Письма

Решетников Федор Михайлович


Ф. M. Решетников

Письма

   Ф. M. Решетников. Полное собрание сочинений под редакцией И. И. Векслера
   Том шестой, ОГИЗ, Свердловское областное государственное издательство, 1948
  

No 1
Иеромонаху Леониду

<Февраль 1857 г.
г. Соликамск.>

   Ваше преподобие, отец Леонид!
   Мне желательно быть послушником Вашего монастыря. Читать я умею, отца и матери у меня нет, а после 23 марта я куда хочу, туда и поступлю на службу.1 Я еще давно этого желаю. Я даже клялся богу, чтобы по окончании дела поступить в монастырь.2
   Итак, всечестный отец, прошу, придайте мне благий совет,-- вы уже давно здесь живете. Напишите мне на этом же листочке. Ваш покорный слуга Федор Михайлов Решетников.
  

No 2
И. В. Водшилову (?)

<Февраль -- март 1857 г.
г. Соликамск.>

Любезный друг! Иван Васильевич!

   Я очень рад, что вы согласны оставить всю вражду. Но только не знаю, как эту историческую записку или хитрость вам доставить. Разве через записки к Стефану?

Твой друг
Ф. Решетников

   Покой твой, господи!
  

No 3
В. В. Решетникову

Екатеринбург.
4 июля 1860 года.

Любезный Тятенька
Василий Васильевич!

   Примите от меня нижайшее почтение с пожеланием здоровья и всего лучшего. Прошу от вас вашего благословения.
   Простите меня, если я пишу вам огромное письмо. Но начиная лишь только писать, я не знаю, выйдет ли оно во весь этот лист, а если выйдет, то прочтите, оно будет коротко (по сравнению) с тем, что я хотел бы написать, больше, излив вам все мое чувство: что я чувствую теперь в своем возрасте, чего желаю, чего не сказал бы налицо, и что я в своем положении могу только написать, как достанет на это воображения и силы терпения выражаться. Пишу потому, как обязан писать вам по связи родства, говоря то, чего вы не видели во мне, рассуждая о мне людям напротив, выхваляя, между тем, внешнюю сторону, ум, и тем ставили меня униженным в свете. В вас я более, чем в другом, вижу сторону рассудительности и потому хочу сказать то, что я уже могу сказать. Я однако не думаю сравнивать вас с дедушкой, г. Антроповым, которому я хотя и не писал никаких колкостей насчет его или выражений, прямо оскорбляющих его честь, и которому я хотя и писал, как родственнику, единственно по нужде и чтобы развлечь его немногим и дать о себе знать, но который выходит из своей завесы молчания совершенно отчужденным; что он сердится на своего внучка, говорит, что не ему, дескать, старых людей учить (хотя в письме и слова к тому не было) -- и наконец, видимо, оттолкнул эту бедную лодку, ищущую в его пристани помощи, и сидит на своей скале, упоенный таким счастием, как его супруга Настенька, и, скаля зубы на отдаленную от него лодку, живет, как может жить. {Я тогда ошибся в моем дедушке. Нет, он был очень добрый человек! Сентябрь 1861 г. [Примеч. Ф. М. Решетникова]}
   Нет, я вижу в вас сторону истинного добродушия, иногда (может быть, и всегда) -- любовь отца. Поверьте, если бы не эти свидетели нашего существования, именно метрики, я бы ухватился за твердое основание того великого и счастливого, чем бы можно называть себя не сиротой. Но я не обвиняю этого бедного человека, который -- вина моего существования, и мать, родившую меня: я им оставляю одно благодарение за то, что я -- человек, способный действовать и рассуждать так, как они не рассуждали в своей жизни. Вам же я более всего обязан. И неужели я должен когда-нибудь отречься от вас, принявших на попечение свое такое злое дитя, которое не веселило вас, а грызло, и к прежним ранам присоединяло новые и большие? Прошу вас -- не отворачивайтесь от слов моих; я чувствую, что на вас такие слова произведут эффект (силу, вновь явившуюся, коей вы не доверяете).
   Я давно понял свою детскую ошибку, повергшую меня в свет, равный бедным труженикам,2 и еще должен благодарить и за это вас! Но теперь я -- взрослый юноша и понимаю себя и других и хоть не обучался в гордых салонах и не знаком с паркетами, однако могу по крайней мере писать не хуже других. А за это все-таки я должен отдать вам, любезный тятенька, справедливую благодарность и благодарить со слезами.
   Вы знаете мою жизнь, как и я ныне ее узнал, и знаете, какое широкое поле горести было в ней, сколько бедствий извлекалось из одного источника этого зла, и зло это -- я; но вы исцелили это все: теперь нет этого поля; остается светлый путь впереди. Благодарю вас, благодарю!..
   Но посмотрим внимательнее на оставшееся семя этого поля и путь впереди.
   Я освободился от несчастий посредством вас, направил себе дорогу к жизни вами, поступил в общество людей себе равных по образованию и служу с ними, как чистый и невинный стебель, коим служу им украшением их братства и заслуживаю любовь. Это внешняя сторона. А внутренняя... совсем не то! Во мне нет тех наклонностей, какие были до 19-летнего возраста, когда я не был обуздываем другими и не обуздывал себя: у меня обязанности, неся которые на себе, я должен оберегать собственность других, что бы <это> служило благом отечеству, и притом должен беречь и себя,-- это обязанность служебная. В этих-то обязанностях мы подчиняемся отцам и отечеству.
   Проступки наши наносят нам порчу и гнетут всю нашу жизнь. Так и я -- освободившись от бедствий, находясь уже на службе. И чего бы, кажется: всем доволен. Но когда вспомню прошедшее, ставлю себя в такое положение, что внутренне негодую на себя за прежние годы, более за то, что они лишили меня во-1-х) вашей любви и во-2-х) пути к просвещению -- знать больше и все. В этом единственно виноват я, и если бы знал, что я должен быть чиновником через 16 лет и невинный ни в чем и кончивший курс учения в низшем учебном заведении, то наверное на 13-летнем возрасте не сделал того, чем теперь я душевно страдаю.3 Это нервная моя сторона. Я ею скучен при всем взгляде на вещи. Такова моя сторона жизни, испытавшая то поле, о котором я писал выше.
   В служебном отношении я чувствую еще более горечи. Во-1-х) мне скучно. Не знаю, отчего скучать молодому человеку, огражденному всеми средствами довольства от непогоды. Многие смеются над этим, что расстаться с милым городом не беда, что в нем давно скучно,-- лучше искать новых приключений в красотах природы, и что глупо о этом так судить, что скучно. Все это, господа, я знаю. Но кто может понять глубину того расстройства, коего бежит целое? У всех нас есть свои стороны: нам то неладно, другого не хочется, третьего бежим, и так умираем, недовольные ничем! И кто скажет, что легко отпереться и забыть милую привычку, лелеявшую детство? Кто отопрется от матери? -- это все равно, что забыть природу и провидение. Это скучное и многим странное наклонение сопровождает меня всюду: в храмах, площадях и на службе.
  
   И как туда бы я летел,
   Если бог мне так велел!
   И жил бы, жил я там спокойно:
   Там чудно, весело, привольно.
   А здесь -- едва лишь что-то оживает.
   Один богач лишь деньги наживает,
   А бедный плачься, -- остальное проживает.
   Нам в жизни родина милее,
   И бедный домик часто кажется алее
   Великолепнейших палат: уют и чистота!
   Любовь к поэзии, природе, жизни простота --
   Всегда сердца народов веселят;
   Питомцы их в них жить хотят!..
  
   Во-вторых, я даже потерял всякую надежду на перемещение меня из Екатеринбурга в Пермь. Губернатор не бывал, да если и будет, то к нему не доступишься, и я наверное знаю, что к нему никого из нас не допускают. Впрочем, я к доступам смел, но он едва ли будет в наш город; говорят, что он поедет лечиться в Сергинский завод, или (что даже известно) он едет за границу и перепрашивается в другую губернию.4
   О. Павел Накоряков получил от государя 2 т. р. сер. на постройку домов и переведен в г. Вятку. Был в Перми в прошлом месяце, увез семейство. Неофиту сделали строгое замечание и выговор, губернатору тоже.5

-----

   Потом, служа в уездном суде я, кроме столоначальства, никакой не вижу впереди карьеры. Я вполне изучил службу уездного суда и потому она мне давно наскучила: мне желательно знать больше, в других местах, и потому мне желательно служить в виду губернского начальства. А бог знает, какие могут случиться последствия от столоначальства. В этой низшей инстанции не научишься доброму, кроме взяток, которые марают нашу честь и совесть. Итак вот в каком положении я нахожусь в городе Ек<атеринбурге>. Не знаю, как мне вырваться из этого хаоса!
   Далее, домашняя жизнь моя не очень красна. Я не виню ни вас, ни маменьку в ней, зная, что всему виною я. Но я давно исправился, и я думаю, меня можно полюбить. Не думайте, что я молчалив -- то значит горд. Нет. В домашнем <быту> я от маменьки давно отвык быть весел. Постоянно находясь при ней, я должен молчать или отвечать, после брани, <со> стесненным сердцем. Я, и никто из нас, не виноват, что я получаю мало жалованья. Но поверьте, я говорю это вам тайно и прося хранить втайне, как мое чувство; уважаю и люблю вполне вас обоих в душе, и не рассчитывайте на мое молчание, звуки голоса, и не печальтесь этим, что вас огорчает: верьте, я с вами не расстанусь, пока в Екатеринбурге; и если по вашему ходатайству я буду в Перми служить, то поверьте, я никогда не забуду вас.6 Это моя верная и искренняя любовь, которой вы можете несомненно верить, и я ее сохраню до гроба. Веселость моя исчезла вместе с горем, постигшим очень рано. Простите, милый тятенька, если я огорчил вас.
  
   Вы милы мне, мой воспитатель,--
   Я с любовью называю вас: питатель!
   Господь призрит и не забудет,
   Хранить всегда вас будет!
  
   Этот монолог простой, но от моего сердца мне много значит. Прошу вас хранить это письмо; оно мне пригодится впоследствии: из него я составлю кое-что.
   За июнь месяц я получил жалованья 6 р. 50 к. сер. и хотя у нас двое убыло -- Некрасов, который 2 июля уехал с прикащиками какого-то купца, и Москвин, на место коего приняли столоначальником чиновника Яковлева,-- то поэтому жалованья не только надо ждать прибавки, {В подлиннике -- "убавки".-- Ред.} но еще убавки. Один вольный чиновник Степанов получает 15 р. с.-- за то, что пишет решения. Но несмотря на это, я все-таки доволен исправлением должности столоначальника горного стола; доходов нет, зато после обеда в моей воле: захочу -- приду, не хочу -- нет, притом судья не ходит после обеда.
   В 49 No "Сенатских ведомостей" есть (хотя у нас в суде получают еще No 40), что к уездным судам причисляется следователь с жалованьем около 1800 р. с. в год, который будет производить следствия, а уже не полиция и частные пристава в городе. Человек этот будет назначаться или из сенатских чиновников, служащих в департаментах, притом юрист, или студент университета, прослуживший в департаменте год или два, или по ходатайству губернатора. Не попаду ли я к нему? У нас еще ничего об этом неизвестно. Окружные управления уничтожают, уездные суды тоже что-то переименовывают, и говорят, что в них будут штаты.
   Главный начальник Уральского хребта Фелькнер6 нисколь не обрадовал горное ведомство, а опечалил, и говорят мельком, что стадия все их дело.
   Банковая контора тоже скоро изменится и будет русский банк под фирмою известного банкира в нашей Европе -- Штиглиц, который за долги России ему берет многие конторы себе, и в контору эту будут принимать всех, не исключая и мещан.
   Ныне я рыбачил на Шарташе и не посчастливилось: наудил с Иваном Михайловичем Фотеевым7 около 3 фунтов окуней. 27 числа там, да и в городе, была ужасная буря в 5 часов после обеда: ветер, вихрь, гром, молния и дождь с градом. Много поломало деревьев, у старых деревянных домов сдернуло крыши, особенно в Мельковке, оторвало углы домов и свалило заплоты, а на Шарташе 9 лодок нашли пустых после бури, но, к счастью, вытащили всех, умершими нашли около 4 человек.
   Маменька скучает и плачет о вас, что вы уехали далеко, и отчаивается, что вы проживете там долго. Почтальон Мышкин сказал ей, будто Дмитриев уехал на 6 месяцев, но почтмейстер уговорил ее, что неправда, и удивлялся ее плачу: "Вы,-- говорит,-- будто молоденькая плачете". Такие он строил комплименты и так льстил языком своим, что я внутренно смеялся. Он жалеет вас, но ставит все-таки виновным. "На 30 р. с.,-- говорит,-- можно жить. Если бы не я, так бы от Михайлова не давали".
   Любезный тятенька! Если увидаете дедушку Панкратова, то поклонитесь им от меня и потрудитесь написать, как он живет, его семейство -- супруга и дочери; теперь они большие, я думаю, или уже замужем; особенно та, которая, помню, в играх наших детских ласкаясь била меня, конечно легонько, по лицу. Напишите имена всех их. Дедушку, кажется, зовут Тимофей Львович... Что эти дочки умны или глупы? Я думаю, вы можете взглядом отличать выражение лица: радость и печаль, гордость и смирение, улыбку и серьезность, в глазах ту доброту и невинность, какая осеняет и ласкает собою человека или отвергает его, ту прелестную и скромную улыбку, которая придает красу и служит мифологическим оттенком к хорошо сложенной голове, ту шею и талию, что только есть способного выразить пером, поэзией и что называется, вместе с телодвижением, грацией. Напишите только хороши, умны или глупы они, и что дедушка думает обо мне. Чай, теперь старик уже. Да пусть напишет мне: его рука нужна мне для приобщения к моему сборнику писем.
   Пишу оттого много, что не люблю писать мало.
   Сочинения не начинаю обрабатывать и если начну, то в Перми, и кончу уже с надеждой, что может кое-что выйти в свет. А теперь еще рано, да и мало ума для того, чтобы каждую идею с воссозданием фантазии разъяснять и рассматривать здраво.
   Прошу вашего благословения. Примите поклон от меня и от Кабановых, и Фотеева. Прощайте. Целую вас.

Сын, любящий вас, Ф. Решетников.

   Афанасий Васильевич Орлов, как только увижусь с ним, постоянно спрашивает о вас: нет ли ему поклона. Я говорю: есть. Он говорит: "Спасибо! Укатился наше красное солнышко! Как-то он там живет?".
  

No 4
В. В. Решетникову

31 июля 1860 г.
г. Екатеринбург.

Любезный Тятенька Василий Васильевич!

   Письмо ваше от 25 июля, полученное мной 30 июля, несказанно меня обрадовало. Получив сперва его и не распечатывая, я думал многое: что-то тут написано,-- и ждал себе упреки за прежние письма; но читая строка за строкой, я невольно растрогался, -- и это было потрясение души с самосознанием; короче сказать, я прослезился и сказал сам себе: наконец я спокоен, все сказанное тут во многих случаях правда и истина, излитая с чувством любви, какая только может высказаться вами ко мне, которого вы считаете за существо, совершенно брошенное в мире, но и которого ставите выше с моими дядюшками и тетушками. Благодарю и целую вас как отца, за что вероятно вы не будете отказываться, читая эти строки. Я рад, что пишу, и доволен тем, что могу говорить с вами на бумаге, на которой могу сказать больше, чем в глаза и налицо, -- отчего я неловок кажусь в обращении. Но и на это есть своя причина. Какой-то литератор сказал же свету про поэтов и литераторов: "скажите, отчего сочинители не имеют большого уважения в свете, неловки в обращении и не имеют <большего> уважения, нежели их книги?" В ответ на это {<В подлиннике -- "Вопрос на это...">} можно объяснить так: в них душа полна, чувства переполнены и хотят и рвутся идти, и все стремятся вон, надо их удержать, и они, изливая все, что им попадется кстати, стараются быть менее почитаемы, уважаемы и славимы в народе; говорят мало, чтобы им не быть смешными, и трудятся, чтобы не быть ленивыми. На таких людей, большею частью {<В подлиннике -- "участью".>} умерших, я смотрю с уважением и полезное их, и вместе с тем великое, благословляю. Я, подобно им, не желаю себе богатства, славы, почестей на поле мира житейского: мне хочется иметь только то, что необходимо: иметь кров, свободную волю и приличное для себя содержание, необходимое в жизни движущей -- домашней и служебной, но и при всем этом жизнь спокоя и независимости. А славное житье подобных людей! Его принимают везде, короче сказать -- уважают и дают средства, необходимые жизни. Но рассматривая подобных людей, мы найдем, что они были бедняки, как цинические философы, и редкие из них имели собственные дома, богатства и тем менее жен! Не стану говорить, куда они дели свои деньги -- это дело не моего обсуждения.
   Итак, я не желаю себе почестей. Бедняка никто не видит, а он, с точки невидимой, видит в мире все: видимое и поверхностное,-- как будто смотрит в огромную зрительную трубу с высоты, никем не замеченный; и бедняк в толпе мира человеческого живет как судья над ними, хотя его не знают; и если кто над ним смеется, тому горько отплатится.
   Но я ведь в самом деле не поэт еще! Посмейтесь мне, добрые люди, какой я глупец, приплетая себя в число других, коих я не стою и одного листика всем {<В подлиннике -- "и одним листиком всего".>}, что только мной написано в 18 лет. Виноват! Я и забыл свои лета, возносясь мыслию бог знает куда. Плюньте на меня: мне всего скоро минет 19 лет, а в эти лета никто не осмеливался мечтать о себе столь много. И вправду, любезный тятенька, я глуп, мечтая о себе многое; всяк другой, услышав это, покачает только головой или пожмет плечи да с такой серьезной миной отворотится и плюнет, что не рад будешь всему. Молодому человеку многого хочется -- кто к чему склонен: так и мне желательно быть поэтом; мне завидно, но нет ума, большей способности выражаться, а это оттого, быть может, что я ленив, не упражняюсь в том; я молод и только что выступил на открытое поле света и увидал в нем людей с различными верованиями и действиями.
   Мне еще надо жить, жить столько, сколько проживу,-- а сколько проживу? -- это еще вопрос и разъяснится тогда, когда умру и когда скажут: "он жил столько лет".
   Прошу вас, любезный тятенька, не напоминайте мне, что я будто говорю вам с тем о своем воспитании, чтобы затмить вас,-- нет! Я вам писал, что в этом я не виню вас, а -- себя. И теперь скажу вам раз навсегда, что виноват в этом один я, и не укоряйте меня этим.
   Этот переворот моей жизни (14-летний возраст) мне помог много.1 Тогда я был избалованным и ветреным мальчишкой; не думал ни о чем в свете и не знал ничему предела; этот переворот удержал меня на краю душевной гибели и, короче сказать, заградил путь к невежеству и сделал из меня человека разумного, существом живым с чувствами свежими. Что бы я был тогда? Посмотрите на Бунькова: он нынче женился и таким же остался, как и прежде.
   Тем более под вашим строгим надзором я понял себя и стал впадать в религиозность {<В подлиннике -- "нападать на религиозность".>}, которая дошла до того... помните выходку мою к архиерею! Но выходка моя была вздор! Я ей вас тогда обманул. Простите! Я действительно был в прощальное воскресенье после заутрени у архиерея, но к нему по счастью меня не допустили, и я, походив там по комнатам, ушел к Каменским и просидел до обедни. Вот какая была глупость и безумие в моих летах! Я и теперь с удивлением смотрю на эти строки, как на прошедшее-былое, и смеюсь. Иеродиакон Григорий в то время меня не видел, и что вы говорите о нем, то это я предоставляю судить вам. Но я видел архиерея после того,-- в том же году (т. е. на 15-м),-- летом перед вознесеньем, во дворе, когда ломали крестовую церковь: говорил ему, что видел сон, о коем он меня не спросил, отослав к духовнику, по неимению которых я конечно не ходил к ним и ушел домой.2 На мне тогда было еще синее пальто,-- то самое, в котором я учился перед тем, как Занин3 увез меня из училища. О, это синее пальто! Ненавижу я его и по настоящее время, чувствую отвращение от всяких шелковых вещей и цветистых материй. Я люблю черный сюртук и брюки.
   Вот мое былое и глупое детство; а в первых годах, поверьте, не это еще было. Но об этом после. {Далее во время ученья в 1857 г. я стал нападать на книги, стал учиться писать -- и в последний год ученья своего сочинениями своими отличался над прочими товарищами. Но все-таки это вздор. Я молод, мне 19 лет, я еще ученик, а не писатель. [Сноска Ф. М. Решетникова]}
   Признаюсь, я до вашего письма ко мне хотел написать вам: просить совета, чтобы написать просительное письмо губернатору или председателю какому-нибудь, и с этим письмом моим хотел вас просить сходить туда, но до получения же раздумал: я начинаю привыкать к городу, только маменьке что-то я не нравлюсь, ей желательно видеть меня на квартире. Не говорите это ей -- она ввек не забудет этого. Не выдавайте меня! Но я надеюсь теперь более на вас, что вы не бросите меня, да я и сам этого не сделаю. Поверьте: если бы я захотел оставить вас, я бы нашел средства, но я знаю бога, которого боюсь больше всего в свете. Притом я уверен, что и вы не век прослужите в Екатеринбурге, быть может, и вы будете жить в Перми. Да и согласитесь: хорош ли поступок бросать отца на старости лет. Нет, не думайте этого, что собственно для того желаю найти себе хорошую службу, чтобы оставить вас! Я просил вас только по скуке, а теперь начинаю привыкать и в надежде, что буду когда-нибудь служить в Перми, охотно остаюсь в Екатеринбурге в уездном суде. Служба трудная: все делаю сам, писец есть -- Медведев, да и тот врет,-- нельзя доверить, чтобы он переписал что-нибудь. Ныне я получил жалованья 7 р. сер., которые и отдал маменьке. Поверьте, я обоих вас люблю. Прошу вас, дайте только мне волю в том, чтобы я мог писать, когда мне вздумается,-- тогда я забуду весь свет и буду знать вас и то, что я в Екатеринбурге; да еще прошу вас менее сердиться на меня,-- и тогда я спокоен в домашней жизни. Не сердитесь на мои слова. Я пишу правду, я высказал все на ваше письмо.
   Кланяюсь дедушке Тимофею Львовичу с бабушкой и тетушками. Алексей Васильевич Орлов посылает вам низкий поклон; хотел написать вам, да верно недосуг. Желаю вам здоровья и всего лучшего, прошу благословения, за которое чувствительно благодарю.
   Кланяюсь. Прощайте!

Любящий вас сын ваш
Федор Решетников.

   Новостей в городе нет. Все худо и хорошо.
  

No 5
В. А. Трейерову

Г. Пермь.
26 марта 1862 года.

Василий Анфиногенович!

   Извините -- я пишу вам без титула. Мне бы, бог знает, как хотелось вам придать какой-нибудь титул, да и как подумаю: какой лучше и приличнее избрать, да и как он покажется вам. Назвать милостивый государь, мне почему-то не хочется. Не хочется потому, что это очень просто; мне кажется, он мал. Я хотел назвать Вас другом и чуть не написал, но если это покажется вам очень фамильярным, смелым, потому что я... я ведь человек маленький в нашем обществе бумажного царства палаты? Хоть и правда то, что мы более канцелярские машины по нашей работе, чем деловые люди, а любим считать себя перед другими бог знает какими, мы ставим себя высоко над другими. Это конечно, до вас не относится: каждое слово нельзя принимать близко к сердцу, к себе. А только, извините мне хотелось назвать вас другом. Почему? Вы как-то раз назвали меня самолюбивым человеком и при этом я заметил на вашем лице какую-то насмешку. Это запало в мое сердце, как западает каждое слово и то, что можно понять на лице человека. Мне стало горько -- не то, чтобы обидно -- и я долго думал и удивлялся,-- неужели я самолюбив? Из всех заключений я вывел то, что вы не поняли меня, да и вам не понять меня. Я это хотел сказать вам: но, право, я говорю как-то несвязно, робею, я молчалив: а могу только писать,-- да и то так себе.
   Человек бедный, ничто незначущий в сравнении с другими, какой-нибудь канцелярист -- попросту машина, способная, на вид, переписывать бумаги, которую употребляют в дело, когда требуется чистота, скорость, что называется трудом, человек с страстию писать, бедный и плохой человек. Трудно ему жить на свете; плохой удел достался ему в жизни; ему горько: он один, его никто не видит, не слышит; знакомиться с ним человеку, довольному жизнию, как-то неловко; ему не верят в способности, смеются над ним и если он станет искать в своем начальнике, потому что к другому ему обратиться не к кому, помощника, руководителя не по службе, потому что служба для него ничто не значит, а в своих произведениях. И что же? Его не поймут. Подумают, что он выписал 40 к.)
   Вот все, что я пока купил.
   Завтра я поеду покупать прочее и завтра же пошлю тебе, моя милая, телеграмму насчет вещей, посылаемых тобою.
   После завтра, т. е. 21 марта, я еду в Сиверцы. Федор Семенович убедительнейше просил меня приехать или в Гатчино, или в Царское: в Сиверцах будет продаваться имение Демидова -- ты помнишь опись. У Федора Семеновича нет такой вещи, где бы сохранить деньги, и он просит меня с саквояжем.
   В мартовской книжке "Современного Обозрения" печатается мой рассказ "Тетушка Опарина", и за нее я получил уже деньги, но несмотря на то, что я должен Некрасову нынче 175 р., я за "Отечественные Записки" не заплатил еще.
   Да! Я забыл написать, что я купил еще 1) чаю 2 ф. и 2) сигар для себя в 2 р.
   До скорого свидания, Симонька.
   Масла я не куплю, потому что это уже роскошь. Я купил чашки, которые я буду держать в руках. Кофей, мелкий и крупный аравийский, стоит пуд 18 р., цикорий 2 р., но я куплю 1/2 пуда этого кофею. Муки покупать не стану, денег не хватит, потому что Некрасов мне советовал приехать к концу апреля.

Твой друг и любящий тебя
Ф. Решетников.

   Я думаю выехать: сам с мукой и маслом и без пальто 25 марта, если же не нужно будет отдавать вещи в товарный вагон, то в среду или в четверг.
  

No 23
С. С. Решетниковой

<Конец марта 1868 г.>

   Крепость Брест-Литовск Акушерке Решетниковой Сегодня в 5 ч. выезжаю в Варшаву оттуда Тирасполь

Р<ешетников>.

  

No 24
Н. А. Некрасову

<19 мая 1868 г.
г. Брест-Литовск.>

   Спешу уведомить Вас, Николай Алексеевич, что 18 мая деньги пятьдесят руб. мною получены, за что я вам очень благодарен. Я еду в Петербург 20 мая, т. е. завтра, и в тот же день по приезде туда постараюсь у вас быть в пять часов. Теперь же скажу, что в первой части нет ничего похожего на "Глумовых", так как там заводской жизни очень немного; если же первая часть походит несколько, а именно по началу ее, на продолжение "Глумовых", то я думаю, что тут ничего нет худого.
  

No 25
Н. А. Некрасову

<14 октября 1868 г.
г. Брест-Литовск.>

Николай Алексеевич.

   Комедию в 4 действиях "Прогресс в уездном городе" я кончил и теперь переписываю сам. Признаюсь, что прежде, назад тому 6--7 лет, мне казалось легко писать, теперь показалось величайшей трудностью: я комедию переделывал три раза и вот теперь переписываю в четвертый. Здесь скука страшная. Читать нечего, кроме того, что я сам выписываю, идти некуда, да и не стоит, потому что меня считают за человека низкого происхождения, а все мои писания называют бумагомаранием, -- это тоже разделяется здешними докторами.1
   Покорнейше прошу Вас выслать мне пятьдесят рублей, и я в половине ноября приеду в Питер.

Уважающий Вас Ф. Решетников.

   14 октября 1868 г.
   Брест-Литовск. Акушерке военного госпиталя Решетниковой.
  

No 26
Н. А. Некрасову

Брест-Литовск,
1 ноября 1868 г.

Николай Алексеевич.

   Хотя Вы меня и испугали своим письмом насчет комедии, но позвольте побеспокоить вас прочтением ее: это первый опыт, на который я так, может быть, употребил бесполезно все лучшее время для занятия здесь. Не будет он годиться -- наплевать на него... Впрочем, я мало имею надежды на успех в театре, но я не могу выкинуть второго действия. Со временем, может быть...1
   Я здесь не имею своей воли. Хотелось уехать раньше, но ничего не готово, а тут жену пригласили к аристократу, у жены которого она должна караулить ребенка четверы сутки, да еще по рождении этого создания продежурить десять суток. А нельзя же уехать зря и безо всего.
   Комедию я посылаю потому, что имел глупость читать ее вчерне своей жене, а та разболтала кое-что из конца третьего действия, и у меня один лекарь добивался прочитать ее. А если он прочитает, то... здесь ведь существует военное положение. Жене дал слово ехать 8 ноября, уехал бы раньше, но не хочется ее обидеть, презираемую здесь всеми аристократами, вследствие того, что здешние немцы доктора обвинили ее больною в сифилисе, а петербургские, из клиники -- наши сибиряки, нашли, что у нее простуда. По рецептам петербургских докторов она лечилась два месяца, и теперь у нее нет никакой хрипоты; она может говорить и поет настоящим прежним голосом. Но веры в меня у нее уже мало.

Ф. Решетников.

   P. S. Я написал, что не имею своей воли. Жена моя показала ваше письмо в разное время двум личностям -- женщине и мужчине, они с трудом разобрали только: "аристократизм, вы окружены дурачьем".2 На это они ничего не сказали, но теперь уже готовы свести интимное знакомство с теми, которых они презирали, -- для того, чтобы показать моей жене, как они дорожат знакомством акушерки и ее мужа, почтальонского сына. И я вижу, что женский самостоятельный труд даже с помощью мужчины тяжел в тех местах, где существует исключительное (военное) положение и в особенности ежели муж нигде не служит, а печатает только об каких-то мужиках.
   Во всем Бресте -- город и крепость -- одному только нравится мой роман "Где лучше", но он боится бывать у меня один на один.3
  

No 27
Ф. С. Каргополову