Гарриет Элизабет Бичер-Стоу.
Дрэд, или Повесть о проклятом болоте.
Перевод Василия Васильевича Бутузова (1822 -- 1868 гг.).
Глава I.
Мисс Нина Гордон.
-- Где мои счета, Гарри? Да. Ах, Боже мой! Где же они? Не тут ли? Нет. Не здесь ли? Посмотри, Гарри! Как ты думаешь об этом шарфе? Не правда ли, что это миленькая вещь?
-- Да, мисс Нина, премиленькая; но...
-- Счета!.. Да, да. И в самом деле, где же они? Не в этой ли картонке? Нет: здесь моя оперная шляпка. Кстати, как ты думаешь о ней? Не правда ли, что этот серебряный колос очарователен? Постой, ты увидишь ее на мне.
С этими словами, маленькая легкая женская фигура припрыгнула, как будто на крыльях, и, напевая мотив вальса, пропорхнула по комнате к зеркалу, надела маленькую щегольскую шляпку на бойкую живую головку, и потом, сделав пируэт на носке башмачка, вскричала: -- Посмотрите! Посмотрите! О Гарри! О мужчины вообще! Как часто эти пируэты, эти блестящие погремушки, ленточки, бантики и сережечки, эти глазки, щечки и ямочки на щечках, как часто, говорю я, и самых умнейших из вас делали глупцами!
Маленькая женская фигура, с круглыми формами, как формы ребенка, обрисовывалась еще привлекательнее в кокетливом утреннем капоте из муслина, который, развеваясь, как будто нарочно выказывал вышивной подол юбки и премиленький носок башмачка. Её лицо принадлежало к числу тех очаровательных лиц, красота которых недоступна осуждению. Волнистые, роскошные, причудливо вьющиеся волоса имели свою особенную прихотливую, резвую грацию. Карие глаза сверкали как хрустальные подвески канделябра. Маленький носик с классическим изгибом, по-видимому, сознавал красоту свою в этом изгибе; серьги, усыпанные брильянтами, и колыхающийся серебряный колос в оперной шляпке, казалось, полны были жизни, движения, игривости.
-- Что же, Гарри, скажи мне, как ты думаешь об этой шляпке? -- сказал серебристый повелительный голос, точь в точь такой голос, какого можно было ожидать от этой маленькой женской фигуры.
Молодой человек, к которому относился вопрос, был джентльмен; щегольски одетый, он имел смуглое лицо, черные волосы и голубые глаза. Высокий лоб и тонкие черты лица имели что-то особенное, говорившее о замечательных умственных способностях; в голубых глазах его столько было глубины и силы цвета, что с первого взгляда они казались черными. Лицо, на котором так резко отражалось благородство и ум, имело несколько морщин, еще сильнее обозначавших озабоченность и задумчивость. Он смотрел на бойкую, порхавшую фею с видом преданности и восхищения; но вдруг тяжелая тень пробежала по его лицу, и он отвечал: -- Да, мисс Нина, что вы ни наденете, все становится прелестным; так точно и эта шляпка -- она очаровательна!
-- В самом деле, Гарри! Я знала, что она тебе понравится: это мой вкус. Ах, если бы ты видел, что за смешная была эта шляпка, когда я увидела ее в окне магазина m-me Ле-Бланш. Представь: на ней было какое-то огромное перо пламенного цвета и два, три чудовищных банта. Я приказала им снять и пришпилить этот серебряный колос, который посмотри, как он гнется и колеблется. Просто прелесть! И знаешь ли что? Я надела ее в оперу в тот самый вечер, когда дала слово выйти замуж.
-- Вы дали слово! Мисс Нина, что вы говорите?
-- Я дала слово, -- это верно. Чему же ты удивляешься?
-- Мне кажется, что дело это весьма серьёзное, мисс Нина.
-- Серьёзное! ха! ха! ха! -- сказала маленькая красавица, садясь на ручку софы, и со смехом откинув на затылок шляпку, -- впрочем, действительно, это дело серьёзное, только никак не для меня. Дав слово ему, я заставила его призадуматься.
-- Но, неужели это правда, мисс Нина? Неужели вы и в самом деле дали слово?
-- Да, конечно; и еще трем джентльменам; и намерена не брать его назад, пока не узнаю, который из них лучше мне понравится. А почему знать, быть может, и никто из них не удостоится этой чести.
-- Вы дали слово трем джентльменам, мисс Нина?
-- Да, да. Неужели ты меня не понимаешь, Гарри? Я говорю тебе, это факт.
-- Мисс Нина, правда ли это?
-- Вот еще! Конечно правда. Я не знала, кто из них лучше, решительно не знала, и потому взяла их всех троих на испытание.
-- Неужели, мисс Нина? Скажите же, кто такие эти счастливцы.
-- Изволь. Во-первых, мистер Карсон; богатый старый холостяк, ужасно вежливый; один из тех прекрасных мужчин, которые так легко ловятся на удочку, которых вы всегда увидите в щегольских фраках, пышных воротничках, блестящих сапогах и узеньких невыразимых; он богат и от меня без ума. Он терпеть не может отрицательных ответов; поэтому, чтоб отвязаться от него, я на первое же его предложение отвечала: да. Кроме того, он весьма услужлив, относительно оперы, концертов и тому подобного.
-- Прекрасно! Кто же другой?
-- Джордж Эммонс. Это один из самых милых и хорошеньких молодых людей; это просто сливочное пирожное, которое взяла бы да и скушала. Он адвокат, хорошей фамилии, чрезвычайно занят собой, и прочее. Говорят, что это молодой человек с большими талантами; но в этом деле я не судья. Знаю только, что он надоедает мне до смерти, допрашивая меня, читала ли я то, читала ли другое, и отмечая места в книгах, которых я никогда не читаю. Он из числа сентиментальных; беспрестанно присылает мне романтичные записочки на розовых бумажках.
-- Наконец, третий?
-- Третий мне вовсе не нравится; я его терпеть не могу. Это для меня ненавистное создание; не хорош собой; горд как Люцифер; я совершенно не знаю, каким образом решилась я дать ему слово. Действительно, это случилось как-то совершенно неожиданно. Впрочем, он очень добр, -- для меня даже и очень добр,-- это факт. Но я почему-то боюсь его немного.
-- А его имя?
-- Его имя Клэйтон -- мистер Эдвард Клэйтон, к вашим услугам. Он принадлежит к числу так называемых замечательных людей и с такими глубокими глазами, такими глубокими, как будто они находятся в пещере; волосы у него черные как смоль; взгляд его имеет в себе что-то чрезвычайно грустное, печальное, что-то байроновское. Он высок, но не развязен; имеет прекрасные зубы, и такой же рот, даже прекраснее... Когда он улыбается, то рот его становится очаровательным; и тогда Клэйтон бывает совсем не похож на других джентльменов. Он добр; но не внимателен к своему туалету и носит чудовищные сапоги. Далее, он не очень вежлив; но иногда случается, что соскочит со стула, чтоб поднять для вас клубок ниток или ножницы; а иногда впадет в задумчивость, и заставит вас простоять десять минут, прежде, чем вздумает подать вам стул; такого рода странности бывают с ним нередко. Его вовсе нельзя назвать дамским кавалером. Милорду не угодно было ухаживать за девицами, за то девицы все до одной ухаживали за милордом, это всегда так бывает, ты знаешь. Все они думали, как бы хорошо было обратить на себя внимание такого человека, потому что он ужасно чувствителен. Вот и я начала подумывать, что бы сделать мне с ним? Я не хотела за ним ухаживать; я притворилась, что ненавижу его, смеялась над ним, оказывала ему явное пренебрежение, и, конечно, бесила его, как только можно; разумеется, и он не молчал: он говорил обо мне очень дурно, а я о нем еще хуже; ссоры между нами были беспрерывные. Наконец я вдруг притворилась, что раскаиваюсь во всех моих поступках, и лишь только грациозно спустилась в долину смирения, -- ведь мы способны на это, -- как милорд пал передо мной на колени, не успев даже обдумать, что делает. Не знаю, право, что сделалось тогда со мной: помню только, что милорд говорил с таким жаром и так убедительно, что привел меня в слезы, -- гадкое создание! Я надавала ему бездну обещаний, наговорила ему столько разных разностей, что и представить себе невозможно.
-- И вы, мисс Нина, ведете переписку со всеми этими женихами?
-- Как же! не правда ли, что это мило? Ведь письма их, ты знаешь, не могут говорить; если б только они имели эту способность, да столкнулись бы вместе, воображаю перепалку, которая поднялась бы между ними!
-- Мисс Нина, мне кажется, вы отдали ваше сердце последнему.
-- Ах, какой вздор, Гарри! Я об них забочусь меньше, чем о булавке! Я хочу одного только: провести весело время. Что касается до любви и тому подобного, то, мне кажется, я не могла бы полюбить ни одного из них. В течение каких-нибудь шести недель, они наскучили бы мне до смерти; подобные вещи долго не могут мне нравиться.
-- Мисс Нина, извините меня; но я хочу спросить вас еще раз, возможно ли таким образом издеваться над чувствами джентльменов?
-- Почему же нет? Ведь это только долг за долг в своем роде? Разве они не издеваются над нами при всяком удобном случае? Разве они, сидя надменно в своих комнатах и куря сигары, не говорят об нас с таким пренебрежением, как будто им стоит только указать пальцем на которую-нибудь из нас, и сказать: "поди сюда!" Нет, нужно и им посбавить спеси. Вот хоть бы это чудовище, Джордж Эммонс, целую зиму ухаживал за Мэри Стефенс, и, где только мог, издевался над ней. А за что? вопрос: за то, что Мэри любила его и не могла скрыть своей любви -- бедняжка! Я не намерена выйти за него, и не выйду; следовательно, Мэри будет отмщена. Что касается до старого холостяка,-- до этого гладенького, лакированного джентльмена, то отказ мой его не разочарует, потому что сердце у него так же приглажено, как и самая его наружность: ведь он влюбляется не в первый раз, он уже три раза испытал неудачу любви, а между тем, сапоги его скрипят по прежнему, и он так же весел, как и прежде. Дело в том, он не привык быть богатым. Еще недавно он получил богатое наследство; если я и не возьму его, бедняжку, найдется много других, которые будут рады ему.
-- Прекрасно; а что вы скажете на счет третьего?
-- Насчет милорда Надменного? О, он нуждается в смирении! Маленький урок в этом роде, поверьте, не повредит ему. Правда, он добр, но душевное огорчение производит благотворное влияние и на добрых людей. Мне кажется, я избрана орудием, чтобы оказать им всем великое благодеяние.
-- Мисс Нина, ну что если все они встретятся у вас, даже если встретятся двое из них.
-- Какая смешная идея! Не правда ли, что это было бы презабавно? Я не могу без смеху подумать об этом! Какова должна быть суматоха! Какова сцена -- я воображаю... Да, это было бы интересно в высшей степени.
-- Теперь, мисс Нина, я хочу поговорить с вами, как с другом.
-- Пожалуйста, избавь меня от этого! Кто начинает говорить со мной с таким вступлением, тот непременно скажет какую-нибудь неприятность. Я объявила Клэйтону, раз и навсегда, что не хочу слушать его, как друга.
-- Скажите, как он принимает все это?
-- Очень просто! как и должен принимать. Он несравненно больше заботится о мне, чем я о нем. При этих словах, из груди хорошенькой говоруньи вырвался наружу легкий вздох.
-- Я нахожу особенное удовольствие помучить его. Знаешь, он показывает из себя какого-то ментора... Вечно с советами. Надобно, однако ж, отдать ему справедливость, он очень высокого мнения о женщинах. И, представь, этот-то господин у ног моих!.. Ах, как это мило!
Сказав это, маленькая кокетка сняла шляпку и бросилась кружиться в вихре вальса, но вдруг остановилась и воскликнула: -- Ах, знаешь! Нас учили танцевать качучу... У меня есть и кастаньеты! Погоди, где они!
И Нина начала перерывать чемодан, из которого полился метеорический дождь браслет, записочек, французских грамматик, рисовальных карандашей, перемешанных с конфектами, и других безделушек, так дорого ценимых пансионерками.
-- Ну вот, наконец, и твои счета, которыми ты надоел мне. Лови! -- бросая пачку бумаг к молодому человеку, сказала мисс Нина. -- И поймать-то не умел.
-- Мисс Нина, ведь это вовсе не счета. -- Ах, и в самом деле! это нежные письма! Счета, верно, где-нибудь в другом месте.
Ручки снова начали шарить в чемодане, бросая на ковер по всем направлениям все, что прикасалось к ним некстати. -- Теперь я вспомнила! Я положила их вот в эту бонбоньерку. Береги голову, Гарри! И с этим словом, золоченная бонбоньерка полетела из маленькой ручки и, раскрывшись на полете, рассыпала согни измятых бумаг.
-- Теперь все они в твоих руках, кроме, впрочем, одного, который я употребила на папильотки. Сделай одолжение, не гляди так серьёзно! Теперь ты видишь, что я сберегла эти нелепые бумажонки. В другой раз, Гарри, ты, пожалуйста, не говори, что я не берегу счетов. Ты еще не знаешь, как я заботилась о них и скольких хлопот мне это стоило. А это что?.. Позволь! Ведь это письмо Клэйтона, которое я получила от него во время нашей размолвки. О, в этой размолвке я вполне узнала его!
-- Расскажите, пожалуйста, мисс Нина, как это было, сказал молодой человек, устремив восхищенный взгляд на девочку, и в то же время разглаживая измятые документы.
-- Вот видишь, как это было. Ведь ты знаешь этих мужчин,-- какие они скучные создания! Они читают всякие книги -- все равно, что бы в них ни было написано, а нам не позволяют, или уж бывают страшно разборчивы. Знаешь ли Гарри, меня всегда это сердило. Итак, изволь видеть, однажды вечером, София Эллиот читала главу из "Дон-Жуана"; я никогда его не читала, но слышала, что эта книжка не пользуется хорошей репутацией. Милорд Клэйтон с изумлением и даже ужасом посмотрел на бедную Софию, и сказал: " Неужели вы читали "Дон-Жуана", мисс Эллиот?" София, разумеется, как и все девушки при подобных обстоятельствах, вся вспыхнула, и, после некоторого замешательства, пробормотала, что её брат читал несколько отрывков из этой поэмы. Мне стало досадно. "Скажите, пожалуйста, сказала я: -- что же за беда, если она и читала? Я сама намерена читать ее и прочитаю при первом случае". Я всех изумила своей выходкой. Боже мой! если б я сказала, что намерена убить кого-нибудь, мне кажется, Клэйтон и тогда не казался бы таким встревоженным. Он принял на себя менторский вид, и сказал: "мисс Нина, надеюсь, как друг ваш, что вы не будете читать эту книгу. Я должен потерять всякое уважение к той леди, которая ее прочитает." -- "А вы, мистер Клэйтон, читали ее?" сказала я. "Да, мисс Нина, читал", -- отвечал он с видом благоразумного человека. "Что же вас принуждает читать такие дурные книги?" -- спросила я весьма наивно. При этих словах между девицами поднялся шёпот и легкий смех, и все заговорили: "Мы знаем, что джентльмены не желают, чтобы жены их и сестры читали дурные книги. Они хотят, чтоб мы были вечно чисты, как снежинки. Да, они такие надменные; говорят, что не женятся на этой, не женятся на той!.. Наконец, я сделала им реверанс, и сказала: "Джентльмены! Мы премного обязаны вам за вашу откровенность и не намерены выходить замуж за людей, которые читают негодные книги. Вероятно, вы знаете, что когда снежинка упадет на землю, то обращается в грязь!" Разумеется, я не хотела этим сказать что-нибудь серьёзное; я только хотела поубавить у них спеси и заступиться за свой пол. Но Клэйтон принял это очень серьёзно. Он попеременно, то краснел, то бледнел, наконец рассердился,-- и мы поссорились. Ссора наша продолжалась целых три дня. И как вы думаете? Я же заставила его помириться и признаться, что он виноват. И действительно, виноват был он, а не я... Не правда ли? Почему мужчины так много думают о себе и не позволяют делать нам то, что сами делают?
-- Мисс Нина, остерегайтесь выражаться о мужчинах так резко.
-- Ах, если бы я хоть сколько-нибудь заботилась о них, то, быть может, я бы послушалась твоего совета. Но из них нет ни одного, который бы стоил, чтоб на него обратить внимание! -- сказала она, бросая на воздух горсть фисташковой шелухи.
-- Не забудьте, мисс Нина, рано или поздно, но вы должны выйти замуж. Вам необходимо иметь мужа, который бы охранял ваше богатство и ваше положение в обществе.
-- В самом деле? Тебе верно наскучило вести счет моим деньгам? Впрочем, я не удивляюсь. Я всегда жалею того, кто занимается этой работой. Признайтесь, Гарри, ведь это должно быть ужасно скучно! Стоит только представить себе эти страшные книги! А ты знаешь, что m-me Арден постановила однажды и навсегда за правило, чтоб мы, девицы, вели счет нашим издержкам? Я занималась этим две недели, и что же? у меня разболелась голова, притупилось зрение, и вообще все мое здоровье расстроилось. Тоже самое, мне кажется, должны испытывать и другие. И какая польза из этого? Уж если что истрачено, то истрачено, как аккуратно не ведите вы счета, а уж истраченных денег не воротите. К тому же я очень бережлива. Без чего могу я обойтись, того никогда не покупаю. -- Например, сказал Гарри насмешливо:-- возьмем вот этот счет: в нем значится сто долларов за конфекты. -- А ты не знаешь, почему такая сумма? Ах, как ужасно учиться в пансионе! Подруги мои должны же иметь лакомства: неужели ты думаешь, что все эти конфекты я съела одна? я делилась со всеми. Они, бывало, просят у меня, нельзя же было отказать: вот и все! -- Я не буду осуждать вас, мисс Нина. Позвольте... Это чей счет? М-me Ле-Карте четыреста-пятьдесят долларов. -- О, Гарри! m-me Ле-Карте ужасная женщина! Такой ты в жизнь свою не видал! В этом я решительно не виновата. Она ставит на счет то, чего я никогда не покупала: это факт. Она позволяет себе подобные вещи потому только, что она из Парижа. Все, все жалуются на нее. Но, опять, нигде, кроме её магазина, нельзя купить этих вещей. Что же тут прикажете делать? Уверяю тебя, Гарри, я очень экономна. Молодой человек, подводивший итоги счетам, разразился при этом замечании таким громким смехом, что привел в недоумение хорошенького оратора. Мисс Нина покраснела до ушей.
-- Гарри, как тебе не стыдно! Ты решительно не хочешь иметь ко мне уважения!
-- О, мисс Нина! На коленях прошу у вас прощения! -- воскликнул Гарри, продолжая смеяться, -- но, во всяком случае, вы должны простить меня. Уверяю вас, мисс Нина, мне приятно слышать о вашей экономии.
-- Ты еще не то увидишь, прочитай только все счета. Я, например, распарывала все мои шёлковые платья, и отдавала их перекрашивать, собственно из экономии. Между прочими счетами, ты увидишь и счет из красильни.
-- М-me Катерн советовала мне, по крайней мере, два раза перекрашивать каждое платье. О! Я была очень экономна!
-- Я слышал, мисс Нина, что иногда перекрасить старое платье становится дороже, чем купить новое.
-- Ах, какой вздор, Гарри! Можешь ли ты знать что-нибудь в женских нарядах? Я позволила себе сделать лишние издержки на одну только вещь, и эта вещь золотые часы для тебя. Вот они (небрежно бросая к Гарри футляр), а вот и шёлковое платье для твоей жены (бросая небольшой сверток). Я не могла забыть, какой ты добрый человек. Я не могла бы приехать домой так спокойно, если б ты не измучил свою бедную голову, чтоб только отправить мои вещи прямо домой.
Как тень перемещающихся облаков пробегает по полям, так и по лицу молодого человека пробежало множество ощущений, когда он молча развертывал подарки. Руки его тряслись, губы дрожали, он не сказал ни слова в ответ на слова мисс Нины.
-- Ну, что, Гарри! верно вам не нравятся эти часы? А я думала, что они понравятся.
-- Мисс Нина, вы очень добры.
-- Нет, Гарри, нет. Я самолюбивое существо, -- сказала она, отвернувшись в сторону, и показывая вид, что не замечает чувств, волновавших Гарри, -- однако, Гарри, не смешно ли было сегодня поутру, когда все наши люди пришли получать подарки! Тут была и тетка Сью, и тетка Тэйк, и тетка Кейт, все получили но обновке. Дни через два у нас все защеголяют в новых платьях и новых салонах. А видел ли ты тетку Розу в розовой шляпке с цветами? Она так была рада, что при её улыбке можно было перечесть все её зубы. У них теперь сильнее обыкновенного проявится желание благочестия, -- желание побывать на религиозном собрании под открытым небом, чтоб показать свои наряды. Что же ты не смеешься, Гарри?
-- Смеюсь, мисс Нина, смеюсь!
-- Да; ты, я вижу, смеешься только наружно, а в душе плачешь. Что с тобою сделалось? Я думаю для тебя не хорошо беспрестанно читать и заниматься. Папа говаривал, что, по его мнению, не хорошо это для...
Мисс Нина замолкла; ее остановило внезапное выражение на лице молодого слушателя.
-- Для служителей, мисс Нина; так, я думаю, говорил ваш папа. С быстротой соображения, свойственной женщинам, Нина заметила, что коснулась неприятной струны в душе своего преданного слуги, и потому поспешила переменить предмет разговора.
-- Да, да, Гарри, заниматься вредно и для тебя, и для меня и вообще для всех, кроме таких стариков, которые не знают, как убить время. Кто, скажи, выглянув из окна в такой приятный день, захочет заниматься? Разве занимаются птички, и пчелы? Нет! Они не занимаются -- они живут. Я также не хочу заниматься, я хочу жить. Как бы прекрасно было теперь, Гарри, взять маленьких лошадок и отправиться в лес! Я хочу нарвать жасмина, весенних красавиц, дикой жимолости и всех цветов, которые любила собирать до отъезда в пансион.
Занавес поднимается и открывает мирную библиотеку, озарённую косвенными лучами полуденного солнца. С одной стороны комнаты отворённые окна смотрели в сад, откуда входил воздух, напитанный благоуханием роз и резеды. Пол, покрытый белыми циновками, кресла и диваны в белых глянцевитых чехлах придавали комнате вид свежести и прохлады. Стены были завешаны картинами, мастерскими произведениями знаменитых европейских художников; бронза и гипс, расставленные со вкусом и искусством, служили доказательством артистических наклонностей в хозяине. Близ открытого окна, за небольшим столом, на котором стоял серебряный кофейный прибор античной формы, и серебряный поднос с мороженным и фруктами, сидело двое молодых людей. Один из них уже был представлен читателям при описании нашей героини в предшествовавшей главе. Эдвард Клейтон, единственный сын судьи Клейтона, и представитель одной из старинных и известнейших фамилий Северной Каролины, по наружности имел большее сходство с портретом, описанным нашей бойкой молодой подругой. Он был высок, строен, с некоторой неловкостью в движениях и беспечностью в одежде, которые могли бы произвести весьма невыгодное впечатление, если б не смягчались прекрасным и умным выражением головы и лица. Верхняя часть лица имела выражение задумчивости и силы воли с лёгким оттенком меланхолической серьёзности; часть лица, около глаз, озарялась, от времени до времени, особенно во время разговора, проблеском какой-то неправильной игривости, которая обнаруживает ипохондрический темперамент. Рот, по нежности и красоте своего очертания, мог казаться женским, а улыбка, иногда игравшая на нём, имела особенную прелесть. Улыбка эта, по-видимому, принадлежала одной только половине лица; она никогда не поднималась до глаз, никогда не нарушала их печального спокойствия, их постоянной задумчивости. Другой молодой человек представлял собою во многих отношениях контраст первому. Мы отрекомендуем его читателям под именем Фрэнка Росселя; скажем ещё, что он был единственный сын некогда замечательной и богатой, но теперь почти совсем разорившейся фамилии в Виргинии. Полагают многие, что сходство характеров служит прочным основанием для дружбы; но наблюдение говорит, что основание это бывает прочнее при соединении противоположностей, в котором один чувствует влечение к другому, вследствие какого либо недостатка в самом себе. В Клейтоне сильный избыток тех способностей души, которые заставляют человека углубляться в самого себя и вредят действительности внешней жизни, располагал его к деятельным и практическим характерам, потому что последние постоянно имели успех, который он ценил, хотя сам не был в состоянии достичь его. Непринуждённые манеры, свобода действий, всегдашнее присутствие духа при всякого рода крайностях, встречающихся в общественной жизни, уменье воспользоваться мимолётными событиями,-- вот качества, которыми редко бывают одарены чувствительные и глубокие натуры, и потому последние часто ценят их так высоко. Россель был одним из тех людей, которые в достаточной степени бывают одарены многими высокими дарованиями, чтоб уметь оценивать присутствие этих дарований в других, и в недостаточной степени владеют каждым из них, чтоб возбудить к полезной деятельности самую сильную способность своей души. В его умственном запасе все подчинялось ему, и все было в готовности. Ещё в детстве он отличался понятливостью и находчивостью. В школе без него ничего не делалось: он был "славным малым" во всех играх, зачинщиком всех шалостей; лучше всех своих товарищей он умел пользоваться слабой стороной учителя. Часто выводил он Клейтона из затруднительного положения, в которое Клейтон впадал чрез доброту души своей, чрез своё благородство, чрез эти два чувства, обнаруживаемые им более того, чем требуется для сохранения выгод своих в сфере, как мальчиков, так и взрослых людей; и Клейтон, не смотря на своё превосходство, любил Росселя и подчинялся ему. Божественная часть человека стыдится сама себя, становится недоверчивою к себе, не находит себе приюта в этом мире, и благоговеет перед тем, что принято называть здравым рассудком; а между тем, здравый рассудок весьма часто, с помощью своей проницательности, усматривает, что этот бесполезный страх, это благоговение, со стороны высшей способности души человеческой, имеет ценность высокую; поэтому-то практическая и идеальная натуры стремятся одна к другой. Клейтон и Россель были друзьями с самого раннего детства; вместе провели они четыре года в одном колледже, и инструменты в высшей степени различных качеств разыгрывали до этой поры житейские концерты, весьма редко нарушая гармонию. Россель был среднего роста, стройного гибкого сложения; все его движения отличались живостью и энергией. Он имел доброе открытое лицо, светлые голубые глаза, высокий лоб, оттенённый густыми курчавыми каштанового цвета волосами; его мягкие губы носили приятную и с тем вместе полунасмешливую улыбку. Его чувства, хотя и не совсем глубокие, легко приводились в движение; его можно было растрогать до слез или заставить улыбаться, смотря потому, в каком настроении духа находился его друг; но при этих случаях он никогда не терял равновесие в чувствах своих, или, употребляя его выражение, никогда не выходил из себя. Однако ж мы слишком растягиваем наше описание. Не лучше ли читателю послушать их разговор и тогда он может судить об этих лицах как ему угодно.
-- Ну, что, Клэйтон, -- сказал Россель, откинувшись к спинке мягкого кресла, и держа между двумя пальцами сигару, -- как умно они сделали, что, отправившись на поиски негров, оставили нас дома! Каковы дела-то нынче творятся, Клэйтон! Да ты меня не слушаешь -- всё читаешь законы: верно хочешь быть судьёй Клэйтоном вторым! Да, мой друг, если бы я имел шансы, которые имеешь ты, а именно занять место своего отца,-- я был бы счастливейшим человеком.
-- Уступаю тебе все мои шансы, -- сказал Клейтон, разваливаясь на одной из кушеток, -- я начинаю видеть, что никоторым из них мне не воспользоваться.
-- Почему же? Что это значит? Разве тебе не нравится это занятие?
-- Занятие, я под этим словом разумею теорию, -- вещь превосходная; совсем иное дело -- практика. Чтение, теория всегда великолепны, величественны. Закон исходит от Бога; его залог есть гармония мироздания. Помнишь, как мы декламировали эти слова. Но переходя к практической его стороне, что ты находишь?
-- Что такое судебное следствие, как не отыскание истины? И предаётся ли наш адвокат односторонним взглядам на свой предмет, и, по привычке, не забывает ли он, а, может быть, он и не знает, что истину должно искать совсем с другой стороны. Нет, если б я стал заниматься законом по совести, меня бы через несколько дней исключили из суда.
-- Так и есть, Клэйтон; ты вечно со своей совестью, из-за которой я постоянно ссорился с тобой, и никак не мог убедить тебя, что это чистейший вздор, совершеннейшая нелепость! Эта совесть всегда становится на твоей дороге и мешает тебе поступать, как поступают другие. По этому, надобно думать, что ты не хочешь вступить и на политическое поприще, -- очень жаль. Из тебя бы вышел весьма почтенной и беспристрастный сенатор. Ты как будто создан для того, чтобы быть римским сенатором, одним из старых Viri Romae (мужей римских).
-- А как ты полагаешь, что бы стали делать старые Viri Romae в Вашингтоне? Какую роль разыгрывали бы в нём Регул, или Квинт Курций, или Муций Сцевола?
-- Делая подобный вопрос, не надобно при этом забывать, что образ политических действий значительно, изменился с того времени. Если б политические обязанности были те же самые, что и в ту пору -- если б, например, в Вашингтоне открылась пропасть, и тебе бы сказали, что ты должен броситься в неё, для блага республики, ты бы верно бросился; или если б для какой-нибудь общественной пользы тебе предложили положить руку в огонь и сжечь её, -- ты бы сделал это; или если б какие-нибудь карфагеняне спустили тебя с горы в бочке, утыканной гвоздями, за истину и за твоё отечество, -- ты бы верно без ропота перенёс эту пытку. Тебе бы хорошо быть посланником; но разгуливать в пурпуре и батисте, по Парижу или Лондону, в качестве Американского посланника, тебе бы, я знаю наскучило. По моему мнению, самоё лучшее и самоё полезное, это -- вступить на адвокатское поприще -- бери себе гонорар, сочиняй защитительные речи с обилием классических указаний, высказывай свою учёность, женись на богатой невесте, выводи детей своих в аристократию,-- и все это ты будешь делать не наступая на ногу своей чересчур щекотливой совести. Ведь ты же сделал одну вещь, не спросив свою совесть; если только правда то, что я слышал.
-- Что же такое я сделал, скажи пожалуйста?
-- Как что? Слышишь! Какой ты невинный! Ты воображаешь, что я не слышал о твоём походе в Нью-Йорк, о твоём похищении царицы маленьких кокеток -- мисс Гордон.
Клейтон отвечал на это обвинение лёгким пожатием плеч и улыбкой, в которой принимали участие не только его губы, но и глаза; румянец разлился по всему лицу.
-- Знаешь ли, Клэйтон, -- продолжал Россель, -- мне это нравится. Знаешь ли ты, что в душе моей постоянно таилась мысль, что я буду ненавидеть женщину, в которую ты влюбишься? Мне казалось, что такое ужасное соединение всех добродетелей, которое ты замышлял найти в будущей жене своей, было бы похоже на комету, на какое-то зловещее явление. Помнишь ли ты (я бы желал, что б ты припомнил), какие качества имел твой идеал, и какие должна была иметь твоя жена? Она должна была иметь всю учёность мужчины, все грации женщины (я выучил это наизусть), должна быть практическая, поэтическая, элегантная и энергическая; иметь глубокие и обширные взгляды на жизнь, чтобы при красоте Венеры в ней была кротость Мадонны, чтобы она была изумительнейшим существом. О Боже мой! Какие жалкие мы создания! На пути твоей жизни встречается маленькая кокетка, начинает кружиться, играет веером, вскруживает тебе голову, подхватывает тебя как большую, солидную игрушку, играет ею, бросает, и снова пускается кружиться и кокетничать. Не стыдно ли тебе?
-- Нет; в этом отношении я похож на пастора в соседнем нашем городе: он женился на хорошенькой Полли Петерс на шестидесятом году, и когда старшины спрашивали, имеет ли она необходимые качества, чтоб быть женою пастора, он отвечал им, полуотрицательно. " Дело в том, братия, -- сказал он, -- хотя её и нельзя назвать святою, но она такая хорошенькая грешница и я люблю её." Обстоятельства мои те же самые.
-- Умно сказано; и я уже сказал тебе, что я в восторге от этого, потому что твой поступок похож на поступки других людей. Но, мой друг, неужели ты думаешь, что пришёл к чему-нибудь серьёзному с этой маленькой Венерой из морской пены? Не всели это равно, что получить слово от облака или бабочки? Мне кажется, кто хочет жениться, тот должен искать в будущей жене своей поболее действительности. У тебя, Клэйтон, высокая натура; и потому тебе нужна жена, которая имела бы хотя маленькое понятие о различии между тобою и другими существами, которые ходят на двух ногах, носят фраки и называются мужчинами.
-- Прекрасно, -- сказал Клейтон, приподнимаясь и говоря с энергией, -- я тебе вот что скажу. Нина Гордон ветреница и кокетка -- избалованный ребёнок, если хочешь. Она вовсе не похожа на то существо, которое, я полагал, приобретёт надо мною власть. Она не имеет обширной образованности, ни начитанности, ни привычки размышлять; но в ней за то есть какой-то особенный timbre (тембр), как выражаются французы, говоря о голосах,-- и это мне чрезвычайно нравится. В ней есть какое-то соединение энергии, самостоятельности и проницательности, которые делают её, при всей ограниченности её образования, привлекательнее и пленительнее всех других женщин, с которыми я встречался. Она никогда не читает; даже невозможно приохотить её к чтению; но, если вы можете завладеть её слухом минут на пять, то увидите, что её литературные суждения имеют какую-то свежесть и истину. Таковы её суждения и о всех других предметах,-- если только вы заставите её быть несколько серьёзнее и высказать своё мнение. Что касается до сердца, то, мне кажется, она имеет ещё не вполне пробудившуюся натуру. Она жила в мире чувства, и этого чувства такое обилие в ней, что большая часть его находится ещё в усыплении. Раза два или три я видел проблеск этой дремлющей души, видел его в её глазах, и слышал в звуках её голоса. И мне кажется, я даже уверен, что я единственный в мире человек, который коснулся этой души. Быть может она меня не любит в настоящее время, но я уверен, что полюбит впоследствии.
-- Говорят, -- сказал Россель небрежно, -- говорят, что она в одно и тоже время дала слово ещё двоим или троим.
-- Очень может быть, -- сказал Клейтон. -- Я даже предполагаю, что это правда; но это ничего не значит. Я видел всех мужчин, окружавших её, и знаю очень хорошо, что она ни на которого из них не обращает внимании.
-- Но, мой милый друг, каким же это образом твои строгие понятия о нравственности могут допустить идею о системе обмана, которой она держится?
-- Правда; это мне не нравится; но что же мне делать, если я люблю " эту маленькую грешницу". Я знаю, что ты считаешь это за парадокс влюблённого; но уверяю тебя, если она и обманывает, то без всякого сознания, -- хотя она и поступает самолюбиво, но в ней нет самолюбия. Дело в том, ребёнок этот рос без матери, богатой наследницей, в кругу прислуги. У неё есть тётка, или какая-то другая родственница, которая номинально представляет главу семейства перед глазами света. Но кажется, этой маленькой госпоже была предоставлена полная свобода действовать по своему произволу. Потом её отдали в фешенебельный нью-йоркский пансион, который развивал способность избегать уроков, уклоняться от правил, и постигать косвенным образом науку кокетства. Вот все, что приобреталось в этом пансионе, и сверх того отвращение к книгам и общее нерасположение к литературному образованию.
-- А её владения?
-- Не весьма богаты. Ими управляет очень умный мулат, который был оставлен ей отцом, который получил образование и имеет таланты не весьма обыкновенные в его касте. Он управляет её плантацией, и, мне кажется, это самый верный и преданный человек.
-- Клэйтон, -- сказал Россель, -- все это не очень интересно для того, кто смотрит на свет моими глазами, но для тебя это может быть даже и слишком серьёзно. Я бы советовал тебе не заходить слишком далеко.
-- Ты опоздал, мой друг, с твоим советом; -- я уже; решил это дело.
-- В таком случае желаю тебе счастья! А теперь, если дело идёт о женитьбе, то и я могу сказать, что моё дело тоже решенное... Я полагаю, ты слышал о мисс Бенуар, из Балтимора: она моя невеста.
-- Как! Неужели ты женишься?
-- И уже помолвлен; -- все решено и будет кончено о святках.
-- Расскажи же, как это случилось.
-- Мисс Бенуар высокого роста (я всегда говорил, что не женюсь на низенькой женщине), не красавица, но и не дурна собой; имеет весьма хорошие манеры, знает свет, очень мило поёт и играет, и имеет порядочное состояние. Ты помнишь, прежде я не думал жениться на деньгах; но теперь, при изменившихся обстоятельствах, я не мог полюбить без, этого приложения. Некоторые называют подобный поступок бездушным; но я смотрю на это совсем с другой точки зрения. Если я встретился с Мэри Бенуар, и узнал, что она ничего не имеет, я тогда не решился бы пробудить в ней чувства сильнее обыкновенной приязни; но, узнав, что она имеет состояние, я присмотрелся внимательнее, и нашёл, что кроме состояния она имеет и многое другое. Если это называется женитьбой на деньгах, то пусть так и будет. Твоё дело, Клэйтон, совсем другое: ты женишься чисто по любви. Что касается до меня, то я смотрел на этот предмет, как говорится, глазами рассудка.
-- Что же ты намерен делать с собой в свете, Россель?
-- Буду заниматься делом, и приискивать выгодное место. Я хочу быть президентом, как и всякий порядочный человек в Соединённых Штатах. Разве я хуже других?
-- Не знаю, -- сказал Клейтон, -- конечно, ты можешь достичь этого сана, если будешь трудиться и усердно и долго. С своей стороны, я бы скорее желал идти по лезвию меча, которое, как говорят, служит мостом в рай Магомета.
-- Ха! ха! ха! Воображаю, как бы ты пошёл по этому мосту, какую фигуру представлял бы мой друг балансируя, выпрямляясь на этом лезвии и делая страшно-кислые гримасы! Я знаю, что и на этом поприще ты также бы хотел быть покойным, как и в политической жизни. А между тем, ты далеко выше меня во всех отношениях. Очень было бы жаль, если б такой человек, как ты, не сумел устроить дела свои. Впрочем, наши национальные корабли должны управляться второклассными кормчими, -- такими, как я, потому что мы умеем извернуться в самых затруднительных обстоятельствах.
-- Мне никогда не быть, -- сказал Клейтон, -- никогда не быть человеком, который во всём успевает, которому все удаётся. На каждой странице книги "Успех в жизни" мне всегда будет видеться надпись: "Какая польза человеку из того, если он приобретёт весь свет и погубит свою душу"?
-- Я не понимаю тебя, Клэйтон.
-- Мне, по крайней мере, так кажется. Судя потому, как идут дела теперь в нашем государстве, я должен или спустить флаг правды и чести, и заглушить в душе моей все её благородные наклонности, или отказаться от надежд на успех. Я не знаю ни одной тропинки в жизни, где бы шарлатанство, подлог не служили верными проводниками к успеху, -- где бы человек главным ручательством успеха имел чистоту своих правил. Мне кажется, что у каждой тропинки стоит Сатана и говорит: всё это будет твоё, если ты падёшь ниц и поклонишься мне.
-- Зачем же ты, Клэйтон, не поступил в духовное звание с самого начала, и не скрылся за кафедрой от искушений демонских.
-- Я боюсь, что и там я не нашёл бы защиты. Я не мог бы получить права говорить с моей кафедры без некоторых обязательств говорить так, а не иначе; это было бы стеснением для моей совести. При подножии кафедры я должен был бы дать клятву открывать истину только в известной формуле; -- а при этой клятве меня обяжут жизнью, достоянием, успехом, добрым именем. Если б я последовал внушениям моей совести, мои проповеди были бы сильнее, чем защитительные речи.
-- Господь с тобой, Клэйтон! Что же ты хочешь делать? Не намерен ли ты поселиться на своей плантации разводить хлопчатник и торговать неграми? Я с каждой минутой ожидаю услышать от тебя, что ты подписался на газету "Liberator" (" Освободитель") и хочешь сделаться аболиционистом.
-- Я действительно намерен поселиться на плантации, -- но не намерен разводить хлопчатника и вести торговлю неграми. Газету "Liberator" я получаю, потому что я свободный человек и имею право получить, что мне угодно. Я не соглашаюсь с Гаррисоном, потому что, мне кажется, я знаю об этом предмете больше, чем он. Но он имеет право, как честный человек, говорить то, что думает; на его месте я бы сам воспользовался этим правом. Если я видел вещи в том свете, в каком видит он, я бы сделался аболиционистом; -- но у меня совсем другой взгляд.
-- Это величайшее счастье, для человека с твоим характером. Но, наконец, что же ты намерен делать?
-- То, что должен делать каждый честный человек с четырьмястами подобных ему созданий -- мужчин и женщин, поставленных от него в совершенную зависимость. Я намерен воспитать их и сделать способными к свободе. Какая власть на земле может быть выше той, которую даровал Бог нам -- владельцам. Закон предоставляет нам полную и неограниченную волю. Плантация такая, какою могла бы быть плантация, должна быть "светочем для освещения людей образованных". В этом эфиопском племени есть удивительные и прекрасные дарования, которым не позволяют обнаруживаться; дать им свободу и развить их, вот предмет, полный живого интереса. Разведение хлопчатой бумаги должно быть делом последней, важности. Я смотрю на мою плантацию, как на сферу для возвышения человеческого достоинства и для душевных способностей целого племени.
-- Довольно! -- сказал Россель.
Клейтон нахмурился.
-- Извини меня, Клэйтон. Все это возвышенно, величественно; но тут есть одно неудобство. Это решительно невозможно.
-- Всякое доброе и великое дело называлось невозможным, пока не было сделано.
-- Я скажу тебе, Клэйтон, что будет с тобою. Ты сделаешься целью для стрел той и другой стороны. Ты оскорбишь всех соседей, поступая лучше, нежели они. Ты доведёшь своих негров до такого уровня, на котором они встретят против себя стремление всего общества, а между тем, ты не заслужишь одобрения от аболиционистов. Тебя прозовут возмутителем, пиратом, грабителем и тому подобными изящными именами. Ты приведёшь дело в такое положение, что никому, кроме тебя, нельзя будет справиться с ним, да и тебе самому очень трудно; потом ты умрёшь, и все разрушится. И, если бы ты мог делать дело наполовину, оно было бы не дурно; но я тебя давным-давно знаю. Тебе мало будет того, чтобы выучить их катехизису и нескольким молитвам, чтоб они читали их, сами не понимая, что и называется у наших дам достаточным религиозным образованием. Ты их всех выучишь и читать, и писать, и думать, и говорить, -- я того и буду ждать, что ты с ними примешься за арифметику и грамматику. Тебя так и тянет завести университет для них и клуб с прениями о возвышенных предметах. Ну, а что говорит Анна? Анна рассудительная девушка, но я ручаюсь, что ты уже сбил ее с толку на этот счет.
-- Анна интересуется этим не меньше, нежели я; но у ней более практического такта, нежели у меня, и во всём она вечно находит трудности, которых я вовсе не вижу. У меня есть превосходнейший человек, совершенно вошедший в мои виды; он берет на себя заведование делами плантации вместо этих негодяев управителей. Мы с ним постепенно введём систему платы за работу, это научит их понимать собственность, внушит им привычку к трудолюбию и экономии, сделав вознаграждение каждого соответственным его прилежанию и честности.
-- Ну, а к чему это все ведет, по-твоему? Ты будешь жить для них, или они для тебя?
-- Я покажу им пример, буду жить для них и уверен, что в замен того пробудится этим все хорошее, что есть в них. Сильный должен жить для слабого, образованный для невежды.
-- Хорошо, Клэйтон; Бог поможет тебе! Теперь я говорю серьёзно, уверяю. Хоть тебе этого и не удастся сделать, но я желал бы, чтобы удалось. Жаль, Клэйтон, что ты родился на нашей земле. Не тебя надобно будет винить в неудаче, а нашу планету и её жителей. Твоё сердце -- богатая сокровищница, наполненная золотом и алмазами офирскими; но все эти драгоценности в пятом этаже, и нет лестницы, чтобы снести их в общество. Я на столько ценю твои качества, что не смеюсь над тобою; а девятеро из десяти смеялись бы. Сказать тебе правду; если б я уж был устроен в жизни, имел такое же окончательное положение, как ты, -- друзей, семью, средства, -- быть может, и я стал бы заниматься этим. Но вот что надобно сказать: такая совесть, как у тебя, Клэйтон, ужасно много требует расходов. Она всё равно, что карета: у кого недостанет средств, тому нечего и заводить её, -- это уж роскошь.
-- Для меня это необходимость, -- сухо сказал Клейтон.
-- Так, такова у тебя натура. Я на то не имею средств. Я должен сделать себе карьеру. Мне необходимо выйти в люди, а с твоими крайними понятиями я не могу выйти в люди. Таковы мои дела. Это не мешает мне в душе быть не хуже людей, считающих себя чуть не святыми.
-- Так, так.
-- Да, и я достигну всего, что мне нужно. А ты, Клэйтон, вечно будешь несчастным, недовольным искателем чего-нибудь слишком возвышенного для смертных. Вот в чём и разница между нами.
На этих словах разговор был прерван возвращением семейства Клейтона.
Глава III.
Семейство Клейтона и сестра Анна.
Семейство Клейтона, вошедшее в комнату, состояло из отца, матери и сестры. Старик Клейтон, которого звали обыкновенно судьёй, был мужчина высокого роста и солидных манер; с первого взгляда обнаруживался в нем джентльмен старой школы. Было что-то торжественное в его манере держать голову и в его походке; вместе с строгою сдержанностью всей его фигуры и обращения, это давало ему несколько угрюмый вид. В зорком и серьёзном взгляде его, напоминавшем взгляд сокола, выражался зоркий и решительный ум, логическая неуклонность мысли; эти зоркие глаза производили страшный контраст с серебряно-седыми волосами, и в этом была та холодная красивость, как в контрасте снеговых гор, врезывающихся в яркую металлическую синеву альпийского колорита. Казалось, что можно сильно бояться ума этого человека, и мало надеяться на порывы его впечатлительной натуры. Но быть может, мнение о судье, составленное по первому взгляду, было несправедливо к его сердцу; потому что таилась в нем чрезвычайно пылкая стремительность, только сурово сдерживаемая внешнею холодностью. Его любовь к семейству была сильна и нежна; редко выказывалась она словами, но постоянно выражалась точнейшею внимательностью и заботливостью о всех близких к нему. Он был беспристрастно и точно справедлив во всех мелочах общественной и домашней жизни, никогда не колеблясь сказать правду или признать свою ошибку. Мистрисс Клейтон была пожилая дама, с привычками лучшего общества; хорошо сохранившаяся стройность, блестящие чёрные глаза и тонкие черты лица доказывали, что в молодости она была красавицею. С живым и пылким воображением от природы, с постоянною наклонностью к увлечению в благородные крайности, она всеми силами своей горячей души прильнула к мужу. Между Клейтоном и его отцом существовала глубокая и невозмутимая привязанность; но по мере того, как мужал сын, оказывалось все яснее, что он не может гармонически идти с отцом в одной практической орбите. Натура сына так много получила от характера матери, что отец, когда принимался за усилия совершенно уподобить сына себе, каждый раз был смущаем неудачею. Клейтон был до излишества идеален; идеализм давал цвет всем его качествам, направлял все его мысли, как невидимый магнит направляет стальную иглу. Идеализм проникал его сознание, постоянно побуждая его подниматься выше того, что в нравственной сфере называется общепринятым и практическим. Потому-то, поклоняясь идеалу законов, он чувствовал негодование против действительных законов; и отец его был принуждён постоянно указывать на ошибки в его суждениях, основанных более на тонком чувстве того, как следовало бы вещам быть на свете, нежели на практическом понимании того, каковы они в действительности. Но было в Клейтоне и сильной, настойчивой отцовской натуры на столько, чтобы быть идолом матери, которая любила это отражение, быть может, даже более, нежели тип, от которого произошло оно. Анна Клейтон была старшею из трёх сестёр и постоянною подругою брата, делившегося с нею всеми своими мыслями. Она стоит в той же комнате, снимая с головы шляпу, и потому надобно представить её читателю. Она несколько выше среднего роста, на её полных, широких плечах грациозная голова держится прямо и высоко, с выражением положительности и решительности, несколько переходящим в гордость. Смугловатый цвет её лица согревается на щеках нежным румянцем, дающим ей вид полного, свежего здоровья; правильный нос с маленьким горбиком, прекрасный рот, с белоснежными зубами, чёрные глаза, наследованный от отца соколиный взгляд -- вот главные черты её физиономии. Общее выражение её лица и её обращение ободряюще прямодушны, так что каждый чувствует себя при ней непринуждённо. Но разве безумный решился бы позволить себе хотя малейшую вольность при Анне Клейтон. При всей непринуждённости, есть в ней что-то говорящее: " Я не дозволю дерзости, хотя не люблю стеснения". Множество поклонников падали к её ногам, прося её любви, но Анна Клейтон, хотя ей уже двадцать-семь лет, ещё не замужем. Все удивлялись, почему она не выбрала себе жениха из этой толпы просивших её руки,-- и мы можем только удивляться вместе с другими. А сама она отвечает на это просто и положительно, что она не хотела выходить замуж, что и без того она была счастлива. Дружба между братом и сестрою была необыкновенно сильна, несмотря на заметное различие характеров, потому что в Анне не было ни тени идеальности. Она была одарена проницательным здравым смыслом и весёлым характером, но по преимуществу отличалась практическим тактом. Она восхищалась противоположными её наклонностям наклонностями брата, его поэтически-героической настроенностью, по той же самой причине, по которой молодые девушки восхищаются героями Вальтера Скотта,-- потому что находят в них то, чего не имеют сами. Во всем, что относится к области идей, она имела почти идолопоклонническое уважение к брагу; но в области практической деятельности она чувствовала себя в праве иметь над ним превосходство, которое и сохраняла с добродушною положительностью. Не было в мире человека, суждений которого Клейтон боялся бы больше, чем суждений Анны, когда речь шла о практических вещах. И в настоящем случае, Клейтон чувствовал себя очень неловко, начиная передавать ей планы, о которых следовало бы переговорить с нею гораздо раньше. Сестре с положительным характером Анны, прожившей в постоянной дружбе с братом двадцать семь лет, всегда несколько затрудняется брат сказать о намерении своём жениться. Но почему же Клейтон, во всем столь откровенный с Анною, не говорил ей каждый раз о том, как он знакомился с Ниною, как постепенно сближался с нею? Разгадка молчания заключалась в том, что он чувствовал невозможность выставить Нину практическому, проницательному уму Анны в том волшебном виде, какой придавался ей радужным воображением его мечтательной натуры. Угловатые факты конечно будут свидетельствовать против неё в его собственном рассказе; а впечатлительные люди не любят утомлять себя оправданием своих инстинктов. Притом же, всего менее может быть оправдано фактическими объяснениями то чувство едва уловимых оттенков характера, на котором основывается привязанность. Мы все испытывали привязанности, которые не соответствовали самым точным каталогам прекрасных качеств, и все мы поклонялись людям, поклонение которым имело очень мало рассудительных оснований. Но пока брат молчал, вечно всем занятая молва уже умела пробудить в Анне некоторые догадки о том, что делается с её братом. И хотя деликатность её удерживалась от всяких намёков, она живо чувствовала недостаток доверия в брате, и разумеется, тем менее благорасположения могла чувствовать к своей молоденькой сопернице. Однако же, намерение Клейтона уже так созрело в уме его, что необходимо было сказать о нем родным и друзьям. Разговор с матерью облегчался расположением её всегда ждать всего лучшего и симпатией, дававшею ей способность переноситься в чувства тех, кого она любила. Ей было вверено первой поговорить о женитьбе Клейтона с Анною,-- и она сделала это во время утренней прогулки. Первый же взгляд, брошенный Клейтоном на сестру при входе Анны в комнату, показал ему, что она расстроена и уныла. Она не осталась в комнате, не приняла участия в разговоре, и рассеянно остановившись только на несколько секунд, ушла в сад и невидимому, занялась цветами. Клейтон пошёл за нею. Несколько минут молча стоял он подле неё, смотря как она очищает герань от сухих листков.
-- Матушка говорила тебе? -- сказал он наконец.
-- Говорила, -- сказала Анна.
Опять долгая пауза, во время неё Анна срывала зелёные листки вместе с сухими, не замечая, что портит растение.
-- Анна, -- сказал Клейтон, -- мне бы хотелось, чтобы ты видела её.
-- От Ливингстонов я слышала о ней, холодно отвечала Анна.
-- Что же ты слышала? -- торопливо спросил Клейтон.
-- Не то, чего я могла желать, -- не то, что я ожидала услышать о девушке, избранной тобою, Эдвард.
-- Но, ради Бога, скажи же, что ты слышала; скажи, что свет говорит о ней.
-- Изволь, я скажу. Свет говорит, что она капризная, своенравная девушка; что она кокетка; но всему, что я слышала, я думаю, что у ней нет прочных нравственных правил.
-- Твои слова суровы, Анна.
-- Правда вообще сурова, -- отвечала Анна.
-- Милая сестра, -- сказал Клейтон, взяв её руку и посадив её на скамью, -- разве ты потеряла всякую веру в меня?
-- Кажется, ближе было бы к истине сказать, что ты потерял всякую веру в меня, -- отвечала Анна. -- Почему я последняя узнаю об этом? Почему я слышу об этом сначала от посторонних, от всех, кроме тебя? Я с тобою разве поступила бы так? Делала ли я когда что-нибудь такое, о чем бы не говорила тебе? Всё, всё, что бывало у меня на душе я говорила тебе.
-- Так, это правда, милая моя Анна; но если б ты полюбила человека, чувствуя, что он мне не поправится? У тебя положительный характер, Анна, и это могло бы случиться. Разве поспешила бы ты сказать мне тотчас? И ты, быть может, стала бы выжидать, колебаться, откладывать, по той, по другой причине, со дня на день, и все труднее казалось бы тебе заговорить, чем дольше ты откладывала бы.
-- Не знаю, -- сказала с горечью Анна. -- Я никогда никого не любила больше, чем тебя, и оттого-то мне жаль.
-- И я никого не люблю больше, чем тебя, Анна. Любовь моя к тебе полна, как была, не уменьшилась. Ты увидишь, что во всем остаюсь предан тебе по прежнему. Моё сердце только раскрылось для другой любви, другой, совершенно иного рода. Потому самому, что она вовсе не похожа на мою любовь к тебе, она никогда не может повредить ей. И что, если бы ты, Анна, могла любить её, как часть меня самого...
-- Я желала бы полюбить её, -- сказала Анна, несколько смягчившись. -- Но что я слышала, было так не в пользу её! Нет, она вовсе не такая девушка, какую, ждала я, выберешь ты, Эдвард. Хуже всего презираю я женщину, которая играет чувствами благородных людей.
-- Но, мой друг, Нина не женщина, -- она дитя, весёлое, прекрасное, неразвитое дитя, и я уверен, ты сама сказала бы о ней словами Попа:
If to her share some female errors fall,
Look in her face, und you forget them all.
"Коль есть в женщинах изъян,
То к забвенью вид их дан".
-- Да, так, -- сказала Анна, -- я знаю, что все вы, мужчины, одинаковы: хорошенькое личико очарует каждого из вас. Я думала, что ты исключение, Эдвард; вижу, что и ты такой же.
-- Но скажи, Анна, такими словами ободряется ли доверие? Пусть я очарован, я обворожён, ты не можешь образумить меня, если не будешь снисходительна. Говори, что хочешь, но дело все-таки в том, что мне была судьба полюбить этого ребёнка. Прежде, я старался полюбить других; мне встречались многие, не полюбить которых не было никакой причины: они были и лучше лицом и образованнее; но я смотрел на них и не ускорялся мой пульс. А эта девушка разбудила все во мне. Я не вижу в ней того, что видит свет; я вижу идеальный образ того, чем может она быть, чем, я уверен, будет она, когда её природа вполне пробудится и разовьётся.
-- Ну, вот, так и есть, -- сказала Анна. -- Ты никогда ничего не видишь; то есть, ты видишь идеализацию, -- что-то такое, что могло бы, должно бы быть, что было или будет, -- в этом твой недостаток. Ты обыкновенную кокетливую пансионерку возводишь идеализацией до чего-то символического, высокого; ты наряжаешь её в твои собственные мечты, а потом поклоняешься ей.
-- Пусть это так, милая Анна, -- что ж из того? Ты говоришь, что я идеалист, а ты понимаешь действительность. Положим. Но ведь должен же я поступать по своей натуре, иначе жить нельзя. И ведь не каждую же девушку я могу идеализировать. В этом, кажется, и есть причина, почему я никогда не мог любить нескольких превосходных женщин, с которыми был хорошо знаком. Они вовсе не были таковы, чтоб их можно было идеализировать; в них не было ничего такого, что могла бы украсить моя фантазия; словом, в них недоставало именно того, что есть в Нине. Она похожа на один из этих маленьких игривых, сверкающих каскадов в Белых Горах, и атмосфера её благоприятна образованно радуги.
-- И ты всегда будешь видеть её чрез эту атмосферу.
-- Положим, сестра. Но других я не могу видеть в этих радужных цветах. Чем же ты недовольна во мне? Приятно видеть радужные переливы. Зачем же ты хочешь разочаровать меня, если я могу быть очарован.
-- Помнишь ли ты того, который получил от волшебниц свою плату золотом и брильянтами, и увидел, когда перешёл известную тропинку, что золото и брильянты обратились в черепки? Брак эта тропинка; многие бедняки, когда пройдут её, видят, что оказываются простыми черепками их брильянты; потому-то я вооружилась суровыми словами здравого смысла против твоих мечтаний. Я вижу эту девушку просто, как она есть; вижу, что она всеми считается за кокетку, ужасную кокетку; а такая девушка не может иметь доброго сердца. И ты, Эдвард, так добр, так благороден, я так давно люблю, тебя, что не могу радоваться, отдавая тебя такой девушке.
-- В твоих словах, милая Анна, много такого, с чем я не соглашусь. Во-первых, кокетство не вовсе непростительный недостаток в моих глазах, то есть, в некоторых случаях.
-- То есть, хочешь ты сказать, в том случае, если Нина Гордон кокетка?
-- Нет, не то я говорю. Видишь ли, Анна, в обыкновенных отношениях между молодыми людьми и девушками так мало истинной искренности, так мало действительной гуманности, и мужчины, которые должны бы подавать пример, так эгоистичны и безнравственны в отношениях с женщинами, что я не дивлюсь, если девушка с бойким характером хочет мстить за женщин мужчинам, играя их слабостями. Но я не думаю, что бы Нина была способна играть истинною, глубокою, бескорыстною привязанностью, любовью, которая желала бы её счастья и готова была бы пожертвовать для него собою: я даже не думаю, чтобы ей встречалась такая любовь. Если мужчина хочет, чтобы женщина любила его, это ещё не значит, что он любит её. Желание иметь женщину женою также ещё вовсе не доказывает истинной любви к ней или даже способности истинно любить кого-нибудь. Девушки чувствуют всё это, потому что инстинкт их проницателен; и часто их обвиняют, что они играют сердцем человека, между тем, как они только видят его насквозь и знают, что в нем нет сердца. И то надобно сказать: властолюбие всегда считалось в нас, мужчинах, возвышенным пороком, -- как же мы станем осуждать женщину за тот род властолюбия, который свойствен её полу.
-- Я знаю, Эдвард, что нет в мире вещи, которой ты не мог бы своими идеалистическими теориями придать красоту; но что ты ни говори, кокетки -- дурные женщины. Кроме того, я слышала, что Нина Гордон очень своенравна и иногда говорить и делает вещи чрезвычайно странные.
-- И быть может именно поэтому она ещё больше мне нравится. В нашем условном обществе, где все женщины вышлифовались по одному образцу, как монеты одного чекана, приятно видеть одну, которая делает и думает не так, как все остальные. В тебе самой, Анна, есть несколько этого достоинства; но ты сообрази, что ты воспиталась при матушке, под её влиянием, что за тобою был непрерывный надзор, даже тогда, когда ты не чувствовала его. Нина росла сначала сиротою между слугами, потом воспитанницею в нью-йоркском пансионе; и, наконец, тебе двадцать-семь лет, а ей восемнадцать; от восемнадцати до двадцати-семи многому научишься.
-- Но, брат, помнишь ли, что говорит Анна Мур, или если не она, какая-то другая, во всяком случае, очень умная женщина: " Мужчина, выбирающий себе жену, будто картину на выставке, должен помнить, что тут есть разница; именно, картина не может пожелать снова быть на выставке, а женщина может." Ты выбрал её, видя, что она блестит в обществе; а можешь ли ты сделать её счастливою в скучной рутине домашней жизни? Не из тех ли она женщин, которым нужно шумное общество и светские развлечения, чтобы не умирать со скуки?
-- Кажется, нет, -- сказал Клейтон, -- я думаю, что она из тех, весёлость которых в них самих; живость и оригинальность которых изгоняют скуку отовсюду; я думаю, что, живя с нами, она будет сочувствовать нашему образу жизни.
-- Нет, Эдвард, не льстись, что ты можешь переделать и перевоспитать её по-своему. -- Неужели ты думаешь, что я так самонадеян? Меньше всего способен я к мысли жениться на девушке для того, чтобы перевоспитать её! Это одна из самых эгоистических выдумок нашего пола. Да мне и не нужно такой жены, которая была бы простым зеркалом моих мнений. Мне нужен не лист пропускной бумаги, всасывающей в себя каждое моё слово и отражающей все мои мысли в несколько бледноватом виде. Мне нужно жену для того, чтобы было со мною существо, отличное от меня; вся прелесть жизни в разности.
-- Но ведь мы хотим, чтобы друг наш был симпатичен нам, -- сказала Анна.
-- Конечно; но нет в мире ничего симпатичнее различия. Например, в музыке нам нужно не повторение одной ноты, а различные ноты, гармонирующие между собою. Мало того: даже диссонансы необходимы для полноты гармонии. И в Нине есть именно то различие со мною, которое гармонирует мне; и все наши маленькие размолвки -- у нас было много ссор и, я думаю, будет ещё больше -- эти размолвки только хроматические переходы, ведущие к гармонии. Моя жизнь -- внутренняя, теоретическая; я расположен к ипохондрии, иногда до болезненности. Свежесть и бойкость её внешней жизни именно то, чего недостаёт мне. Она будит меня, поддерживает меня в духе; и её острый инстинкт часто бывает выше моего ума. Потому я уважаю это дитя, несмотря на его недостатки. Она научила меня многому.
-- Если дошло до этого, -- смеясь сказала Анна, -- отрекаюсь от тебя. Если ты уже говоришь, что уважаешь Нину, я вижу, Эдвард, что всё кончено, и постараюсь по возможности быть довольною, и по возможности вести всё к лучшему. Я надеюсь, что всё, что ты говоришь о ней справедливо, -- быть может даже, она лучше, нежели как ты говоришь. Во всяком случае, я употреблю все свои силы на то, чтобы в новом твоём положении сделать тебя таким счастливым, каким ты достоин.
-- Теперь я узнаю тебя, сестра! Лучшего ничего не могла ты сказать. Ты облегчила свою совесть, сделала всё, что могла, и наконец, с любовью уступила необходимости. Нина полюбит тебя, я знаю; и если никогда ты не будешь стараться руководить ею, советовать ей, ты будешь иметь на неё большое влияние. Эту истину многие долго не понимают, Анна. Они думают оказать пользу другим своим советом и вмешательством, а не знают, что больше всего пользы могут приносить они своим примером. Когда я познакомился с Ниною, я сам хотел советами помогать ей, но теперь я знаю, что надобно делать это иначе. Когда Нина будет жить с нами, матушка и ты будьте ласковы с нею и живите, как всегда жили, -- это больше всего принесёт ей пользы, и она изменится во всём, в чём нужно ей измениться.
-- Хорошо, -- сказала Анна, -- ты решился твёрдо, и я хочу с нею познакомиться.
-- Припиши несколько строк в письме, которое я сейчас буду писать к ней, -- это послужит приготовлением к визиту.
-- Как ты просишь, Эдвард, так я и сделаю.
Глава IV.
Семейство Гордонов.
Недели две прошло после того, как читатели узнали Нину Гордон, и в это время она познакомилась с подробностями своего домашнего быта. На словах она была главою плантации, имела и над домом и над землями поместья полную власть как госпожа, как царица. Но на деле она по своей молодости и неопытности, по незнанию практических отношений, находилась в большой зависимости от людей, которыми по видимому управляла. Обязанности управления хозяйством плантации в южных штатах так тяжелы, что трудно и вообразить это жителям северных штатов. Каждую вещь, нуж ную для ежедневного продовольствия, надобно держать под замком, выдавать по мере надобности. Невольники почти все похожи на больших детей; они нерассудительны, не предусмотрительны, сами не умеют беречь себя; они ссорятся друг с другом, делятся на партии, за которыми невозможно и уследить. Каждая штука платья, для нескольких сот людей, должна быть выкроена и сшита под надзором господина, которой должен и рассчитывать, сколько понадобится материй, и покупать их. Прибавьте к этому хлопоты о детях невольников, ребячески беспечные матери которых совершенно неспособны заботиться о них как должно; и мы получим некоторое понятие о заботах южных владельцев. Читатели видели, какою приехала Нина из Нью-Йорка, и легко могут представить, что у неё не было и мысли серьёзно приняться за тяжёлые обязанности такой жизни. С того времени, как умерла мать Нины, управительницею хозяйства называлась, но только называлась, её тётка, мистрисс Несбит. На самом деле управляла всем старая мулатка, Кэти, воспитанная в доме матери Нины. Вообще, негры невольники беспорядочны и беспечны как дети, но часто встречаются между ними люди с большими практическими способностями. Когда владельцы, по необходимости или по расчёту, выберут таких невольников и дадут им воспитание и ответственность, свойственные состоянию свободных людей, в них развиваются те же качества, какими отличаются свободные люди. Мать Нины всегда была слаба здоровьем, и по необходимости должна была многое из забот по управлению передать "тётке Кэти", как обыкновенно звали мулатку, и мулатка, получив ответственное положение, сделалась очень хорошею управительницею. В своём высоком красном тюрбане, звеня связкой ключей, проникнутая чувством важности своего положения, она была очень не маловажною сановницей. Правда, она выказывала величайшую почтительность своей молодой госпоже и была так учтива, что обыкновенно спрашивалась у ней обо всём; но все в доме хорошо знали, что согласие госпожи на предложения Кэти -- тоже самое, что согласие английской королевы на мнения министерства -- вещь, которая сама собою разумеется. И в самом деле, если Нина в чём-нибудь не соглашалась с Кэти, этот первый министр плантации мог, ни мало не отступая от почтительного послушания, запутать её в бесконечные лабиринты затруднений. А Нина терпеть не могла беспокойств и больше ничего не хотела, как распоряжаться своим временем для собственного удовольствия; потому она мудро решила не вмешиваться в правление тётки Кэти, ласкою и убеждением получая то, чего старуха не уступила бы власти, по своему упрямству и сановитости. Как управляла Кэти всем домашним хозяйством, точно также всеми полевыми работами и так далее, управлял молодой квартерон Гарри, которого мы вывели в первой главе. Чтобы вполне объяснить его отношения к поместью, мы, по общему обычаю историков, должны начать рассказ с событий, происходивших лет за сто перед тем. И вот, мы с достоинством, подобающим историку, скажем, что, в числе первых эмигрантов, поселившихся в Виргинии, был Томас Гордон, отдалённый потомок благородного дома Гордонов, знаменитых в шотландской истории. Этот джентльмен, будучи одарён замечательною энергией и чувствуя себя стеснённым в границах Старого Света, где мало было ему удобств достичь богатства, необходимого для удовлетворения фамильной гордости, отправился в Виргинию. По природе созданный быть авантюристом, он один из первых стал хлопотать об экспедиции, результатом которой было поселение на берегах реки Чоана, в Северной Каролине. Тут он взял себе обширную полосу прекраснейшей наносной земли, и с английскою энергией и уменьем занялся разведением плантации. Земля была новая и плодоносная, потому скоро он получил великолепное вознаграждение за свою предприимчивость. Одушевлённая воспоминаниями о прадедовской славе, фамилия Гордонов передавала из рода в род все предания, чувства и привычки аристократической касты, от которой она произошла. Поместье Гордонов называлось Канема, по имени верного слуги, индейца, который сопутствовал первому Гордону, как проводник и переводчик. Поместье, объявленное неразделимым, во всей своей целости сохранилось до времён войны за независимость и богатство фамилии по-видимому возрастало с каждым поколением. Фамильный дом был одним из тех подражаний стилю сельских резиденций Старой Англии, которые любили строить плантаторы, соблюдая сходство, на сколько было возможно для них. Плотники и столяры были с большими издержками выписаны из Англии. Фантазия строителя восхищалась мыслью выставить, в столярных и резных работах дома, всё изобилие новых и редких деревьев, которыми богат американский материк. Он сделал отважную поездку в Южную Америку, привёз оттуда образчики того дерева, превосходящего красивостью розовое и равняющегося крепостью чёрному,-- того дерева, которого так много на Амазонской реке, что туземцы строят из него свои хижины. Пол средней залы был сделан на манер парка из этого великолепного материала. Фасад дома был выстроен в старинном, виргинском вкусе, с балконом в два этажа кругом всего дома. Это в самом деле лучше всех европейских стилей идёт к американскому климату. Внутри дом был украшен скульптурою и резьбой, для которых многие сюжеты были заимствованы из фамильных дворцов шотландских Гордонов и придавали новой постройке вид древности. В этом доме два или три поколения Гордонов жили роскошно. Но при отце Нины, а ещё больше по его смерти, резко обнаружились на дворце следы того постепенного упадка, который довёл до бедности и разорения так много старинных виргинских фамилий. Невольничий труд, самый дурной и убыточный из всех родов труда, истощил все свежие соки почвы, а владельцы, постепенно портясь от своего положения, потеряли энергичные привычки, образовавшиеся в первых поселенцах необходимостью борьбы с природою, и всё в хозяйстве шло с тою распущенностью, при которой и владелец и невольник имеют, кажется, одну общую цель: -- друг другом выказывать свою способность портить дело. Умирая, полковник Гордон завещав, как мы видели, родовое поместье своей дочери, поручил его управлению невольника, в необыкновенных дарованиях и совершенной преданности которого убедился он продолжительным опытом. Если мы сообразим, что управители на плантациях берутся обыкновенно из того класса белых, который часто бывает ниже самых невольников по невежеству и варварству, и что их бестолковость и грабительства вошли в пословицу между плантаторами, мы поймём, что полковник Гордон почёл лучшим средством обеспечить судьбу своей дочери -- предоставление хозяйства в плантации заботам человека, столь энергичного, способного и верного, как Гарри. Гарри быль сыном своего господина и наследовал от отца многие черты характера и лица, смягчённые кротким темпераментом красавицы мулатки, бывшей его матерью. Своему рождению, Гарри был обязан воспитанием, гораздо лучшим того, какое обыкновенно получается людьми его сословия. Он в качестве слуги провожал своего господина в путешествии по Европе, и там имел ещё больше случаев, нежели дома, наблюдать людей; в нём пробудился тонкий такт понимания всех оттенков общественной жизни, такт, которым особенно богаты люди смешанной крови, и трудно было бы найти в каком нибудь кругу человека более приятного и с более джентльменскими манерами. Оставляя человека таких достоинств и притом своего собственного сына, в состоянии невольничества, полковник Гордон руководился страстною любовью к своей дочери,-- любовью, преобладавшею в нём над всеми другими чувствами. Человек столь образованный, думал он, легко может найти себе много путей, если будет свободен; он может захотеть, бросив плантацию, искать себе счастья в другом месте. Потому-то полковник решился оставить его на много неразрывно связанным с плантациею, думая, что привязанность его к Нине сделает невольничество сносным для него. Одарённый чрезвычайною рассудительностью, твёрдостью характера и знанием людей, Гарри успел приобрёл большое влияние на невольников плантации; по боязни или по расположению, все подчинялись ему. Опекуны, назначенные над поместьем, даже и по форме едва поверяли его управление; а он во всём действовал с совершенною уверенностью свободного человека. На много миль крутом, каждый знал и уважал его, и если б не было в нём большой дозы задумчивой гордости, наследованной от шотландских предков, он мог бы быть совершенно счастлив и забыть даже существование цепей, тяжести которых он вовсе не чувствовал. Только в присутствии Томаса Гордона, законного сына полковника, замечал он когда-то, что он невольник. С детства существовала между братьями закоренелая вражда, усиливавшаяся с годами. Каждый раз, когда молодой джентльмен возвращался на плантацию, Гарри подвергался оскорблениям и грубостям, отвечать на которые не дозволяло ему беззащитное его положение, потому он решился не жениться, не быть отцом семейства, до того времени, пока сам будет господином над своею судьбой. Но очаровательность хорошенькой француженки квартеронки победила эту благоразумную решимость.
История Тома Гордона -- история многих молодых людей, воспитывавшихся под влиянием тех учреждений и того общественного состояния, среди которых развился он. Природа не обидела его способностями и дала ему ту опасную живость нервической организации, которая хороша, когда управляется сильным характером, но гибельна, когда управляет человеком. С этими качествами он при хорошем воспитании мог бы сделаться хорошим и красноречивым общественным человеком. Но с младенчества рос он между невольниками, для которых его воля была закон, в детстве предавался всем прихотям капризов, и когда достиг первой юности между невольниками, с обыкновенною нравственностью плантаций, страсти его развернулись страшно рано; и прежде чем отец вздумал обуздывать его, он уже навсегда вырвался из под всякой власти. Гувернёр за гувернёром приглашались на плантацию и уезжали испуганные его характером. Одинокое положение плантации оставляло его без тех здоровых общественных соревнований, которые часто возбуждают юношу к приобретению знаний и к разумному управлению собою. Его товарищи были или невольники или управители, люди вообще безнравственные и хитрые, или соседние белые, которые находятся на ещё низшей степени унижения. Выгода всех окружающих была -- льстить его порокам и тайно помогать ему обманывать старших родных. Таким образом в самой ранней молодости он уже предавался всем низким порокам. Отец, отчаявшись, послал его наконец в Нортскую школу, где с первого же дня он начал свою карьеру тем, что ударил в лицо учителя, за что и был выгнан. Тогда его отправили в другую школу, где, научившись опытом осторожности, он оставался довольно долго, учил своих товарищей стрелять из револьверов и доставлял им цинические книги. Хитрый, смелый и предприимчивый, он успел в один год испортить по крайней мере четвёртую часть своих соучеников. Он был хорош собою, добродушен, пока его не сердили, и сорил деньгами, что считается у молодёжи благородством. Сыновья простых фермеров, воспитанные в привычках трудолюбия и умеренности, были поражены и ослеплены вольностью, с которою он говорил, пил и ругался. Он стал героем в их глазах, и они дивились тому, как много вещей, необходимых для жизни, было им неизвестно до него. Из школы он перешёл в колледж и отдан под надзор профессора, получавшего огромную сумму за эту обязанность; и между тем как юноши с севера, отцы которых не могли платить такого жалованья воспитателям, были наказуемы и исключаемы, Том Гордом блистательно прошёл курс наук, каждую неделю напиваясь пьян и колотя стёкла, и наконец выдержал экзамен, способом, известным только профессору, получившему особенную сумму за особенные трудности экзамена, сверх договорной платы. Возвратившись на родину, он в Ралли поступил в контору адвоката, у которого, по официальному выражению, занимался практическим изучением законоведения, -- то есть, иногда заходил в контору, в промежутки, остававшиеся от важнейших занятий, -- игры, конских скачек и попоек. Отец, любивший его, но человек неровного характера, никак не мог с ним сладить, и ссоры между ними часто потрясали весь домашний порядок. Однако же, до конца жизни, старик питал надежду, основывающуюся в подобных случаях на поговорке "перебесится, человек будет", и думал, что Том остепенится; в этой надежде он оставил ему половину своего капитала. С той поры, молодой человек заботился по-видимому только о том, чтобы скорее промотаться. Как часто случается с испорченными людьми, он стал тем хуже, чем лучше мог бы быть по своим дарованиям при других обстоятельствах. У него осталось столько ума, что он понимал разницу между хорошим и дурным, чтобы раздражаться и быть озлобленным. Чем лучше он понимал, как недостоин привязанности и доверия отца, тем больше досадовал, замечая недостаток этого доверия он возненавидел свою сестру единственно за то, что отец радовался на неё, не радуясь на него. С детства, он преследовал её, как только мог, старался всячески вредить ей. Поэтому то, между прочим, Гарри убедил мистера Джона Гордона, дядю и опекуна Нины, отдать её в один из Нью-Йоркских пансионов, где она получила так называемое хорошее образование. Кончив курс в пансионе, она провела несколько месяцев в семействе двоюродного брата своей матери, с увлечением предаваясь светской жизни. К счастью, в ней уцелела неиспорченная, искренняя любовь к природе, и потому возвратившись на плантацию, она нашла удовольствие в сельской жизни. Соседей было мало. Ближе других была плантация её дяди, лежавшая в пяти милях от её поместья. Другие семейства, с которыми Гордоны от времени до времени обменивались визитами, жили в десяти или пятнадцати милях. Но удовольствием Нины было гулять по плантации, болтать с неграми в их хижинах, забавляясь странностями невольников, получившими для неё интерес новизны после долгого отсутствия. Потом она садилась на лошадь и, взяв с собою Гарри или другого слугу, ездила по своим лесам, собирая цветы, которых так много в южных лесах, иногда заезжала на целый день к дяде, проказничала над ним и уже на другое утро возвращалась домой. В этой почти одинокой жизни, её голова начала очищаться от пустяков, которыми была засорена, как вода очищается от мутных примесей, когда стоит спокойно. Вдали от светской толпы и весёлости, она увидела глупость многого, чем восхищалась прежде. Конечно, много способствовали тому письма Клейтона. Эти письма, всегда мужественные и почтительные, и нежные, имели на неё больше влияния, нежели замечала сама она. Таким-то образом случилось, что Нина, решительная и прямая, однажды села и написала отказ двум другим своим поклонникам, и после того вздохнула совершенно свободно. Редко девушка до такой степени лишена бывает всяких родственных привязанностей в своём доме, как Нина. Правда, о ней говорили, что она живёт под надзором тётки, потому что сестра её матери жила вместе с нею. Но мистрисс Несбит была просто одна из тех благовоспитанных и благоприлично одетых фигурок, единственная обязанность которых заключается, по-видимому, в том, чтобы занимать в доме известное место, сидеть в известные часы на таком-то стуле, вставлять известные фразы в известных местах разговора. В молодости, она совершенно прошла весь путь, представляющийся хорошенькой девушке. Природа дала ей миловидное лицо, молодость и радость видеть около себя поклонников придавала ей на некоторое время известную живость, так, что красота её была привлекательна. Рано выйдя замуж, она имела нескольких детей, которые все один за другим умерли. Наконец, смерть мужа оставила её одинокой в мире, с очень небольшим состоянием, и, подобно многим другим женщинам в таком положении, она была совершенно довольна, сделавшись чем-то в роде приживалки. Мистрисс Несбит воображала себя женщиною очень благочестивою, -- и действительно могла служить представительницею некоторых привычек, принимаемых многими за благочестие. Дело в том, что, будучи молода, она думала только себе, о привлечении к себе поклонников, о своих удовольствиях. Выйдя замуж, она смотрела на мужа и на детей только как на условия собственного счастья и любила их только потому, что сама называлась его женою, их матерью. Когда смерть унесла её семейство, её эгоизм принял другую форму. Видя, что земля для неё уже потеряла свои приятности, она вознамерилась воспользоваться небом. Титул благочестивой женщины представлялся ей чем-то вроде паспорта, который раз надобно приобрести и потом всю жизнь можно носить в кармане для избавления себя от всяких неприятностей в здешней и будущей жизни. Пока она думала, что ещё не приобрела этого паспорта, она была очень печальна и беспокойна, читала божественные книги, причём в таком множестве, что в лета молодости испугалась бы, если бы ей предрекли это. Наконец, она явилась прозелиткой у дверей соседней пресвитерианской церкви, с изъявлением намерения пройти поприще требуемых подвигов. Под именем требуемых подвигов разумелось постоянное присутствие на пресвитерианских молитвах, чтение Библии и молитвенника в известные часы дня, раздача по известным срокам определённых сумм на набожные цели и неизменное хранение совершеннейшего равнодушия ко всему и ко всем в мире. Она вообразила себя отрёкшеюся от земной суеты, потому что с гневом смотрела на весёлости, в которых уже не могла участвовать. Она и не подозревала, что заботливость, с которою ум её вникал в мелочи собственной её особы, обдумывал покрой скромных чепцов и темноцветных платьев, хлопотал о вкусе чая, удобстве сна и накоплении маленького капитала, -- что всё это точно такая же земная суета, только гораздо менее приятная в сношениях с людьми, как и наряды и танцы, которыми занималась она прежде. Подобно многим другим, по-видимому, бесцветным характерам, она имела цепкую силу чрезвычайно узкого эгоизма. Её житейские намерения, как ни были тесны, имели тысячи подробностей, из которых за каждую держалась она с непобедимым упрямством. Само собою разумеется, что мистрисс Несбит смотрела на Нину, как и на всех других весёлых, живых молодых девиц с чувством грустного сострадания, -- она смотрела на них как на поразительные образцы привязанности к удовольствиям света и небрежности к благам будущей жизни. Между пленительной, бойкой и даже дерзкой маленькой Ниной и этим мрачным седовласым призраком, тихо носившимся по обширным комнатам её родительского дома, ничего не могло быть и не было общего,-- не могло быть и не было душевного влечения друг к другу. Мисс Нина находила какое то удовольствие раздражать свою почтенную родственницу при всяком удобном случае. Мистрисс Несбит считала иногда своею обязанностью пригласить прекрасную племянницу в свою комнату, и там принуждала её прочитывать несколько страниц из сочинения Ло " О Страшном Суде", или " Толкования Оуэна на сто девятнадцатый псалом"; общими местами, но торжественным тоном предостерегала её против всех сует света, в состав которых входили и яркие цвета нарядов, и танцы, и кокетство, и любовные записки, и все другие противозакония, в том числе и пристрастие к миндальному пирожному. Одна из этих сцен разыгрывается в настоящую минуту, в апартаментах доброй леди, и мы намерены поднять занавес. Мистрисс Несбит, с голубыми глазами, со свежим румянцем, маленькая женщина, не более пяти фут роста, покойно сидела и качалась в респектабельном приюте американской старости, обыкновенно называемом креслом-балансиром. Каждая складка её серебристого шёлкового платья, каждая складка её белого, как снег, шейного платка, каждый изгиб кружев на её безукоризненно скромном чепце, всё говорило, что душа её покинула на время этот бренный мир и его житейские треволнения. Постель, убранная с чрезвычайной строгостью, была, однако ж, покрыта собранием французских тканей, нарядов и кружев, рассматривая которые, развёртывая и развевая перед глазами своей родственницы, Нина производила волнение, какое лёгкий ветерок производить в клумбе нежных цветов.
-- Я всё это видела, Нина, и всё испытала, -- сказала тётка, уныло покачав головой, -- я знаю, что это одна лишь суета.
-- Но, тётушка, я ещё ничего не видела, ничего не испытала, и потому ничего не знаю.
-- Да, моя милая, в твои лета я любила ездить на балы, принимать участие в parties-de-plaisir (увеселениях), ни о чем больше не думала, как только о нарядах; ни чего не желала, чтоб только восхищались мной.
-- Я испытала всё это, и во всём увидела одну суету.
-- Я тоже хочу испытать всё и тоже увидеть суету. Да, да; непременно хочу. Со временем я буду такой же серьёзной и такой же степенной, как и вы, тётушка; но до той поры я хочу побаловать себя. Посмотрите; как вам нравится этот розовый атлас? Если б из этого атласа сделан был саван, то и тогда не удостоился бы он такого печального, мрачного взгляда.
-- Дитя, дитя! Всё это тленно, как тленен наш мир! Стоит ли терять столько времени, -- стоит ли думать о нарядах!
-- А как же, тётушка Несбит, вы сами вчера потеряли два часа, думая о том, как лучше расположить полотнища вашего чёрного шёлкового платья: вниз узором или вверх? Я не вижу причины, по которой бы следовало думать о чёрном платье больше, чем о розовом.
Взглянуть на предмет с этой точки зрения, никогда и в голову не приходило доброй старушке.
-- А вот и ещё, тётушка! Перестаньте хмуриться! Загляните лучше вот в этот картон с бархатными цветами. Вы знаете, что я дала себе слово привезти их из Нью-Норка целую груду. Вы знаете, что я люблю цветы; не правда ли, как это мило? И это всё подражание, и подражание такое превосходное, что вы едва ли отличите их от натуральных. Посмотрите: вот это махровая роза; вот это душистый горошек: ведь так и кажется, как будто сейчас с ветки; а вот гелиотроп... вот жасмин... вот цвет померанца, вот камелия.
-- Да отвратятся взоры мои от суеты человеческой! -- воскликнула мистрисс Несбит, зажмурила глаза и, покачав головой произнесла несколько строк из гимна о тленности всего земного.
-- Тётушка! Я заметила, что у вас есть огромный запас страшных гимнов о тленности, о прахе, о червях, и тому подобном.
-- Я вменяю себе, дитя моё, в священную обязанность читать подобные гимны, видя, что ты до такой степени увлекаешься тленными, греховными вещами.
-- Неужели, тётенька, бархатные цветы тоже греховны?
-- Да, моя милая: они греховны потому, что отнимают у нас и время и деньги, потому что отвлекают наш ум от более серьёзных предметов.
-- Зачем же, тётушка, Господь создал и камелии, и розы, и померанцы? Мне кажется, именно за тем, чтоб создать цветы; именно за тем, чтоб природа не казалась траурною, не была похожа на серый и холодный камень. Если вы выйдете сегодня в сад, да посмотрите на олеандры, на мирты, на гвоздики, на розы, на тюльпаны, я уверена, что вам будет легче на душе.
-- Нет, дитя моё, мне стоит только выйти за двери, и я захвораю. Вчера Мили оставила маленькую щель в окне, и я уже раза три или четыре чихнула. Нет, прогулка в саду мне решительно вредна; одно прикосновение ног моих к сырой земле для меня весьма нездорово.
-- Но, тётушка, я всё-таки думаю, что если б Господь не хотел, чтоб мы носили розы и жасмин, он бы их не создал. Любить цветы и носить их, это одно из самых естественных желаний в мире.
-- Да; это только даёт пищу тщеславию; это только развивает стремление к щегольству, а с ним вместе и желание нравиться.
-- Не думаю, чтоб это было тщеславием, а тем более желанием нравиться. Моё единственное желание заключается в том, чтоб иметь возможность одеваться в лучшие наряды. Я люблю всё прекрасное, потому что оно прекрасно; люблю носить хорошенькие платья, потому что в них я сама могу казаться хорошенькой.
-- Прекрасно, дитя моё, прекрасно! Ты хочешь украшать своё жалкое бренное тело, чтоб казаться хорошенькой! Прекрасно!
-- Разумеется. И почему же нет? Я бы хотела на всю жизнь остаться хорошенькой.
-- Ты, кажется, уж очень много думаешь о своей красоте, -- сказала тётушка Несбит.
-- Да; потому что я знаю, что я действительно хорошенькая. Я даже просто скажу, мне самой нравится моя наружность, это так. Я знаю, что вовсе не похожа ни на одну из ваших греческих статуй. Знаю также, что я не красавица, что красотой своей мне не пленить целый свет; я так себе, хорошенькая, ни больше ни меньше, потому люблю цветы, кружева и другие наряды, и не думаю, что люблю их во вред своей душе; не думаю также, чтоб ваша скучная беседа о тленности, бренности и червях, которую вы всегда развиваете передо мной, послужила мне в пользу.
-- Было время, дитя моё, когда и я думала, как ты думаешь теперь, но я узрела в этом своё заблуждение.
-- Если я должна забыть мою любовь ко всему светлому, ко всему живому, ко всему прекрасному, и променять это всё на ваши скучные книги, то пусть лучше зароют меня живую в могилу, и тогда всему конец!
-- Ты говоришь, моя милая, против внушений своего сердца.
Разговор этот был прерван приходом весёлого, бойкого, курчавого маленького мулата: он принёс завтрак мистрисс Несбит.
-- А! Вот и Томтит, сказала Нина, -- опять собирается сцена! Посмотрим, позабыл ли он, чему его учили?
Томтит разыгрывал в домашнем быту фамилии Гордон в своём роде немаловажную роль. Он и его мать были собственностью мистрисс Несбит. Его настоящее имя было респектабельно и общеупотребительно, его звали Томасом; но так как он был из тех беспокойных, исполненных жизни и огня маленьких созданий, которые, по-видимому, существуют на белом свете только для того, чтоб возмущать спокойствие других, то Нина прозвала его Томтитом {Tomtit, синичка. Прим. пер.}; это прозвание было принято единодушно всеми, как самое верное и поясняющее все качества маленького шалуна. Постоянный приток и водоворот резвости и шалости, казалось, проникал всё его существо. Его большие, лукавые, чёрные глаза постоянно искрились огнём; постоянно смеялись, так что не возможно было встретиться с ними, не улыбнувшись в свою очередь; чувство почтительности, казалось, ещё вовсе не было пробуждено в его курчавой головке. Ветреному, беспечному, безрассудному, жизнь казалась ему только порывом весёлости. Единственное нарушение безмятежной жизни мистрисс Несбит заключалось в её беспрерывных, хронических нападениях на Томтита. Раз пятьдесят в течение дня старая леди принималась уверять его, что его поведение изумляет её, и столько же раз Томтит отвечал ей широкой улыбкой и показывал при этом ряд белых прекрасных зубов, вовсе не сознавая отчаяния, в которое приводил он подобным ответом свою госпожу. При настоящем случае, когда Томтит вошёл в комнату, его взоры привлечены были великолепием нарядов, лежавших на постели. Поспешно опустив поднос на первый попавшийся стул, он с быстротою и гибкостью белки подскочил к постели, сел верхом на подножную скамейку и залился весёлым смехом.
-- Ах, мисс Нина! Откуда взялись такие прелести? Тут и для меня есть что-нибудь, не правда ли, мисс Нина?
-- Видишь, каков этот ребёнок! -- сказала мистрисс Несбит, качаясь в кресле, с видом мученицы. -- И это после всех моих увещаний! Пожалуйста, Нина, не позволяй ему делать подобные вещи; это подаст ему повод и к другим нелепостям.
-- Том! Сию минуту встань, негодный! Подай стол и поставь поднос... Сейчас! -- вскрикнула Нина и, топнув ножкой, засмеялась.
Томтит повторил прыжок, выпрямился, схватил столик, начал танцевать с ним, как будто в руках его была дама, и наконец, сделав ещё прыжок, поставил столик подле мистрисс Несбит. Мистрисс Несбит приготовилась ударить его, но Томтит быстро отвернулся, и предназначаемый удар опустился на столик, с силою, неприятною для доброй леди. -- Мне кажется, этот мальчик создан из воздуха, никогда не могу попасть в него! -- сказала старуха и лицо её покрылось ярким румянцем.
-- Право, он хоть святого выведет из терпения!
-- Действительно, тётушка; и даже двух святых, таких как вы и я. Томтит, негодный! -- сказала Нина, погладив своею маленькою ручкою курчавые волосы мальчика, -- будь умником теперь, и я покажу тебе мои наряды. Поди поставь поднос на столик... Что же ты стоишь, повеса!
Потупив взоры, с видом притворного смирения, Томтит взял поднос и поставил на место. Мистрисс Несбит сняла перчатки, сделала необходимые приготовления и прочитала коротенькую молитву, в течение которой Томтит держался за бока, стараясь подавить невольный хохот. Прочитав молитву, мистрисс Несбит весьма серьёзно наложила руку на ручку чайника, но вдруг отдёрнула её, пронзительно вскрикнула и начала размахивать пальцами, как будто прикоснулась ими к раскалённому металлу.
-- Томтит! Ты когда-нибудь сожжёшь меня окончательно.
-- Что же, мисс, разве горячо? А я ещё нарочно повернул его носком к огню. -- Не правда! Ты лжёшь! Ты верно повернул ручку в самый жар, как и всегда это делаешь!
-- Как это можно, мисс помилуйте! -- сказал Томтит, принимая на себя рассеянный вид. -- Неужели я уж не могу запомнить, что носок у чайника, что ручка, тем более, что учил это целое утро, -- сказал он, возвращая самоуверенность: он видел, что светлые глазки мисс Нины искрились от удовольствия.
-- Тебя нужно высечь... Вот что! -- сказала мистрисс Несбит, приходя в неистовый гнев.
-- О, да! Я это знаю, -- сказал Томтит. -- Ведь мы такие негодные слуги. Господи, избави нас от огня вечного!
Нина до такой степени была изумлена новым применением возгласа, который тётушка её тщетно старалась вложить в голову Томтита, неделю назад, что не выдержала и залилась громким, шумным, весёлым хохотом.
-- О, тётушка, перестаньте! Это совершенно бесполезно! Вы видите, что он ровно ничего не понимает! Он ни больше, ни меньше, как воплощённая резвость.
-- Нет, мисс Нина я ничего не понимаю, -- сказал Томтит и в тоже время посмотрел на неё из под длинных ресниц. -- Вовсе ничего не понимаю и не буду, кажется, понимать... Не умею.
-- Послушай Томтит, -- сказала мистрисс Несбит, вынув из-под кресла синий кожаный ремень, и бросив на мулата свирепый взгляд, -- если ручка чайника будет горяча в другой раз, я тебя вот чем! Слышишь ли?
-- Слышу, миссис, -- сказал Томтит, с невыразимо-неприятным равнодушием, которое так обыкновенно в его сословии.
-- Теперь, Томтит, отправляйся вниз и вычисти ножи к обеду.
-- Слушаю, миссис, -- сказал он, делая пируэты по направлению к двери. Очутившись за дверью, он громко запел:
"О! я иду искать славы,
Не хочешь ли и ты идти со мной", -
хлопая руками и выбивая такт ногами при спуске с лестницы.
-- Он идёт искать славы! -- сказала мистрисс Несбит довольно сухо, -- очень похоже на то! Вот уж третий или четвёртый раз, как этот негодяй жжёт мне пальцы горячим чайником, и я знаю, что это делает он с умыслом! Учу его по целым часам, теряю время, убиваю себя, и за всё это он платит мне чёрною неблагодарностью! У этих тварей совсем нет души!
-- Да, тётушка, я думаю, он вас часто выводит из терпения; но, признаюсь, он такой забавный, что, глядя на него, я никак не могу удержаться от смеха.
При этих словах, раздавшийся в отдалении громогласный припев к методистскому гимну: "О! Придите мои возлюбленные братья"! -- возвестил, что Томтит возвращается; и вскоре, распахнув дверь, он вошёл в комнату с видом величайшей важности.
-- Не я ли сказала тебе, Томтит, идти вниз и вычистить ножи?
-- Точно так, миссис; я поднялся на верх, чтоб подать мисс Нине любовные письма, -- сказал он, показывая два-три письма. -- Ах, Боже мой! -- прибавил он, ударив себя в лоб, -- я и забыл положить их на поднос. В одно мгновение он выбежал из комнаты, спустился с лестницы, и на кухне поднял ссору со служанкой, чистившей серебро, и не дававшей ему подноса для писем мисс Нины.
-- Заступитесь, мисс Нина, -- обратился он к хорошенькой госпоже, которая вслед за ним спустилась на кухню, -- Роза не даёт мне поднос.
-- Я тебе выдеру уши, негодный! -- сказала Нина, выхватив письма из его руки, и, смеясь, надрала ему уши.
-- Да, сказал Томтит, глядя весьма серьёзно вслед за уходившей Ниной, -- миссис может делать, что ей угодно, какому быть в этом доме порядку! Не знаешь, что делать. Один говорит: подавай письма на подносе; другой не позволяет и подноса взять; наконец мисс Нина вырывает их из рук. В этом доме всё так и идёт! Я не в силах поправить этого; хотя и делаю всё, что могу. Старая миссис говорит то же самое.
В доме Нины находилось ещё одно существо, столь замечательное, что мы не можем не дать ему отдельного места в картине лиц, окружавших Нину. Это была Мили, служанка мистрисс Несбит. Тётка Мили, так обыкновенно её звали, была высокая, широкоплечая, здорового сложения африканка, с полнотой фигуры, доходившею до тучности. Она имела прямой стан и величавую походку; в неподвижном положении и в движении она была "стройна, как пальма". Цвет и мягкость её кожи походили на чёрный бархат. Её большой рост и губы, хотя и не отличались африканскою полнотой, но, несмотря на то, в их очертании было что-то решительное и энергическое, усиливаемое тяжёлым сложением подбородка. Добрая улыбка, почти никогда её не покидавшая, открывала ряд белых, великолепных зубов. Её волосы, не имевшие характера англо-саксонского, весьма резко отличались от войлочных, курчавых волос негра; они представляли собою бесчисленное множество мелких кудрей, чёрных, блестящих, глянцевитых. Родители Мили были пленники, взятые в африканских войнах. Она представляла собою прекрасный образец женщин из тех воинственных и величавых племён, которые так редко встречаются между южными невольниками. Её обычным головным убором служил высокий тюрбан, из пёстрых мадрасских платков, яркость цветов которых так нравится чёрным племенам. Мили надевала и носила свой тюрбан с особенной гордостью, как будто это был драгоценный венец. В остальном, её одежда состояла из платья чёрной материи, достоинство которой далеко превосходило достоинство материй, употребляемых служанками; белый, выглаженный кисейный платок, огибал шею и прятал концы свои за платье, на её полной груди; чистый, белый передник дополнял её обычный наряд. Нельзя было видеть её без того, чтоб не сознаться в душе своей, что опрятность и красота не составляет ещё исключительной принадлежности белого племени. Кто видел и был окружён роскошной растительностью и величественной, великолепной природой Африки, тот, конечно, для украшения наружности Мили, не пожелал бы выбелить её глянцевитую кожу, тёмный цвет которой так превосходно гармонировал с сильным и ярким колоритом тропической местности. По характеру Мили была не менее замечательна, как и по своей наружности. Небо одарило её таким же благородством и силою души, каким отличался её стан. Страсти волновали и пылали в груды её, как волнуется океан при тропических ураганах, пылает земля под лучами тропического солнца; острый и природный ум, соединённый с наклонностью к шутливости, сообщал её речи какую-то странную живость. Врождённое проворство давало ей необыкновенную свободу управлять всеми движениями своего прекрасного тела. Она была одарена тою редкою способностью души, с помощью которой человек принимается за всякое дело надлежащим образом, и исполняет его как следует. Вместе с тем, она обладала в высшей степени самоуважением, которое заставляло её быть неподкупно верною и усердною во всём, что на неё возлагалось; её преданность и уважение к тем, кому она служила, сильнее, чем врождённая гордость, побуждали её исполнять обязанности свои добросовестно, не допуская даже мысли пренебречь или оставить без внимания то, что ей поручали. Её обещания никогда не нарушались. Все знали, что однажды сказанное ею будет исполнено. Редкость и цена женщины, одарённой такими качествами, вполне понятны тем, которые знают, до какой степени редко между невольниками и свободными людьми такое сочетание прекрасных качеств. По всему этому Мили считали в семействе самою драгоценною собственностью и оказывали ей особенное снисхождение. Часто случалось, что сила характера Мили давала ей превосходство над теми, которые номинально были её властелинами. Всё, что ни делала она, делала безукоризненно хорошо; всё её поступки отличались честностью, правдивостью и старанием угодить своим господам, поэтому ей представлялось, в большинстве случаев, действовать по своему усмотрению. Несмотря, однако ж, на общее расположение к ней, её жизнь была исполнена глубоких горестей. Правда, ей позволено было выйти замуж за весьма умного мулата, принадлежавшего к соседней плантации и наделившего её множеством детей, которые все наследовали её прекрасные физические и душевные качества. При нежной чувствительности, идея, что дети её, столь милые сердцу, с минуты рождения не принадлежали ей, что они с первой минуты своего существования становились предметами торговли, тяжёлым камнем лежала на сердце Мили и тяготила его. К несчастью, семейство, которому она принадлежала, будучи доведено до крайности, не имело других средств пополнить недостатки своего дохода, кроме только ежегодной продажи двух или трёх негров. Дети Мили, по их здоровью и красоте, считались весьма выгодным товаром. Владетельницу их часто соблазняли весьма щедрые предложения за этих детей, и потому, при том или другом кризисе семейных затруднений, нужно было ждать, что их оторвут от материнской груди и продадут в чужие руки. Сначала Мили защищалась против этого предназначения с остервенением львицы; потом, частое повторение одних и тех же ударов произвело в душе её тупое страдание; а, наконец, чувство христианского терпения проникло, как это часто бывает с людьми угнетёнными, порабощёнными горем и несчастьем, всё её бытие и наполнило собою все язвы её разбитого сердца. Горе и несчастья часто заставляют нас забывать предметы самые близкие нашему сердцу и прилепляться душой к единому и истинному Богу.
Глава V.
Гарри и его жена.
В нескольких милях от поместья Гордона, на старой и отчасти запущенной плантации, стоял деревянный домик, в наружности которого проглядывал вкус и заботливость домовладельца. Домик этот почти со всех сторон обвит был венками из жёлтого жасмина и гирляндами роскошной ламарковой розы, сливочного цвета бутоны и цветы которой представляли прелестный контраст с тёмною зеленью гладких и прекрасных листьев. Он обнесён был высоким забором из американского остролиста, вечно зеленеющая листва которого и красные ягоды придавали этому забору, во всякое время года, привлекательный и живописный вид. За забором находился сад. Этот маленький домик, так резко отличавшийся своей опрятностью от обыкновенных южных домиков, служил жилищем молоденькой жены Гарри. Лизетта,-- так звали её,-- была невольницею одной француженки-креолки, которой плантация эта в недавнее время досталась по наследству. Лизетта была нежное, воздушное создание, образовавшееся из смеси американской и французской крови; она представляла собою одно из тех причудливых, экзотических сочетаний, которое видим в блеске и роскоши тропических цветов и насекомых. От родителей своих она одарена была умом быстрым и светлым, натурою, сохранявшею всегдашнее детство, со всего его свежестью относительно жизни в настоящем, со всею беспечностью и безрассудной бесстрастностью к жизни в будущем. Она стоит теперь перед столом, на котором гладит бельё, почти за дверями коттеджа, и весело распевает за своей работой. Её круглые, полные детские формы превосходно обрисовываются синей, кокетливо сшитой баской, отороченной кружевами и прикрывающей белую полотняную манишку. Голова её увенчана тюрбаном, из-под которого вырываются местами пряди шелковистых чёрных волос. В её глазах, когда она приподнимает их, отражается томность и мечтательность, которые так характеризуют смешение пород. Её маленькие, детские ручки заняты: пухленькими, но гибкими пальчиками она проворно расправляет и разглаживает различные предметы женского туалета. Она гладит, расправляет и поёт с одинаково старательным вниманием ко этим действиям. От времени до времени она бросает работу, и, пробежав между цветочными клумбами к забору, пристально смотрит на двор, оттеняя рукой свои глазки. Наконец вдали показался мужчина, верхом на лошади. Лизетта выпорхнула из калитки и побежала навстречу.
-- Гарри, Гарри! Наконец-то ты приехал! Как я рада!.. А это что за свёрток? Верно для меня что-нибудь?
Гарри приподнял свёрток и начал рассматривать имя, заставляя Лизетту припрыгивать.
-- Какая ты любопытная, Лизетта! -- сказал он весело.
-- Это для меня; я знаю, -- говорила Лизетта, принимая вид полусердитый, но, вместе с тем, очаровательный.
-- Почему же ты знаешь? Неужели ты думаешь, что на свете всё к твоим услугам, тогда как ты самое беспечное создание.
-- Я! Беспечное создание! -- повторила Лизетта, горделиво вздёрнув маленькую головку. -- Вы можете говорить, сэр, что вам угодно! А посмотрите, так вы и увидите, что сегодня я выгладила две дюжины рубашек. Но, Гарри! Посади и меня: я хочу прокатиться.
Гарри протянул руку и носок сапога. В один миг Лизетта сделала прыжок и очутилась почти на гриве лошади ещё миг, и свёрток был в её руках.
-- О, женское любопытство! -- воскликнул Гарри.
-- Да, любопытство я хочу видеть, что здесь завёрнуто. Ах, Боже мой, какой крепкий шнурок! Я не могу перервать его!.. Но, позвольте, позвольте я прорву небольшую дырочку. Шёлковая ткань, вижу, вижу! Ага!.. Ну, что же, вы теперь скажете, что это не для меня? Какой ты негодный, Гарри!..
-- А может статься, я привёз это себе на летнее пальто.
-- На летнее пальто? Может статься! Только извините, я уж вас знаю; вы меня не обманете! Но Гарри, поезжайте скорей; я не люблю кататься так тихо. Поезжай, Гарри!
Гарри дёрнул уздечку, дал шпоры, и через минуту счастливая чета неслась на крыльях ветра. Она неслась по тропе, проложенной между кустарниками молодой сосны, оставляя за собой звуки искреннего и беспечного смеха. Зелёные кусты, скрывавшие коттедж, совершенно потерялись из виду. Через несколько минут они выехали из соснового кустарника совершенно с другой стороны и, весёлые, смеющиеся, остановились у калитки. Привязать лошадь, посадить Лизетту на плечи и пробежать с него в коттедж, для Гарри было делом одной минуты.
-- Теперь, Лизетта, будь картинкой в нашем доме! Я помогал другим украшать комнаты; но ты милее и прелестнее всех тех картин. Ты у меня певчая птичка, созданная, чтоб питаться одним только мёдом!
-- В самом деле? -- сказала Лизетта. -- Для такой птички понадобиться много мёду. Я желаю только одного, чтоб меня всегда хвалили, всегда бы ласкали меня, и постоянно бы любили. Мне недостаточно, что ты любишь меня. Я хочу слышать от тебя признание в любви каждый день, каждый час, каждую минуту; я хочу, чтоб ты постоянно восхищался мной и хвалил всё, что я делаю. Я хочу...
-- Особенно, когда у тебя есть расположение прорывать дырочки на свёртках!
-- Ах... Моё шёлковое новое платье! -- сказала Лизетта, вспомнив о свёртке, вырванном из рук Гарри. -- Какой это несносный шнурок! Как он режет мне пальцы! Я разорву, я перекушу его. Гарри, Гарри, неужели ты не видишь, как он режет мне пальцы! Хоть бы ты пожалел о мне. Тебе бы давно нужно было перерезать его.
И резвая Лизетта начала танцевать, разрывая в тоже время бумагу и крепкий шнурок, как разгневанная птичка. Гарри подкрался к ней сзади, сжал обе маленькие ручки, подрезал шнурок, и развернул кусок роскошной шёлковой материи -- розовой с зеленоватым отливом.
-- Нравится ли тебе этот подарок? Его привезла тебе мисс Нина, возвратившись домой на прошлой неделе.