Дмитрий Васильевич Григорович
Акробаты благотворительности
1885 г.
... "Служение общественной пользе! Благотворительность! То и другое святое дело, если только руководят ими искреннее чувство и убеждение..."
Аббат Ламенэ
"Глядишь, сеют рожь, а выходит ложь".
Русская поговорка.
В одной из улиц Петербурга находится большое каменное здание, сооруженное в двадцатых годах нашего столетия; вы отсюда уже видите характер архитектуры: наверху неизбежный треугольный фронтон; ниже ряд толстых колонн, заслоняющих свет в средней части бель-этажа; еще ниже -- совсем уже ни на что не нужный выступ с пятью арками; в средней арке помещается подъезд. К нему, в последнее время, приделали крытый железом намет на чугунных столбах.
Многие годы дом окрашивался краской цвета крутого желтка; цвет был тогда в моде. Но с тех пор произошли значительные перемены: нравы умягчились, вместе с ними умягчился вкус, и дом перекрасили в одноцветный жидко-серо-молочный цвет, не выключая колонн и фронтона. Не изменилось одно только: мостовая. Известно, что в наших городах вообще экипажи не столько катятся, сколько подскакивают, и возницы не столько правят вожжами, сколько дергают; но здесь уже просто, как говорится, вышибало из сиденья и часто ломались оси.
При доме находился, однако же, экзекутор; но жалованье получал он маленькое, детей имел кучу и по необходимости посвящал большую часть времени собственным двум дачам на Черной речке; к дачам прилегал хозяйственно устроенный огород, снабжавши окрестных жителей прекрасной и даже недорогой клубникой. Служебные его обязанности, главным образом, сосредоточивались на квартире начальника, которая помещалась в бельэтаже, -- и с этой стороны, надо отдать справедливость экзекутору, он был безупречен: камины и печи никогда не дымили, полы натирались до зеркальности, мебель и ковры всегда тщательно выбивались, дверные ручки и ключи поворачивались как в масле, все блистало чистотою и показывало примерное усердие. Последнее качество заслуживало тем больше внимания, что экзекутор никогда почти не встречал начальника, ни разу не удостоился от него похвалы.
Начальник был человек превосходный, с мягкой душой и великодушным сердцем; но он стоял на такой высоте, откуда можно было видеть только крупные предметы. Постоянно озабоченный самыми сложными и разнообразными вопросами, постоянно устремляя взор на дальние горизонты, он проходил обыкновенно мимо, изредка кивая головою, часто даже не отдавая себе отчета в том, кому кивал и кто ему кланялся. Он вряд ли даже подозревал, о существовании экзекутора. Еще труднее было ему заметить неисправность мостовой, так как на всех его экипажах шины постоянно перетягивались толстым обводом из гуттаперчи.
В июле месяце, часу в десятом утра, парадная дверь описанного здания внезапно отворилась; на пороге ее показался швейцар. Он был пока запросто: парадная форма и перевязь заменялись длиннополым синим сюртуком и белым галстуком; но галун на фуражке и гербовые пуговицы на сюртуке достаточно указывали его звание. Из-за швейцара просунулся бочком румяный, как амур, курьер, с бляхой на груди, крутыми завитками на голове и толстым туловищем на коротких ножках.
Курьер закурил папироску; швейцар попросил у него огня; но, в ту же минуту, из-за угла показалась крытая коляска и прямо покатила к подъезд.
-- Воскресенский! шепнул курьер, поспешно бросая папиросу и затаптывая ее подошвой.
-- Вижу! отозвался швейцар, повторяя то же движение.
Не дав экипажу окончательно остановиться, оба с озабоченными лицами ринулись вперед, отстегнули фартук коляски и принялись бережно, почтительно высаживать длинного согбенного господина, который, как только стал на ноги и выпрямился, оказался совсем еще не дряхлым человеком, -- лет пятидесяти, не больше, -- но уже значительно поседевшим. Волосы его не столько, впрочем, были белы, сколько отличались мутно-зеленоватым отливом; золотые очки, низко сидевшие на переносице, открывали пару выпуклых близоруких беловатых зрачков, которые мигали и щурились, как глаза совы, неожиданно выставленной на солнце. Несмотря на июль месяц, он был в теплом ватном пальто и резиновых калошах, надетых на огромные плоские ступни с наростами подле большого пальца в виде луковиц. Малокровие, заставлявшее его зябнуть в то время, как другие не знали куда деваться от жары, достаточно, впрочем, подтверждалось мутно-золотушным цветом худощавого лица, обтянутого дряблой, расслабленной кожей. В целом, приезжий имел вид чего-то мягкого, разварного, замшевого и унылого, но, вместе с тем, было в нем также что-то вкрадчивое, подползающее, невольно, со стороны, внушавшее чувство осторожности.
-- Афанасьев, медленно проговорил он, обратясь к курьеру, -- возьми портфель из коляски; возьмешь также заодно ящик, завернутый в бумагу; но только осторожней; не толкни как-нибудь; то и другое снесешь в приемную...
-- Слушаю, ваше превосходительство!
Пока курьер хлопотал в коляске, приезжий, сопровождаемый швейцаром, продолжавшим бережливо поддерживать его под локоть, успел пройти в прихожую, -- просторную, высокую комнату на сводах; вся нижняя часть стен в промежутках, остававшихся свободными от э дверей и окон, была обита лакированным деревом с бесчисленным множеством вешалок; под выступающим карнизом выдвигался ряд стульев с прямыми спинками; перед одним из окон находился стол с чернильницей и толстыми книгами, где расписывались приезжающие и отмечались адресы. Прихожая освещалась, с одной стороны, окнами на улицу, с другой -- широкой парадной лестницей.
-- Позвольте вас почистить, ваше превосходительство. Вы изволили запылиться, озабоченно произнес швейцар, подбегая со щеткой, которая как бы скрывалась наготове в его рукаве и вдруг оттуда выскочила. -- Теперь сухо, ваше превосходительство; изволили с дачи приехать -- мудрено ли запылиться? добавил он с подобострастной фамильярностью служителей, обращающихся к важным лицам, давно знакомым и близко стоящим к высшему начальству.
Отдавая себя в руки швейцара, г. Воскресенский ограничился тем, что поправил очки и снял шляпу, которую живо подхватил другой курьер, выскочивший из боковой двери,
В вицмундире, из-под борта которого скромно выглядывал угол звезды, г. Воскресенский показался еще худощавее и тщедушнее; унылое лицо его заметно, однако же, выказало здесь больше живости, самые движения стали бодрее; даже кончики фалд на вицмундире как бы сами собой затрепетали, напоминая перо рыбы, неожиданно опущенной в воду. Он, очевидно, чувствовал себя здесь на своей почве.
Лицо г. Воскресенского, освобожденное от шляпы, близко напомнило старую лисицу. Все черты стягивались к заостренному холодному хрящику носа, который, казалось, не столько вдыхал воздух, сколько постоянно что-то обнюхивал; к сходству прибавляли также большие уши, торчавшие навылет и кончавшиеся остряками на верхней части. Впечатление смягчалось несколько сединою волос, спускавшихся вдоль щек жидкими плоскими прядями; в них точно так же было что-то расслабленное, как бы страдавшее от недостатка питания на их почве. То же самое можно было сказать о глазах с их беловатыми выпуклыми зрачками, окаймленными красными опухшими веками; они также казались утомленными и расслабленными, также смотрели вниз, отвечая на вид тихому голосу и мягким движениям их владельца.
-- Никого еще нет? -- спросил он, указывая глазами на парадную лестницу.
-- Никак нет, ваше превосходительство! отвечали в одно время и с одинаковой поспешностью швейцар и курьер.
-- Кто сегодня дежурный?
-- Господин Стрекозин.
Г. Воскресенский направился к парадной лестнице, открывавшейся светлым пятном между двумя колоннами, отполированными под мрамор; освещаясь справа окнами второго этажа, лестница после первой площадки делилась на две части, подымавшиеся параллельно одна другой; они приводили на верхнюю площадку, украшенную такими же колоннами, как при вход; ковровая полоса красного цвета, перехваченная у каждой ступени медным вылощенным прутом, занимала середину лестницы и прекращалась у входа в большую светлую залу, украшенную лепной работой.
Войдя в нее, г. Воскресенский тотчас же взял влево, отыскал ручку незаметной двери и отворил ее тае же спокойно, как у себя дома; миновав большую столовую, он перешел в буфетную, обставленную высокими шкапами; сквозь стекла виднелись серебро и всякого рода посуда.
Боковая часть стены забрана была изразцами и тут же выставлялась плита, подле которой стоял кухонный мужик В красной рубашке и белом переднике; против плиты, перед окном, раскидывался длинный липовый стол; на нем красовался серебряный поднос, уснащенный чайным прибором, корзиной с хлебом, маслом и яйцами, глядевшими из-под салфетки с вытканным гербом на углу. Перед подносом хлопотал величественного вида буфетчик во фраке, белом галстуке и вязаных перчатках; обстрижен он был под гребенку; лицо его, круглое, как пузырь, и выбритое под атлас, сияло важностью и довольством.
Оно проявило все признаки радостного оживления, как только в дверях показался г. Воскресенский.
-- Ах, ваше превосходительство, как рано изволили пожаловать! воскликнул он, раскланиваясь.
-- Что, как его сиятельство'? Встал? проговорил г. Воскресенский, снисходительно кивая головою.
-- Только что перешли в уборную; не прикажете ли чаю, ваше превосходительство?
-- Нет, спасибо... А что поделывает мой крестник, как учится? осведомился неожиданно г. Воскресенский, выказывая участие, которого, впрочем, не чувствовал.
-- Благодарю вас покорно; перешел во второй класс гимназии... Все вас надо благодарить, ваше превосходительство...
-- Ну, полно, полно...
-- Помилуйте, как же! Не вы ли изволили определить его на казенный счет? Нам никогда бы этого не добиться, потому, как вам известно, его сиятельство в это не входят...
-- Очень рад, очень рад, перебил г. Воскресенский, -- я всегда рад, когда могу сделать доброе дело...
-- Всем нам это очень хорошо известно... Мы это чувствуем, произнес буфетчик, переменяя несколько свободный тон на почтительный и даже расчувствованный.
В эту минуту из отдаленных комнат послышался звонок.
Буфетчик ухватился обеими руками за поднос и с торопливой заботливостью спросил, проходя мимо:
-- Прикажете сейчас доложить?
-- Пожалуй... впрочем, я не тороплюсь... Во всяком случае, я буду там в приемной, заключил г. Воскресенский, выходя из буфетной.
Минуту спустя он снова очутился у входа в белую залу. Отсюда открывалась целая перспектива парадных комнат, которые оканчивались приемной. Войдя в нее, он подошел в столу, на котором уже лежал его портфель и сверток, обернутый бумагой и припечатанный сургучом. Сорвав печати, г. Воскресенский выложил на стол деревянный резной сигарный ящик с застежками из кованого железа и еще дамский несессер, украшенный инкрустациями из цветного дерева. Не отдавая большого внимания этим предметам, он равнодушным взглядом окинул стены приемной и, заложив руку за фалды вицмундира, принялся медленно расхаживать по всей амфиладе парадных комнат, обставленных тяжеловесною мебелью тридцатых годов; она была обита штофом разного цвета, согласно с цветом стен, Там, где не было ковров, паркет везде лоснился, отражая блеск окон и зеркал, расположенных в простенках.
Несмотря на смертную скуку, распространяемую этими комнатами, -- скуку, которую не только не выкупали, но еще усиливали размеры архитектурных линий, вышина стен и окон, пестрота больших казенных фарфоровых ваз в углах, массивные канделябры и часы на каминах, -- они, тем не менее, производили внушительное действие; невольное чувство заставляло осматриваться, понижать голос и не стучать каблуками.
По привычке, вероятно, проходить эти залы, г. Воскресенский не ощущал, по-видимому, ничего подобного. Он, правда, не столько шагал, сколько скользил на мягких своих подошвах; плоские его ступни с выдающимися луковицами у большого пальца двигались смело, упирались в ковры и паркет с приметной самоуверенностью. Постарелый вид сапогов, вицмундир с истертым бархатным воротником, галстук, небрежно повязанный, подтверждали также его бесцеремонное отношение ко всему окружающему.
Если улыбка самодовольствия показывалась иногда на бледных губах его, если самый взгляд изменял обычному тусклому выражению, тут нет ничего удивительного. Он был здесь наедине с самим собою; ему, наконец, не к чему было стесняться, не зачем было себя насиловать: смиренный взгляд, мягкие движения, тихий голос давно уже сделали свое дело, давно упрочили ему известность человека, в высшей степени благонамеренного, снисходительного, услужливого, не считая репутации человека высокой нравственности и глубокого благочестия, приобретенной им в кругу знатных благотворительных старух, где он преимущественно вращался.
Общественное положение г. Воскресенского было делом рук его; он мог им не гордиться. Твердая поступь, равнодушие к окружающей обстановке, самодовольная улыбка выражали здесь сознание удовлетворенного тщеславия, уверенность достигнутой цели.
Приговор тщеславным людям так же вообще несправедлив, как приговор самому тщеславию, считающемуся предосудительным чувством. Здесь, как и везде, все основано на оттенках; отличие оттенков основывается в свою очередь, на руководящем двигателе, на поводе или мотиве, как теперь выражаются. Одним тщеславие помогает исполнять великие общественные задачи; другим служит орудием для достижения личных целей. Там, где первые прорываются ядром, вылетевшим из пушки, и пролетают со свистом большое пространство, другие тихо, незаметно проскользают и, как холера, действуют в более тесном горизонте. Но, во всяком случае, как там, так и здесь, требуется расход известной силы, требуется присутствие внутреннего подъема, излишек чего-то такого, что вообще не сплошь и рядом встречается в людях; нужен особый темперамент, нужно больше фосфора в костях, больше железа в крови. Против даров природы ничего не поделаешь. Они так могущественны, что, доставшись случайно посредственности, выдвигают ее часто скорее истинных способностей и даже таланта. В данном случае, посредственные люди действуют почти одинаково. Наметив себе известную цель, они сначала бывают осмотрительны, как кошки, выносливы, как ломовая лошадь, терпеливы, как башмак, готовы подставлять спину под удары. Сила воли, направленная на одну точку, тем не менее, продолжает делать свое дело: она долбит и просверливает, не останавливаясь ни перед какими препятствиями. Пробиваясь постепенно вглубь с тем же упорством, как червь точит дуб, они, чем дальше, тем меньше стесняются в способах действий, -- в случае надобности, готовы вырезать бирюльки из костей родной матери. Наконец, дуб просверлен во всю длину, свет показался, -- цель достигнута! Постоянная борьба против препятствий, необходимость пролезать сквозь гнилушки, встреча с другими червяками, которых надо было загрызть, чтобы прочистить себе дорогу, -- все это, конечно, не прошло им даром, уходило их физически, часто износило до ворса; но, взамен этого, все это настолько же помогло им укрепиться духом, закалило в них настойчивость и усилило жадность, развило смелость и, вместе с нею, непреодолимое желание выместить на плечах других пройденные испытания. Дальнейшие действия зависят уже от личного характера. Одни, вооружившись внезапно дерзостью и нахальством, плотно врезывают свои каблуки на ступеньках, по мере того, как выше восходят; другие продолжают подвигаться на замшевых подошвах, тщательно скрывая, под видом кротости, преданности и смирения, настоящие свои чувства. У первых самодовольство выражается явно, сияет в глазах и румянит щеки; у вторых оно проявляется едва заметно, в смиренной улыбке, мягких движениях, тихом, вкрадчивом голосе. Последние всегда опаснее; это те самые лица, о которых говорят обыкновенно: "не клади пальца в рот -- откусит!"
Так как представился теперь удобный случай, не лишним было бы короче познакомить читателя с г. Воскресенским.
Он был из духовного звания. Благодаря сердобольной помещице того села, где жил его отец, он миновал семинарию и поступил в уездное училище. Учился он плохо; его, без сомнения, клали бы на скамью и секли каждую субботу, если б не выручали, с одной стороны, крайне тщедушный вид, но, главным образом, хорошие отметки в благонравии. Этим почти и ограничиваются сведения о его детстве. Неизвестно даже, кончил ли он или нет курс ученья. Несомненно только, что девятнадцати лет он находился в провинции и пробивался своими средствами, переписывая по найму бумаги в канцелярии гражданского губернатора.
Губернатор был стар и брюзглив, детей не было, -- супруга его тосковала. Подобно большей части тоскующих жен, губернаторша сначала ездила по монастырям, но вскоре утомилась и предпочла искать удовлетворения на почве благотворительности; последнее, к тому же, выставляло ее на вид независимо от положения мужа, -- чего страстно добиваются многие, даже счастливые жены, -- и способствовало распространению ею популярности в губернии.
В рвении своем она редко обращала внимание на то, что беспрестанно отымала у мужа полезных деятелей его канцелярии; стоило определить кого-нибудь, -- смотришь, он уже бегает по делам губернаторши. "Ты, душенька, опять лишила нас чуть ли не лучшего писца!.. Не помню, как его зовут, но только у него прекрасный почерк и правитель канцелярии весьма им дорожил"... -- "А, знаю, -- Воскресенский, бледный такой... Найдешь себе другого!.. Он мне очень нужен", -- возразила, не стесняясь, губернаторша.
Воскресенский оказался действительно полезным. Не считая хорошего почерка, он отличался примерным усердием н аккуратностью. Куда бы ни шла губернаторша, он всегда был у нее на глазах; когда давались ему поручения, они исполнялись с точностью и быстротою, которые могли бы обратить на него внимание самого Аракчеева. Вскоре открылись еще другие качества. Благодаря ему, губернаторша стала вдруг яснее видеть в делах благотворительности, руководимых ею: она узнала, где кроются злоупотребления, проведала о том, кто более или менее надежен, кого следовало удалить, кого оставить пока под присмотром. Воскресенский никогда, собственно, не наговаривал; смиренно держась в стороне, он ждал всегда настоятельных вопросов, видимо стеснялся тем, что должен был высказать; чаще всего он сожалел, старался даже оправдывать; в конце концов выходило так, однако ж, что лицо, о котором говорилось, всегда было кругом виновато. Он не замедлил выказать такую же деятельность при исполнении личных поручений по дому губернаторши и ей хозяйству: покупал, заказывал, чинил, подкрашивал и подклеивал, -- словом, горазд был на все руки. Последнее невольно приблизило его к губернатору. Желая вознаградить чем-нибудь усердие молодого человека, он дал ему одно из тех мест, которое, обеспечивая его в материальном отношении, не мешало ему, вместе с тем, заниматься жениными поручениями.
Мало-помалу Воскресенский, -- которого больше звали теперь Иваном Иванычем, -- сделался у губернатора чем-то в роде "домашнего человека". Способ этот переходить к частным поручениям начальника и здесь преимущественно выказывать преданность и усердие, сделался для Воскресенского правилом всей его жизни. Он с первых шагов понял, что такии способом всего успешнее проходят в люди. Откуда взялось вдруг тщеславие у бедного провинциального писаря? Где заразился он желанием выскочить из скромного своего положения? Отвечать на это так же трудно, как указать вообще на источник человеческих свойств и способностей; факт тот, что чем больше они прирождены у человека, тем всегда надежнее их развитие и, впоследствии, упорнее их действие.
"Дорогой друг, -- неоднократно писала губернаторша брату, занимавшему в Петербурге важный административный пост, -- мы только и слышим от вас жалобы: людей нет! Une vraie dissette!.. Охотно верим. В Петербурге их точно труднее найти; всему виною, конечно, испорченность нравов; но люди есть! Их только надо искать в глуши, в нашей доброй провинции, сохранившей пока еще -- Dieu merci! -- свои чистые патриархальные предания. Мы уже не раз писали тебе, что на этот счет не можен жаловаться; между прочим, мы нашли истинно драгоценного человека, -- une perle! Способности, усердие, честность, преданность -- rien n'y manque!"
Бывая в Петербурге, губернаторша расхваливала всякий раз своего protege с таким увлечением, что брат полюбопытствовал, наконец, взглянуть на "сокровище". Особенного желания у него не было; оно вырвалось вскользь, мимоходом, скорее чтобы сделать удовольствие сестре. Но этого уже было достаточно. Месяц спустя, Воскресенский явился в Петербург к сановнику с письмом от сестры и зятя.
Сановник был несколько озадачен неожиданным появлением "сокровища". Он совершенно забыл о его существовании и в первое время решительно не знал, что с ним делать и куда его деть.
На каждое открывшееся место были десятки кандидатов, не считая тех, о ком настоятельно просили лица, которые отказать не только было трудно, но самому не было расчета. В Петербурге оставалось тогда одно свободное место: Исаакиевская площадь, но и ту уже думали занять садом. В желании скорее угодить сестре, сановник поспешил отрекомендовать "сокровище" одной знатной даме, игравшей в Петербурге ту же роль по части благотворительности, какою сестра его забавлялась в провинции.
Ивану Иванычу на роду, видно, было написано испытывать покровительство прекрасного пола. Он сам, впрочем, охотнее склонялся в эту сторону; здесь почва была мягче и легче было ее обрабатывать.
Он и здесь точно так же успел вскоре показать себя и сделаться необходимым. Подходы были все те же: смирение и преданность; к ним присоединилась еще практичность, бывшая у него в зародыше; но Петербург ее спрыснул и она развилась с замечательной быстротою.
До появления Воскресенского, приюты, дешевые столовые, благотворительные лотереи, богадельни и комитеты, находившиеся под покровительством знатной дамы, шли из рук вон плохо. Горе заключалось не в недостатке деятелей: их было сколько угодно; все дамы, имевшие повод быть недовольными мужьями, осиротевшие вдовы, застарелые тоскующие девицы, все наперерыв стремились помогать общеполезному и благотворительному делу; к ним примыкал целый легион живой, восприимчивой молодежи: но, сколько мог заметить Иван Иваныч, женский пол больше суетился и путал, молодые люди больше искали случая зацепить крестик или украситься камер-юнкерским мундиром. "C'est desperant!!" -- повторяла знатная дама, признаваясь, что начинает уже, наконец, падать духом.
Дух этот восстановил Воскресенский, указав ей, смиренно и без шуму, на злоупотребления и способы их исправить. Без малейшего намека с его стороны, но по самому ходу дела и для выгоды последнего, знатная дама нашла необходимым сделать, как говорится, положение своему помощнику, то есть определила его на службу и выхлопотала ему теплое место. Она не ошиблась в расчете. Желая доказать свою признательность, Воскресенский явился к ней с проектом о дозволении носить красные панталоны лицам купеческого звания в обмен за пособия (в проекте сказано было: посильные пособия) в пользу общества, имевшего целью распространение нравственных правил в низменных классах петербургского населения и преимущественно между ломовыми извозчиками.
Проект не был приведен в исполнение. Он давал действительно такие выгоды и преимущества, которые легко могли подорвать существование множества других благотворительных и общеполезных учреждений. Председательницы самых враждебных лагерей, на этот раз, соединились и единодушно восстали. Каждая, тем не менее, как только прошла буря, поспешила сблизиться с составителем знаменитого проекта. Он сделался вскоре между дамами предметом зависти; каждая старалась притянуть его на свою сторону. Угождая всем, по мере возможности, он, в то же время, старался быть полезным на службе. Чины и кресты шли своим чередом; он добивался того и другого, но служба собственно не составляла прямой его цели: она была только средством для приобретения известного положения; последнее было необходимо, потому что давало возможность существеннее приносить пользу влиятельным благотворительницам, которые, в свою очередь, существеннее помогали делать карьеру. В дамских кружках популярность Ивана Иваныча росла с каждым годом. Никакое новое общество, -- если только оно возникало под знаменем милосердия, пользы и добра ближнему, -- не могло обойтись без Воскресенского; участие его служило гарантией процветанию. Многие общества возникли потому только, что основная мысль, проект и, наконец, самый устав принадлежали Ивану Иванычу.
Всем было, например, очень хорошо известно, что баронессе Бук, трудившейся специально над устройством карьеры бесчисленных ее родственников и занимавшейся благотворительностью только для удобства светских сношений, никогда не удалось бы устроить общество для снабжения дешевыми игрушками детей болгарских семейств, лишившихся родителей во время последней войны, если б такой мысли не внушил ей Иван Иваныч и не нашел денег для приведения ее в исполнение. Никогда княгине Зинзивеевой не устроить бы комиссии для предварительных мер против распространения золотухи и родимчика между детьми бедного сельского населения, если б не придумал этого Воскресенский и также не нашел для этого денег.
Деньги доставлялись жертвователями; но жертвователей доcтавлял Иван Иваныч, и, в этом отношении, ему уже положительно цены не было. Всем известно, с какой трудностью достаются деньги; легче, кажется, взять пучок пуху и перекинуть его через большую реку, чем заставить кого-нибудь добровольно вынуть бумажник и -- здорово живешь -- предложить крупный куш. В этом Иван Иваныч не встречал, по-видимому, большого затруднения. Жертвователи как бы сами собою к нему напрашивались.
Нельзя сказать, чтобы он обладал выдающимся красноречием. Когда он говорил в комитетах, половины его речи обыкновенно не было слышно; другая половина не представляла ничего особенно цицероновского; чаще всего было смертельно скучно. Когда же он говорил с кем-нибудь из нужных ему людей с глазу на глаз, выходили совсем другие результаты; он точно владел тогда чарующей силой убедительности. По мере того, как он подвигался на служебном поприще и, с другой стороны, росло его влияние в дамских комитетах и на поприще благотворительности, число жертвователей заметно возрастало. К нему постепенно стали являться купцы всех разрядов, промышленники, деятели всякого рода, даже банкиры, -- словом, все те, кто, не довольствуясь иметь деньги, искал еще чего-нибудь из благ земных.
Здесь, кстати, надо заметить, что Иван Иваныч сам по себе был бескорыстен. Руководителем его сближений с богатыми людьми, бесцеремонным обиранием у них денег, служила только тщеславная цель возвышения и проникновения путем благотворительности, общественной пользы, добрых намерений, любви к человечеству. У него, как у всякого истинного мастера, вскоре, образовались ученики; из них возникла целая школа новых деятелей, нередко злоупотреблявших своим положением. Сам же Иван Иваныч оставался с этой стороны безупречным. Он довольствовался своим жалованьем и жил весьма скромно. Но самое это бескорыстие незаметно помогало ему приближаться к намеченной цели; оно трогало женские сердца, увеличивало число поклонников и всем им служило оружием для защиты Ивана Иваныча против врагов и завистников.
Начальство Воскресенского посматривало иногда недоброжелательно на его успехи.
-- Воля ваша, Воскресенский слишком уже, кажется, злоупотребляет вашей снисходительностью! говорили начальнику, -- день-деньской трется между юбками и не выходит из дамских благотворительных заседаний и комитетов...
-- Что ж делать?
-- Как что? Нельзя же, в самом деле, служить и, в то же время, заниматься десятками дел, не имеющих никакого отношения к служебным обязанностям: положим, ему там выгоднее; его гложет тщеславие, он ищет популярности и находит ее... но это не резон. Вопрос так ставится: "Любишь, душенька, получать жалованье и казенную квартиру?" -- "Люблю!" -- "В таком случае одно из двух: выбирай службу или благотворительность!.."
-- Но он мне нужен, возражал начальник.
-- В чем же?
-- Находчив! ворчливо заключал начальник, вертясь на своем кресле и как бы желая от него оторваться, но не имея на это силы.
И он был прав. В критические моменты не раз выручала его находчивость Воскресенского. В целом министерстве не было человека, более способного отыскать с такою быстротою какую угодно справку, сочинить за один присест докладную записку о чем угодно и кому угодно, и, наконец, если б вздумалось кому-нибудь существенно придраться к Ивану Иванычу и пожелать сдвинуть его с места, теперь не так уже легко было это сделать.
С одной стороны, пришлось бы поднять на ноги чуть ли не половину женского населения столицы, с другой -- пришлось бы воевать с графиней Можайской, которая, сама по себе, опаснее была всех остальных. С некоторых пор она явно покровительствовала Ивану Иванычу. Покровительство выразилось тем, что Воскресенский вскоре оставил занимаемое им место и нашел другое, более видное, под начальством брата графини.
Он был представлен графине в начале своей благотворительной деятельности, вскоре после шума, наделанного проектом о красных панталонах. Графиня остановила на нем проницательные глаза и сказала: "Прекрасно; смотрите, только не пересаливайте!"... Слова эти врезались ему в память; он, в самом деле, стал с тех пор осторожнее. Ближайшему знакомству помогли, -- как было в его молодости при губернаторше, -- услуги, доказавшие графине его преданность.
Графиня осталась в девушках и пережила свою шестидесятилетнюю весну. В женском персонале знатного общества не было существа более своеобразного; избегая лиц своего пола, она исключительно почти вращалась в кругу мужчин, выбирая тех, кто был умнее и сильнее. Не стесняясь никаким положением, она каждому резко и смело высказывала в глаза всю правду; ее слушали, потому что каждый за себя опасался. К резкости ума присоединялась проницательность, часто приносившая пользу тому, кто умел ей понравиться. Крайне деспотическая и тщеславная, она, в то же время, презирала интригу, и, в общей сложности, в ней было больше склонности к добру, чем могло казаться с первого взгляда. Но добро, которое она могла делать с ее состоянием, мало-по-малу стало ограничиваться советами и пожеланиями; с летами в ней развилась скупость и страсть к деньгам. Слыша неоднократно от баронессы Бук, насколько Воскресенский распространен был в кругу денежных людей и сам был сведущ в финансовых операциях, графиня пожелала короче с ним познакомиться. Две-три удачные покупки и перепродажи ценных бумаг приобрели ему ее расположение. Со свойственной ему осторожностью, он, надо заметить, никогда лично не действовал; он обращался к тем, кто был надежнее и ловчее, шептал только на ухо, для кого предстояло действовать, и дело всегда увенчивалось успехом. Так постепенно вошел он в доверие графини и под конец сделался ее советчиком.
Случай окончательно помог ему в этом.
Графиня уезжала за границу заказывать приданое для племянницы. Накануне отъезда она пригласила Ивана Иваныча.
-- У меня к вам просьба...
-- Приказывайте, ваше сиятельство, наклоняя голову и смиренно опуская глаза, проговорил Иван Иваныч.
-- Вы знаете, я завтра уезжаю; у меня накопилось двадцать восемь тысяч; я не хотела бы брать их с собою: опасно и, притом, если возьму, непременно истрачу... Мы, женщины, только это и умеем делать...
"Знаю, голубушка, как ты это умеешь; меня еще, пожалуй, научишь"... подумал Воскресенский, продолжая сохранять почтительную позу.
-- Прошу вас, Иван Иваныч, возьмите от меня эти деньги и сберегите их до моего возвращения... или сделайте из них что-нибудь...
-- До глубины души тронут доверием вашего сиятельства, но не скрою от вас; вы изволите возлагать на меня трудную обязанность... Чужие деньги... это... это... И вообще... продолжал Воскресенский, принимая строго озабоченный вид, -- вообще денежные дела у нас теперь так шатки, так неверны... биржа в постоянном колебании...
-- Все это может быть, только, вы знаете, я не люблю отказов...
-- Если вы непременно этого желаете... не смею противиться...
Воскресенский принял пакет, сосчитал деньги и, уложив их в карман, явился на другой день провожать графиню.
Но графиня перед отъездом рассчитала расходные свои деньги до такой степени в обрез, что, спустя две недели, принуждена была написать Воскресенскому о высылке еще трех тысяч. За этим письмом Воскресенский получил другое, с таким же требованием.
Возвратясь в Петербург уже к осени, графиня немедленно попросила к себе Воскресенского.
-- Мне совестно смотреть на вас, Иван Иваныч, сказала она, пристально, тем не менее, глазами авгура посматривая на собеседника, казавшегося печальным и расстроенным, -- право, совестно... Я, впрочем, говорила вам: мы, женщины, умеем только мотать... И уж этот Париж! Это просто ужасно!..
-- Да, графиня, да... это ужасно, произнес Иван Иваныч с выражением сосредоточенной грусти.
-- Не тяните, пожалуйста, говорите прямо: что вы сделали?
-- Немного, графиня... я едва...
-- Я это предчувствовала! перебила графиня, сдвигая брови.
-- Я имел честь докладывать вам перед отъездом о том, как вообще шатки наши денежные дела, как мало можно теперь полагаться на биржу...
-- Ах, как тянет, как тянет! воскликнула графиня, судорожно перебирая сухими пальцами. -- Ну!..
Воскресенский поднял глаза, едва приметно улыбнулся и произнес, подавая пакет:
-- Здесь все, что удалось мне сохранить и сделать из ваших денег...
В пакете оказалось тридцать одна тысяча.
С этого дня к Воскресенскому перешло управление по всем делам не только графини, но и графа.
Последнее было легче, так как граф, в противоположность сестре, меньше жил на земле, чем витал на высотах, куда занесли его отчасти особенные обстоятельства, отчасти куда он сам себя вознес, искренно веруя в величие своего призвания. Чем очевиднее доказывала служебная карьера, что граф, получив в наследство от матери ее доброе сердце и мягкий нрав, не наследовал, вместе с тем, от отца его блестящих способностей, тем упорнее было его стремление к разрешению высших вопросов, клонившихся ко благу отечества и преуспеянию его сил извне и во внутреннем строе.
Не проходило года без того, чтоб граф не подавал какого-нибудь проекта, имевшего ближайшею целью спасти ту или другую часть государства. Но потому ли, что в проектах приводились по большей части идеальные мысли, не отвечавшие сухим условиям практического века, потому ли, что в самом способе изложения мыслей заключалось меньше ясности, чем красоты слога, проекты графа оставались без всякого применения и всегда складывались в архив.
Ошибочно было бы думать, что лица, пользующиеся высоким почетом в свете, пользуются тем же почетом в кругу служебных деятелей; им здесь точно так же кланяются и выказывают знаки внимания, но только до той минуты, пока они не начнут излагать своих соображений; как только дело доходить до соображений, почтительное выражение на лицах мгновенно сменяется тоскою и унынием, взгляд слушателя становится рассеянным и начинает как бы искать чего-то на стороне; на губах появляется та же снисходительная улыбка, с какою прислушиваются обыкновенно к невинному детскому лепету, Словом, положение здесь совсем не то, что в свете.
Странно было то также, что умственный взор графа, задумчиво всегда устремлявшийся к дальнейшим горизонтам, приводил его чаще всего к самым мелочным вопросам жизни. Ум у него был изобретательный, но свойства ума приводили к изобретениям, которые начинались всегда как-то с хвоста, доходили до туловища и никогда не кончались головою; они никогда не стояли плотно на ногах, но больше ходили на руках, а ноги были кверху; в основе преобладала всегда добрая мысль, но ее всегда портил оттенок чего-то недоделанного и детского. Вдруг неожиданно возникла мысль: -- облегчить тяжесть ломовых лошадей или содействовать к уничтожению тараканов и клопов в избах бедных поселян. Он сам очень хорошо сознавал, что все это была мелочь; но серьезные его предложения не встречали сочувствия и не принимались; ум, между тем, постоянно возбуждавшийся желанием добра и пользы отечеству, настоятельно требовал деятельности.
В этот самый период разочарования, Воскресенский особенно пришелся по вкусу графа. Не прошло года, граф сидел в благотворительности, как птица сидит в клетке. Он нашел в ней утешения, которых тщетно искал в государственной службе; она открыла перед ним новые горизонты, давала новую пищу не только голове, но и сердцу. В тот же год основано было несколько новых комиссий для различного рода содействий и развития. Покровительство графа вскоре распространилось и на другие общеполезные благотворительные учреждения, школы, училища, богадельни. Дамы покровительницы и председательницы, подстрекаемые Иваном Ивановичем, всюду встречали графа с распростертыми объятиями. Портрет его, изданный по подписке между служащими, которым Воскресенский шепнул на ухо, не замедлил украсить на видном месте стены множества заведений. Граф был, наконец, оценен и, главное, понят. В усердии своем он, прежде всего, обратил зоркий взор на экономов; им в первое время житья не стало. Граф неожиданно налетал во время обеда, и Боже сохрани, если сиротская каша отзывалась тухлым! "Вон, сейчас вон! Вон без рассуждений!" Взамен этого он не знал, как обласкать и куда посадить великодушных людей, являвшихся к нему с пожертвованиями на общественную пользу. Он награждал их широкою рукой, охотно, всегда удовлетворяя их просьбам, которые подносились обыкновенно Воскресенским при докладе.
Увлечение графа в пользу благотворительности не приносило малейшего вреда административной машине, находившейся под его управлением. Дела шли своим чередом. Машина, заведенная его предшественником, продолжала неустанно работать, выпуская ежедневно сотни нумеров бумаги, исписанной самым отборным почерком. С этой стороны граф был совершенно покоен. Его несравненно больше озабочивал новый проект. Инициатива проекта принадлежала Ивану Ивановичу, но обработка деталей всецело принадлежала графу. Уже само название: "О всеобщем, всестороннем распространении благотворительности в Российском государстве", достаточно указывало на важность проекта.
Суть его заключалась в устройстве обширного центрального образцового учреждения, управлению которого должны были подчиниться все общеполезные и благотворительные общества не только обеих столиц, но самых отдаленных углов провинции. Центром учреждения был образцовый приют для взрослых и малолетних неимущего населения. Вокруг группировались три разряда школ и мастерских по степеням возраста, музеум для образования изящного вкуса, склад и магазины для сбыта предметов производства, но с тем, чтобы выручаемые деньги шли частью на покрытие расходов, частью служили основанием эмеритальной кассы для тех из воспитанников, которые выкажут особое благонравие. В нижнем этаже помещались службы, кухня, столовая и склад для белья и одежды; один из флигелей второго этажа на солнечной стороне предназначался для приема грудных детей и кормилиц, другой для классных комнат и спален мужского детского отделения. Средний двор предполагалось покрыть стеклянным куполом для защиты детей и их воспитателей от дурной погоды во всякое время года. Здесь устраивался детский сад, имевший двоякую цель: в середине помещались все новейшие приспособления, игры, гимнастика, содействующие физическому развитию; по стенам развешивались картины и печатные правила такого содержания, которое непосредственно должно было улучшать нравственные чувства питомцев. Угол здания оканчивался церковью и помещением для причта; противоположный угол отдавался канцелярии; рядом была зала совета. Отсюда уже "живительными благотворительными лучами", -- так сказано было в проекте, -- должны были расходиться во все стороны распоряжения и предписания, которыми предполагалось руководить действиями всех остальных благотворительных обществ империи.
Расход по исполнению проекта отвечал величавости его размеров. Но деньги стали являться как бы волшебству. Особенно великодушно выказали себя в настоящем случае купцы хлебородных губерний, сибиряки и евреи. Между последними нашлись такие, которые не удовольствовались единовременным вкладом, но обязались еще поддерживать новое учреждение ежегодными взносами. Один купец, обращавшийся письменно к Ивану Ивановичу по какому-то делу, сразу пожертвовал пятьдесят тысяч.
Иван Иванович, знавший по опыту, что всякое чувство, -- не включая великодушия, -- требует для своего проявления известной степени возбуждения, исподволь подготовлял для таких случаев особых специалистов. В числе их, как самый способный, считался некто Блинов, человек, мелкого купеческого состояния, но с юности одержимый страстью к вицмундирной форме, чинам и знакам отличия. Поощряя Блинова, выводя его в люди, Иван Иванович не столько вознаграждал его заслуги, сколько воодушевлялся желанием выставить Блинова, как живой пример того, куда может привести истинное усердие человека простого знания. Появление Блинова в кругу купечества производило магическое действие. Стоило ему, по методе Ивана Ивановича, отвести в сторону любого, шепнуть несколько слов, смотришь: там, где ничем в мире нельзя было выманить алтына, тысячи вылетали, как стая испуганных воробьев. Искусство Блинова часто приводило к тому, что купец пожертвует, да еще в придачу задаст за свой счет роскошный завтрак или обед при открытии учреждения, или соберет подписку для поднесения ему же, Блинову, ценного подарка или жетона с его шифром, выведенным брильянтами. Раз даже жертвователями предложена была стипендия имени Блинова. Словом, денег нашлось в достаточном количестве. Город, -- великодушный, как всегда, когда умеют подойти к нему близко, начав издалека, на что Иван Иваныч был такой мастер, -- пожертвовал с своей стороны землю на Выборгской.
Затем образовались два совета: один -- строительный, другой -- наблюдательно-административный, уже под председательством графа.
В скором времени последовала закладка, сопровождавшаяся, как водится, завтраком, на котором сказано было несколько коротких, но глубоко-прочувствованных речей.
Благодаря неусыпной деятельности Ивана Иваныча, которому, во всем этом, как сам он говорил, ничего не нужно было, "кроме того, чтобы удостоиться быть выбранным в церковные старосты", здание через год стояло уже под крышей. Спустя еще год, оно было совершенно готово. Оставалось только покончить с украшениями церкви; они, главным образом, и задерживали открытие. Но в этом нельзя было винить Воскресенского. Вина всецело падала на архитектора, человека прекрасного во всех отношениях, но, к сожалению, старого и, притом, задавшегося несчастной мыслью выстроить церковь в греко-византийском стиле, требовавшем весьма кропотливой детальной раскраски.
Переговорить об этом обстоятельстве имелось, между прочим, в виду у Ивана Иваныча, когда он утром ехал к графу с докладом.
-- Ваше превосходительство, его сиятельство просят вас пожаловать в уборную! почтительно проговорил камердинер, отворяя обе половинки двери в кабинет графа.
Воскресенский взял без торопливости со стола портфель и сигарный ящик и направился через кабинет к маленькой лакированной двери; она провела его в просторную комнату, обитую ситцем, на образец палатки; мягкий синий ковер покрывал пол; свет в нижней части окон смягчался голубою тафтою; большие складные ширмы, обитые тем же ситцем, как стены и потолок, заслоняли кровать и туалетные принадлежности, распускавшие запах одеколона.
В больших стеганых креслах, перед столом с знакомым чайным прибором, сидел граф. Ему было шестьдесят лет, но он прекрасно еще сохранился; статный, свежий, в высшей степени представительный, он в молодости осуществлял тип красавца-мужчины. Лучшим украшением его круглого, гладко выбритого лица была, однако же, бесспорно, его добрая, сияющая улыбка; она справедливо заслужила ему прозвище именинника. Граф не мог только сохранить волос; они заменялись черным париком, приправленным на старый фасон с завитками у висков и хохликом на маковке. Граф был в белом галстуке, едва отделявшемся на его белой полной шее, и в длинном до пят коричневом сюртуке, представлявшем нечто среднее между пальто и халатом.
-- Здравствуйте, Иван Иванович! Какая сегодня погода?
В прежнее время Иван Иваныч непременно бы ответил: "Какая будет угодна вашему сиятельству", но теперь сказал только, что погода прекрасная.
-- Садитесь, проговорил граф, пожимая кончик руки Воскресенского двумя потными белыми пальцами с короткими квадратными ногтями.
При всем доверии и уважении к вошедшему, граф никогда не мог преодолеть себя и жать полною ладонью руку Воскресенского; влажная и холодная во всякое время, она действительно делала такое впечатление, как будто в ладонь вскакивала лягушка.
-- Что это у вас? спросил граф, указывая глазами на сигарный ящик.
-- Дети старшого отделения сиротского приюта просят ваше сиятельство осчастливить их принятием их посильного труда, произнес Воскресенский, улыбаясь невинности детской затеи. -- Представить себе нельзя, с каким усердием, с каким увлечением они работали!
-- Неужели они сами это сделали? сказал граф, рассматривая ящик.
-- Сани, ваше сиятельство; сами составили рисунок, сами резали, сами выпиливали шарньеры, сами делали замок...
-- Искусно! проговорил граф, -- даже стиль есть...
-- Самая затея, самая мысль преподнести их труд вашему сиятельству принадлежит им...
-- Ну, уж признайтесь, мысль вы подали,..
-- Могу уверить вас...
-- Не отказывайтесь, знаю, что вы!..
Несмотря на мягкость нрава, граф, надо заметить, был сильно упрям, -- свойство, которому он присвоил значение твердости характера, -- в чем не отличался, впрочем, от множества смертных, обманывающих себя точно так же, принимая синицу за ястреба.
Увидев толстый портфель в руках Воскресенского, граф произнес с испуганным видом: "уф!" -- и погрузился в глубину кресла. Иван Иваныч поспешил его успокоить, сказав, что так как сегодня приемный день, он ни за что бы не решился обременять графа особенно трудным докладом; он умышленно явился рано, с тем, чтобы облегчить графу, насколько возможно, хлопотливое утро. Ему необходимо было, однако же, воспользоваться свободным временем, чтобы поговорить насчет постройки образцового центрального приюта.
-- Да, да. Ну, что, как там у нас идет? Двигается ли, наконец? спросил граф, снова оживляясь и озабоченно надвигая брови.
-- Все идет прекрасно, ваше сиятельство, одно задерживает: церковь! Зиновьев вполне прекрасный человек... даже с талантом... Одна беда с пим: крайне копотлив! Затеял тогда этот византийский стиль...
-- Не говорите; стиль этот прекрасен для православного храма!
-- Чего же лучше, ваше сиятельство! воскликнул Иван Иваныч, -- только с ним соединяется множество украшений. Позолота и раскраска требуют много времени... К тому же, прибавил он вкрадчиво, -- надо взять в расчет лета Зиновьева...
-- Лета не мешают делу, перебил граф. -- Скажите ему, чтоб он ко мне явился.
-- Я уже предупредил его; он сегодня будет у нашего сиятельства.
-- Надо, однако же, почтеннейший Иван Иванович... надо об этом серьезно подумать... Так невозможно!...
-- Очень затруднительно, ваше сиятельство, -- сказал Воскресенский, делая безнадежный жест.
-- Затруднений не должно быть в таком важном деле! оживляясь, заговорил граф. -- Я очень ценю Зиновьева; жаль было бы его лишиться: почтенный человек! Много трудился, много работал! Надо будет как-нибудь его урезонить, уговорить... Можно будет, наконец, дать ему помощников... Это лучше всего!... Есть ли у вас кто-нибудь на примете, Иван Иваныч?
При таком вопросе Воскресенский только улыбнулся.
-- Стоить только пожелать вашему сиятельству... -- проговорил он с видом покорности.
Граф покачал головою.
-- У вас есть еще что-нибудь? -- спросил он, как только Иван Иваныч снова взялся за портфель.
-- Да; я хотел представить вам небольшую докладную записку насчет молодого графа...
-- Ах, да, ну что, как он теперь? Занимается ли у вас сколько-нибудь?
Дело шло о единственном сыне графа, девятнадцатилетнем юноше, посланном отцу в наказание за неведомые прегрешения.
Со дня его рождения, причинившего кончину матери, до десятилетнего возраста, ребенок беспокоил отца нескончаемыми болезнями, несмотря на тщательный уход швейцарских и английских бонн и нянюшек. С десятилетнего возраста, когда пришлось отдать графчика в мужские руки, гувернеры не переставали надоедать графу сообщениями о том, что сын его имеет положительное отвращение к занятиям; виною всему, но их мнению, было болезненное детство, остановившее нормальное развитие умственных способностей. Приискан был немец, патентованный педагог. Мальчику минул тогда пятнадцатый год, и он начал как будто подавать надежды. Раз как-то, проспав позже обыкновенного, педагог нигде не мог найти своего воспитанника. Он был осторожен и не поднял тревоги; испуг его превратился в негодование, когда воспитанник, возвратясь уже к обеду, спокойно объявил, что воспользовался его сном, чтобы съездить на скачки вместе с двоюродными братьями. Графчик прибавил, что если педагог пожалуется отцу, песня его будет спета -- ему откажут; если же он согласится дать ему полную свободу действий, молодой человек обещал показать такие чудеса прилежания, после которых для отца и тетки сделается обязательным устроить карьеру педагога. Наставник вспыхнул и на другой же день отказался от должности.
Граф-отец, поглощенный своими проектами, принужденный проводить дни в комитетах, комиссиях и совещаниях, положительно не имел времени заниматься сыном. Ему не раз случалось подниматься в спальню молодого графа и крестить ряд подушек, прикрытых одеялом, в то время, как тот, который должен был лежать в постели, находился за тридевять земель от своего ложа. Граф-отец очнулся настоящим образом тогда только, когда пришлось платить за сына первый долг. Следуя совету сестры, он определил его в службу; но и здесь опять ничего не вышло. Графчик успел уже попасть в тот заколдованный круг золотой молодежи, география которого известна: к северу ресторан Дюссо; к югу ресторан Бореля; к западу Большой театр и балет; к востоку загородный ресторан Дорога с кокотками и цыганками. Служба была здесь другого рода, также, по-видимому, не легкая. Доказательством могла служить заблаговременно истощенная фигурка графчика; когда он стоял на ногах, казалось всегда, что он держится только на одних панталонах; особенно поражало лицо его, состоявшее из мелких незаметных черт, покрытых зеленоватой бледностью и морщинками, как у ребенка, одержимого собачьей старостью. Лицо это окончательно принимало жалкий вид, когда графчик входил здороваться с тетушкой, встречавшей его всегда одним и тем же вопросом: "Здоровы ли твои кокотки?" Слова эти повергали всегда юношу в крайнее смущение.
Решительно уже не зная, что делать с сыном, граф-отец решился переговорить с Воскресенским, как человеком вполне преданным, верным и притом практическим. Иван Иваныч предложил перенести молодого человека на службу в другой департамент и под личное его наблюдение. Он ни в чем не ручался, но обещал приложить старание и надеялся.
Вот об этом-то молодом человеке пришлось теперь вести речь.
-- Признаюсь, всякий раз, как дело касается моего сына, я могу вам откровенно сказать: мною невольно овладевает беспокойство, -- произнес граф.
-- Молод еще, ваше сиятельство, молод! В этом вся беда, смею вас уверить. Молодому человеку, прежде всего, следует дать занятие, которое было бы ему сочувственно.
-- Я сам так думал. Вы прекрасно это сказали, Иван Иваныч; именно: сочувственно!
-- Я придумал назначение для молодого графа...
-- Ба! -- радостно воскликнул граф.
-- Если вам угодно будет выслушать эту докладную записку...
-- Очень рад, мой милый, очень рад.
Граф скрестил свои белые пальцы и уложил руки на грудь.
Иван Иваныч кашлянул в свою мокрую ладонь и прочел внушительным голосом: "С присоединением кавказских областей к общему строю Российского государства, ежедневно открываются в этом крае новые неисчислимые природные богатства. В числе таковых нельзя упускать из вида обширных лесов пробкового дерева, драгоценного особенно в том отношении, что оно произрастает в стране виноделия, встречающей главное препятствие для перевоза вина в Россию -- в недостатке пробки. Развивая у себя дома эту полезную отрасль и тем способствуя кавказским виноделам сбывать вина во все части государства, достигаются две цели: 1) сокращается крайне убыточный расход местных производителей, вынужденных затрачивать значительные суммы для добывания пробки из-за границы; 2) возможность наложить тогда усиленный тариф на ввоз заграничной пробки и тем усилить государственные доходы. Посему полезно было бы, для начала, командировать доверенное лицо, хотя бы на юг Франции, специально с целью изучения на месте пробочного производства и, по доставлении им необходимых о том сведений, командировать его, снабдив надлежащими инструкциями, на Кавказ, для водворения уже в этой части России новой, столь полезной отрасли..."
-- И вы думаете послать сына? -- спросил удивленный граф.
-- Всенепременно, ваше сиятельство, если только вам угодно будет на это согласиться, прибавил скромно Иван Иваныч.
-- И вы полагаете, он будет способен?
-- Не сомневаюсь. Молодому графу будут даны всевозможные инструкции и указания. Ручаюсь вам, такая поездка будет ему столько же полезна в нравственном, сколько в умственном отношении; молодой человек освежится, проветрится; она разовьет в нем сознани труда и пользы,,.
-- Мысль прекрасная, -- рассеянно проговорил граф. -- Действительно, куда ни посмотришь, у нас везде непочатый край! Тот грек... как бишь его?., забыл его имя... правду сказал: стоит только у нас плюнуть на землю, чтобы выросла пальма... Что же касается сына, подхватил он, -- мне приходит такая мысль: не повредит ли эта поездка, -- если только она состоится, -- не повредит ли она другому кому-нибудь? Обдумайте это хорошенько: другой, может быть, был бы полезнее...
-- Другого мы можем потом послать на Кавказ уже для водворения производства, возразил, всегда находчивый, Иван Иваныч. -- Наконец, ваше сиятельство, у меня все это уже обдумано... У меня нет праздных молодых людей: каждый при своем деле.
-- Хорошо, мы об этом еще поговорим; надо подумать. Куда же вы, Иван Иваныч? подхватил он, увидя, что собеседник приподымается с места. -- Разве у вас есть еще какое-нибудь дело?
-- Ничего особенного, ваше сиятельство, в настоящую минуту. До приема я хотел только зайти к графине. После сейчас же надо будет отправиться к купцу Галкину; огромное состояние; надо захватить, пока еще не скончался...
-- Как так?
-- Говорят, умирает; лучшее время для пожертвования; невозможно упустить случая...
Граф не возражал, зная, насколько практичность Ивана Иваныча была плодотворна для целей добра и пользы.
После его ухода он долго еще сидел в кресле и попеременно то задумывался, когда вспоминал о сыне, то снова начинал улыбаться, когда припоминал о новых природных богатствах, открывавшихся на почве отечества.
Иван Иваныч, между тем, направлялся на половину графини. Он на секунду остановился только в приемной, чтобы захватить мозаический рабочий несессер.
Лакей, дежуривший у двери графини, сказал ему, что графиня не одна; к ней только что приехала г-жа Шилохвостова.
Сделав нетерпеливый жест, Иван Иваныч передал несессер лакею, прося сохранить до отъезда гостьи, и велел доложить о себе. Минуту спустя, его просили войти.
Наружность графини невольно останавливала внимание. Лицо ее, смуглое, как у цыганки, освещалось блеском маленьких черных глаз, бросавших искры из-под густых, черных, как смоль, бровей. Ни одной сединки не было в ее волосах, круто зачесанных и прикрытых оренбургской косынкой; длинная, как доска, и такая же почти плоская, как доска, со стороны спины и груди, она держалась прямо, как стрела, готовая тотчас сорваться с тетивы и вылетать. Маленькая ее головка гордо поворачивалась на длинной крученой шее, по которой проходили синеватые вены. Ее смелый, энергический вид не даром внушал беспокойство тем, кто к ней приближался.
Иван Иваныч застал ее сидевшею на диване с вязаньем в руках; спицы судорожно двигались между ее пальцами, такими же сухими, как у отшельника.
Беспорядок на большом столе, перед диваном, свидетельствовал, что здесь точно так же всем управляли нетерпеливые, судорожные движения. Ворохи бумаг с надписью: отчет и доклад, клубки с шерстью, брошюры и книжки духовного содержания, свертки разной величины, просфоры, планы часовен, нумера газеты: Душеспасительный Вестник, Правила нравственности, издаваемые с некоторых пор для народа под руководством Воскресенского, -- все это хаотически перепутывалось, оставляя только в середине небольшое место для чернильницы и письменных принадлежностей.
Наискосок, в креслах, сидела дама коротенького вида, но такого объема в ширину, что одна только часть ее тела умещалась на стуле; другая часть поневоле должна была оставаться на отвесе. Госпожа Шилохвостова была в лиловом платье и шляпе такого же цвета, украшенной расплюснутой птицей. Под шляпкой выставлялись крутые калмыцкие щеки, коротенькое острие раздвоенного на конце носа и выше выскакивали два зрачка, в которых подвижность усиливалась каким-то пожирающим выражением. Лицо было сильно набелено, щеки и губы подкрашены, брови подведены, от шеи и ушей сыпалась пудра.
При виде Ивана Иваныча, графиня кивнула головою и указала на стул. Госпожа Шилохвостова ограничилась легким наклонением шляпки.
-- Мое почтение-с, холодно проговорил он, умышленно делая ударение на последнем звуке.
Воскресенский основательно не долюбливал г-жу Шилохвостову и справедливо называл ее занозой. Она поминутно становилась ему поперек дороги; одержимая бесом юркости, она просовывала кончик носа всюду, где ее не спрашивали, пролезала во все благотворительные комитеты, сплетничала, интриговала, отбивала жертвователей, вербовала в свой кружок подчиненных мужа, заставляла их ездить к купцам и явно протежировала тем из них, кто чаще доставлял ей случай хвастать собранными ею деньгами в пользу вдов и сирот. Неизвестно, какая мысль руководила госпожой Шилохвостовой, но в последнее время графиня сделалась целью ее ухищрений. Иван Иваныч насторожил внимание; он знал, что к графине не так-то легко было подойти; но, с другой стороны, графиня имела также свои причуды: несмотря на ее ум, она была чувствительна к лести, тщеславна, способна к увлечениям всякого рода. Наблюдая ходы своей соперницы, он не без основания к ней присматривался.
Так, например, зимою графиня подошла как-то к окну и сказала: "Как холодно сегодня, и посмотрите, однако ж, сколько воробьев на улице!" Госпожа Шилохвостова, стоявшая подле, вдруг жадно ухватила руку графини, глаза ее прищурились от накопившихся слез, и тут же, обратясь к присутствующим, она громко и восторженно стала уверять, что графиня сейчас высказала сожаление о бедных беззащитных воробьях, вынужденных искать пищи в такой ужасный холод; она никого не пропускала без того, чтобы не повторить рассказа и всякий раз с новым вариантом. "Скажите, повторяла она, -- скажите, чье сердце, кроме ее, может совместить в себе столько добра и милосердия? Ее даже сокрушают бедствия несчастных птичек!" Сутки спустя, по городу ходила уже целая поэма, в которой главными лицами были стаи замерзающих воробьев и графиня, старавшаяся обогреть их на груди своей.
Вскоре после воробьиной истории графиня лишилась сестры; она вышла в глубоком трауре поклониться праху покойницы. Госпожа Шилохвостова, присутствовавшая на церемонии и стоявшая как можно ближе к гробу с заплаканными глазами, не пропускала ни одного движения графини; едва окончилась служба, она поспешила передать свои впечатления. "Я стояла против графини, повествовала она, прикладывая платок к глазам, -- одно глубокое религиозное чувство может так поддерживать дух и энергию!.. Она подошла к гробу: на лице ни одной слезинки, ни одного движения! Вся она была там! там!.." и вдруг, как бы передумав, тут же прибавила, обратясь к двоюродной сестре графини: "Я стояла подле, она подошла... Я в жизни не видала ничего подобного: вся она была одна слеза, одно рыдание!.."
Все эти рассказы доходили, разными путями, куда следует, возбуждая, с одной стороны, смех, но, с другой стороны, вселяя некоторое беспокойство в душу Ивана Иваныча.
В настоящее утро госпожа Шилохвостова явилась с новой выдумкой: рисунком для ковра, который, как уверяла она, страстно рвался вышить приют молодых арестанток; движимые единодушным трогательным чувством признательности к графине, они желали покрыть этим ковром пол часовни, где была погребена ее сестрица. Г-жа Шилохвостова явилась уже четвертый раз с тем же предметом; в первый раз требовалось узнать, нравится ли вообще рисунок ковра в целом и деталях; во второй раз надо было осведомиться, какой цвет лучше подходит к фону главной средней розассе; в третий -- узнать, что поместить в розассе: герб графов Можайских, или же ограничиться только вензелем. Показывая рисунок в четвертый раз, г-жа Шилохвостова желала окончательно выяснить и утвердить цвет бордюра: сделать ли его синим, -- преобладающим цветом в гербе, -- или же оставить черным, как прежде предполагалось.
-- Иван Иваныч вошел весьма кстати, сказала графиня, -- он скажет нам свое мнение.
-- К сожалению, я не сведущ в делах такого рода, скромно возразил Воскресенский.
-- Ну, так остановитесь окончательно на синем борте, продолжала графиня, -- черный борт уж что-то слишком мрачен. Смерть призывает нас к другой, лучшей жизни; не знаю, откуда взяли окружать ее трауром... И так, до свидания, chére Анна Матвеевна, завершила она неожиданно и протянула собеседнице руку.
Госпожа Шилохвостова страстно обхватила протянутые к ней пальцы обеими ладонями и поднялась с места, причем кресло крякнуло, как бы радуясь освобождению от удручающего давления. Кивнув головою Ивану Иванычу, она прошла три шага, снова повернулась лицом к графине, произвела новый расплывчатый реверанс и вышла.
Иван Иваныч надеялся, что ему скажут: "фу, какая несносная! Как надоела!" -- но надежды его не оправдались. Обратясь к нему, графиня спросила только:
-- Ничего решительно, ваше сиятельство, ответил тоном сожаления Иван Иваныч, -- застой совершенный; я был сейчас у графа и явился к вам единственно с тем, чтобы осведомиться о вашем здоровье... Позволил себе также принести вам маленькую безделицу.
-- Что такое?
-- Старшее отделение сиротского приюта просить вас осчастливить его принятием знака усердия и высокой признательности... Дети сложились, -- даже трогательно было видеть их единодушие! -- и сделали вам баульчик для укладки шерсти.
-- Где же он? Это очень интересно...
Иван Иваныч бросился к двери и, минуту спустя, поднес ящик, деликатно поддерживая его обеими ладонями.
-- Очень вило, сказала она, -- очень благодарна! Эти дети меня решительно балуют; надо мне также побаловать их чем-нибудь. Я пошлю им конфет.
-- Бога ради, ваше сиятельство, не посылайте! оживленно заговорил Воскресенский. -- Простите мне великодушно, но этого ни под каким видом не надо делать; последствия были бы самые вредные. Все старания мои направлены к тому именно, чтобы держать детей в обстановке той среды, из которой они вышли; единственною их роскошью должны быть религиозное и нравственное питание; конфеты -- произведение роскоши; они ее напоминают; они разовьют в детях желания и вкусы, несоответствующие их положению...
-- Опасность, мне кажется, преувеличена... Но, с известной точки зрен ия, вы, может быть, правы! Детям людей низших классов, действительно, опасно развивать вкусы; мы видим, к сожалению, к чему приводить нас баловство в низменных слоях общества!.. Мне, все-таки, хотелось бы чем-нибудь поблагодарить детей за их подарок.
-- Я велю раздать им книжечки наших правил о благонравии; уверяю вас, они будут очень довольны.
-- Нет, книжечки эти уж много раз им давали...
-- Действительно... Тогда, если позволите, я прикажу раздать им булочек...
-- Прекрасно, сказала графиня. -- Смотрите только, чтобы всем досталось; никто бы обделен не был.
-- Сам буду наблюдать, ваше сиятельство; каждому будет по булочке.
-- Благодарю вас; вы добрый и хороший человек, Иван Иваныч!
При этих словах, высказанных в первый раз с таким убеждением, Воскресенский приподнялся с места, устремил на собеседницу беловатые зрачки, стараясь придать им растроганный вид, и произнес колеблющимся голосом:
-- Мне... мне надо благодарить вас... Вся цель моя заслужить благорасположение ваше! Мне, собственно, как вам хорошо известно, ничего не надо... Я ничего не ищу; задача моей жизни -- делать добро по мере сил моих и приносить пользу...
-- Знаю, знаю... начала было графиня, но взглянула украдкой на часы, бросила на стол вязанье и прибавила, неспешно вставая с дивана, -- я с вами заговорилась!.. Мне надо еще переодеться и поспеть на станцию петергофской дороги... Прощайте! Надеюсь, до скорого свидания!..
Склонив голову и опустив глаза к голу, Воскресенский сохранил такое положение до той минуты, пока графиня не вышла из комнаты.
Приемная, между тем, начинала проявлять некоторое оживление. Дверь графского кабинета была еще закрыта, но уже подле нее стоял толстенький курьер; другой курьер занял место у входа в приемную. Перед одним из зеркал охорашивался дежурный чиновник Стрекозин, весь вылощенный, с пробором, так старательно прохваченным от лба до затылка, что гребень в некоторых местах задел даже кожу. При малейшем шорохе он ловко перевертывался на каблуке, придавая своему красному лицу выражение любезности и приветливости, обязательное для чиновников, состоящих на дежурстве у начальника.
Вскоре появился третий курьер вместе с лакеем во фраке и белом галстуке; они принялись устанавливать перед окном ломберный стол. Узнав, что сюда приказано поставить для осмотра его сиятельства церковную утварь, предназначаемую для церкви нового центрального приюта, Стрекозин торопливо вставил в правый глаз стеклышко; такая предусмотрительность не была лишней, потому что, минуту спустя, курьер и лакей внесли корзину с утварью. К сожалению, Стрекозину не пришлось удовлетворить своему любопытству; обязанность выказывать любезность всем входившим в приемную заставила его немедленно обратиться к показавшемуся тут же архитектору Зиновьеву, старичку небольшого роста, но еще плотному и живому. Старость выказывалась бесчисленными мелкими морщинками, собранными вокруг глаз, оттененных желтизною кожи, и тем еще, что, вместо волос, на темени оставалось подобие пуха, колеблемого как ковыль на ветру; признаки оживления сохранились в светлых голубоватых глазах, смотревших умно, но, вместе с тем, скромно, откровенно и честно. В этом взгляде и вообще во всем лице, несмотря на его морщины, преобладало выражение добродушия, можно даже сказать, чего-то детского и невинного, если б последнее не служило, но большей части, синонимом простоты. Широкий лоб Зиновьева, его взгляд и полные губы, часто сжимаемые горькой улыбкой, ясно показывали, что то, что казалось детским и простодушным, ничего не имело общего с ограниченностью; то и другое проистекало скорее из свойств чистой, прекрасной души; от всего его существа веяло чем-то прямым и честным; свойства эти до такой степени были присущи его природе, что их не могли ослабить ни лета, ни жизненный опыт.
Раскланявшись с дежурным чиновником, Зиновьев заботливо принялся расставлять принесенную утварь. Она доставила ему в последнее время немало хлопот. Он не считал трудности при составлении самых рисунков, требовавших кропотливого изучения образцов от девятого до двенадцатого столетия; работа была ему по сердцу, увлекала его и он трудился с усердием. Главным образом нестерпимо было возиться после того, как рисунки были уже окончательно утверждены и самые предметы стали постепенно изготовляться. Их то и дело требовали для просмотра, и каждый из участников считал непременным своим долгом сделать какое-нибудь замечание. Иван Иванович говорил: "Прекрасно", но тут же прибавлял, прикасаясь всегда к каждой вещи: "Тут вот как будто... что-то такое"... Граф то одобрял, то находил также, "что тут... как будто что-то такое" и, не договаривая, желал исправления. Графиня, в общем, была довольна, но в последнее время стала находить, что стиль слишком кудряв и мало "как будто" ответствует строгости назначения. Хуже всего было то, что всякий раз волей-неволей приходилось переделывать и, чаще всего, портить то, что давно было утверждено при представлении рисунков. Теперь, кажется, все было сделано; но нет, -- Воскресенский снова предуведомлял о желании графа взглянуть еще раз на утварь; делать нечего, -- надо было исполнить приказание.
В то время, как старый архитектор хлопотал у стола, в приемную вошел, оглядываясь на все стороны и как бы чего-то отыскивая, рослый купец с медалью на ленте; за ним робко выступила тощая дама в траурном платье такого вида, как будто его заодно с владелицей вытащили из воды, не успев еще хорошенько просушить. Спустя несколько времени, показалась группа из восьми лиц мужского пола; тут были рослые и маленькие, старые и средних лет, лысые и приглаженные, и такие, у которых волосы торчали, как иглы у ежа; все были во фраках и белых галстуках; некоторые выказывали на видных местах орденские знаки.
Стрекозин, перевертываясь волчком на каблуках, любезно подходил к каждому, записывая карандашом на бумаге фамилию.
-- Как прикажете записать? осведомился он, подходя к мужской группе.
-- Депутация из Москвы, проговорил лысый господин, наклоняясь так близко, что уже не слышно было последних слов.
-- Вас, сударыня, как прикажете? обратился он к траурной даме.
-- Сюсюкова...
-- Как-с?
-- Сю-сю-кова... Я насчет мужа...
-- Вас, сударь? спросил он, подходя к купцу.
-- Купец первой гильдии Жигулев... я от Ивана Иваныча...
Это последнее сообщение было уже, казалось, слишком достаточно для Стрекозина; он приветливо улыбнулся и отошел в сторону.
В ту же минуту показался сам Иван Иваныч. Стрекозин мгновенно выпустил стеклышко из глаза и, отступая на цыпочках, как актер во время вызова, дал ему почтительно дорогу.
Ответив ему мимоходом ласковым поклоном, Воскресенский подошел к купцу, пожал ему руку, сказал в упор тихим голосом несколько слов, после чего направился было к Зиновьеву, но был остановлен подбежавшим курьером, который шепнул ему что-то под самое ухо.
-- Скажи им: сейчас, проговорил Иван Иваныч. Медленным шагом последовал он за курьером и вышел из приемной.
Иван Иваныч остановился у спуска парадной лестницы, на которой торопливо шагали два господина, -- один тощий, белокурый и приглаженный; другой коротенький, коренастый и черный, как армянин; оба были в белых галстуках и во фраках, украшенных крестиками в петлице. Первый был живописец Лисичкин, второй архитектор Бабков. Следом два лакея вносили картину, тщательно обернутую простынею, а ниже выступал курьер, державший в руках огромную папку.
-- Хорошо! хорошо! с ласковым укором обратился к ним ВоскресенскиЁ.
-- Никаким образом не было возможно... Задержал позолотчик, проговорил Лисичкин сладеньким, масляным голосом.
-- Меня извозчик задержал, чорт бы его побрал! отозвался, как из бочки, коренастый Бабков.
Успокоив их известием, что граф еще не выходил и будет время сделать все как следует, Иван Иваныч отдал приказание нести картину и папку боковыми переходами, минул парадные комнаты, до маленькой столовой, примыкавшей к задней части кабинета. Он провел тем же путем живописца и архитектора. Путь этот давно был им избран для тех, кому он особенно покровительствовал.
Бабков и Лисичкин, каждый в своем роде, могли служить образчиками в той категории художников, которых называют практиками, но не в рабочем смысле, а в смысле ловких, практических свойств их характера. Пронырливые от природы и, кроме того, с самолюбивой закваской, лица этого рода, еще в юных годах, не примиряются с положением товарищей, которые, -- при той же бездарности и отсутствия истинного призвания, -- упрямо продолжают работать, обрекая себя добровольно скромной карьере. Они не уживаются с сознанием своего ничтожества. Оно терзает их и растравляет в них чувство мещанского самолюбия. Художество не далось, -- нечего себя дольше обманывать; сколько тут ни бейся, ни до чего, очевидно, не дойдешь, ничего не возьмешь. Между тем дойти, взять, выйти в свет смертельно хочется! Как тут быть? Нельзя ли, по крайней мере, хоть воспользоваться художественной профессией? Можно. Не перечесть, сколько уже раз служила эта профессия для добывания видных мест, чинов и знаков отличия. На это, пожалуй, могут возражать; "К чему художнику видное место? Какое место лучше мастерской, где представляется полная свобода благородного труда и творчества? К чему ему чины и орденские знаки? Его знаки отличия -- его произведения; его чины -- их прогрессивное совершенство!.." Все это справедливо, но только для художников с истинным призванием и талантом. Но сами скажите, разве иного таких?
Бабков и Лисичкин, действуя независимо, отдельно один от другого, повинуясь только собственному нюху, пришли, тем не менее, к одной цели. Оба незаметно подмостились к Ивану Иванычу, и каждый лез из кожи, стараясь угодить ему, зная, что за ним усердие не пропадает. Бабков, искавший, прежде всего, выгодных казенных построек, даром доставлял планы для подведомственных Ивану Иванычу богаделен и душеспасительных школ, строил, воздвигал дымовые трубы, проводил водосточный канавы, подбивал молодежь безвозмездно рисовать и чертить; Лисичкин, более самолюбивый, подбирался, как кошка к сырому мясу, к почетному званию и кресту на шею; с этою целью спешил он украшать стены приютов и богаделен портретами председателей и великодушных жертвователей, сам жертвовал образа своей работы, исполнял поручения, давал советы и хотя в последнем часто выказывал резкость и самоуверенность, не отвечавшие его менее чем скромному значению, как художника, но делал это, убедившись из опыта, что смелость и дерзость иногда города берут.
Воскресенский был поэт в своем роде. Стихов он не писал, но склонен был к увлечениям и даже не лишен был творческой способности. Он постоянно находился под обаянием какой-нибудь личности или нескольких лиц, которых сам же выдумывал, снабжая их вдруг всеми возможными качествами. Чем ничтожнее была личность, но чем более усматривалось в ней смирения и преданности, тем вернее могла она рассчитывать попасть в число любимцев Ивана Иваныча. Любимца всюду выставляли вперед, расхваливали на всех перекрестках, рекомендовали и определяли, хотя бы для этого требовалось придраться к другому лицу и спихнуть его с места. Иван Иваныч не преследовал при этом никакой корыстной цели: он действовал искренно: в увлечениях его было что-то отеческое, вытекавшее из потребности выводить маленьких Воскресенских и им покровительствовать. Такими любимцами в последнее время были Бабков и Лисичкин. Мимо тех услуг, какими можно было от них пользоваться, Иван Иваныч чувствовал к ним какое-то внутреннее влечение.
Он любил обоих за то также, что с ними не требовалось больших расходов красноречия. Несмотря на внешнюю разность типов Бабкова и Лисичкина, у обоих были совершенно схожие глаза серого оттенка, так уже устроенные, что они понимали с полуслова, читали на лицах едва уловимые знаки, хватали на лету намеки. В усердии они старались опередить один другого. Отсюда между ними происходило маленькое соперничество, заставлявшее архитектора называть живописца "лукавым блондином" и живописца называть архитектора "хитрым мужиком", что, впрочем, не мешало им быть почти неразлучными. Когда работа доставалась одному, он непременно старался привлечь к ней другого.
Связь их не нарушалась даже несходством характеров. Бабков отличался грубостью, которой ловко пользовался, придавая ей вид простоты и беззаботности русской прямой натуры. "Вы меня великодушно простите, -- любил он повторять при разговоре с влиятельными особами, -- я человек не придворный; никаких этих тонкостей не ведаю; я простой русский мужик, простой ломоть ржаного хлеба... да! Но правду за то, правду всегда скажу!" Никто, конечно, не справлялся, в каком колодезе скрывалась эта правда; тем не менее, множество лиц попадало на удочку. Когда касалось сомнительного вопроса, не раз приходилось слышать сожаление, что нет при этом Бабкова: "Жаль, он человек простой, но прям, и сказал бы нам правду!" Лисичкин брал на другой крючок; он весь был елей, мед и сахар; мягко говорил, нежно пожинал руки, целовался взасос, скромно сторонился, попадая, однако ж, как раз в луч зрения тех, в ком нуждался, и, подобравшись украдкой, подмаслив и подсластив как следует, вдруг неожиданно врезывался винтом и уже тогда проявлял ту дерзость и самоуверенность, о которых говорилось выше.
Роль Бабкова и Лисичкина была незавидна в кругу настоящих художников. Все очень хорошо знали, что, как художники, они ровно ничего не стоили, рисовали хуже школьников и были бездарны, как кукушки. О первом говорили, что он "скорее плотно набивает карман, чем плотно строит"; второго окрестили "гнилым яйцом, снесенным случайно в подол русского искусства". Обоих одинаково приписывали к разряду штукарей и пройдох.
Устроив двух приятелей в маленькой столовой, Воскресенский прошел в кабинет, где уже застал графа готовящимся выйти в приемную.
-- Пока там собираются, ваше сиятельство, сказал Иван Иваныч, указывая на дверь приемной, -- не угодно ли вам будет на секунду пожаловать рядом, в маленькую столовую; я привел туда архитектора Бабкова, который доставил планы конюшен и флигеля в Синекурове (так прозывалось главное имение графа); желалось мне также показать портрет ваш, прежде чем его поставят на место...
-- Это куда же?
-- В новый центральный приют; портрет писал художник наш, Лисичкин.
-- Какой Лисичкин?
-- Тот самый, который пожертвовал иконостас своей работы для церкви нового приюта.
-- А! знаю! Очень рад буду его видеть, сказал граф, направляясь к маленькой столовой.
Иконостас, о котором упоминал Воскресенский, был одним из наказаний строителя церкви, Зиновьева. Он ахнул, когда увидал его, и чуть не заплакал, получив приказание поставить его. "Что же это такое? -- твердил он упавшим голосом и жалобно скрещивая руки при виде рутинных и детски-намалеванных изображений, вместо тех строгих образов древнегреческого характера, которыми мечтал он украсить церковь, любимое свое детище. -- Боже мой, что же это такое?" повторял он, потирая в недоумении лоб. Выражения эти были, к сожалению, переданы Лисичкину, который с тех пор стал искоса поглядывать на старого архитектора.
-- Здравствуйте, господа! приветливо воскликнул граф, выходя к художникам.
Бабков, державший папку наготове, вытянулся по-солдатски; Лисичкин, стоявший подле портрета, представлявшего графа в полном парадном мундире, растаял, как кусок масла, опущенный в горячую воду.
Граф остался доволен сходством, пожалел только, что все портреты писаны заочно, с фотографий, отличаются недостатком чего-то серого в общем тони и вообще страдают отсутствием чего-то живого.