рассекло губу, -- то и вы не имели права требовать от нас прекращения стрельбы. Если вы теперь приходите с предложением перемирия, -- это хорошо, если же нет, то скажите вашему властелину, что мы по-прежнему будем защищать и стены и город до тех пор, пока не погибнем, или, что вернее, пока вы не погибнете среди этих скал. Больше нам нечего вам сказать, милые, кроме того, лишь, как пожелать, чтобы Господь Бог продлил ваши дни и дал вам дожить до глубокой старости!
   После этих переговоров послы тотчас разъехались. Турки вернулись к визирю, а Маковецкий, Гумецкий и Мыслишевский в замок, где их забросали тысячей вопросов относительно того, с чем они отправили послов. Они передали предложение турок.
   -- Вы, верно, не примете его, братья дорогие, -- сказал Казимир Гумецкий. -- Короче говоря, эти псы требуют, чтобы мы к вечеру передали им ключи от города.
   На это многие повторили свою любимую поговорку: "Не разжиреет от нас басурманский пес. Не сдадимся мы и со стыдом прогоним! Не хотим!"
   После такого решения все разошлись, и пальба возобновилась.
   Между тем турки успели втащить на окопы несколько больших орудий, и ядра, минуя брустверы, стали попадать в город.
   Пушкари в городе и крепости работали в поте лица весь день и всю ночь. Если кто из них погибал, заменить его было некому. Некому было и разносить порох и ядра.
   Только на рассвете грохот утих. Но едва лишь занялся день и на востоке появилась розовая, с золотистыми краями полоска зари, как в обоих замках забили тревогу. В городе все проснулись. Полусонные толпы появились на улицах и внимательно прислушивались. "Готовится штурм", -- говорили горожане друг другу, указывая в сторону замков. "А пан Володыевский там?" -- слышались тревожные голоса. "Там, там!" -- отвечали другие.
   В обоих замках звонили во все колокола, и со всех сторон раздавался бой барабанов. В полумраке занимавшегося дня, когда в городе было сравнительно тихо, звон этот раздавался таинственно и торжественно.
   В эту минуту в разных концах лагеря турки заиграли зарю и эхо отдалось по всему необозримому пространству. Языческий муравейник зашевелился около палаток.
   На рассвете из мрака стали выступать шанцы и апроши, длинной цепью тянувшиеся вдоль замка. Вдруг на всем их протяжении загремели турецкие пушки; скалы Смотрича откликнулись им громким эхом; поднялся такой страшный грохот, словно в небесном арсенале вспыхнули вдруг все запасные молнии и вместе с небосводом рушились на землю... Не было видно ни турецких укреплений, ни Каменца, виднелась только огромная серая туча, в которой раздавался гром и грохот. Но турецкие пушки были дальнобойнее польских. Вскоре в городе смерть стала собирать свою жатву. Несколько пушек было разбито. Прислуга выходила из строя по нескольку человек сразу. Отцу францисканцу, который обходил шанцы и благословлял пушки, осколком ядра оторвало нос и часть губы; тут же были убиты два храбреца еврея, помогавшие наводить орудия.
   Огонь неприятельских пушек был направлен главным образом против городских укреплений. Пан Казимир Гумецкий сидел там, как саламандра, среди дыма и огня. Половина людей его погибла, а остальные почти все были ранены. Он сам онемел и оглох, но с помощью ляшского войта все же заставил замолчать неприятельскую батарею, по крайней мере, до тех пор, пока на место поврежденных пушек не поставили новые.
   Прошел день, другой, третий, а этот страшный "разговор" ни на минуту не умолкал. У турок пушкари сменялись четыре раза в день, а в городе бессменно оставались одни и те же, без отдыха, без сна, без пищи, задыхаясь от порохового дыма; многие из них были ранены осколками камней и обломками лафетов.
   Солдаты были спокойны, но мещане пали духом. Их приходилось подгонять палками к орудиям, где многие из них погибали. К счастью, на третий день вечером и всю ночь, с четверга на пятницу, главный огонь неприятеля был обращен на замки.
   На них, особенно на старый, посыпались ядра и гранаты; но они не причинили большого вреда, ибо в темноте каждая граната была заметна и почти всегда можно было от нее спрятаться. И только под утро, когда людьми овладела такая усталость, что они валились с ног, многие из них стали погибать. Маленький рыцарь, Кетлинг, Мыслишевский и Квасибродский отвечали из замков на турецкий огонь. Генерал подольский то и дело заглядывал к ним и ходил под градом пуль озабоченный, но не обращал внимания на опасность. К вечеру, когда огонь еще усилился, генерал Потоцкий подошел к пану Володыевскому.
   -- Мосци-полковник, нам здесь не удержаться!
   -- Мы удержимся, пока они будут довольствоваться пальбой, -- но они нас взорвут -- уже подводят мины, -- ответил маленький рыцарь.
   -- Неужели подводят? -- тревожно спросил генерал.
   -- Семьдесят орудий гремят, и грохот почти не умолкает, но бывают минуты затишья. В такую минуту прислушайтесь, ваша вельможность, и вы услышите.
   Им не пришлось долго ждать -- помог случай. Разорвалось одно из турецких осадных орудий. Это вызвало некоторое замешательство; со всех шанцев посылали гонцов узнать, что случилось, и наступил перерыв в стрельбе.
   Тогда Потоцкий и Володыевский подошли к самому краю стены и стали внимательно прислушиваться; через некоторое время они уловили отчетливые удары ломов, которыми долбили скалистую стену.
   -- Долбят, -- сказал пан Потоцкий.
   -- Долбят, -- ответил маленький рыцарь.
   Потом они оба умолкли. В лице генерала появилось сильное беспокойство; он схватился за голову. Увидав это, Володыевский сказал:
   -- Это вещь обыкновенная при всякой осаде. Под Збаражем мины подводили день и ночь.
   Генерал поднял голову.
   -- Что в таком случае делал Вишневецкий?
   -- Мы переходили из более широких окопов в более узкие.
   -- А что следует делать нам?
   -- Нам следует забрать пушки и все, что возможно, и перейти в старый замок: он построен на таких скалах, что его не взорвут и мины. Я всегда полагал, что новый послужит нам только для того, чтобы дать первый отпор неприятелю, потом нам придется самим взорвать его на воздух, а настоящая оборона начнется в старом замке.
   Настала минута молчания, и генерал понурил озабоченную голову.
   -- А если нам придется уйти и из старого замка, куда мы уйдем? -- спросил он дрогнувшим голосом.
   Маленький рыцарь выпрямился, шевельнул усиками и указал пальцем на землю.
   -- Я -- только туда!
   В эту минуту опять взревели пушки и целые тучи гранат посыпались на замок, но так как было уже темно, то гранаты были видны прекрасно. Володыевский, простившись с генералом, пошел вдоль стен и, переходя от одной батареи к другой, всех ободрял, давал советы; наконец, встретившись с Кетлингом, он сказал:
   -- Ну что?
   Тот нежно улыбнулся.
   -- От гранат светло, как днем, -- сказал он, пожимая руку маленького рыцаря, -- для нас не жалеют огня.
   -- У них взорвано большое орудие. Ты взорвал?
   -- Я.
   -- Мне страшно хочется спать.
   -- И мне, но теперь не время.
   -- Да, -- сказал Володыевский, -- и наши жены, должно быть, беспокоятся. При этой мысли сон пропадает.
   -- Они за нас молятся, -- сказал Кетлинг, поднимая глаза к пролетавшим гранатам.
   -- Дай бог здоровья твоей и моей.
   -- Между земными женщинами, -- начал Кетлинг, -- нет...
   Он не закончил, так как маленький рыцарь обернулся и громко крикнул:
   -- Господи боже! Что я вижу!
   И бросился вперед. Кетлинг обернулся с удивлением: в нескольких шагах он увидал Басю в сопровождении пана Заглобы и жмудина Пентки.
   -- К стене, к стене! -- кричал маленький рыцарь, поспешно увлекая их за прикрытие. -- Ради бога!
   -- Ну что поделаешь с такой, как она? -- говорил, громко сопя, пан Заглоба. -- Я просил, убеждал: "Ты погубишь и себя и меня!" Что ж мне было делать -- одну ее пускать, что ли? Пойду да пойду. Вот тебе она!
   На лице Баси был испуг, губы ее дрожали, точно от плача. Ни гранат, ни пушечного грохота, ни обломков камней она не боялась, боялась она только гнева мужа. Она сложила руки, как ребенок, который боится наказания, и говорила голосом, дрожащим от слез:
   -- Я не могла, Михалок, клянусь любовью к тебе, не могла. Не сердись, Михалок, не сердись. Я не могу там усидеть, когда ты в огне, не могу, не могу!
   Он, действительно, начал было сердиться и даже крикнул:
   -- Баська! Побойся ты Бога!
   Но вдруг его охватила жалость к ней, голос его дрогнул, и, только когда эта милая светлая головка была уже у него на груди, он сказал:
   -- Друг ты мой верный, верный до смерти! Мой... И он обнял ее.
   А Заглоба между тем, укрывшись в нишу стены, поспешно говорил Кетлингу:
   -- И твоя тоже хотела идти, но мы ее обманули, сказав, что не пойдем. На мост из города в замок гранаты летят, как груши. Я думал, что умру, -- не от страха, конечно, а от злости. Я упал на острые осколки и так оцарапал себе кожу, что целую неделю сесть не смогу. Уф, а эти шельмы все стреляют, чтоб их громом перебило. Пан Потоцкий хочет мне передать команду. Дайте пить солдатам, иначе не выдержат. Смотрите на эту гранату. Ей-богу, она упадет здесь, где-нибудь близко... Заслоните Басю. Ей-богу, близко.
   Но граната упала далеко -- на крышу лютеранской часовни в старом замке. Рассчитывая на прочность сводов, осажденные поместили там пороховые запасы, но граната пробила свод, и произошел взрыв. Страшный грохот, сильнее пушечных громов, потряс основания обоих замков. Со стен послышались крики ужаса, польские и турецкие пушки замолкли. Кетлинг бросил Заглобу, Володыевский Басю, и оба бросились на крепостные стены. С минуту было слышно, как они оба, запыхавшись, отдавали приказания, но их голоса были заглушены боем барабанов в турецких шанцах.
   -- Будут атаковать! -- прошептал Заглоба.
   И действительно, турки, услыхав взрыв, предположили, что оба замка разрушены, а защитники частью погребены под их развалинами, частью в панике. Рассчитывая на это, они готовились к штурму. Глупцы! Они не знали, что одна только лютеранская часовня взлетела на воздух, взрыв же, кроме потрясения, не причинил никакого вреда; в новом замке ни одна пушка не сошла с лафета. Но в шанцах бой барабанов был все громче. Толпы янычар сошли с шанцев и побежали к замку. Огни были погашены и в замке, и в турецких окопах, но ночь была ясная, и при свете луны легко можно было разглядеть массу белых янычарских шапок, колеблемых во время бега наподобие волны, колыхаемой ветром. Несколько тысяч янычар и несколько сотен "джамаков". Некоторым из них никогда уже не пришлось увидать константинопольских минаретов, светлых вод Босфора и темных кипарисов, но они бежали с яростью, рассчитывая на победу.
   Володыевский побежал во весь дух вдоль крепостных стен.
   -- Не стрелять, ждать команды! -- кричал он у каждого орудия. Драгуны с мушкетами легли на стенах.
   Воцарилась тишина, слышен был только отголосок быстрых шагов янычар, точно отдаленный гром. Чем ближе они были, тем были увереннее, что сразу овладеют обоими замками. Многие полагали, что остатки защитников отступили к городу и что на крепостных стенах никого нет. Добежав до рва, они стали засыпать его мешками с соломой и засыпали в одно мгновение.
   На крепостных стенах все было тихо.
   Но когда первые ряды вошли в засыпанный мешками ров, в одном месте бастиона раздался выстрел из пистолета, и пронзительный голос скомандовал:
   -- Огонь!
   И тотчас оба бастиона и соединяющая их стена засветились длинной лентой огня; раздался грохот орудий, треск мушкетных выстрелов, крики нападающих. И как копье, брошенное сильной рукой охотника, до половины вонзается в брюхо медведя, и тот свертывается в клубок, рычит, бросается в разные стороны, мечется и опять свертывается, так и толпы янычар сбились в одну кучу. Ни один выстрел поляков не пропал даром. Орудия, заряженные картечью, валили на землю людей целыми десятками, как ветер одним порывом клонит к земле целое хлебное поле. Та часть янычар, которая бросилась на стену, соединяющую бастионы, очутилась среди трех огней и, охваченная ужасом, столпилась в беспорядочную кучу. Кетлинг из двух орудий засыпал эту кучу картечью, и когда наконец она бросилась бежать, он отрезал ей путь к спасению, залив узкий проход между бастионами дождем свинца и железа.
   Штурм был отбит по всей линии. Когда янычары, отступив от рва, обратились в паническое бегство, в турецких шанцах зажгли смоляные бочки и факелы, пускали ракеты, превращая ночь в день, чтобы осветить дорогу бегущим и помешать вероятной вылазке осажденных. Между тем пан Володыевский, заметив янычар в узком проходе между бастионами, крикнул драгунам и бросился к ним; несчастные еще раз пробовали проскочить в узкий проход, но Кетлинг направил туда такой страшный огонь, что проход тотчас покрылся грудой трупов, образовавших высокий вал. Оставшимся в живых оставалось только погибнуть, так как осажденные не хотели никого брать в плен и янычары стали бешено защищаться. Эти сильные люди, сбиваясь в маленькие группы по два, по три, по пять человек, вооруженные копьями, бердышами, ятаганами и саблями, рубили с каким-то остервенением. Страх, ужас, неминуемость смерти, отчаяние уступили место одному чувству -- бешенству. Ими овладела горячка боя. Некоторые из них в одиночку бросались на драгун. Их в одно мгновение рубили саблями. Это была борьба двух стихий, ибо и драгуны, доведенные усталостью, бессонницей и голодом до зверского бешенства, беспощадно рубили неприятеля. Кетлинг, желая осветить поле сражения, тоже приказал зажечь смоляные бочки, и при их свете видны были толпы Мазуров, которые рубили янычар, таскали их за волосы и за бороды. Особенно бесновался свирепый Люсня; он походил на разъяренного быка. В конце другого крыла сражался сам Володыевский; зная, что Бася смотрит на него с крепостной стены, он превзошел самого себя. Как злая ласка, забравшись в амбар, где завелись мыши, нападает на них, так и маленький рыцарь бросался на неприятеля, как дух истребитель. Имя его было уже известно туркам по прежним битвам и по рассказам хотимских татар -- и уже сложилось общее мнение, что, кто бы ни столкнулся с ним, тому не миновать смерти. А потому многие из янычар, попавших в западню между бастионами, увидав перед собой маленького рыцаря, не сопротивляясь, даже закрывали глаза и со словом "кисмет" {Провидение, судьба (тур).} на устах погибали под ударом его сабли. Наконец сопротивление янычар ослабело, остальные бросились ко рву -- и там их добивали. Углубление ниши было залито светом, и на лицах Баси и маленького рыцаря играли лунные лучи. Внизу на дворе замка видны были группы спяших солдат и трупы убитых во время бомбардировки, которых еще не успели похоронить. Тихий свет луны скользил по этим группам, точно этот странник небесный хотел проверить, кто здесь спит от усталости, а кто заснул вечным сном. Далее обрисовывалась стена главного замка, от которого ложилась тень до середины двора. Из-за крепостных стен, где между бастионами лежали трупы убитых янычар, до них доходили мужские голоса. Это те из солдат, которым добыча была милее сна, грабили убитых. Их фонари мелькали точно светляки. Некоторые из них перекликались друг с другом, а один из них даже напевал вполголоса песенку, которая так не подходила к его занятию:
  
   Серебра мне и золота не надо,
   Только б быть мне с тобой, моя отрада.
  
   Немного погодя движение прекратилось, и наступила тишина, нарушаемая лишь глухим звуком ломов, долбящих стену, и перекличкой часовых. Эта тишина и прекрасная летняя ночь опьянили Басю и маленького рыцаря. Неизвестно почему им стало и грустно, и тоскливо, и в то же время сладостно. Бася первая подняла глаза на мужа и, видя, что у него глаза открыты, спросила:
   -- Ты не спишь, Михалок?
   -- Странно, но мне спать не хочется.
   -- А хорошо тебе здесь?
   -- Хорошо, а тебе? Баська кивнула головой.
   -- Ах, Михалок, так хорошо, так хорошо. Слышал ты, что там сейчас пели?
   Тут она повторила слова песенки:
  
   Серебра мне и золота не надо,
   Только б быть мне с тобой, моя отрада.
  
   Они замолчали на минуту; молчание это прервал маленький рыцарь.
   -- Баська, -- сказал он. -- Слушай, Баська!
   -- Что, Михалок?
   -- По правде сказать, нам ужасно хорошо с тобой, и я так полагаю, что если б кто-нибудь из нас погиб, то другой страшно бы тосковал.
   Бася прекрасно понимала, что если маленький рыцарь говорил, "если б кто-нибудь из нас погиб", то он просто не хотел сказать "умер"" и подразумевал только себя. Ей пришло в голову, что он, быть может, не надеется выйти живым из этой осады и хочет подготовить ее к этому несчастью. Странное предчувствие сжало ей сердце, и, сложив руки, она сказала:
   -- Михал, пожалей ты и себя и меня!
   Голос маленького рыцаря был несколько взволнован, хотя и спокоен.
   -- Видишь ли, Баська, ты не права, -- сказал он, -- ибо если рассудить, то что такое наша жизнь? Кого может удовлетворить здесь счастье и любовь, когда все это здесь так непрочно, как засохшая ветка, ведь правда?
   Бася затряслась от рыданий и принялась повторять:
   -- Не хочу! Не хочу! Не хочу!
   -- Клянусь Богом, ты не права, -- повторил маленький рыцарь. -- Вот видишь, там вверху, за ясной луной страна вечного блаженства. Вот о каком счастье ты мне говори. Только тот, кто попадет туда, отдохнет по-настоящему, словно после долгой дороги, и не будет знать забот. Когда придет мой черед (а для солдата ведь это дело обыкновенное), ты сейчас должна сказать сама себе: "Михал уехал, правда, далеко, гораздо дальше, чем отсюда до Литвы, да это ничего, я за ним поеду!" Баська, ну тише, не плачь! Кто из нас первый уедет, тот другому квартиру приготовит, вот и все!
   Тут перед ним, как перед ясновидящим, открылась завеса будущего, он поднял глаза к лунному сиянию и продолжал:
   -- Что есть жизнь земная? Допустим, что я уже там, и вдруг кто-то стучит в небесные врата. Святой Петр отворяет, я гляжу: кто же это? Моя Баська! Господи! Вот я брошусь к ней, вот крикну!.. Слов не хватит! И не будет там слез, только вечное веселье, и не будет ни язычников, ни пушек, ни мин под стенами, только счастье и спокойствие. Баська, помни: это ничего!
   -- Михал, Михал! -- повторяла Бася.
   И снова наступила тишина, нарушаемая только отдаленным, однообразным звуком ломов.
   Наконец Володыевский сказал:
   -- Баська! Будем молиться!
   И эти две души, чистые, как слеза, стали читать молитву. По мере того, как они молились, на них нисходило спокойствие, потом их стало клонить ко сну, и они проспали до рассвета.
   Пан Володыевский еще до утренней зари проводил жену до моста, соединявшего старый замок с городом, и сказал на прощание:
   -- Помни, Баська: это ничего!
  

XIX

   Тотчас после утренней зари оба замка и город дрогнули от грохота выстрелов. Турки уже вырыли ров вдоль замка длиной в полтораста саженей, а в одном месте они уже подошли к самой стене. Обстрел стен с окопов не прекращался. Осажденные делали прикрытия из кожаных мешков, набитых шерстью, но так как с шанцев летели фанаты, то около пушек погибало много народу. У одного орудия сразу было убито шесть человек из пехоты Володыевского, у других орудий то и дело падали пушкари; к вечеру все убедились, что держаться дольше невозможно, тем более что каждую минуту могли взорваться мины. Поэтому ночью, при неумолкающей пальбе, перенесли пушки, порох и съестные припасы в старый замок. Он был построен на скале и мог дольше выдержать осаду, к тому же под него труднее было подкопаться. Когда на военном совете спросили мнения Володыевского, он сказал, что если только никто не будет начинать переговоров, то он готов защищаться в замке хоть целый год. Слова его разошлись по всему городу, и горожане ободрились: все знали, что маленький рыцарь сдержит свое слово, даже если бы ему пришлось поплатиться жизнью. Покидая новый замок, подвели мину под оба бастиона и переднюю часть замка. Мины взорвались около полудня, но они не причинили большого урона туркам: они помнили вчерашний урок и не решались занять оставленное поляками место. Зато фасад замка и оба бастиона представляли гигантский вал развалин. Эти развалины, правда, затрудняли доступ к старому замку, но зато лазали превосходное прикрытие для стрелков и особенно для рудокопов, которые, не испугавшись вида каменного утеса, принялись подводить новую мину. За этой работой следили искусные инженеры, валахские и венгерские, состоявшие на службе у султана, и дело пошло быстро.
   Осажденные не могли стрелять в неприятеля ни из пушек, ни из мушкетов, так как не видели его. Пан Володыевский подумывал о вылазке, но ее нельзя было осуществить -- солдаты были слишком утомлены. От постоянного прикладывания ружей у драгун образовались на правом плече синие нарывы величиной с каравай. Некоторые из них совсем не владели правой рукой. Между тем было очевидно, что если неприятелю не помешают подводить мину, то главные ворота будут взорваны. Предвидя это, пан Володыевский приказал возвести за этими воротами высокий вал и, не теряя бодрости, говорил:
   -- Не беда! Взорвут ворота, мы будем защищаться за валом, взорвут вал, мы заранее возведем другой, и так далее -- пока у нас будет под ногами хоть аршин земли.
   Но генерал подольский, потеряв всякую надежду, спросил его:
   -- А когда не будет и аршина?
   -- Тогда не будет и нас! -- ответил маленький рыцарь.
   Между тем он велел кидать в неприятеля ручные гранаты, которые причиняли ему много вреда. Искуснее всех в этом деле оказался поручик Дембинский, который перебил бессчетное количество турок, пока, наконец, слишком рано зажженная граната не лопнула у него в руке и не оторвала ее. Так же погиб и капитан Шмидт. Многие погибали от пушечных выстрелов, многие -- от ручных орудий, из которых стреляли янычары, укрывшись за развалинами нового замка. В это время поляки в замке мало стреляли из пушек, что смущало жителей города.
   "Не стреляют, значит, и сам Володыевский усомнился в возможности обороны", -- таково было общее мнение. Из военных никто не решался высказать вслух, что остается только выхлопотать самые выгодные условия сдачи; но епископ, в котором совершенно не было воинского самолюбия, громко высказал это.
   Еще раньше к генералу подольскому был послан пан Васильковский за известиями о положении дел в замке.
   Он ответил: "По моему мнению, крепость не выдержит и до вечера, но здесь думают иначе".
   Когда был прочитан этот ответ, даже военные заговорили: "Мы делали все, что могли, никто из нас не щадил себя, но что невозможно, то невозможно. Надо вступить с неприятелем в переговоры".
   Слова эти распространились по городу и собрали огромную толпу. Она стояла перед ратушей встревоженная, молчаливая и, по-видимому, совсем не склонная вступать в переговоры. Некоторые богатые армянские купцы радовались в душе, что осада кончится и что опять начнется торговля; но другие армяне, издавна поселившиеся в Речи Посполитой и очень ей преданные, а также ляхи и русины хотели защищаться. "Если уж сдаваться, то надо было делать это в самом начале; тогда можно было бы добиться хороших условий сдачи, -- говорили то тут, то там, -- а теперь условия будут тяжелы, и потому лучше похоронить себя под развалинами".
   И ропот недовольства раздавался все громче. Как вдруг совершенно неожиданно он сменился криками восторга и виватами. Что случилось? На площади появился пан Володыевский в сопровождении пана Гумецкого; генерал нарочно послал их, чтобы они сами дали отчет о том, что делается в замке. Толпа встретила их радостными криками. Некоторые кричали так громко, что казалось, будто это турки уже ворвались в город, у других глаза наполнялись слезами при виде обожаемого рыцаря, на лице которого видны были следы страшных трудов. Его лицо похудело и почернело от порохового дыма, глаза были красны и ввалились, но он был весел. Когда они оба с Гумецким пробрались сквозь толпу и вошли в залу совета, их радостно приветствовали и там, а епископ сказал:
   -- Дорогие братья! Nee Hercules contra plures! Генерал нам уже писал, что вам придется сдаться.
   Гумецкий, человек очень горячий и к тому же с большими связями, не очень считавшийся с людьми, резко ответил:
   -- Генерал потерял голову; но, к чести его будь сказано, он этой головой не побоится пожертвовать, если нужно будет; что же касается обороны, то я передаю слово пану Володыевскому, он лучше меня сумеет рассказать об этом.
   Глаза всех остановились на маленьком рыцаре, а он шевельнул своими светлыми усиками и ответил:
   -- Ради бога, кто здесь говорит о сдаче? Разве мы не поклялись Господу Богу, что готовы погибнуть все до одного?
   -- Мы поклялись сделать все, что в нашей власти, и мы все сделали, -- ответил епископ.
   -- Кто что обещал, пусть за то и отвечает. Мы с Кетлингом присягали, что, пока живы, крепости не отдадим, -- и не отдадим. Ибо если я должен сдержать рыцарское слово, данное человеку, то что же говорить о слове, данном Господу Богу, который превосходит всех своим величием!
   -- Ну а как замок? Говорят, что под ворота подведена мина. Долго ли вы выдержите? -- спрашивали многочисленные голоса.
   -- Мина либо подведена, либо будет подведена, но перед воротами устроен вал, и я приказал туда втащить орудия. Братья дорогие, побойтесь Бога и подумайте, что, сдаваясь, придется предать храмы Божьи в руки неверных, они превратят их в свои мечети, чтобы совершать в них нечестивые службы свои. Как же вы можете так легко говорить о сдаче, как можете вы открыть ворота и впустить неприятеля в самое сердце отчизны? Я сижу в замке и не боюсь мин, а вы боитесь, находясь в городе, вдали от них. Ради бога, не сдавайтесь, пока живы! Пусть воспоминание о нашей обороне перейдет к потомству, как перешла Збаражская осада.
   -- Турки превратят крепость в груду развалин! -- сказал кто-то.
   -- Пускай превращают. И за развалинами можно защищаться.
   Тут маленький рыцарь потерял терпение.
   -- И я буду защищаться за грудами развалин, в том да поможет мне Бог! Наконец я вот что скажу: я не отдам туркам замка. Слышите?
   -- И погубишь город? -- спросил епископ.
   -- Пусть лучше он погибнет, чем перейдет в руки турок. Я поклялся. Я больше даром слов тратить не стану и ухожу к моим пушкам. Ибо пушки защищают Речь Посполитую, а не предают ее.
   Сказав это, он ушел, а за ним вышел Гумецкий, хлопнув дверью. Они оба очень спешили. Они, действительно, чувствовали себя лучше среди развалин, трупов, ядер, чем среди людей, слабых духом.
   По дороге их нагнал пан Маковецкий.
   -- Михал, -- спросил он, -- скажи правду, говорил ли ты об обороне, чтобы ободрить других, или ты действительно сможешь удержаться в замке?
   Маленький рыцарь пожал плечами:
   -- Клянусь Богом! Пусть только не сдают города, а я целый год буду защищаться.
   -- Почему вы не стреляете? Это всех пугает, оттого и о сдаче заговорили.
   -- Мы не стреляем, потому что занялись бросанием ручных гранат, которые причиняют много вреда рудокопам.
   -- Слушай, Михал, есть ли у вас в крепости орудия, из которых вы могли бы обстреливать неприятеля за Русскими воротами. Иначе турки (сохрани бог) ворвутся в ворота. Я всеми силами охраняю их, но с одними мещанами, без солдат, я ничего не поделаю.
   На это маленький рыцарь ответил:
   -- Не беспокойся, милый брат. Я уже в ту сторону направил пятнадцать орудий. Насчет замка тоже будьте покойны. Мы не только защитимся, но, если надо будет, даже вам к воротам пошлем подкрепление.
   Услыхав это, пан Маковецкий сильно обрадовался и хотел уже удалиться, но маленький рыцарь удержал его и спросил:
   -- Скажи мне -- ты чаще бываешь на этих советах, -- хотят ли они нас испытать или действительно хотят отдать город в руки мусульман?
   Маковецкий опустил голову.
   -- Михал, скажи и ты откровенно, разве этим дело не должно кончиться? Некоторое время вы будете сопротивляться, ну, неделю, две недели, месяц, два месяца, а в конце концов придется сдаться.
   Володыевский взглянул на него мрачно и, наконец, подняв руки кверху, воскликнул:
   -- И ты, Брут, против меня? Что ж, сами будете расхлебывать ваш позор, а я к этому не привык...
   И они расстались с горечью в душе.
   Вскоре после возращения Володыевского главные ворота старого замка были взорваны. Летели камни, кирпичи, поднялись столбы пыли и дыма. На минуту ужас охватил канониров. Турки мгновенно бросились в пролом, как стадо овец бросается в открытые двери овчарни, когда пастухи гонят их туда бичами... Но Кетлинг засыпал эту толпу картечью из шести орудий, заранее поставленных на валу, -- засыпал раз, другой, третий и прогнал. Володыевский, Гумецкий, Мыслишевский подоспели с пехотой и драгунами, которые покрыли вал так густо, как мухи в летний жаркий день покрывают падаль. Теперь началась ружейная пальба. Пули падали на вал, как капли дождя, как хлебные зерна, которые сильный парень подбрасывает лопатой кверху. Турки роились в развалинах нового замка, как пчелы; в каждом углублении, за каждым обломком, за каждым камнем, в каждой расщелине развалин сидело их по двое, по трое, по пяти, десяти и стреляли без устали. Со стороны Хотима наплывали все новые и новые подкрепления. Полки шли за полками и, дойдя до развалин, немедленно открывали огонь. Весь новый замок был точно вымощен тюрбанами. То и дело эти массы тюрбанов вдруг срывались с криком и бежали к пролому, но тогда начинал действовать Кетлинг. Глухой бас орудий заглушал трескотню ружей, и целый рой картечи с пронзительным свистом попадал в толпу, валил ее на землю и заполнял пролом вздрагивающими кучами человеческого мяса. Четыре раза бросались янычары, четыре раза отражал и рассеивал их Кетлинг, как буря рассеивает кучи листьев. Сам он стоял среди огня и дыма, разрывающихся гранат, похожий на ангела. Глазами он впился в пролом, на ясном челе не было ни одной тучки беспокойства. Иной раз он брал из рук пушкаря фитиль, сам подносил его к орудию, потом, защищая глаза рукой, смотрел на результаты выстрела. Порой он с улыбкой обращался к польским офицерам и говорил им:
   -- Не войдут!
   Никогда еще ярость атаки не разбивалась о такое бешенство обороны. Офицеры и солдаты состязались друг с другом. Казалось, будто внимание этих людей обращено на все, кроме смерти. А смерть косила вовсю: погиб пан Гумецкий, пан Макошипкий, начальник киян. Вот со стоном схватился за грудь седовласый пан Калушовский, старый друг Володыевского, -- воин кроткий, как ягненок, и страшный, как лев. Володыевский поддержал его, когда он падал, а он сказал ему: "Дай руку, дай скорее руку!" Потом прибавил: "Слава богу!" И лицо его стало так же бело, как усы и борода. Это было перед четвертой атакой.
   Ватага янычар ворвалась в то время в пролом или, вернее, не могла вернуться обратно благодаря сильному огню. Володыевский во главе своей пехоты бросился на них и в одно мгновение перебил их штыками и прикладами.
   Проходили часы за часами, а огонь все не ослабевал. Между тем по городу разнесся слух о геройской защите, который ободрил и воодушевил всех. Польские мещане, особенно молодежь, стали сзывать друг друга криком: "Пойдем на помощь в замок! Пойдем! Пойдем! Не дадим братьям погибнуть! Вперед, хлопцы!" Крики эти раздавались на рынке, около ворот и по всему городу, и вскоре несколько сот людей, вооруженных чем попало, но с мужеством в сердце, двинулись к мосту. Турки тотчас направили на них такой убийственный огонь, что весь мост покрылся трупами. Но все-таки часть их перебралась через мост и с большим усердием принялась обстреливать турок. Наконец была отбита и четвертая атака, с такой страшной потерей для турок, что казалось, должны бы наступить минуты отдыха. Напрасная надежда! Гром янычарок не прекращался до вечера. И только когда заиграли вечернюю зорю, пушки смолкли, и турки покинули развалины нового замка. Оставшиеся офицеры сошли тогда с вала и перешли на другую сторону.
   Маленький рыцарь, не теряя времени, велел заделать пролом чем только можно было: бревнами, песком, мусором и землей. Пехота, драгуны, солдаты и офицеры работали взапуски, без различия чинов.
   Они каждую минуту ожидали, что опять загрохочут турецкие орудия; все же этот день был днем значительной победы, так что все лица сияли радостью, все души горели надеждой и желанием дальнейших побед.
   Когда работа была кончена, Кетлинг и Володыевский, взявшись под руки, стали обходить майдан, стены, и с бойниц осматривали двор нового замка, и радовались обильной жатве.
   -- Там труп на трупе, -- сказал маленький рыцарь, указывая на развалины. -- А около пролома такие груды, что хоть лестницу приставляй. Кетлинг, это твоя работа?
   -- Лучше всего то, что мы так заделали пролом, что туркам доступ опять закрыт, и им придется подводить новую мину. Их силы безмерны, как море, но такая осада через какой-нибудь месяц или два должна же им надоесть.
   -- А за это время подоспеет гетман с подкреплением. Впрочем, что бы ни случилось, мы связаны присягой, -- прибавил маленький рыцарь.
   В эту минуту они взглянули друг другу в глаза и Володыевский, понизив голос, спросил:
   -- Ты сделал то, о чем я тебе говорил?
   -- Все готово, -- шепотом ответил Кетлинг, -- но я думаю, что до этого Дело не дойдет. Мы действительно можем здесь продержаться очень долго, и впереди у нас будет много таких дней, как сегодня.
   -- Послал бы нам Господь Бог такой день и завтра!
   -- Аминь! -- ответил Кетлинг, возводя глаза к небу.
   Дальнейший разговор прервал грохот орудий. Гранаты опять посыпались на замок. Некоторые из них разрывались в воздухе и гасли, как зарницы.
   Кетлинг глядел на них глазом знатока.
   -- На том шанце, откуда стреляют, -- сказал он, -- фитили гранат сильно пропитаны серой.
   -- Дымятся и другие шанцы! -- ответил Володыевский.
   И действительно так было. Как среди ночной тиши, когда раздастся лай одной собаки, ей тотчас же ответят другие, и, наконец, вся деревня оглашается громким лаем, -- так и на турецких шанцах выстрел одной пушки разбудил все соседние, и осажденный город был окружен целым венком гранат. На этот раз обстреливали главным образом не замок, а самый город. Зато с трех сторон начали подводить новые мины. Очевидно, несмотря на то, что крепкая скала сводила на нет всю работу рудокопов, турки все же решились взорвать на воздух это скалистое гнездо.
   Кетлинг и Володыевский отдали приказ метать ручные гранаты в ту сторону, откуда слышались удары ломов. Но ночью нельзя было проверить, причиняет ли этот способ обороны какой-нибудь вред неприятелю. К тому же внимание всех было обращено на город, куда летели целые стаи огненных птиц. Некоторые снаряды разрывались в воздухе, другие, описав огненную кривую, падали на крыши домов. Сразу в нескольких местах появилось кровавое зарево, осветив ночную темноту. Загорелся костел Св. Екатерины, церковь Св. Георгия в русском квартале; пламенем был охвачен армянский собор, который, впрочем, загорелся еще днем, а теперь снова вспыхнул от гранат. Пожар рос с каждой минутой, и пламя озаряло окрестность. Крики из города доходили до старого замка. Можно было думать, что весь город в огне.
   -- Скверно! -- говорил Кетлинг. -- Мещане падут духом.
   -- Пусть все сгорит, -- ответил маленький рыцарь, -- лишь бы уцелела скала, с которой можно защищаться.
   Между тем крики все усиливались. С собора пожар перекинулся на склады дорогих армянских товаров, построенные на рынке. Горели изделия из золота и серебра, ковры, кожи и дорогие ткани. Минуту спустя огненные языки появились кое-где и над домами.
   Володыевский страшно встревожился.
   -- Кетлинг, -- сказал он, -- следи за метанием ручных гранат и, насколько можешь, помешай подкопам, а я поеду в город: сердце у меня замирает при мысли о доминиканском монастыре. Слава богу, что они оставили замок в покое и я могу отлучиться.
   В замке действительно было не много дела, и маленький рыцарь вскочил на лошадь и уехал. Он вернулся спустя два часа в сопровождении пана Мушальского, который уже оправился после удара, полученного им от Гамди, и теперь ехал в замок, надеясь, что во время штурмов он своей стрельбой из лука может причинить немалый вред язычникам и тем прославиться.
   -- Здравствуйте! -- сказал Кетлинг. -- Я уже тревожился за доминиканок.
   -- Все хорошо! -- ответил маленький рыцарь. -- Ни одна граната там не разорвалась. Место укромное и безопасное.
   -- Слава богу! А Кшися не беспокоится?
   -- Она спокойна, как у себя дома. Обе с Баськой сидят в одной келье, а с ними и пан Заглоба. Там и Нововейский, к которому уже вернулось сознание. Он просил меня взять его с собой в замок, но он на ногах устоять не может. Кетлинг, теперь поезжай ты, а я тебя заменю.
   Кетлинг обнял Володыевского, уж очень его тянуло к Кшисе, и тотчас приказал подать себе лошадь. Но, пока ее подали, он стал расспрашивать маленького рыцаря, что слышно в городе.
   -- Мещане очень храбро тушат огонь, -- ответил маленький рыцарь, -- но богатые армянские купцы, видя, что у них горят склады, послали депутацию к ксендзу епископу с настоятельным требованием сдать город. Узнав об этом, я, хотя и дал себе слово не ходить больше на эти советы, все же пошел. Там я ударил по лицу одного из них, который больше всех настаивал на сдаче города, и епископ за это на меня надулся. Скверно, брат. Люди все меньше ценят нашу готовность защищаться. Там нас порицают, а не хвалят и говорят, что мы напрасно подвергаем опасности город. Я слышал тоже, как нападали на Маковецкого за то, что он был против переговоров. Сам епископ сказал ему: "Мы не отступимся ни от веры нашей, ни от короля, но к чему приведет дальнейшее сопротивление? Ты увидишь, -- говорит, -- здесь оскверненные святыни, опозоренных девушек и взятых в плен невинных детей. А заключив мирный договор, -- говорит, -- мы можем обеспечить их судьбу и выговорить себе свободный пропуск. Так говорил епископ, а генерал качал головой и повторял: "Лучше бы мне погибнуть, но это правда!"
   -- Да будет воля Божья, -- ответил Кетлинг.
   Володыевский заломил руки.
   -- И если бы это была правда! -- воскликнул он. -- Но Бог свидетель, что мы еще можем защищаться.
   Между тем Кетлингу привели лошадь. Он быстро вскочил на нее; Володыевский сказал ему на прощание:
   -- Через мост поезжай поосторожнее: туда то и дело падают гранаты.
   -- Через час я вернусь, -- сказал Кетлинг. И уехал.
   Володыевский вместе с Мушальским стали обходить стены. В трех местах слышались удары в скалу и в трех местах осажденные кидали ручные гранаты. С левой стороны замка руководил этой работой Люсня.
   -- Ну, как дела? -- спросил Володыевский.
   -- Плохо, пан комендант, -- ответил вахмистр, -- эти черти уже в скале сидят и только у входов в подкоп иной раз кого-нибудь из них заденет осколком. Немногого мы добились.
   В других местах дело было еще хуже, тем более что небо нахмурилось, пошел дождь и отсырели фитили в фанатах. Темнота мешала работе.
   Володыевский отвел Мушальского в сторону и, вдруг остановившись перед ним, сказал:
   -- Слушайте, ваць-пане, а что, если мы попробуем передушить этих кротов в их норе?
   -- По мне, это верная смерть, их охраняют целые полки янычар. Ну что ж, попробуем!
   -- Полки их охраняют, это правда, но ночь темна, и мы вызовем среди них переполох. Подумайте только, -- в городе поговаривают о сдаче. А почему? Потому что говорят: "Под вами мины, и вы не сможете защищаться". Вот мы бы им и зажали рты, если бы, к примеру, сегодня ночью еще послали к ним с вестью: "Нет более мин". Разве ради этого не стоит рискнуть жизнью?
   -- Стоит, ей-богу, стоит!
   -- В одном месте только недавно начали подкоп, -- сказал Володыевский, -- этих мы оставим в покое, но вот с этой и с той стороны они подкопались уж очень глубоко. Вы возьмете с собой пятьдесят драгун, я возьму столько же, и мы попытаемся передушить тех. Хотите?
   -- Хочу. Возьму с собой десятка два гвоздей, чтобы заклепать ими какую-нибудь пушку, может, по дороге мы на нее наткнемся.
   -- Ну, сомневаюсь, хотя несколько пушек и стоит недалеко. Все же захватите гвозди. Мы только подождем Кетлинга, он лучше других будет знать, как нам помочь в нужную минуту.
   Кетлинг вернулся, как обещал, не опоздав ни на одну минуту, а через полчаса два отряда драгун, по пятидесяти человек каждый, подошли к пролому и начали осторожно пробираться на другую сторону. Скоро они скрылись в темноте. В продолжение некоторого времени Кетлинг приказал бросать гранаты, но недолго, наконец он прекратил свою работу и стал ждать. Сердце его тревожно билось: он прекрасно понимал, как безрассудно было это предприятие. Прошло четверть часа, полчаса, час, казалось, что они уже должны были дойти до места, между тем, приложив ухо к земле, можно было превосходно слышать удары ломов.
   Вдруг у подножия крепости, с левой стороны, раздался выстрел из пистолета, который, благодаря влажности воздуха и непрекращающейся пальбе на шанцах, был плохо слышен и, может быть, даже совсем не был бы замечен, если бы не страшный шум, поднявшийся тотчас же вслед за выстрелом. "Дошли, -- подумал Кетлинг, -- но вернутся ли?" А там раздались крики, треск барабанов, свист дудок, наконец, торопливый, беспорядочный грохот ружей. Стреляли со всех сторон и целой толпой; очевидно, целые отряды прибежали на помощь рудокопам. Но, как и предполагал Володыевский, среди янычар произошел страшный переполох; боясь нападать на своих, они громко перекликались, стреляя наобум и по большей части вверх. Крик и пальба с каждой минутой усиливались. Как в сонном курятнике, когда в него среди ночи ворвется вдруг хищная куница, сразу поднимается страшный шум, кудахтанье и переполох, -- так поднялась суматоха и вокруг замка. С шанцев начали бросать гранаты, чтобы рсветить местность. Кетлинг направил несколько пушек в ту сторону, где стояли турецкие сторожевые войска, и стал засыпать их градом картечи. Осветились турецкие укрепления, осветились стены крепости. В городе ударили в набат. Там думали, что турки уже ворвались в крепость. А в турецком городе думали обратное: что осажденные сделали вылазку и сразу атаковали все места минных работ, и поднялась всеобщая тревога.
   Темнота ночи благоприятствовала смелому предприятию Володыевского и Мушальского. Пушечные выстрелы и гранаты прорезали темноту только на одно мгновение, и потом становилось еще темнее. Наконец, пошел проливной дождь. Удары грома заглушили стрельбу, раскатываясь по всему небу, они отдавались эхом в скалах. Кетлинг соскочил с вала и подбежал к пролому во главе нескольких десятков людей и стал ждать. Но ждать пришлось недолго.
   Вскоре какие-то темные фигуры замаячили между бревнами, которыми был завален пролом.
   -- Кто идет? -- крикнул Кетлинг.
   -- Володыевский, -- раздался ответ.
   И минуту спустя оба рыцаря бросились друг другу в объятия.
   -- Ну что? Как там? -- спрашивали офицеры, которые толпой сбежались к пролому.
   -- Слава богу! Рудокопы перебиты все до одного, инструменты переломаны и разбросаны. Вся их работа пропала даром.
   -- Слава богу! Слава богу!
   -- А Мушальский вернулся со своими?
   -- Нет еще!
   -- Не пойти ли им на помощь? Мосци-панове, кто из вас пойдет?
   Но в ту же минуту у пролома опять замелькали темные фигуры. Это люди Мушальского возвращались поспешно и в значительно меньшем числе: многие из них погибли от неприятельских пуль. Все же они возвращались радостно, так как и их предприятие увенчалось успехом. Некоторые из них принесли с собой ломы, буравы и инструменты в доказательство того, что они были в подкопе.
   -- А где пан Мушальский? -- спросил Володыевский.
   -- Правда, где же пан Мушальский? -- спросили несколько голосов.
   Люди из отряда Мушальского переглядывались друг с другом, вдруг один тяжело раненный драгун сказал тихим голосом:
   -- Пан Мушальский погиб. Я видел, как он упал, я также упал рядом с ним, но я поднялся, а он остался...
   Рыцари страшно огорчились, услыхав о смерти знаменитого лучника, ведь это был один из первых кавалеров Речи Посполитой. Стали расспрашивать драгуна, как все это случилось, но он уже не мог отвечать, так как истекал кровью и, наконец, как сноп повалился на землю. Рыцари стали горевать о Мушальском.
   -- Память о нем навсегда сохранится, -- говорил пан Квасибродский, -- а кто из нас переживет эту осаду, тот будет прославлять его имя.
   -- Такого стрелка, как он, никогда уже не будет! -- сказал кто-то из воинов.
   -- В Хрептиеве это был самый сильный человек, -- сказал маленький рыцарь. -- Нажав талер одним пальцем, он мог вдавить его в свежую доску. Один только пан Подбипента, литвин, превосходил его силой, но он убит под Збаражем, а из живых с ним сравнится разве лишь один Нововейский...
   -- Да, страшная потеря! -- говорили рыцари. -- Только в старину рождались такие кавалеры.
   Почтив такими словами память лучника, офицеры отправились на вал. Володыевский тотчас же отправил гонца к генералу подольскому и к ксендзу епископу с извещением, что мины уничтожены и рудокопы перебиты. Это известие было принято с огромным изумлением, но, сверх всякого ожидания, с тайным недоброжелательством. И пан генерал, и ксендз епископ были того мнения, что эти минуты победы города не спасут, а лишь раздражат жестокого неприятеля. Победы эти могли бы принести пользу только в том случае, если бы воюющие стороны вошли в переговоры. Вот почему оба начальника решили продолжать переговоры с турками.
   Но ни Володыевский, ни Кетлинг не предполагали ни на минуту, чтобы эти счастливые вести могли произвести такое впечатление. Наоборот, они были уверены, что даже самые слабые духом люди теперь ободрятся и захотят оказать неприятелю упорное сопротивление.
   Нельзя было взять город, не овладев сначала замком, а так как замок не только сопротивлялся, но еще громил неприятеля, то осажденным не было никакой необходимости прибегать к переговорам. Съестных припасов было достаточно, пороху также, а потому нужно было только охранять ворота и тушить пожар в городе. За все время осады для Володыевского и для Кетлинга это была самая радостная ночь. Никогда еще они не надеялись так крепко, что останутся целы и спасут дорогих им женщин.
   -- Еще два-три штурма, -- говорил маленький рыцарь -- и, как Бог свят, туркам надоест штурмовать, и они начнут нас морить голодом. А съестных припасов у нас достаточно. Сентябрь уже не за горами, через два месяца начнется ненастье и холод, а войско у них не очень выносливо; стоит им раз хорошенько промерзнуть, и они непременно отступят.
   -- Многие из них родом из Эфиопии и из других жарких стран, где растет перец, и их сразу мороз проймет. В худшем случае два месяца осады мы еще выдержим. Невозможно допустить, чтобы нам не прислали подкрепления. Очнется, наконец, Речь Посполитая, если даже пан гетман и не соберет большого войска, он все же будет докучать туркам набегами.
   -- Кетлинг! Мне кажется, что еще не пробил наш час.
   -- Все в воле Божьей, но и мне кажется, что до этого не дойдет.
   -- Разве, если бы кто из нас погиб, как пан Мушальский, тогда, конечно, ничего не поделаешь. Страшно мне жаль пана Мушальского, хотя он и умер геройской смертью.
   -- Дал бы Бог и нам такую смерть, но только не теперь, скажу тебе, Михал, мне ужасно жаль было бы... Кшиси.
   -- А мне Баси... Ну! Мы трудимся на совесть, и Господь Бог будет к нам милостив. Ужасно у меня радостно на душе. Надо будет и завтра совершить какой-нибудь подвиг!
   -- Турки на шанцах устроили деревянные щиты из бревен, и я хочу прибегнуть к способу, к которому прибегают при сжигании кораблей: тряпки уже мокнут в смоле, и я надеюсь, что завтра до полудня я сожгу всю их работу.
   -- Хе! -- сказал маленький рыцарь. -- Тогда я устрою вылазку. Во время пожара у них начнется переполох, уж не говоря о том, что им и в голову не придет, что мы сделаем вылазку днем. Завтрашний день может быть лучше сегодняшнего, Кетлинг.
   На сердце у них было легко, и они поговорили еще некоторое время. Наконец, отправились спать, потому что были очень утомлены. Но маленькому рыцарю не пришлось проспать и трех часов, как вдруг его разбудил вахмистр Люсня.
   -- Пан комендант! Есть новости! -- сказал он.
   -- Что такое?! -- воскликнул Володыевский, сразу вскочив на ноги.
   -- Пан Мушальский вернулся.
   -- Господи, что ты говоришь?!
   -- Вернулся! Я стоял у пролома, вдруг слышу, кто-то кричит по-польски с противоположной стороны: "Не стрелять, это я". Гляжу и вижу -- идет пан Мушальский, переодетый янычаром.
   -- Слава богу! -- сказал маленький рыцарь.
   И он бросился приветствовать знаменитого стрелка. Уже светало. Пан Мушальский стоял по эту сторону вала в белой шапке и парацине и так был похож на настоящего янычара, что глазам не верилось, что это был не турок. Увидав маленького рыцаря, он бросился к нему навстречу, и они радостно поздоровались.
   -- Мы уже оплакивали вас! -- воскликнул Володыевский.
   Подошли и другие офицеры, а с ними и Кетлинг; все были поражены и, перебивая друг друга, стали расспрашивать стрелка, почему он в одежде янычара, а Мушальский сказал:
   -- Возвращаясь, я споткнулся о труп янычара и, падая, ударился головой об ядро; хотя шапка моя была подшита проволочной сеткой, я потерял сознание, ибо от удара, нанесенного мне Гамди, не совсем еще оправился, и всякое потрясение очень чувствительно для головы. Очнувшись, я увидал, что лежу на мертвом янычаре, как на постели. Ощупал голову, было немного больно, но даже раны не оказалось. Я снял шапку, дождь освежил мою голову, и я подумал: чего лучше! И пришло мне в голову раздеть янычара, переодеться в его одежду и идти к туркам.
   Ведь я по-турецки говорю, как по-польски, и лицом тоже на янычара похож. Узнать меня трудно. Пойду послушаю, что там говорят. По временам мне страшно становилось, вспоминалась моя прежняя неволя у турок. Но я пошел. Ночь была темная. Кое-где только был свет, и, скажу вам, я ходил среди них, как у себя дома. Многие из них лежали во рвах, под прикрытием, и я пошел туда. Кто-то меня спросил: "Чего шляешься?" А я говорю: "Спать не хочется". Другие из них, собравшись в кружок, толковали об осаде. Они очень смущены. Я собственными ушами слышал, как они бранили присутствующего здесь нашего хрептиевского коменданта (тут пан Мушальский поклонился Володыевскому). Я повторю их собственные слова, ибо брань врагов лучше всяких похвал! "Пока, -- говорили они, -- этот маленький пес (так они, собаки, вашу милость называли) защищает крепость, мы ею не овладеем". Другие говорили: "Его ни пуля не берет, ни железо, а от него, как от чумы, веет смертью!" Тут они все стали роптать. "Мы одни сражаемся, а другие войска ничего не делают. Джамаки лежат себе на спине, татары занимаются грабежом, шаги шляются по базарам. Падишах говорит нам: "Милые мои овечки". Но, видно, не очень-то мы ему милы, если нас привели на убой. Мы выдержим здесь недолго, потом вернемся в Хотим, а если нам не позволят, то слетят головы и знаменитейших наших пашей".
   -- Вы слышите, панове, -- крикнул Володыевский, -- когда янычары взбунтуются, султан сейчас испугается и снимет осаду.
   -- Как Бог свят, я говорю сущую правду, -- продолжал Мушальский. -- Янычарам недолго до бунта, а им уже очень не по себе. Я так полагаю, что они попытаются еще раз-другой бомбардировать, а потом и оскалят зубы на янычар-агу, каймакана и, пожалуй, даже на самого султана.
   -- И так и будет! -- воскликнули офицеры.
   -- Мы выдержим еще и двадцать штурмов, -- говорили офицеры.
   Зазвенели сабли, и пылающие взоры поляков устремились в сторону шанцев, лица всех вспыхнули воодушевлением. Слыша это, маленький рыцарь в восторге прошептал Кетлингу:
   -- Новый Збараж! Новый Збараж!
   Пан Мушальский продолжал:
   -- Вот все, что я слышал. Мне жаль было уходить, потому что я мог бы еще кое-что услышать, но я боялся, что скоро начнет рассветать; я пошел в сторону шанцев, где не стреляли, чтобы оттуда в темноте пробраться в крепость. Гляжу, а там и часовых нет, и только целыми толпами слоняются янычары. Подхожу к большой пушке, меня даже не окликнули. А вы, пан комендант, уже знаете, что я взял с собой гвозди для заклепки пушек. Всунул я гвоздь в запал -- не входит, его бы надо молотком вколотить. Но ведь Господь Бог дал мне кое-какую силу в руках (вы не раз видели, панове, ее доказательства), вот я и ударил ладонью, больно было, но гвоздь вошел по самую шляпку... Я ужасно обрадовался!
   -- Господи, неужели вы это сделали? Заклепали большое орудие?! -- раздались со всех сторон вопросы.
   -- Я сделал и еще кое-что; коли сразу все пошло так хорошо, мне жаль было уходить, и я подошел к другой пушке. Рука немножко болит, но зато гвозди влезли.
   -- Мосци-панове! -- воскликнул Володыевский. -- Никто из нас не совершил такого подвига, никто не заслужил такой славы. Виват пан Мушальский!
   -- Виват! Виват! -- повторили офицеры. За офицерами закричали "виват" и солдаты. А стрелок, сияя от радости, поклонился офицерам и показал им свою могучую руку, похожую на лапу; на ней были два кровоподтека, и он сказал:
   -- Ей-богу, правда. Вот вам и доказательство.
   -- Верим! -- крикнули все в один голос. -- Слава богу, что вы благополучно вернулись!
   -- Я пробрался меж бревен, -- ответил Мушальский. -- Мне хотелось поджечь эти работы, но нечем было.
   -- Знаешь что, Михал, -- воскликнул Кетлинг, -- мои тряпки готовы. Надо мне заняться этим делом. Пусть они знают, что мы задеваем их первые.
   -- Начинай! Начинай! -- воскликнул Володыевский.
   А сам он бросился в цейхгауз и отправил в город новую весть:
   "Пан Мушальский не убит во время вылазки; он вернулся, заклепав два больших орудия. Он был среди янычар, которые замышляют бунт. Через час мы сожжем у турок деревянные щиты, и если можно будет сделать вылазку, то непременно сделаю".
   Не успел еще гонец перейти лась и мортира, стоявшая неподалеку от этих пушек. Канониры гибли один за другим. Чем дольше продолжалась битва, тем яснее становилось, что каменецкая крепость возьмет верх над турецкими укреплениями и что победа останется на стороне поляков.
   И вот выстрелы на турецких батареях стали стихать.
   -- Скоро конец! -- крикнул Володыевский изо всех сил на ухо Кетлингу, желая, чтобы тот услышал его.
   -- И мне тоже кажется! -- отвечал Кетлинг. -- Надолго ли только? До завтра?
   -- Может, и на более долгий срок Сегодня победа за нами!
   -- И благодаря нам!..
   -- Надо подумать хорошенько об этой новой мине. Выстрелы турок становились все реже и реже.
   -- Стреляйте, стреляйте без перерыва! -- воскликнул Володыевский и кинулся к канонирам.
   -- Стреляйте, ребята, -- кричал он -- стреляйте до тех пор, пока не замолчит последнее турецкое орудие. Во славу Бога и Пречистой Девы! Во славу Речи Посполитой!..
   Слова Володыевского были покрыты радостными возгласами солдат, видевших, что штурм близится к концу, и они с удвоенным рвением принялись осыпать ядрами турок.
   -- Это мы вам вечернюю зорьку играем! Зорьку вечернюю, собаки!.. -- восклицали поляки.
   Внезапно произошло что-то весьма странное. Вдруг турецкие орудия мгновенно все смолкли. Из крепости еще продолжали стрелять, но затем офицеры стали смотреть друг на друга и спрашивать:
   -- Что такое? Что случилось?.
   Кетлинг, сильно встревоженный, отдал приказ прекратить стрельбу.
   -- Вероятно, они окончили подкоп и хотят нас взорвать на воздух! -- заметил один из офицеров.
   Маленький рыцарь грозно посмотрел на говорившего и ответил:
   -- Подкоп еще не кончен, а если и будет кончен, так от взрыва пострадает только левая сторона крепости, и мы будем защищаться в ее развалинах до последнего издыхания!.. Поняли?
   Опять воцарилась тишина, казавшаяся какой-то торжественной, зловещей; тем ужаснее казалась она после канонады, от которой стены дрожали и земля колебалась. Взоры всех устремлены были на турецкие окопы, но из-за густого дыма ничего нельзя было разглядеть.
   Наконец среди этой мертвой тишины послышались с левой стороны крепости удары мотыг под землей.
   -- Я говорил, что мина еще не окончена! -- сказал Володыевский.
   -- Вахмистр! Возьми двадцать человек и осмотри новую крепость, -- сказал Володыевский, обращаясь к Люсне.
   Через минуту вахмистр уже скрылся в бреши со своим отрядом.
   Безмолвие снова воцарилось в польском войске. Тишина эта время от времени нарушалась хрипеньем умирающих да ударами мотыг о скалу.
   Спустя довольно много времени. вахмистр воротился со своими людьми.
   -- Господин комендант, -- сказал он, -- в новой крепости нет ни души.
   Володыевский удивленно взглянул на Кетлинга.
   -- Уж не сняли ли они осады? Ничего не видно за дымом...
   Между тем облака дыма мало-помалу рассеялись, так что можно было рассмотреть город. Вдруг с башни раздался чей-то голос, который испуганно кричал:
   -- На воротах белое знамя!.. Мы сдаемся!..
   Взоры всех воинов обратились в сторону города, стараясь разглядеть его сквозь дым. Все были страшно поражены, слова замирали на устах, на лицах выражалось изумление.
   И действительно, в городе появились белые знамена на русских и лятских воротах, а также и на башне Батория.
   Володыевский сделался белее полотна, развевавшегося над городскими воротами.
   -- Кетлинг, видишь? -- прошептал он, обращаясь к товарищу.
   Кетлинг, такой же бледный, как и Володыевский, отвечал:
   -- Вижу!..
   Они взглянули друг другу в глаза и этим взглядом без слов передали друг другу то, что было теперь у них на душе. Им приказывали сдать крепость -- этим рыцарям, поклявшимся скорее погибнуть, чем отдать туркам город, -- велели сдать тогда, когда штурм уже отбит, и победа на стороне поляков.
   Мысли в голове их крутились, как вихрь. Они сожалели о двух любимых ими существах, жаль было и жизни, и счастия, они глядели друг на друга, как безумные, глядели на город с отчаянием, как бы желая убедиться, не обманывает ли их зрение и действительно ли настал их последний час
   Через несколько времени примчался в крепость Герасим, адъютант, посланный из города генералом подольским.
   -- Приказ коменданту! -- крикнул он.
   Наступила тишина. Володыевский, приняв приказ, молча прочитал его и сказал, обращаясь к офицерам:
   -- Господа! Комиссары уже переехали в челноке через реку и отправились в Длужек для подписания договора с турками. Через несколько минут они вернутся оттуда. Мы должны до наступления вечера очистить крепость и немедленно выставить белое знамя.
   Все молчали. Слышно было только частое дыхание защитников.
   -- Надо выкинуть знамя. Я соберу сейчас своих людей, -- сказал наконец Квасибродский.
   Под командою своих начальников солдаты строились в ряды, вскидывая ружья на плечи.
   Подойдя к Володыевскому, Кетлинг спросил:
   -- Пора?
   -- Подождем комиссаров и узнаем, каковы условия. К тому же я сам спущусь туда.
   -- Нет, спущусь я... Я лучше тебя знаю погреба и помню, где что стоит.
   Но разговор их был прерван криком:
   -- Комиссары возвращаются! Комиссары возвращаются!
   Спустя несколько минут в крепость явились послы: подольский судья Грушецкий, стольник Жевуский и черниговский хорунжий Мыслишевский. Несчастные послы шли, печально опустив головы. Одеты они были в затканные золотом кафтаны -- подарок визиря.
   Облокотясь на дымящееся еще орудие, дуло которого было направлено на Длужек, Володыевский ждал послов. Послы, подойдя, молча поклонились ему.
   -- Каковы условия сдачи? -- спросил Володыевский.
   -- Город не будет разрушен; жизнь и имущество жителей обеспечены. Всякий, не пожелавший остаться, иметь право отправиться, куда ему будет угодно.
   -- А Каменец? Комиссары опустили головы.
   -- Каменец отдается султану, на веки веков!..
   И послы ушли, но не могли пройти через мост от собравшегося на нем народа, а направились в сторону и вышли через южные ворота, спустились к реке и на челноках поплыли к лятским воротам. На равнине уже появились янычары Из города народ спешил к старой крепости, заняв всю площадь перед нею, и несмотря на желание его проникнуть в самую крепость, солдаты, по приказанию маленького рыцаря, никому не позволяли войти в нее.
   Володыевский велел войскам удалиться из крепости и, позвав Мушальского, сказал ему.
   -- Старый товарищ, прошу тебя о последней услуге: пойди сейчас к жене и передай ей от меняна мгновение он остановился.
   -- И передай ей от меня: это ничего! -- быстро докончил он.
   Мушальский ушел. Воины не спеша оставляли замок. Володыевский, сидя на коне, смотрел на все происходившее. Но замок опустел не скоро, так как развалины крепости затрудняли путь.
   Кетлинг подошел к Володыевскому.
   -- Я иду! -- сказал он, стиснув зубы.
   -- Иди, но подожди немного, пока войска не выйдут. Иди.
   И они заключили друг друга в объятия и простояли так молча несколько минут. Глаза их горели каким-то необыкновенным огнем. Затем Кетлинг побежал к пороховым погребам.
   А Володыевский, сняв шлем, осмотрелся кругом и начал молиться.
   Последние слова его молитвы были:
   -- Боже, дай ей сил вынести терпеливо горе! Успокой ее!..
   Между тем Кетлинг поторопился. Войско еще не успело выехать, как бастионы поколебались, раздался страшный взрыв. Башни, стены, люди, лошади, глыбы земли -- все это взлетело на воздух.
  
   Так кончил жизнь свою Володыевский, Гектор каменецкий, первый рыцарь Речи Посполитой.
  
   Посреди костела, в коллегиате Станиславова, стоял высокий катафалк кругом которого горело множество свечей. На катафалке, в двойном фобу -- оловянном и дубовом -- лежал Володыевский. В костеле в это время началось отпевание, и гроб был уже заколочен. Вдова покойника желала похоронить его в Хрептиове, но так как в то время вся Подолия уже находилась во власти турок, то и решили похоронить его в Станиславове, куда были присланы под турецким конвоем изгнанники каменецкие и сданы гетману.
   Звон всех колоколов раздавался в Станиславове. В костеле было множество народа, пришедшего последний раз взглянуть на первого польского рыцаря, Гектора каменецкого. Народ перешептывался между собою, говоря, что ждут прибытия гетмана, которого до сих пор нет, а отложить печальную церемонию нельзя ввиду того, что каждую минуту нужно ожидать появления татарских чамбулов.
   Около фоба стояли друзья и подчиненные покойного: Мушальский, Мотовидло, Снитко, Громыко, Ненашинец, Нововейский и многие другие, но большую часть из них составляли офицеры из Хрептиова. Здесь были почти все те, которых так радушно принимал у себя в Хрептиове Володыевский, он же лежал мертвый, окруженный своей неувядаемой славой.
   Желтоватый отблеск погребальных свечей падал на суровые лица воинов, отражаясь блестящими искрами в слезах, текущих из глаз этих рыцарей. Распростертая крестом на полу, лежала Бася, окруженная воинами, а рядом с нею находился измученный, трясущийся пан Заглоба. Когда гроб с дорогим для Баси прахом везли из Каменца в Станиславов, вдова все время шла пешком за ним. Теперь приходилось этот гроб предать земле. Идя за гробом по дороге из Каменца, она бессознательно повторяла все одну и ту же фразу: "Это ничего". Ей казалось, что у нее все расчеты с жизнью покончены. Она повторяла и теперь перед катафалком эту же фразу, повторяла потому, что это были последние слова любимого ею существа. Нет, смерть мужа не была для нее "ничем", напротив, это было и отчаяние, и разбитая жизнь, и погибшее счастье, мрак и отчаяние. Для нее уже не существовало ни надежды, ни милосердия, а одна пустота, и от всего этого мог избавить ее только Бог, отняв от нее жизнь.
   Но вот уж в главном алтаре окончилась обедня; зазвонили колокола, и ксендз возгласил: "Requiescat in расе" {"Да почиет с миром" (лат.)}. Дрожь пробежала по телу Баси, в ее смутном сознании вдруг мелькнула одна ясная мысль: "Уже, уже! Сейчас уже его возьмут от меня!" Но в это время товарищи покойного стали приготовляться, чтобы сказать длинную речь, а на амвоне появился ксендз Каминский, который часто, бывало, проводил вечера у маленького рыцаря в Хрептиове и напутствовал к смерти Басю во время ее тяжелой болезни.
   Наполнявший костел народ стал кашлять и сморкаться, как и всегда это бывает перед проповедью, вслед за тем наступила тишина, и глаза всех обратились на проповедника.
   Но с амвона вдруг раздались звуки барабанного боя.
   Все присутствовавшие в костеле были удивлены, а между тем ксендз Каминский не переставал бить тревогу; но вдруг барабанный бой затих, и наступила невозмутимая тишина. Вслед за тем барабанный бой снова раздался, потом опять, и в конце концов, швырнув палочки на пол и подняв руки вверх, ксендз воскликнул:
   -- Полковник Володыевский!
   В ответ на это воззвание раздались истерические рыдания Баси. Все, бывшие в костеле, почувствовали ужас. Обеспамятевшую Басю пан Заглоба с Мушальским вынесли из костела.
   Между тем ксендз продолжал:
   -- Володыевский! Бога ради, Володыевский! Трубят в поход! Война! Неприятель на границах! И ты не видишь, не хватаешься за меч, не вскакиваешь на коня?.. Воин, воин, что сделалось с тобой? Неужели ты забыл свою прежнюю доблесть и хочешь оставить нас одних в тоске и беспокойстве?.
   В костеле раздались рыдания и стоны -- то рыдали рыцари, рыдал весь народ; и плач, и стоны эти повторялись, как только ксендз касался в своей речи мужества, любви к отечеству и других доблестей покойного; ксендз и сам был растроган своей речью. Лицо его покрылось бледностью, на лбу выступили крупные капли пота, голос дрожал. Он грустил по Володыевскому, скорбел о нем; сердце его разрывалось от страданий; ему жаль было Каменца, жаль Польши, которая гибла в руках турок Ксендз закончил свою проповедь следующей молитвой:
   -- Боже, Твои храмы будут обращены в мечети и будут звучать стихи Корана там, где мы до сих пор читали Твое святое Евангелие! Ты унизил нас, Господи, отвратил от нас лицо Свое и отдал во власть развратному турку. Твои судьбы неисповедимы; но. Боже, кто же теперь окажет врагам сопротивление? Кто защитит отечество?.. Ты, которому известно все, что было, есть и будет в свете. Ты знаешь, что нет в мире конницы лучше нашей! Боже! Есть ли какая-нибудь другая более ловкая и быстрая? Я вот Ты отнимаешь у нас таких защитников, за спиной у которых весь христианский мир мог безопасно славить Твое имя!.. Отче милостивый! Не оставь нас, окажи милосердие Твое! Пошли нам защитника, пошли победителя для слуг и рабов скверного Магомета, пусть он придет сюда, пусть станет среди нас, пусть ободрит сердца наши. Боже! Пошли нам его!
   Как раз при этих словах в дверях костела произошла какая-то суматоха, и в храм явился гетман Собеский. Взоры всех обратились на него. Невольно все почти затрепетали, а гетман между тем пробирался к гробу своего любимого рыцаря, величественный, с лицом Цезаря, громадный!..
   Могущественные рыцари его свиты сопровождали гетмана.
   -- Salvator {Спаситель, избавитель (лат.)}! -- воскликнул ксендз в пророческом восторге.
   А гетман, став на колени перед катафалком, начал молиться за упокой души Володыевского.
  

ЭПИЛОГ

   Через год после того, как Каменец пал и в Польше враждовавшие между собою партии пришли к более и менее мирному соглашению, Речь Посполитая сама явилась защитницей границ своих на востоке.
   Смело сама она объявила войну. Тридцать одна тысяча конницы и пехоты под командой великого гетмана Собеского явилась во владения падишаха и двинулась к Хотину, желая напасть на более многочисленную армию Гуссейн-паши, находившуюся под Хотином.
   Одно имя Собеского уже приводило турок в содрогание. В год, последовавший за падением Каменца, гетман Собеский с несколькими тысячами войска храбро сопротивлялся туркам, разбивая целые отряды, и забрал в плен много турецкого войска; все это так повлияло на старого Гуссейна, что он, имея гораздо более многочисленное войско и получив помощь от Каллан-паши, боялся вступить с Собеским в сражение в открытом поле и скрылся в укрепленный замок.
   Лагерь был окружен войском гетмана, и турки узнали, что Собеский предполагает взять его с бою. Это намерение казалось всем беспримерным в военной истории, так как никто никогда не решался воевать с армией более многочисленной, да еще находившейся за валами и рвами. Гуссейн-паша имел в своем распоряжений сто двадцать пушек, а во всем войске Речи Посполитой их было всего пятьдесят. Неприятельская пехота была в три раза больше польской; в лагере турок одних янычар находилось более восемнадцати тысяч. Но Собеский не терял веры в свою звезду и был убежден в своем войске, зная, какое влияние он имеет на него.
   Под его командой находились люди бывалые, с детства свыкшиеся с боевой жизнью, люди, всю жизнь проведшие в осадах, экспедициях и многих сражениях, -- одним словом, это было войско, закаленное в боях Большинство из них еще не забыло имени Хмельницкого, Збоража и Берестечка; многие дрались во всех боях со шведами, пруссаками, русскими, в междоусобных и с венгерцами. Под командой гетмана находились и отряды станичников, для которых сражение было таким же обыкновенным явлением, как для нас мир; некоторые отряды состояли из одних ветеранов. Русский воевода командовал пятнадцатью гусарскими хоругвями, конницей, признанной иностранцами лучшей в целом мире; здесь находилась также и легкая кавалерия, с которой гетман, после гибели Каменца, так много рассеял татарских чамбулов; была тут и полевая пехота, умевшая справляться с янычарами при помощи одних только штыков.
   Все эти люди получили воспитание на войне: такое воспитание получали в Польше целые поколения. Люди эти во время вражды партий были рассеяны, служа то одной партии, то другой. Но когда все пришли к мирному соглашению, то и воины собрались под одно знамя, и гетман вполне был убежден, что с ними он одержит верх над более многочисленным войском Гуссейна и Каплана. Военачальниками над этим войском были люди, составившие себе историю целым рядом побед и поражений.
   Собеский царил над ними всеми и направлял эти тысячи. Но как звали тех, остальных предводителей, имена которых должны были обессмертиться славой под укрепленным Хотином?
   Имена их были: великий Пац и Михаил Казимир Радзивилл. За несколько дней перед этим они присоединились к королевскому войску, а теперь, согласно приказанию гетмана, остановились под Хотином и Жванцем. Они имели в своем распоряжении двенадцать тысяч войска, из которых две тысячи составляли отборную пехоту. Местность от Днестра к югу занимали союзные валахские войска, которые накануне сражения оставили турецкий лагерь и соединились с христианами. Рядом с валахами стоял Контский с отрядом артиллерии. Контский, знаменитый своим уменьем вести земляные работы и действовать артиллерией при осаде крепостей, был неоценимым человеком. Контский познакомился с военным делом за границей, но скоро своим знанием превзошел учителей-иностранцев. Неподалеку от отряда Контского стала русская и мазурская пехота под начальством Корыцкого, а рядом с нею расположился гетман Дмитрий Вишневецкий, приходившийся двоюродным братом больному королю. Под его командой находилась легкая конница. Андрей Потоцкий, бывший враг гетмана, а затем пламенный поклонник его гения, со своей собственной пехотой стал бок об бок с Вишневецким. Яблоновский, русский воевода, расположился рядом с Потоцким и Корыцким. Под начальством Яблоновского находилось пятнадцать тысяч гусар в блестящих панцырях, которые бросали мрачную тень на их лица. Над головами их был целый лес копий, но они, сознавая свою непобедимую силу, стояли непоколебимо, спокойно, зная, что участь битвы зависит от них
   Из второстепенных по положению рыцарей здесь был подлясский каштелян Лужецкий; брата его турки убили в Бодзанове, и Лужецкий за смерть его дал клятву вечно мстить туркам; затем здесь еще находился писарь коронный Стефан Чарнецкий, приходившийся родственником великому Стефану. Во время битвы под Каменецкой крепостью он со шляхтой перешел на сторону короля и своим поступком чуть не возбудил междоусобной войны. В настоящее же время он хотел отличиться своею храбростью на поле сражения. Седой старик Габриель Сильницкий, вся жизнь которого прошла в сражениях, находился также здесь; много тут было и других воевод, которые ничем особенным не прославили себя в прежних боях, но страстно желали прославиться в предстоящем.
   Между рыцарями, не имевшими сенаторского звания, был знаменитый збораженец Скшетуский, образцовый воин, принимавший участие в каждом бою, происходившем за последние тридцать лет в Речи Посполитой. Волосы на голове его серебрились, но зато он имел шестерых сыновей, которые могли соперничать в силе с дикими вепрями. Двум старшим сыновьям война была уже знакома, но два младшие были новичками в военном деле и первый раз вышли на поле сражения, а поэтому они рвались в битву, так что отец едва мог удержать их.
   Окружавшие их воины с большим уважением относились к ним; но солдат еще больше изумлял слепой на оба глаза Яроцкий. Подобно Яну, королю чешскому, слепой Яроцкий принял участие в сражении. Около него не было ни детей, ни родных, и слепого старца, желавшего сложить голову за родину и прославить себя этим, вели под руки двое слуг. Жевуский, потерявший в этом году на войне отца и брата, также находился здесь. Мотовидло, только что освободясь из татарского плена, прибыл сюда немедля с Мыслишевским. Мотовидло пылал желанием отплатить туркам за свою неволю, а Мыслишевский, оскорбленный турками под Каменцем, явился сюда также для отмщения им. Невзирая на договор и благородное происхождение Мыслишевского, янычары избили его под Каменцем. Были здесь и станичные воины с Днестра: одичавший Рущич и несравненный стрелок из лука -- Мушальский. Он не погиб в Каменце только потому, что перед взрывом крепости Володыевский послал его к своей жене с каким-то поручением; тут же были и Снитко, и Ненашинец, и Громыко, и несчастнейший из всех -- Нововейский.
   Все любившие горячо Нововейского от души желали ему смерти, как единственной избавительницы от страшного горя. Выздоровев, Нововейский весь этот под провел в нападениях на татарские чамбулы уничтожая их, и в особенности много погубил липков. После поражения Мотовидлы Крычинским Нововейский бросился по следам этого последнего, гоняясь за "им без устали по всей Лодолии, в конце концов совсем замучил его. В это время ему попался в руки Адурович, и Нововейский, придерживаясь правила не оставлять пленных в живых, содрал с него живого кожу. Но все муки, которым он подвергал своих врагов, не успокоили его души. За месяц перед сражением под Хотином Нововейский вступил в гусарский полк, под начальство русского воеводы.
   Вот с каким войском подошел к Хотину Собеский. Первым долгом все эти рыцари жаждали отмстить туркам за оскорбления, которые нанесли они Польше, но воины также желали отплатить им иза собственные свои обиды, так как почти каждый из них в войне с турками потерял кого-нибудь близкого. Вследствие всего этого Собеский спешил начать сражение, зная, какая ярость царит в сердцах его воинов.
   И наконец 9-го ноября 1673 года бой начался схваткой наездников с обеих сторон. Поляки, увидав утром, что турки выехали из-за вала, бросились им навстречу. Схватка окончилась потерями с обеих сторон, но убитых турок было больше. Вообще же потери были незначительные. Несчастный пан Май еще в начале стычки пронзен был ударом кривой сабли гиганта-спага; но тот поплатился за это своею головою, которую Скшетуский-младший отрубил ему одним ударом, чем м заслужил похвалы отца м название сильного м удалого рыцаря от товарищей.
   Таким образом сражались эти наездники, то попарно, то целыми группами, а не принимавшие участие в этой стычке с большим нетерпением ожидали возможности сразиться с неприятелем. В это время отдельные отряды польских воинов заняли места, предназначенные для них Собеским. Позади пехоты Корыцкого, на старой дороге в Яссы, стая пан гетман со своим штабом и осматривал лагерь Гуссейна. На лице Собеского выражалось полное спокойствие, как у человека, уверенного в себе. Минутами лицо его принимало задумчивое выражение, он рассылал адъютантов с приказами и следил за борьбой наездников. Перед вечером гетмана посетил русский воевода.
   -- Турецкие окопы так велики, что их невозможно атаковать со всех сторон сразу, -- сказал воевода русский
   -- Завтра мы ворвемся в окопы, а послезавтра в три четверти часа уничтожим эти войска, -- спокойно отвечал Собеский.
   Настала ночь. Наездники удалились с поля сражения. По приказанию Собеского отдельные отряды подошли к окопам;
   Гуссейн, заметив это, начал стрелять в поляков из пушек, желая помешать им, но этим он все-таки не достиг своей цели. На рассвете польская пехота устроила высокую насыпь и укрылась за этим валом от неприятельских выстрелов. Некоторые из поляков подошли на ружейный выстрел к турецкому лагерю. Янычары встретили их частой стрельбой из мушкетов. Согласно приказу гетмана, польские воины не отвечали на выстрелы турок, но спешили приготовиться к атаке и с нетерпением ожидали команды, чтобы в тот же момент броситься на неприятеля. Вытянувшаяся в линию польская пехота видела носившиеся над их головами ядра и картечь. Начавшаяся перед рассветом перестрелка, которую вела артиллерия Контского, продолжалась и до сих пор без перерыва. В это время нельзя было заметить, какое страшное опустошение производили польские снаряды, но после боя обозначилось все это очень ясно; выстрелы попадали в места, на которых были скучены шатры спагов и янычар.
   Таким образом дело шло до полудня, а так как в это время наступил уже ноябрь, дни были короткие, а потому следовало спешить. Вдруг послышались звуки барабанов, труб и прочих инструментов, восклицания десятка тысяч голосов слились вместе, и польские воины бросились в атаку.
   Турки были атакованы поляками сразу с пяти сторон. Отряды иностранцев шли под предводительством опытных военачальников Деннемарка и Христофора де Когана. Деннемарк, имевший пылкую натуру, опередив другие отряды, первым прибыл к окопам, и эта поспешность чуть не послужила гибелью: для всего отряда. Турки встретили этих храбрецов выстрелами из десятка тысяч ружей. Предводитель отряда Деннемарк был убит, и войско его пришло было в замешательство, но, к счастью, в это время подоспел к ним на помощь де Боган, и колебание в войске прекратилось. Отряд де Богана спокойна и уверенно перешел местность, которая отделяла польское войско от турецкого, шагая в такт музыке На выстрелы неприятеля де Боган приказал своему отряду отвечать тем же. Едва, только солдаты завалили фашинами ров, как де Боган перешел через, него первым, несмотря на то, что пули летали кругом него; затем он отдал поклон янычарам и в тот же момент пронзил шпагой их хорунжего. По примеру своего полковника, солдаты, также бросились на неприятелей, и завязалась отчаянная схватка, в которой обе стороны дрались, как разъяренные львы.
   Тетвин и Денгоф повела от деревенька Тарабанов в атаку пеших драгун, а Асвер Гребен и Гайдеполь вели другой отряд драгун. Офицеры полка, Гайдеполя служили: прежде под начальством Чарнецкого и прославились еще в Дании. Солдаты этих полков, отборные молодцы, рослые, сильные, почти исключительно набраны были в королевских имениях; они были безупречны как в качестве конных, так пеших. Эти воины напали на ту сторону неприятельского лагеря, которую защищал джамак, то есть нерегулярное войско из янычар, и, несмотря на то, что турок было очень много, все-таки эти отряды поляков привели их в замешательство, принудив к отступлению, и когда битва перешла в рукопашную, то неприятель волей-неволей должен был защищаться, чтобы иметь возможность хоть как-нибудь отступить. Итак, поляки сначала взяли эту часть окопов с воротами, а затем уже польская конница могла беспрепятственно войти внутрь окопов.
   Окопы эти с остальных трех сторон были атакованы отрядами Кобылецкого, Михаила Жебровского, Петра Ковчика и Галецкого с полевой пехотой. Самая горячая битва происходила перед главными воротами, ведущими на дорогу в Яссы; здесь сражались мазуры с гвардией Гуссейн-паши, который то и дело посылал новые отряды янычар на помощь к сражающимся, стараясь всеми силами отстоять эти ворота, иначе через них ринулась бы в лагерь неприятельская пехота. Но поляки, овладев воротами, всеми силами старались оставить их за собою, хотя их и отбрасывали отсюда картечь и град ружейных пуль, и кроме того, на них нападали все новые и новые многочисленные отряды янычар. В это время Кобылецкий, не дожидаясь нападения турок, сам кинулся на них со своим отрядом, как рассвирепевший зверь. Бой был ужасный. В дело было употреблено всевозможное оружие: сабли, ножи, ружейные приклады, лопаты, банники, даже бросали друг в друга каменьями, и под конец дело дошло до того, что неприятели царапали друг друга, кусали, били кулаками. Два раза уже Гуссейн направлял свою конницу на польскую пехоту, чтобы смять ее, но оба раза поляки с такой силой отбрасывали турок, что конница эта, смешавшись, должна была отступить. Видя эту битву, гетман сжалился над своими удалыми пехотинцами и прислал им на помощь всю обозную прислугу.
   Этим сбродом командовал пан Мотовидло. Раньше эта прислуга никогда не принимала участия в битве, но теперь, взяв в руки оружие, какое попалось под руку, они бросились в битву так охотно, что даже изумили самого гетмана. Может быть, их влекла на поле сражения жажда добычи, а может быть, они заразились горячкой битвы, которой охвачено было в этот день все войско гетмана. Но так или иначе, а этот сброд, с яростью напав на турок, заставил их с первого же натиска отступить от ворот на расстояние ружейного выстрела. Новые отряды янычар, посланные Гуссейном на подмогу своим полкам, начинали сражаться еще с большим остервенением. И так прошло несколько часов. Между тем Корыцкий с отборными войсками атаковал ворота, гусарский полк тоже двинулся к окопам.
   Тем временем с восточной стороны окопов примчался к Собескому адъютант.
   -- Воевода бельский взошел на вал! -- крикнул он, задыхаясь от усталости.
   За этим адъютантом прискакал другой:
   -- Оба литовских гетмана взошли на вал!
   А за этими вестниками время от времени прибывали новые послы с тем же докладом. Сумерки уже наступили, но лицо Собеского озарено было каким-то необыкновенным светом.
   -- Теперь наступила очередь конницы, -- сказал он Бидзинскому, -- но это придется отложить до завтра.
   Но ни в польском, ни в неприятельском лагере никто не думал, чтобы Собеский приказал отложить до утра главную атаку турецких окопов. А между тем адъютанты мчались в разные стороны, передавая ротмистрам приказ быть наготове к атаке. Пехота построилась в ряды; конница, с саблями наголо, взяла копья наперевес. Все войско ждало с нетерпением начала атаки, потому что все были измучены, холодом и голодом.
   Но желанный приказ все не являлся. Наконец уже наступила темная ночь. Целый день шел дождь, а к ночи вдруг подул сильный ветер, неся с собою ледяной дождь и снег. Этот сырой и холодный ветер был ужасен, мучителен. Он замораживал кровь в жилах и был несравненно мучительнее всякого мороза. Ожидая приказа, люди коченели, лошадей едва можно было сдержать на месте. С каждой минутой положение становилось все ужаснее и невыносимее. Заботиться о еде или о том, чтобы развести огонь, было невозможно, так как с минуты на минуту ожидали приказа начать атаку. Эта ночь осталась в памяти у многих как "ночь мучений и скрежета зубовного". Беспрестанно раздавались крики ротмистров: "Смирно! Смирно!", и воины, привыкшие к строгой дисциплине, беспрекословно повиновались этой команде, стоя неподвижно и терпеливо ожидая приказа от гетмана.
   Турки также стояли под дождем и ветром, в глубоком мраке, окоченевшие; они готовы были к бою.
   У них тоже не разведен был огонь, и они также ничего не ели и не пили, и каждую минуту ожидали атаки, не выпуская из рук оружия. Привыкшие к суровому климату польские солдаты могли еще вынести мучения этой ночи, но турецкое войско, выросшее в темных странах Румелии или Малой Азии, должно было выносить больше, чем позволяли силы. Наконец Гуссейн догадался о намерении гетмана: этот порывистый ветер со снегом и дождем был лучшим помощником поляков. Стало понятным, что спаги и янычары, проведя ночь таким образом, наутро должны падать от изнеможения и не подумают даже сопротивляться, пока сражение не оживит и не разогреет их оледенелые члены. Теперь все это стало ясным и для поляков, и для турок. Между тем к Гуссейну явились два паши: Яниш-паша и Киайя, командующий янычарами, опытный старый вояка. На лицах их выражалась сильная забота.
   -- Господин, -- начал Киайя, -- если "овечки" мои простоят так до рассвета, то не надо будет на них тратить ни пуль, ни сабельных ударов!
   -- Господин, -- сказал Яниш-паша, -- спаги мои позамерзают, и завтра некому будет сражаться с гяурами!
   Гуссейну ясно представилось полное поражение его войск и собственная гибель. Но он ничего не мог сделать и в бессильной ярости дергал свою бороду. Не мог же он позволить войску разложить костры и подкрепиться теплой пищей, тогда поляки моментально бы атаковали их. И так уже порою с валов доносились звуки трубы, как бы сигнал коннице начать атаку.
   По мнению Киайи и Яниша, следовало самим туркам, не дожидаясь атаки, немедля напасть на поляков, и тем легче им будет сбросить неприятеля с вала, что он не ожидает нападения. Можно еще надеяться, что ночью турки одержат победу, а в бою, который произойдет утром, их гибель неизбежна.
   Но поступить по совету пашей Гуссейн не решился.
   -- Как же это? -- сказал он. -- Вы изрезали весь лагерь рвами, видя в этом единственное спасение от этой дьявольской конницы, а теперь нам придется самим переходить через рвы и подвергать себя очевидной опасности? Вы это придумали и посоветовали устроить, а теперь толкуете о другом!..
   И Гуссейн не позволил идти на неприятеля атакой, а сказал, чтобы в поляков стреляли из пушек картечью. Контский отвечал туркам тем же. А ночь становилась все ужаснее и ужаснее. Дождь пронизывал до костей, холодил тело и замораживал кровь. И в эту долгую, ужасную ночь в сердцах поклонников пророка исчезла вера в благополучный исход войны, твердость оставила их, и вместо этого в их сердцах водворилось отчаяние.
   Перед рассветом Яниш-паша, явившись опять к Гуссейну, посоветовал отдать приказ войску отступить в боевом порядке к мосту через Днестр и там, не торопясь, начать сражение. "Если наши войска. -- говорил он, -- не выдержат натиска кавалерии, тогда мы перейдем через мост и река будет нам защитой от неприятеля". Но Киайя был противоположного мнения. Он предполагал, что уже теперь поздно действовать по совету Яниш-паши и если войску отдадут приказ к отступлению, то "а него, по всей вероятности, нападет паника. "Спаги, при помощи джамака, должны выдержать первый натиск конницы гяуров, хотя бы им пришлось всем до одного погибнуть. В это время к ним на помощь пойдут янычары, а когда первый натиск неверных будет выдержан, быть может. Бог пошлет победу".
   Гуссейн принял совет Киайи Многочисленная конница была выдвинута вперед Справа от нее заняли место янычары, а "джамак" стал неподалеку от шатра Гуссейна, Это войско имело грозный и величественный вид Старый Киайя, "лев Божий", седой как лунь, ехал по рядам, ободряя солдат и напоминая им о прежних боях и победах Янычары были обрадованы предстоящей битвой, предпочитая ее стоянию под дождем и ветром, хотя из окоченевших рук их валилось оружие, но они надеялись отогреться во время битвы. Но для спагов эта ночь была еще ужаснее, так как среди них было много уроженцев Малой Азии и египтян, которые положительно не могли выносить холод и едва остались живыми в эту страшную ночь. Также страшно страдали и лошади, и, несмотря на их богатую сбрую, они стояли, понурив головы, пар валил из их ноздрей. Посинелые лица солдат, их потухшие глаза -- все свидетельствовало о страшных муках прошедшей ночи. Не о победе были теперь их думы, а мысли их носились далеко -- там, где так сильно светит и греет солнышко. Они желали бы скорее умереть, чем пережить такую ужасную ночь, а лучше было бы умчаться туда, на родину.
   Хотя в польском войске и замерзли некоторые воины на валах, но все-таки поляки пережили гораздо лучше эту ночь, чем турки; поляков поддерживала уверенность в победе, и кроме того, они, слепо повинуясь воле гетмана, не сомневались, что своими муками принесут победу Польше, а туркам поражение. Но все же первые лучи солнца были встречены ими радостно.
   В это самое время на поле сражения явился гетман. Хотя заря в то утро не появлялась на небе, но она сияла на лице Собеского; он догадался о намерении неприятеля ждать нападения в лагере, а потому был убежден, что этот день будет роковым для турок Гетман объезжал ряды войск, повторяя: "За оскверненные храмы! За хулы на имя Пречистой Девы в Каменце! За оскорбления христиан и Речи Поспопитой За Каменец!" Солдаты молча глядели на него, но этот взгляд словно говорил: "Мы едва удерживаемся! Пусти нас, и ты увидишь, что мы сделаем!" Начало уже рассветать, и из тумана показались ряды лошадиных голов, фигуры людей, их оружие, потом стали видны и целые полки пехоты. И вот наконец все войско двинулось вперед
   Каждый военачальник получил инструкцию и знал, что ему делать. Контский участил выстрелы, неприятель моментально отплачивал ему тем же. И вдруг началась почти беспрерывная пальба, и весь лагерь огласился страшными воплями, -- атака началась.
   Из-за небольшого тумана нельзя было видеть картину битвы, но к месту, которое было занято гусарами, доносились боевые звуки. Слышны были вопли сражающихся и звук оружия. Ко всему этому стал прислушиваться и Собеский, находившийся неподалеку от гусар и разговаривавший с русским воеводой.
   -- Пехота наша сразилась с джамаком, находящимся в небольших окопах впереди лагеря, -- сказал гетман, обращаясь к русскому послу.
   Через минуту перестрелка стихла, но затем внезапно раздался сильный залп, за ним и другой. По-видимому, легкая польская кавалерия сбила спагов и сразилась с янычарами.
   Собеский помчался со своей большой свитой на место сражения, а пятнадцать эскадронов гусар под начальством русского воеводы приготовились по первому знаку помчаться в бой, чтобы решить исход битвы.
   Однако они не скоро дождались этого; а тем временем шум битвы в центре лагеря все усиливался и усиливался. Время от времени битва как бы переходила то направо -- к литовским отрядам, то налево -- к войскам воеводы бельского. Выстрелы турок сделались неправильны, отряд же под командой Контского участил свои выстрелы. Через несколько времени русскому послу представилось, что сражение опять перешло на середину лагеря, как раз напротив того места, где стояли его гусары.
   В это время вернулся Собеский со своей свитой. Он, по-видимому, был сильно возбужден. Остановившись рядом с воеводой, он воскликнул:
   -- Теперь вперед, с Божьей помощью!
   -- Вперед! -- громко повторил воевода русский.
   Эту команду повторили и ротмистры. Затем пятнадцать эскадронов конницы, привыкшей истреблять все, встречавшееся на ее пути, помчались вперед.
   После трехдневной битвы под Варшавой, когда Полубинский со своей литовской кавалерией ринулся в целую шведскую армию и, разделив ее пополам, промчался через нее насквозь, с тех пор никто не помнил такой быстрой и сильной атаки. Гусары, двинувшиеся с места рысью, проехав шагов двести, услышали команду ротмистров: "В караул!"; в ответ гусары грозно крикнули: "Бей! Руби!" -- и поскакали во весь карьер, как ураган, с шумом и громом. Весь этот скачущий отряд имел в себе что-то стихийное. И вот эти войска доскакали до поля битвы. Там еще продолжали сражаться -- легкая кавалерия с турецкой конницей дрались на обоих флангах, и кавалерия уже заставила отступить турецкую конницу, а янычары еще стойко стояли посредине. Не один раз разбивали они отдельные эскадроны легкой кавалерии. Уничтожить эти густые ряды янычар стало теперь целью гусар.
   И вдруг десятки тысяч выстрелов из винтовок полетели в эти густые ряды турецких войск Янычары стараются стоять бодро, но глаза их невольно закрываются при приближении страшной конницы, сердца их трепещут, зубы стучат, оружие дрожит в их руках А конница уже близка, -- близка их смерть, гибель, уничтожение.
   "Аллах! Иисус, Мария!" -- эти восклицания, вырвавшиеся из тысячи грудей каким-то ужасным воплем, слились вместе. Поляки и турки перемешались между собою. Началось страшное побоище, от которого теплая кровь лилась по земле целыми потоками.
   Один за другим десять рядов янычар были смяты натиском этой страшной конницы, изрублены саблями, стоптаны конями. Но вот Киайя, "лев Божий", привел новые отряды. Они гибнут -- но все же сражаются; они приходят в ярость, жаждут смерти. Лошади все сильнее и сильнее напирают на них, топчут их, но янычары колют лошадей ножами в брюхо, и тысячи сабель рубят их самих, сабли быстро опускаются на их головы, плечи, руки, а янычары кусают гусар, рубят их по коленям, по ногам, умирают и мстят за свою смерть.
   Но Киайя, "лев Божий", неутомимо снова ведет свежие отряды на это побоище, он понукает их криками идти на смертный бой и, желая подать пример своему войску, сам бросается в схватку, высоко подняв кривую саблю. Вдруг один гусар колоссального роста, предавая гибели все попадающееся на его пути, пробрался к Киайе и, привстав на стременах, с необычайною силою ударил старика саблей по седой голове. Старика не спасла ни сталь сабли, ни шишак, кованный в Дамаске. -- он был разрублен чуть не до половины и упал под силою этого удара, как пораженный громом.
   Этот воин-гигант, убивший Киайю, был Нововейский. Он уже много произвел опустошений в турецких отрядах, но, убив этого старика, он оказал полякам неоценимую услугу, так как этот Киайя один только и поддерживал бодрость в янычарах Увидев смерть своего полководца, янычары с диким криком направили несколько десятков винтовок в грудь молодого гиганта. Нововейский бросился на янычар, мрачный как туча И не успели товарищи подбежать к нему на помощь, как раздались выстрелы, и он судорожно схватился за поводья и зашатался на лошади. Тогда два воина поддержали его. Лицо умирающего озарено было улыбкою. Он что-то шептал, но слов нельзя было разобрать из-за шума битвы. Между тем поколебались в это время и остальные ряды янычар.
   Мужественный Ящиш-паша желал, чтобы сражение еще продолжалось, но турецкие воины охвачены были ужасом. И никакие угрозы, никакие усилия уже не помогали; на них напирала конница, а удары врагов сыпались со всех сторон, вследствие чего ряды их смешались и побежали в разные стороны; издавая дикие вопли, они бросали оружие и прикрывали головы руками. Польская конница бросилась в погоню за ними, а так как места для бегства было мало, то беглецы, соединясь, представляли одну массу, и конница польская ехала по ней, утопая в крови. Пан Мушальский ударом сабли по голове убил самого Яниш-пашу.
   Все остальное турецкое войско, оставшееся в живых, спасалось на другом конце лагеря. Здесь находилась глубокая пропасть, а над нею возвышался крутой обрыв. К этому-то обрыву направились беглецы, и большинство побросалось в пропасть, чтобы только не попасть в руки поляков, где их также ожидала смерть. Коронный стражник, Бидзинский, желая удержать этих обезумевших воинов, бросился со своим отрядом им навстречу, но остатки турецкого войска увлекли за собою и Бидзинского с его отрядом и столкнули его на дно пропасти. Вскоре пропасть до краев была наполнена телами убитых, раненых и задавленных
   Ужасные стоны неслись со дна пропасти, не смолкая до самого вечера. Тела судорожно вздрагивали, толкали друг друга и царапали землю в предсмертной агонии Но мало-помалу все стало затихать, и когда смеркалось, все уже было тихо, безмолвно.
   Так окончилась эта атака, ужасная по своим результатам. Кроме спасшихся бегством и погибших на дне пропасти, восемь тысяч янычар изрублено было саблями, и трупы их лежали у рва, который окружал палатки Гуссейн-паши. Гетман Собеский торжествовал, и трубы уже возвестили победу, но в это время внезапно опять возгорелась битва.
   Уцелевшая конная гвардия и конница, под командой великого турецкого гетмана Гуссейн-паши, направились к воротам, ведущим в Яссы, но встреченный хоругвями Дмитрия Вишневецкого, гетмана польского. Гуссейн со своими воинами волей-неволей должен был воротиться к обозу. Возвращаясь назад, он быстрым натиском моментально опрокинул легкую хоругвь семенскую, привел в замешательство пехоту, которая уже стала грабить обоз, и не дошел до Собеского только "на полпистолетного выстрела".
   После этой битвы польский гетман писал, что, будучи уже в самом обозе, поляки чуть не отдали опять поле сражения в руки турок и удержали его только благодаря храбрости и стойкости гусар. Это стремительное нападение турок было еще ужаснее по своей неожиданности. Но гусары, еще не успев отдохнуть, помчались на нападающих во весь карьер. Хоругвь Прусиновского первая подъехала к обозу, и ей удалось задержать атакующих. Вслед за ним полетел Скшетуский, а затем вся кавалерия, пехота и обозная прислуга, и вся эта громада войск бросилась беспорядочно на турок Битва возобновилась.
   Турки бились с необыкновенным мужеством. Окруженные со всех сторон, они яростно отбивались от поляков, не позволяя взять себя живыми в плен. Хотя Собеский и разрешил своим воинам брать их живыми, но удалось взять только несколько человек Наконец, через полчаса после начала битвы, поляки окончательно разбили их Отдельные группы, а потом и отдельные воины, взывая к Аллаху, бились до последней капли крови. В этой битве гетман литовский собственноручно убил могучего пашу, который как раз атаковал пана Рудомину, Кимбара и Рдултовского; но гетман литовский, подъехавший в это время, отрубил паше голову; даже пан Собеский убил здесь спага, стрелявшего в него из пистолета; пан Бидзинский, стражник коронный, каким-то образом спасся из пропасти, вернулся на поле сражения, весь израненный, и сражался до тех пор, пока сильное изнеможение не заставило его упасть. После этого случая он несколько месяцев прохворал, но затем, выздоровевший и уже прославленный, опять отправился на войну.
   Пан Рущич в этом сражении убил множество турок Скшетуский со своими сыновьями выказал также много мужества. Все эти герои с горестью вспоминали о Володыевском, говоря, что многое бы он сделал в этом сражении, если бы год тому назад не скончался со славой. Но все ученики его, учившиеся у него сражаться, в этой битве приобрели славу как себе, так и своему великому учителю.
   В этой вновь возгоревшейся битве погибли из прежних хрептиовских воинов, кроме Нововейского, пан Мотовидло и пан Мушальский. Те, которые видели, как погиб пан Мотовидло, рассказывали, что его убили пули казаков, которые сражались до последней минуты в отрядах Гуссейна против родины и Святого Креста. А пану Мушальскому пришлось умереть от стрелы, пущенной в него каким-то турком в то время, когда уже битва совсем окончилась, и пан Мушальский, взяв колчан, намеревался пустить еще несколько смертоносных стрел в бегущих врагов, но сам был при этом сражен стрелою, пронзившей ему горло насквозь. Душа этого великого воина, по всей вероятности, соединилась с душой Дыдюка, чтобы скрепить их вечными узами дружбы, начало которой положено было на турецких галерах Товарищи этих погибших героев, бывшие с ними вместе в Хрептиове, отыскали их трупы, горько плакали над ними, хотя и завидовали их славной участи. На лице Нововейского как. бы застыла улыбка, и выражение его было спокойное; пан Мотовидло, по-видимому, просто спал, а пан Мушальский с открытыми глазами, поднятыми вверх, казался молящимся. Они были похоронены все вместе на славном хотинском поле, под скалой, на которой вырезали их имена под крестом.
   Гуссейн-паша, который спасся бегством на быстром анатолийском коне, как предводитель всей турецкой армии получил в Стамбуле из рук султана шелковый шнурок. Из турецкой армии спаслись от гибели только небольшие отряды. Остальные эскадроны конницы Гуссейна переходили то к литовскому гетману, который гнал их к Собескому, а этот последний, в свою очередь, прогонял их к гетманам литовским, а последние же опять к польскому, и все это происходило до тех пор, пока эскадроны эти окончательно не погибли. Никто из янычар не уцелел. Поле битвы, покрытое трупами, залито было кровью и одни только морозы, вороны и волки не боялись заразы от этих мертвых тел. Не успев хорошенько отдохнуть, польские воины, воодушевленные одержанной победой, овладели вслед за тем и Хотином. Им досталась после сражения богатая добыча. Собеский прислал с Хотинского поля сто двадцать пушек и триста хоругвей и значков.
   Окончив битву, гетман Собеский поместился в сияющем шатре Гуссейна и стал повсюду рассылать гонцов с радостной вестью о победе. Затем были собраны все польские войска, которые и построились в боевом порядке. Началось благодарственное молебствие, и на том самом майдане, где еще так
   недавно муэдзины выкрикивали "Ла-Иллага-иль-Алла!", раздалась молитва: "Тебя, Бога, хвалим!"
   Распростертый крестом слушал обедню гетман, и когда он встал, то из глаз его текли радостные слезы. Увидев это, воины, еще не успевшие обмыться от покрывавшей их крови и шатающиеся от утомления, громко крикнули:
   -- Vivat Joannes Victor, vivat Joannes Victor, vivat Joannes Victor!
  
   Прошло десять лет, и вот король Ян III победил турок под Веной, разбил в прах их могущество, и тот же крик "vivat" повторялся во всех христианских странах
  
   Вот этим и оканчивается ряд книжек, над которыми мы трудились немало в продолжение нескольких лет -- для подкрепления сердец.
  
  
  
  
через мост, как стены дрогнули от грохота орудий.
   На этот раз замок вступил в бой. В бледной мути рассвета полетели пылающие тряпки и падали на бревна в виде пылающих знамен. И хотя после ночного дождя дерево сильно отсырело, бревна вскоре загорелись. Вслед за тряпками Кетлинг стал осыпать сооружения гранатами. Измученные янычары ушли с окопов. Не заиграли даже зори. Приехал сам визирь во главе нового войска, но, очевидно, сомнение охватило и его, ибо паши слышали, как он бормотал:
   -- Им приятнее битва, чем отдых. Что за люди сидят в этой крепости!
   В турецких войсках со всех сторон слышались тревожные восклицания: "Маленький пес начинает кусаться", "Маленький пес начинает кусаться".
  

XX

   А когда прошла эта счастливая ночь, полная предзнаменований победы, наступил день 26 августа, которому суждено было стать знаменательным в истории этой войны. В крепости ожидали, что турки напрягут свои последние силы. И действительно, с восходом солнца с левой стороны замка опять раздались подземные удары, такие сильные, громкие, как никогда. Очевидно, турки поспешно подводили новую мину, еще более опасную, чем предыдущая.
   Эту работу охраняли большие отряды войска, которое стояло вдали. Шанцы зашевелились, словно муравейник. По множеству разноцветных уборов, которыми, как цветами, покрывалось все поле со стороны Длужка, можно было видеть, что подъезжает сам визирь, чтобы лично руководить штурмом.
   Турки втаскивали на шанцы новые орудия, кроме того, бесчисленные толпы их расположились в новом замке, скрываясь во рвах и среди развалин, чтобы быть наготове к рукопашной атаке.
   Как уже было сказано, крепость начала канонаду так успешно, что произошел полный переполох в турецких шанцах.
   Но бимбаши {Бимбаши -- офицерский чин.} тотчас снова выстроили янычар; в то же время загремели и турецкие орудия. На головы осажденных полетели ядра, гранаты, картечь, осколки камней, штукатурка, кирпич... Дым смешивался с пылью, жар пламени с солнечным зноем. Нечем было дышать, ничего нельзя было разглядеть. Гром пушек, треск гранат, скрежет пуль о камни, крики турок, крики защитников слились в один страшный хор, который эхом отдавался в скалах. Ядра засыпали замок, засыпали город, все ворота, все башни. Но замок отчаянно защищался: на пушечные залпы отвечал залпами; дрожал, сверкал огнем, тонул в облаках дыма, гремел, дышал смертью и уничтожением, как будто охваченный гневом, как будто поклявшийся заглушить турецкие залпы, провалиться сквозь землю или победить.
   Внутри замка, под градом пуль, среди огня, пыли и дыма, метался маленький рыцарь, бросаясь от орудия к орудию, от одной стены к другой, от одного угла к другому, подобно всеуничтожаюшему пламени. Казалось, он двоился, троился; был везде, кричал, ободрял, воодушевлял. Где погибал канонир, там он заменял его и, приободрив одних, бежал к другим. Его увлечение передавалось солдатам. Они поверили, что это последний штурм, после которого наступит мир. Вера в победу придавала им мужество и стойкость, боевой пыл охватил их. То и дело из их груди вырывались крики и вызовы неприятелю. Некоторые приходили в такую ярость, что бросались за стены крепости, чтобы столкнуться с янычарами в рукопашном бою.
   Под покровом порохового дыма янычары дважды толпой бросались к пролому и оба раза отступали в полном замешательстве, оставляя за собой целые груды трупов. В полдень им было прислано большое подкрепление из ополченцев и джамаков, но это было плохо обученное войско; джамаки выли диким голосом и не хотели идти на приступ, несмотря на то, что их сзади подгоняли копьями. Приехал каймакан, но ничто не помогло. Каждую минуту мог наступить всеобщий переполох, граничащий с безумием, а потому приказано было отступить, и только пушки по-прежнему работали без отдыха и метали громы и молнии.
   Так проходили целые часы. Солнце уже перешло зенит и смотрело на эту битву бессветное, багровое, дымное, точно заслоненное заревом. Около трех часов пополудни грохот пушек был так ужасен, что в крепости невозможно было расслышать даже громкого крика. Воздух в замке накалился, как в печке. Вода, которой поливали пушки, моментально испарялась, и пар этот, смешиваясь с дымом, заслонял солнечный свет. А пушки все гремели.
   В четвертом часу у турок были разбиты три больших орудия. Несколько минут спустя была разбита и мортира, которая стояла недалеко от пушек. Канониры гибли, как мухи. С каждой минутой становилось очевидным, что этот неприступный замок берет верх в борьбе, что он заглушит гром турецких орудий и скажет последнее слово победы.
   Турецкий огонь стал понемногу ослабевать.
   -- Скоро конец! -- крикнул изо всех сил своей груди Володыевский на ухо Кетлингу, желая, чтобы он расслышал его среди пушечных залпов.
   -- Я тоже думаю. Завтра или дольше!
   -- Может быть, дольше. Но сегодня победа за нами!
   -- И благодаря нам!
   -- Нам надо подумать об этой новой мине.
   Турецкий огонь все ослабевал.
   -- Стреляй из пушек! -- крикнул Володыевский.
   И бросился к канонирам.
   -- Огня, ребята, -- крикнул он, -- пока не затихнет последнее турецкое орудие. Во славу Пречистой Девы! Во славу Речи Посполитой!
   Солдаты, видя, что штурм близится к концу, ответили громким радостным криком и с еще большим жаром начали стрелять в сторону турецких шанцев.
   -- Вечернюю зорю, собаки, зорю вечернюю вам сыграем! -- воскликнули солдаты.
   Вдруг случилось что-то странное. Все турецкие пушки сразу умолкли, словно по чьему-то мановению. Утихли и янычарки в новом замке. Старая крепость гремела еще некоторое время, но, наконец, офицеры стали переглядываться друг с другом и спрашивать в недоумении:
   -- Что такое? Что случилось?
   Кетлинг, несколько встревоженный, тоже прекратил стрельбу. Один из офицеров сказал вслух:
   -- Под нас мину подвели и хотят взорвать, что ли?
   Володыевский, окинув офицера грозным взором, сказал ему:
   -- Подкоп еще не окончен, а если и кончен, то от взрыва пострадает только левая сторона замка. Но даже в развалинах мы будем защищаться до последнего издыхания. Вы поняли?
   После этого наступила тишина, которую не нарушил ни один выстрел ни в городе, ни в турецких шанцах. После грохота, от которого дрожали стены и земля, в этой тишине было нечто торжественное и вместе с тем зловещее. Все с напряжением смотрели в ту сторону, где находились турецкие окопы, но за облаками дыма ничего нельзя было разглядеть. Вдруг с левой стороны крепости послышались равномерные удары ломов.
   -- Я говорил, что мину только подводят! -- заметил Володыевский.
   И он обратился к Люсне:
   -- Вахмистр! Возьми двадцать человек и осмотри тотчас же новый замок.
   Опять наступила тишина, нарушаемая лишь предсмертными хрипами, икотой умирающих и ударами под землею.
   Они ждали довольно долго; наконец вернулся вахмистр.
   -- Пан комендант, -- сказал он, -- в новом замке нет ни души.
   Володыевский с удивлением взглянул на Кетлинга.
   -- Уж не сняли ли они осаду? Сквозь дым ничего нельзя разглядеть.
   Наконец дым развеяло порывом ветра, и из его облаков показался город.
   Вдруг с башни кто-то крикнул ужасным, испуганным голосом:
   -- На воротах белое знамя! Мы сдаемся!
   Услыхав это, офицеры и солдаты оглянулись на город. Недоумение и изумление отразилось на их лицах, слова замерли на устах, и сквозь облака дыма они продолжали смотреть на город.
   В городе на Русских и Ляшских воротах действительно развевались белые знамена, виднелось и еще одно знамя на башне Батория.
   Лицо маленького рыцаря вдруг побледнело и стало таким же белым, как те развевающиеся знамена.
   -- Ты видишь, Кетлинг, -- прошептал он, обращаясь к товарищу.
   -- Вижу! -- ответил Кетлинг.
   Несколько минут они безмолвно смотрели друг другу в глаза и сказали ими все, что могли сказать такие два рыцаря без страха и упрека, которые никогда в жизни не нарушали своего слова и которые поклялись перед алтарем скорее погибнуть, чем сдать замок неприятелю. И вот теперь после такой обороны, после такой борьбы, напоминающей осаду Збаража, теперь, когда штурм был отбит и победа была за ними, им приказывают нарушить клятву, сдать крепость и жить.
   Как незадолго перед тем над замком носились зловещие ядра, так теперь в их голове пронеслись зловещие мысли. Сердца их сжимались от безумной безмерной скорби -- скорби о двух дорогих существах, скорби о жизни, скорби о счастье, и как безумные, как мертвецы, они глядели друг на друга; порой они устремляли полные отчаяния взгляды на город, словно желая убедиться, не обман ли это зрения, действительно ли пробил их последний час.
   Между тем со стороны города послышался конский топот, и минуту спустя прискакал к крепости юный Гораим, ординарец генерала подольского.
   -- Приказ коменданту! -- крикнул он, осадив коня.
   Володыевский взял приказ, прочел его молча и спустя минуту, среди гробовой тишины, сказал офицерам:
   -- Мосци-панове! Комиссары уже переправились через реку в Длужек для подписания договора. Через минуту они вернутся... Мы должны до вечера удалить из крепости войско и вывесить белое знамя немедля.
   Никто не произнес ни слова. Слышно было лишь учащенное дыхание. Наконец, Квасибродский нарушил молчание:
   -- Надо вывесить знамя. Я сейчас соберу людей!
   Тотчас в нескольких местах послышалась команда. Солдаты начали строиться в ряды и вскинули ружья на плечи. Лязг мушкетов и мерный топот отдались эхом в безмолвии крепости.
   Кетлинг подошел к Володыевскому.
   -- Пора? -- спросил он.
   -- Подожди комиссаров, надо узнать условия. А главное -- я сам сойду туда.
   -- Нет. Я сойду! Я лучше тебя знаю погреба, знаю, где что лежит. Дальнейший разговор был прерван криками:
   -- Комиссары возвращаются! Комиссары возвращаются!
   И, действительно, спустя некоторое время в замке показались три несчастных посла. Это были: судья подольский, Грушецкий, стольник Жевуский и хорунжий черниговский, пан Мыслишевский. Они шли понурив головы, на плечах у них были затканные золотом кафтаны, полученные ими в подарок от визиря.
   Володыевский ждал их, опершись на теплое и еще дымящееся орудие, обращенное к Длужку.
   Все трое молча поздоровались с ним, и он спросил:
   -- Какие условия?
   -- Город будет не тронут. Жителям обеспечены и жизнь, и имущество. Каждый, кто не пожелает остаться, имеет право отправиться, куда ему угодно.
   -- А Каменец?
   Комиссары опустили головы.
   -- Султану... во веки веков.
   Потом комиссары ушли, но не через мост, где уже собрались толпы народа, а в сторону, через южные ворота. Спустившись вниз к реке, они сели в челн, чтобы отправиться к Ляшским воротам. В низине между скалами, вдоль реки, начали уже показываться янычары. Из города стекались все новые толпы народа и заняли площадь против старого замка. Многие хотели бежать в замок, но, по приказанию маленького рыцаря, их удерживало войско.
   А он, отправив войска, позвал пана Мушальского и сказал ему:
   -- Старый товарищ, окажи мне одну услугу, пойди сейчас к моей жене и скажи ей от меня...
   Тут слова застряли в горле маленького рыцаря.
   -- И скажи ей от меня: это ничего! -- прибавил он быстро.
   Лучник ушел. За ним медленно выходило войско. Володыевский сел на коня и следил за выступлением войска. Замок пустел мало-помалу, но медленно: развалины и обломки мешали выступлению.
   Кетлинг подошел к маленькому рыцарю.
   -- Я иду, -- сказал он, стиснув зубы.
   -- Иди, но повремени немного, пока войско не уйдет... Иди...
   Тут они обнялись и замерли в объятиях на некоторое время. Глаза у обоих блестели необыкновенным светом... Кетлинг бросился по направлению к пороховым погребам...
   Володыевский снял с головы шлем, с минуту поглядывал на развалины, на то место, где имя его покрылось такой славой, на груды камней, на трупы, на обломки стен, на вал, на орудия, затем поднял глаза к небу и стал молиться.
   Его последние слова были:
   -- Дай ей, Господи, силу перенести и это, дай ей спокойствие.
   Увы! Кетлинг слишком поторопился, не дождавшись даже выхода войск.
   Заколебались бастионы, страшный гром потряс воздух: стены, башни, лошади, пушки, люди, живые и умершие, глыбы земли, все это, подхваченное взрывом, перемешалось, сбилось, словно в один страшный заряд, и взлетело на воздух.

* * *

   Так погиб Володыевский -- Гектор каменецкий, первый рыцарь Речи Посполитой.

* * *

   В Станиславове, посередине костела, стоял высокий катафалк, окруженный множеством свечей, а на катафалке в двух гробах, оловянном и деревянном, лежал пан Володыевский. Гроб уже был заколочен, близился момент погребения. По желанию вдовы его должны были похоронить в Хреп-тиеве, но так как вся Подолия была теперь во власти турок, то временно приходилось похоронить его в Станиславове, ибо в этот город были отосланы под турецким конвоем все каменецкие "выходцы" и переданы в распоряжение гетманского войска.
   Звонили во все колокола. Костел был переполнен народом, шляхтой и воинами, которые в последний раз хотели взглянуть на гроб "Каменецкого Гектора", первого кавалера Речи Посполитой. Были слухи, что сам гетман должен приехать на похороны, но так как его все еще не было, и каждую минуту могли подойти татарские чамбулы, то было решено не откладывать печальной церемонии.
   Старые солдаты, друзья и подчиненные покойного окружили катафалк. Были здесь пан Мушальский, пан Мотовило, пан Снитко, пан Громыка, пан Ненашинец, пан Нововейский и многие другие, прежние офицеры станицы.
   По странной случайности здесь были все те, которые когда-то проводили вместе вечера в Хрептиеве; все они остались живы в этой войне и только тот, кто был их вождем, кто служил им примером, этот рыцарь добрый и справедливый, страшный для врагов и кроткий со своими, только он, фехтовальщик из фехтовальщиков, человек голубиной кротости, лежал здесь высоко, окруженный свечами, лежал под крыльями славы, но в тишине смерти.
   Закаленные в долгих войнах сердца солдат сжимались от жалости при виде этого зрелища; желтое пламя свечей, отражаясь в слезах, плывших из глаз воинов, освещало их строгие, скорбные лица. Посреди них, ничком на каменном полу церкви лежала Бася и рядом с нею старый, одряхлевший, убитый горем, трясущийся пан Заглоба. Она пришла сюда пешком из Каменца, следуя за дрогами, на которых везли дорогой гроб.
   Теперь настала минута предать этот гроб земле. Всю дорогу она шла, ничего не сознавая, как будто не от мира сего, и теперь у этого катафалка она бессмысленно повторяла: "Это ничего", повторяла потому, что это ей велел передать любимый ею человек, потому что это были его последние слова; но эти слова были только пустым звуком, лишенным всякого содержания и правды. Нет, это было не "ничего" -- это было горе, мрак, отчаяние, смерть, это было непоправимое несчастье, разбитая жизнь и страшное сознание, что для нее нет уже милосердия, нет надежды, а есть только пустота, всегда пустота, которую сможет заполнить один лишь Бог, когда ниспошлет ей смерть.
   Колокола звонили. У главного алтаря кончилась обедня. Наконец раздался высокий голос ксендза: "В блаженном Успении вечный покой". Бася вздрогнула, и в ее голове, лишенной всякого сознания, вдруг промелькнула мысль: "Уже, уже! Сейчас его отнимут у меня!"
   Но это не был еще конец церемонии. Рыцари приготовились к речам, которые должны были быть произнесены во время опускания гроба в могилу. Между тем на амвон взошел ксендз Каминский, тот самый, который раньше часто бывал в Хрептиеве и который во время болезни Баси приготовлял ее к смерти.
   В костеле народ стал откашливаться, как это всегда бывает перед началом проповеди, потом все утихли, и глаза всех устремились на амвон.
   Вдруг с амвона раздался барабанный бой.
   Слушатели изумились. Ксендз Каминский забил тревогу; вдруг оборвал, и водворилась тишина. Опять раздался треск барабана, и вдруг ксендз Каминский швырнул палочки на пол, поднял обе руки вверх и воскликнул:
   -- Пан полковник Володыевский!
   Ему ответил сдавленный крик Баси. В костеле стало просто страшно.
   Пан Заглоба встал и с помощью пана Мушальского вынес бесчувственную Басю из костела. А ксендз продолжал:
   -- Ради бога, пан Володыевский! Бьют тревогу, война, неприятель на границе! А ты не вскакиваешь? Не хватаешься за саблю, не садишься на коня? Что сделалось с тобой, солдат? Разве ты забыл свою прежнюю доблесть, что оставляешь нас одних в горе и тревоге?
   Переполнились горем сердца рыцарей, и в церкви послышались громкие рыдания и стоны, и повторялись они каждый раз, когда ксендз начинал прославлять Володыевского, его доблести, его любовь к отечеству, его мужество. И проповедник увлекся собственными словами. Он побледнел, чело его покрылось потом, голос дрожал. Его охватила жалость к маленькому рыцарю, ему стало жаль Каменца, жаль погубленной исповедниками полумесяца Речи Посполитой, и он закончил свое слово такой молитвой:
   -- Твои храмы, Господи, будут обращены в мечети, и там, где мы читали твое святое Евангелие, будут звучать слова Корана. Ты поверг нас в бездну горя, отвратил лицо свое от нас и предал нас во власть нечестивых турок. Неисповедимы пути твои, но кто теперь, о, Господи, окажет врагу сопротивление? Какие войска защитят границы? Ты, перед коим ничто не сокрыто, ты знаешь, что лучше нашей конницы нет в мире войска. И вот ты, о, Господи, отнимаешь у нас таких защитников, которые могли бы защитить все христианство, прославляющее твое имя! Отче, Всеблагий! Не покидай нас! Окажи милосердие. Пошли нам защитника, пошли того, кто поразит нас, пусть ободрит нас, павших духом. Пошли его, о, Господи!
   В эту минуту у входа в костел поднялся шум, и вошел пан гетман Собеский. Глаза всех устремились на него, а он, звеня шпорами, шел к катафалку, великолепный, величественный, с лицом римского Цезаря...
   Его сопровождала толпа закованных в сталь рыцарей.
   -- Salvator! {Избавитель, спаситель (лат.).} -- воскликнул в пророческом увлечении ксендз.
   А он, преклонив колени перед катафалком, начал молиться за упокой души Володыевского.
  

Эпилог

   Год спустя после падения Каменца, когда утихли на время несогласия партий, Речь Посполитая выступила, наконец, на защиту своих границ на востоке.
   Она выступила активно. Великий гетман Собеский пошел с тридцать одной тысячей войска, конницы и пехоты, в султанскую землю, под Хотим, чтобы напасть на несравненно более многочисленное войско Гуссейна-паши, стоявшего под хотимским замком.
   Имя пана Собеского было уже грозным для неприятеля. В течение одного года, после падения Каменца, он, имея в своем распоряжении только несколько тысяч войска, так потрепал бесчисленную партию падишаха, уничтожил столько чамбулов, столько народу освободил из плена, что старый Гуссейн -- хотя у него было больше войска, хотя он стоял во главе превосходных полков и получил подкрепление от Каплана-паши -- не решился сражаться с Собеским в открытом поле и предпочел защищаться в укрепленном лагере.
   Гетман окружил лагерь со всех сторон войском, и всем уже было известно, что он хочет взять его приступом. Некоторые, правда, считали неслыханным в истории войн, чтобы можно было с меньшими силами идти против больших, да еще вдобавок защищенных валами и рвами. У Гуссейна было сто двадцать орудий, а у поляков всего пятьдесят. Турецкая пехота численностью своей в три раза превосходила польскую пехоту; одних янычар, столь страшных в рукопашном бою, в стенах крепости было более восемнадцати тысяч.
   Но гетман верил в свою звезду, в чары своего имени и в войско, которым он командовал. С ним были опытные и закаленные в бою полки, люди, привыкшие с детских лет к войне, совершившие много походов. Многие из них помнили еще страшные времена Хмельницкого, Збараж и Берестечко; многие из них участвовали в войнах со шведами, пруссаками, русскими, вели междоусобные войны, участвовали в войне с венграми. Были здесь отряды, состоявшие из одних ветеранов, были и солдаты из станиц, для которых война стала тем, чем для других бывает мир: привычным порядком и образом жизни. Под началом воеводы русского было пятнадцать гусарских полков; с конницей этой, по мнению иностранцев, не могла равняться ни одна конница в мире, были тут и полки легкой кавалерии, те самые, во главе которых, после падения Каменца, гетман нанес столько поражений рассеянным татарским чамбулам; была здесь и полевая пехота, которая бросалась на янычар, зачастую даже не стреляя и пуская в дело только ружейные приклады.
   Этих людей воспитывала война, как воспитала она в Речи Посполитой целые поколения; но до сих пор они были всюду рассеяны или находились на службе у враждующих партий. Теперь, когда внутри государства водворилось спокойствие, все они соединились под одним знаменем, и гетман надеялся с ними победить могущественного Гуссейна и не менее могущественного Каплана. Эти люди шли под командой опытных полководцев, имена которых неоднократно упоминались в истории тогдашних войн, с их переменчивой судьбой -- победами и поражениями.
   Сам гетман, как солнце, стоял во главе всех и своей волей направлял эти тысячи. Но кто были другие начальники, которые должны были под Хотимским лагерем покрыть свое имя бессмертной славой? Тут были два литовских гетмана: великий гетман Паи и польный -- Михаил Казимир Радзивилл.
   Эти последние за несколько дней перед битвой соединились с коронным войском, а теперь по приказанию Собеского расположились на холмах, соединявших Хотим с Жванцем. Они имели в своем распоряжении двенадцать тысяч войска, в том числе две тысячи отборной пехоты. К югу от Днестра стояли союзные валахские полки, которые накануне битвы ушли из турецкого лагеря, чтобы соединиться с христианским войском. Рядом с валахами расположился со своей артиллерией Контский, который не знал соперников в искусстве осаждать крепости, вести земляные работы и направлять артиллерийский огонь. Этому искусству он научился за границей и вскоре превзошел в нем самих иностранцев. За Контским стояла русская и мазурская пехота Корицкого; дальше -- гетман польный Дмитрий Вишневецкий, двоюродный брат больного короля. Он командовал легкой конницей. Рядом с ним расположился с собственным войском пехоты и конницы пан Андрей Потоцкий, бывший противник гетмана, теперь преклонявшийся перед ним. За ним и за Корыцким расположились, под началом Яна Яблоновского, воеводы русского, пятнадцать полков гусар, в блестящих панцирях, в шлемах, бросающих грозные тени на лица, с крыльями за спиной. Целый лес копий поднимался над ними, но сами они стояли спокойно, уверенные в своей несокрушимой силе и в том, что они решат участь сражения. Из менее известных, хотя и храбрых воинов, был пан каштелян подлясский Лужецкий, брат которого был убит турками в Бодзанове, за что он поклялся им в вечной мести; был пан Стефан Чарнецкий, племянник великого Стефана, писарь польный коронный. Будучи сторонником короля, он стоял во время осады Каменца во главе шляхты под Голембем и чуть, было, не возбудил междоусобной войны; теперь он хотел отличиться на поле сражения. Был пан Габриель Сильницкий, вся жизнь которого прошла в войнах и который теперь был стар и сед; были тут воеводы и каштеляны, славные участники предыдущих войн, которые и теперь еще жаждали славы. А из рыцарей, не носивших высокого звания сенатора, выделялся пан Скшетуский, знаменитый збаражец, воин, который служил примером для всех рыцарей; он принимал участие во всех войнах, какие только вела Речь Посполитая за последние тридцать лет. Седина покрывала уже его голову, но зато его окружали шесть сыновей, которые силой своей могли тягаться с медведем. Из них старшие были уже знакомы с войной, а двое младших шли в первый поход и потому так жаждати войны, что отцу приходилось неоднократно сдерживать их пыл.
   С большим уважением смотрели рыцари на отца и сыновей, но еще большее удивление вызывал пан Яроцкий, который, будучи слепым на оба глаза, по примеру короля чешского Яна, все же отправился в поход.
   Ни детей, ни родственников у него не было, слуги вели его под руки с обеих сторон, -- и у него была одна только надежда: сражаясь, сложить голову, принести пользу отчизне и прославить свое имя.
   Там же был пан Ржечицкий, отец и брат которого погибли в этом году. Там же был пан Мотовило, который, только что освободившись из татарской неволи, отправился в поход вместе с паном Мыслишевским. Первый хотел отомстить за неволю, а второй за оскорбление, нанесенное ему в Каменце, когда, вопреки договору, невзирая на его шляхетское достоинство, янычары избили его палками. Были и давнишние рыцари из днепровских станиц, -- одичавший пан Рущиц и несравненный стрелок из лука пан Мушальский. Он уцелел под Каменцем благодаря тому, что маленький рыцарь послал его к своей жене с поручением; были и пан Снитко, и пан Ненашинец, и пан Громыка, и самый несчастный из всех, молодой пан Нововейский. Даже друзья и родственники желали ему смерти, так как для него уже не было утешения. После своего выздоровления он целый год уничтожал чамбулы, особенно яростно преследуя липков.
   После того как пан Мотовило был разбит Крычинским, он в погоне за Крычинским изъездил всю Подолию, не давая ему ни минуты отдыха, всюду его преследуя. В это время в его руки попал Адурович, -- он велел содрать с него кожу; для пленных не знал пощады, но в горе не нашел утешения. За месяц перед этой битвой он поступил в гусарский полк воеводы русского.
   Во главе таких рыцарей подошел пан Собеский к Хотиму. Все солдаты жаждали отомстить врагам не только за обиды Речи Посполитой, но и за свои личные обиды: почти каждый из них в этих постоянных стычках с язычниками лишился кого-нибудь из близких и носил в своем сердце воспоминание о страшных несчастьях, постигших его на этой земле, пропитанной кровью. Великий гетман, видя, что ярость в сердцах его солдат не уступает ярости львицы, у которой охотники отняли львят, спешил вступить в бой.
   Война началась 29 ноября 1674 года. Полчища турок с утра выступили из-за вала; польские рыцари кинулись к ним навстречу. Люди погибали с обеих сторон, но потери турок были значительнее. Все же как у поляков, так и у турок погибло сравнительно немного знатных воинов. В самом начале сражения турецкий спаг пронзил кривой саблей пана Мая, но за то младший Скшетуский одним взмахом почти отрубил голову этому спагу, за что заслужил похвалу отца и стяжал себе славу.
   Вначале сражались только кучками или поодиночке, вступая в рукопашный бой друг с другом, и все с большим воодушевлением. Между тем отряды войска расположились вокруг турецкого лагеря, кому где назначил гетман. Сам он, стоя за пехотой Корыцкого, на старой Ясской дороге, мог объять взором весь огромный лагерь Гуссейна, и на лице его было то невозмутимое спокойствие, какое бывает у знатоков своего дела, перед тем как они приступают к работе. Время от времени посылал он ординарцев с приказаниями и задумчивыми глазами смотрел, как сражались наездники. Под вечер приехал к нему воевода русский.
   -- Окопы так растянуты, -- сказал он, -- что невозможно наступать сразу со всех сторон.
   -- Завтра будем на окопах, а послезавтра в три четверти часа перережем этих людей, -- ответил спокойно Собеский.
   Между тем наступила ночь. Наездники оставили поле битвы. Гетман приказал всем отрядам в темноте подойти к валам, чему Гуссейн сопротивлялся, как только мог, обстреливая поляков из пушек большого калибра, но все было напрасно. Под утро польские отряды опять двинулись немного вперед. Пехота насыпала небольшие шанцы. Некоторые полки приблизились к лагерю на ружейный выстрел. Тогда янычары усилили стрельбу из ружей. По приказу гетмана из польского лагеря на эти выстрелы почти не отвечали, зато пехота приготовлялась к ручной атаке. Солдаты ожидали только приказания, чтобы ринуться вперед. Над их растянувшейся линией со свистом и шумом, как стая птиц, пролетали ядра и картечь. Артиллерия пана Контского, начав битву на рассвете, не замолкала уже ни на одну минуту. Только после сражения обнаружилось, какие страшные опустошения она произвела своими выстрелами, направленными туда, где стояли шатры спагов и янычар.
   Так прошло время до полудня, но ввиду того, что ноябрьские дни коротки, им приходилось торопиться. Все барабаны, литавры и трубы сразу загремели. Несколько десятков тысяч голосов слились в одном крике, и пехота, подкрепляемая легкой конницей, всей массой двинулась в атаку.
   Гетман атаковал турок сразу в пяти местах. Ян Деннемарк и Христофор де Боган, опытные воины, вели чужеземные полки. Первый, пылкий по природе, гнал своих так стремительно, что раньше других достигнул окопов и чуть, было, не погубил свой полк. Он был встречен несколькими десятками тысяч выстрелов.
   Сам он был убит; его солдаты пришли в замешательство, но именно в эту минуту на помощь им пришел де Боган и прекратил замешательство. Он спокойным шагом, в такт музыки, как будто это происходило на маневрах, прошел со своим полком все пространство до самого турецкого лагеря, на выстрелы отвечая выстрелами; а когда ров был уже завален фашинами, он первый перешел через него; под градом пуль, спокойно сняв шляпу, он поклонился янычарам и первый пронзил насквозь хорунжего. Солдаты, следуя примеру полковника, кинулись на турок, и началась страшная резня, в которой опытность и стойкость иностранцев соперничала с безумной храбростью янычар. Тетвин и Денгоф вели спешившихся драгун от деревни Тарабанов; другой полк вели Асвер Гребен и Гайдеполь; все они были превосходные солдаты, и все, за исключением Гайдеполя, сражались еще под началом пана Чарнецкого в Дании и стяжали себе бессмертную славу. Народ это был рослый и сильный, набранный из подданных королевских имений, пригодный и для пехоты, и для конницы.
   Ворота защищали джамаки, то есть иррегулярное войско из янычар, и оттого, хотя их было много, они сейчас же смешались и начали пятиться. А когда дело дошло до рукопашного боя, они защищались единственно для того, чтобы иметь возможность отступать. Эти ворота раньше других были взяты, и через них конница могла проникнуть внутрь окопов. Во главе польской пехоты напали на окопы в трех других местах пан Кобылецкий, Михаил Жебровский, Петрокович и Галецкий.
   Самый горячий бой закипел у главных ворот, ведущих на ясскую дорогу, где мазуры сцепились с гвардией Гуссейна-паши. Гуссейн старался во что бы то ни стало отстоять эти ворота, ибо через них в лагерь могла ворваться польская конница, и потому он решил упорно защищать их и то и дело посылал туда новые отряды янычар.
   Польская пехота, сразу овладев воротами, тоже напрягала все свои силы, чтобы удержать их за собой. Ее засыпали ядрами и градом ружейных пуль, из облаков порохового дыма то и дело появлялись все новые и новые толпы воинов, шедших в атаку. Тогда пан Кобылецкий, не дожидаясь, пока они дойдут, кинулся на них, словно разъяренный медведь. Две живые стены напирали друг на друга, сталкивались вихрем и топтались на месте в потоках человеческой крови, на грудах человеческих тел. В ход было пущено всякое оружие: сабли, ножи, ружейные приклады, лопаты, колья, камни; порою люди, сцепляясь друг с другом, дрались кулаками и кусались зубами. Гуссейн дважды пробовал натиском конницы сломить пехоту, но пехота каждый раз бросалась на нее с такой необыкновенной решительностью, что конница должна была отступить.
   Сжалился, наконец, над ними гетман и послал в подкрепление всю обозную челядь.
   Во главе ее стоял пан Мотовило. Обозная челядь, обычно не принимавшая участия в сражениях и вооруженная чем попало, бросилась в бой так лихо, что это удивило даже самого гетмана. Быть может, ее воодушевила жажда добычи, быть может, ее охватил тот пыл, который в этот день сообщился всем войскам, -- как бы то ни было, они ударили на янычар так стремительно, что первым же натиском принудили их отступить от ворот на расстояние ружейного выстрела. Гуссейн бросил в этот водоворот новые полки, и битва возобновилась снова и продолжалась несколько часов. А в это время Корицкий с отборными полками осадил ворота; вдали задвигались гусары, подобно огромной птице, лениво готовящейся к полету, и двинулись к воротам.
   В то же время, с восточной стороны лагеря, к гетману прискакал ординарец.
   -- Пан воевода бельский на валах! -- крикнул он, задыхаясь.
   И тотчас прискакал другой.
   -- Литовские гетманы на валах!
   Вслед за ними прискакали и другие все с той же вестью. Наступали сумерки, но лицо гетмана сияло светом. Он обратился к пану Бидзинскому, стоявшему в эту минуту рядом с ним, и сказал:
   -- Теперь очередь конницы, но она пойдет только завтра!
   Никто, однако, ни в польском, ни в турецком лагере не знал и не предполагал, что гетман отложит решительный штурм до утра. Наоборот, -- ординарцы поскакали с приказом к ротмистрам -- быть каждую минуту наготове. Пехота стояла в боевом порядке, конница не выпускала из рук сабель и копий. Все с нетерпением ожидали приказа, так как все были голодны и иззябли.
   Но проходили часы, а приказа все не было. Наступила темная ночь. Еще днем начался дождь; в полночь же поднялся ветер с ледяным дождем и снегом. Порывы ветра морозили кровь, лошади еле могли устоять на месте, люди коченели. Самый сильный мороз не мог бы так истощить людей, как этот ветер, снег и дождь, который хлестал по лицу, как бичом. В постоянном ожидании приказа нельзя было даже думать о еде, питье или разведении костра. Погода с каждым часом становилась все хуже и хуже. Это была памятная ночь, "ночь мучений и скрежета зубовного". Голоса ротмистров: "Смирно! Смирно!", раздавались ежеминутно, и, привыкший к дисциплине, солдат стоял терпеливо, не двигаясь, в ожидании битвы. А напротив, под дождем, на ветру, в ночной темноте стояли в той же боевой готовности окоченевшие турецкие войска. И среди них тоже никто не разводил костров, никто не ел, не пил. Атаку всех польских войск можно было ожидать с минуты на минуту, а потому спаги не выпускали сабель из рук, а янычары стояли стеной с мушкетами наготове.
   Выносливый польский солдат, привыкший к суровой зиме, мог перенести такую ночь, но эти люди, выросшие в нежном климате Румелии или среди пальм Малой Азии, страдали свыше сил. Гуссейну стало, наконец, ясно, почему Собеский не начинает атаки: этот ледяной дождь был лучшим союзником ляхов. Было очевидно, что если спаги и янычары простоят так двенадцать часов, то на другой день они будут падать, как снопы, не пробуя даже сопротивляться, по крайней мере, до тех пор, пока их не согреет жар самой битвы.
   Поняли это и поляки, и турки. В четвертом часу ночи к Гуссейну пришли два паши: Яниш-паша и Киая, начальник янычар, старый воин, опытный и знаменитый. Лица их были печальны и озабочены.
   -- Господин, -- сказал Киая, -- если "овечки" мои простоят так до рассвета, они падут без пуль и мечей.
   -- Господин, -- сказал Яниш-паша, -- спаги замерзнут и завтра биться не будут!
   Гуссейн рванул себя за бороду, предвидя поражение и собственную гибель. Но что ему оставалось делать? Если бы он хоть на минуту позволил людям выйти из строя, развести костры, согреться теплой пищей, -- неприятель тотчас же перешел бы в атаку. И так уже время от времени со стороны окопов раздавался звук труб, точно конница готовилась к наступлению.
   Киая и Яниш-паша видели только один выход: не ждать атаки неприятеля, а самим ударить со всеми силами. Это ничего, что он стоит наготове, он не ожидает атаки, так как намерен атаковать сам. Может быть, удастся прогнать его с валов; во всяком случае, если ночью поражение вероятно, то завтра утром оно неизбежно.
   Но Гуссейн не решался последовать совету опытных воинов.
   -- Как же так, -- говорил он, -- вы изрезали весь лагерь рвами, видя в них единственное спасение от этой адской конницы. А теперь мы должны сами переходить через эти рвы и подвергаться очевидной гибели. Это был ваш совет и ваши предосторожности, а теперь вы другое говорите!
   И приказа он не отдал.
   Он только разрешил стрелять из пушек по направлению к валам, на что пан Контский тотчас стал успешно отвечать. Между тем дождь становился все холоднее; ветер шумел, выл, пронизывал насквозь и замораживал кровь в жилах. Так прошла эта долгая ноябрьская ночь, во время которой уменьшились силы воинов ислама; сердца их охватило отчаяние и предчувствие гибели.
   На самом рассвете Яниш-паша еще раз отправился к Гуссейну с советом отступить в боевом порядке к самому мосту через Днепр и там осторожно начать сражение.
   "Ибо, -- говорил он, -- если наше войско не устоит против конницы, то мы перейдем через мосты на другую сторону, и река будет нам зашитой от неприятеля".
   Но Киая, начальник янычар, был другого мнения. Он полагал, что совет Яниша уже запоздал, и притом боялся, что приказ об отступлении вызовет панику в войске. "Спаги при помощи джамаков должны выдержать первый Натиск конницы неверных, хотя бы им пришлось погибнуть до одного человека. В это время янычары придут им на помощь, а когда первый натиск неверных будет отражен, быть может, Бог пошлет нам победу".
   Так советовал Киая, и Гуссейн последовал его совету. Отряды турецкой конницы выдвинулись вперед, а янычары и джамаки стали за ними, возле палаток Гуссейна. Ряды их представляли великолепное и грозное зрелище. Белобородый Киая, "лев божий", который до сих пор вел солдат лишь к победам, объезжал их сомкнутые ряды, ободрял их напоминаниями о былых подвигах. Солдаты тоже предпочитали начать битву, чем стоять в бездействии под дождем и ветром, пронизывающим насквозь; и хотя их окоченевшие руки едва могли держать ружья и пики, они радовались, что согреются в битве.
   С гораздо меньшим мужеством ожидали атаки спаги: во-первых, потому, что среди них было много жителей Малой Азии и Египта, и они, не привыкшие к холоду, были еле живы после этой страшной ночи. Немало страдали и лошади; несмотря на попоны, они стояли, понурив головы и выпуская из ноздрей клубы пара. Солдаты, с посиневшими лицами, с потухшими взорами, и не думали о победе. Они думали только, что смерть лучше такой муки, а самое лучшее -- это бегство туда, в родные края, под палящие лучи южного солнца.
   В польском войске несколько десятков человек, у которых не было теплой одежды, замерзли под утро на валах, но в общем пехота и конница перенесли холод гораздо легче, чем турки, так как их поддерживала надежда на победу и слепая вера, что раз гетман решил, чтобы они коченели от холода, то, наверно, им это мучение пойдет на пользу, а туркам на погибель.
   Но и они с радостью приветствовали первые лучи солнца. В это самое время пан Собеский появился на валах. В тот день утренней зари не было, но она была в лице гетмана: когда он понял, что неприятель решил принять сражение в окопах, он был уже уверен, что этот день будет для турок днем страшного поражения.
   И он объезжал полки и повторял: "За осквернение храмов! За хулы Пресвятой Девы в Каменце! За обиды христиан и Речи Посполитой! За Каменец!"
   Солдаты поглядывали грозно, будто желая сказать: "Мы едва стоим! Пусти нас, великий гетман, и ты увидишь!"
   Серое утро с каждой минутой прояснялось; из-за тумана все отчетливее выступали ряды лошадиных голов, человеческие фигуры, копья, знамена, наконец, полки пехоты. Они первые двинулись вперед и поплыли в тумане, по обеим сторонам конницы, словно две реки, прямо к неприятелю; потом двинулась легкая конница, оставляя только посредине широкое пространство, куда в нужную минуту должны были броситься гусары. Каждому полковнику пехоты, каждому ротмистру были даны нужные инструкции, и каждый знал, что ему делать. Артиллерия пана Контского начала усиленный обстрел, вызывая со стороны турок не менее энергичный ответ. Вдруг послышалась ружейная пальба, страшный крик поднялся в лагере -- атака началась.
   Все было подернуто пеленой тумана, но отголоски битвы доносились до места, где стояли гусары. Слышен был лязг оружия, крики людей. Гетман, который до этого времени оставался с гусарами и разговаривал с воеводой русским, вдруг умолк и начал прислушиваться, а потом сказал воеводе:
   -- Пехота бьется с джамаками, которые стоят впереди шанцев.
   Спустя немного времени отголоски выстрелов стали постепенно утихать, но вдруг совершенно неожиданно грянул сильный залп и тотчас за ним другой. Было очевидно, что легкая кавалерия опрокинула спагов и встретилась с янычарами.
   Великий гетман, пришпорив коня, молнией помчался к месту битвы с группой приближенных; воевода русский остался один с пятнадцатью полками гусар, которые стояли в боевом порядке, готовые по первому знаку броситься в бой и решить исход битвы. Ждать им пришлось довольно долго, а между тем в глубине лагеря шум все усиливался. Битва, казалось, перемещалась то вправо, то влево, то в сторону литовских войск, то в сторону воеводы бельского. Артиллерийский огонь турок становился все беспорядочнее, зато артиллерия пана Контского стреляла с удвоенной силой. По прошествии часа воеводе русскому показалось, что центр сражения перешел опять в середину лагеря, прямо против его гусар.
   В это время во главе своих людей прискакал великий гетман.
   В глазах его горел огонь. Осадив коня, рядом с воеводой русским, он крикнул:
   -- Вперед, с Богом!
   -- Вперед! -- закричал воевода русский.
   И за ним команду повторили ротмистры. С страшным шумом склонился к конским шеям целый лес копий, и пятнадцать полков конницы, которая привыкла ломать все на пути, двинулись, подобно громадной туче, вперед.
   Со времени трехдневной битвы под Варшавой, когда литовские гусары, под командой Полубинского, врезавшись клином во всю шведскую армию, пробили ее насквозь, никто не помнил такой стремительной атаки. Рысью двинулись с места эти эскадроны, но, сделав двести шагов, ротмистры скомандовали: "Вскачь!", а солдаты ответили криком: "Бей! Руби!" и наклонились к седлам; лошади помчались во весь дух. Эта лавина вихрем мчащихся коней, железных рыцарей, склоненных копий была как необузданная стихия. И она неслась, как ураган, как бешеная волна, с грохотом, шумом. Земля стонала под ее тяжестью, и было очевидно, что если бы даже никто из гусар не ударил копьем, никто не вынул сабли, то одним своим натиском и тяжестью они должны свалить с ног, растоптать, уничтожить все перед собою, как буря ломает и опрокидывает деревья.
   Так доскакали они до устланного трупами и залитого потоками крови поля, где кипела битва. Легкие отряды конницы сражались еще с турецкой кавалерией и оттеснили ее назад, но в середине стояли еще густые ряды янычар, как непоколебимая стена. Несколько раз уже разбивались о них легкоконные полки, как разбивается волна во время прилива о скалистый берег.
   Их сломить и уничтожить было теперь задачей гусар. Несколько тысяч янычарок грянуло разом, словно стрелял один человек. Еще минута -- янычары стараются крепче упереться ногами в землю; некоторые из них при виде этого страшного наводнения закрывают глаза, у некоторых дрожат руки, у всех бьются сердца, все дышат учащенно и сжимают зубы. А те уже мчатся все ближе и ближе, слышится храп лошадей, вот она -- гибель, смерть, уничтожение...
   "Аллах... Иисус, Мария!" -- два ужасных, словно и нечеловеческих вопля слились воедино. Живая стена колеблется, гнется, распадается; глухой треск ломающихся копий заглушает на мгновение все другие звуки, затем раздается лязг железа и удары, -- словно это тысячи молотов ударяют о наковальню, -- и стук, -- словно это тысячи цепов молотят на гумне, -- крики, стоны, отдельные выстрелы из мушкетов и пистолетов, вой ужаса.
   Турки и поляки смешались, клубятся в каком-то вихре; наступает резня, струится кровь, теплая, дымящаяся, наполняющая воздух сырым запахом.
   Первый, второй, третий и десятый ряды янычар уже превращены в груды тел, истоптанных копытами, исколотых копьями, изрубленных мечами. Но белобородый Киая, "лев божий", бросает в бой все остальные ряды.
   Не важно, что они стелются, как колосья в бурю, -- они еще сражаются. Бешенство овладевает ими, смертью дышат и смерти жаждут. Лавина коней грудью напирает на янычар, опрокидывает их, топчет, но они колют лошадей ножами в брюхо, тысячи сабель рубят их без передышки, лезвия поднимаются с быстротой молнии и падают на головы, плечи, руки, а янычары рубят всадников по ногам, по коленям, извиваются и кусают, как ядовитые змеи, и мстят, и погибают.
   Киая, "лев божий", бросает новые ряды в пасть смерти; он криком поощряет их к бою и с кривой саблей сам бросается в водоворот. Вдруг великан-гусар, истребляющий все по пути, как пламя, настигает белобородого старика, привстает на стременах, чтобы нанести страшный удар, и, взмахнув, опускает лезвие сабли на его седую голову. Не выдержал удара сабли кованный в Дамаске шлем, и Киая, разрубленный почти пополам, падает на землю, как пораженный громом.
   Пан Нововейский (это был он) уже и раньше производил страшное опустошение в рядах турок, и никто не мог устоять перед его силой и мрачной яростью. Но теперь он оказал величайшую услугу в этой битве, убив старика, который один и поддерживал ужасный бой. Янычары, увидав своего полководца убитым, крикнули страшным голосом, и несколько десятков ружей нацелились в грудь молодого рыцаря; он повернулся к ним лицом, мрачный, как ночь. И прежде чем другие рыцари подоспели к нему на помощь, грянули выстрелы, и пан Нововейский бессильно перегнулся в седле. Два товарища подхватили его под руки; тогда давно невиданный гость -- улыбка -- озарила его мрачное лицо, глаза закатились, а побледневшие губы шептали какие-то слова, которых нельзя было расслышать в шуме битвы. Между тем заколебались последние ряды янычар. Храбрый Яниш-паша хотел еще возобновить битву, но солдатами уже овладел безумный страх, и не помогли никакие усилия; ряды смешались и склубились, поляки напирали на них, топтали, рубили, и турки не могли уже выстроиться снова. Наконец последние ряды разорвались, как разрывается слишком натянутая цепь, и люди, как отдельные звенья, рассыпались во все стороны с воем, криком, бросая оружие и закрывая головы руками.
   Конница гналась за ними, а они, не находя места для свободного бегства, сбивались по временам в одну сплошную массу, за которой по пятам мчалась конница, оставляя за собой потоки крови. Храброго Яниша-пашу грозный стрелок пан Мушальский так страшно ударил саблей по спине, что у него брызнул, спинной мозг из разрубленного хребта и запачкал шелковый кафтан и серебряный карацин.
   Янычары и джамаки, разбитые польской пехотой, и часть конницы, рассеянной еще в самом начале битвы, словом, все турецкое войско спасалось теперь бегством в противоположную сторону лагеря, где над глубокой пропастью находится крутой обрыв в несколько десятков футов высоты. Туда страх гнал безумцев. Многие бросались в пропасть не для того, чтобы спастись от смерти, но чтобы не погибнуть от руки поляков. Этой обезумевшей толпе преградил дорогу пан Бидзинский, стражник коронный, но волна народу унесла его вместе с людьми и столкнула на дно пропасти, которая вскоре наполнилась до краев грудами убитых, раненых и задавленных.
   Со дна доносились страшные стоны, тела судорожно метались, толкая друг друга ногами или царапая друг друга ногтями в предсмертных конвульсиях. До вечера раздавались эти стоны и до вечера копошилась масса тел, но все тише, все незаметнее; наконец, с наступлением сумерек, все стихло.
   Страшны были результаты атаки гусар. Восемь тысяч янычар, изрубленных мечами, лежали у рва, окружающего палатки Гуссейна-паши, не считая тех, которые погибли во время бегства или на дне пропасти. Польская конница овладела шатрами, пан Собеский торжествовал. Трубы хриплыми звуками возвестили победу, как вдруг совершенно неожиданно битва разгорелась опять.
   Великий гетман турецкий, Гуссейн-паша, во главе своей конной гвардии и уцелевшей кавалерии бежал после поражения янычар через ворота, ведущие в Яссы, но, наткнувшись там на полки Димитрия Вишневецкого, гетман вернулся обратно в лагерь, искать другого выхода, точь-в-точь как зверь, окруженный в логове, ищет, как ускользнуть от охотника. Он вернулся так стремительно, что в одно мгновение разбил наголову легкоконный полк казаков и привел в замешательство пехоту, которая занялась грабежом в лагере, и подошел к гетману на половину пистолетного выстрела.
   "Будучи уж в самом лагере, мы чуть не проиграли битвы, -- писал впоследствии Собеский, -- и если этого не случилось, то только благодаря исключительной стойкости гусар". И в самом деле, атака турок, совершенная в порыве крайнего отчаяния, была тем ужаснее, что произошла неожиданно. Но гусары, еще не остывшие от боевого пылу, помчались к ним с места во весь опор. Первым ринулся полк Скшетуского, а затем вся конница, пехота и обозная челядь; как кто стоял, где кто был, -- все с яростью бросились на неприятеля, и завязалась битва, хотя и несколько беспорядочная, но по своей ярости не уступающая атаке гусар на янычар.
   С удивлением вспоминали рыцари после битвы храбрость турок: когда Вишневецкий и гетман литовский окружили их со всех сторон, они защищались так отчаянно, что -- хотя гетман и разрешил брать турок живыми -- пленить удалось только несколько человек. Когда наконец полки тяжелой конницы разбили их после получасового боя, небольшие кучки и даже отдельные всадники, призывая Аллаха, сражались до последнего издыхания.
   В этой битве было совершено много блестящих подвигов, память о которых не исчезла. Гетман польный литовский собственноручно зарубил могущественного пашу; этот паша еще раньше взял в плен пана Рудомину, пана Кимбара и пана Рдултовского. Но гетман, наехав на него вплотную, одним ударом отрубил ему голову. Пан Собеский на глазах у всего войска зарубил спага, который выстрелил в него из пистолета; пан Бидзинский, стражник коронный, который каким-то чудом выбрался из пропасти, хотя и был побит и ранен, тотчас бросился в самую гущу битвы и сражался до тех пор, пока не лишился чувств от утомления. Он долго хворал потом, но через несколько месяцев, выздоровев, снова пошел на войну и стяжал себе великую славу.
   Среди офицеров особенно яростно сражался пан Рущиц, вырывая стражников из строя, как волк вырывает из стада овцу. Отличался и пан Скшетуский, возле которого, как разъяренные львята, сражались его сыновья. С грустью и скорбью вспоминали потом рыцари, какие подвиги мог бы совершить в этой битве великий мастер фехтовального дела пан Володыевский, если бы не то, что вот год уже, как почил он в бозе. Но все же другие, которые вышли из его школы, стяжали довольно славы и для себя, и для него на этом кровавом поле.
   В возобновившейся битве из прежних хрептиевских рыцарей, кроме пана Нововейского, пало еще двое: пан Мотовило и грозный лучник пан Мущальский. Несколько пуль сразу пронзило грудь пана Мотовило, и он повалился, как вековой дуб. Очевидцы говорили, что он погиб от руки тех братьев-казаков, которые под предводительством Гоголя до конца сражались на стороне Гуссейна против матери-отчизны и христианства. Пан Мушальский -- странная вещь! -- погиб от стрелы, которую в него выпустил, спасаясь бегством, какой-то турок. Она пронзила его горло как раз в ту минуту, когда после окончательного разгрома язычников он засунул руку в колчан, чтобы послать вдогонку убегавшим еще несколько гонцов неминуемой смерти. Его душа, должно быть, соединилась с душой Дыдюка, чтобы скрепить дружбу, завязавшуюся на турецких галерах, узами вечности. Прежние хрептиевские товарищи нашли на поле битвы их тела и простились с ними горькими слезами, хотя и завидуя столь славной смерти. У пана Нововейского была улыбка на губах и тихое спокойствие в лице; пан Мотовило, казалось, мирно спал, а у пана Мушальского глаза были устремлены к небу, словно он молился. Их похоронили вместе на славном хотимском поле, под скалой, на которой на вечную память велели вырезать их имена под крестом.
   Вождь всей турецкой армии, Гуссейн-паша, спасся бегством на быстроногом анатолийском коне, но лишь затем, чтобы в Стамбуле получить из рук султана шелковую веревку. Из блестящей турецкой армии от погрома уцелели только незначительные отряды. Остатки конницы Гуссейна войска Речи Посполитой передавали друг другу из рук в руки: гетман польный гнал ее к гетману великому, а тот к гетману литовскому, гетман литовский -- опять к польному, -- и это продолжалось до тех пор, пока почти все конники не погибли. Из янычар не уцелел почти никто. Весь огромный лагерь был залит кровью, смешанной с дождем и снегом, по всему полю лежала такая масса трупов, что только морозы, вороны и волки были причиной того, что не было чумы, которая всегда идет из местности, зараженной гниющими трупами. Польские войска, воодушевленные победой, не отдохнув еще хорошенько после битвы, взяли Хотим. В самом лагере была захвачена несметная добыча. Сто двадцать пушек, а с ними триста знамен и значков переслал великий гетман с этого поля, на котором уже второй раз в столетие польские войска одержали блестящую победу.
   Сам пан Собеский расположился в шатре Гуссейна-паши, расшитом золотом и бисером, и рассылал оттуда во все стороны гонцов с известиями о победе. Потом все войско -- конница и пехота, все польские, литовские и казацкие полки -- выстроилось в боевом порядке. Отслужили благодарственный молебен -- и на том самом поле, где еще вчера муэдзины выкрикивали: "Лаха иль Аллах!", загремела песнь: "Тебе, Боже, хвалим!"
   Гетман слушал обедню и молебен, распростершись ниц на земле; когда он встал, слезы радости текли по его величественному лицу. Увидев это, толпы рыцарей, с рук которых не сошла еще неприятельская кровь и которые дрожали еще от усталости после битвы, трижды огласили воздух громким криком:
   -- Vivat Ioannes victor!!! {Да здравствует Иоанн победитель! (лат.)}
   А десять лет спустя, когда его величество король Ян III разбил в прах турецкое могущество под Веной, -- крик этот повторялся от морей до морей, от гор до гор, по всему миру, где только колокола сзывали верующих на молитву...
  
  
  
  
d>
d>