Дневник 1857 года

Добролюбов Николай Александрович


  
   H.A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах
   Том восьмой. Стихотворения. Проза. Дневники
   М.-Л., "Художественная литература", 1964
  

<ДНЕВНИК 1857 ГОДА>

   Прошу всех, кому попадет в руки эта тетрадь, положить ее на место не читая, потому что в ней записал я несколько тайн, не принадлежащих мне и частию даже угаданных мною.
  

1857 г., 1 января

   Должно быть, воля сильно действует на воображение, а воображение на все состояние организма. Этим даже привычку, даже искусство, даже гений можно, кажется, объяснить. Теперь, впрочем, дело идет только об объяснении явления, которое может быть приравнено разве к чудесам. Вчера у меня с утра страшно болела голова, как будто по вискам стучали молотом, а внутри мозг свинчивали в железных тисках. Часа два я пролежал, но облегчения не получил ни малейшего. В три часа нужно было отправиться на урок к Куракиным,1 и я пошел. В начале урока я едва мог говорить, потому что каждым словом моим стреляло в ухо, потом в виски, и затем происходило сжимание мозга... Ясно было, что я болен серьезно. Но к концу урока напал я на какой-то интересный предмет и начал себе говорить... Просидел я на уроке более чем полтора часа и, пришедши в институт, почувствовал себя немножко лучше. Но все еще голова болела сильно. С час пролежал я на диване перед спальней, положивши голову на колени к Н. П. Турчанинову и толкуя о чем-то с М. Шемановским. Турчанинов советовал мне идти в больницу, но я после долгих колебаний решился идти к Галаховым встречать Новый год... Перед отправлением к ним я съел пресквернейший институтский ужин и оделся, чтобы ехать... В этот короткий промежуток времени головная боль у меня прошла -- решительно "без всякой видимой побудительной причины" (как говорят у нас об Александре Никитиче Тихомандрицком,2 когда он ругает студентов)...
   Вышел я из института уже с очень слабым ощущением боли, а приехал к Галаховым совершенно здоровый. Здесь меня встретили похвалами за стихи, которые я прислал к ним накануне, напутавши в них всякого вздору без складу и ладу.3 Им это понравилось, и Сергей Павлович написал на них ответ, еще более нескладный и нимало не остроумный, хотя при собственном его чтении нельзя не смеяться над этими стихами.4 Скоро явились сюда двое Мартыновых и Бентенсон;5 с некоторых пор Мартыновы эти бывают здесь каждый день и даже по нескольку раз... Что они тут такое, я не знаю. Знаю только, что Мартынов-fils {Сын (франц.). -- Ред.} -- честный и дельный человек, но весьма мало развитый, туповатый и решительно лишенный надежды когда-нибудь поумнеть, потому что он заражен страшными предрассудками, из которых самое важное консерваторство -- в высшей степени апатичное и бессмысленное презрение к русскому народу (себя он, конечно, исключает отсюда). Он обвиняет, например, народ за то, что он приучает чиновников к взяткам, и говорит: "Положим, что чиновник вынуждает, требует, но ведь это только привыкшие чиновники, а этот же самый взяточник не брал же когда-нибудь взяток, начал же когда-нибудь, и это начало не могло быть сделано им: ему сначала дали взятку, а потом он стал брать их". Точно так он уверяет, что русский человек не понимает иной цели жизни, кроме того, чтобы нажиться (что мог бы он доказывать и филологически, если бы был филолог), что крестьян не надо учить грамоте потому, что они, как только выучатся, так своих знаний ни на что иное не употребляют, кроме ябеды, что в русских пьянства нельзя искоренить потому, что лучших наслаждений они не понимают, и т. п. Отец его -- словечка в простоте не скажет, все с ужимкой,6 и нередко театрально воодушевляется, говоря о злоупотреблениях, о честности высокой и т. п. Он, впрочем, говорит обыкновенно только о частных личностях и явлениях, и если ему нужно доказать какую-нибудь общую мысль, то он непременно употребит для доказательства какой-нибудь один факт, никогда более. Это чистейший практик; впрочем, и сын показывает наклонность к тому же и, вероятно, в старости уподобится отцу своему и в этом, как он уподобляется ему теперь в произношении слов. Мне ужасно дико слушать его произношение звуков ж, ч, ш, щ, которые он выговаривает так мягко, что у него выходит: жьена, слушяет, служьит и т. п. Даже слово чорт он выговаривает не чорт, а чёрт... Ужасно нежьный господин!..
   К двенадцати часам готова была закуска, вроде ужина, потом конфекты и шампанское... Поздравления и все вообще было довольно одушевленно, по-домашнему; но мне не было удовольствия особенного для сердца. Только во рту было хорошо, да и то ненадолго... Вечером Алеша сказал мне, что всем очень неприятно, что Наталия Алексеевна, его мама, была очень не в духе и что только со мной любезничала за то, что я потакаю ее капризам. При этом он прибавил, что он бы ее так и зарезал за ее mauvaise humeur {Скверное настроение (франц.). -- Ред.} при общем веселье... Я ему сказал, конечно обиняками, что он дурак и мерзавец, но он понял меня только вполовину, да и то, конечно, не поверил мне. Что касается до меня, то я эту грусть хорошо понимаю, хотя и не знаю всех домашних тайн Галаховых! Просто женское самолюбие должно заставить ее страдать при виде мужа, который очень мало обращает на нее внимания и говорит с ней совершенно не тем тоном, как, например, с ее сестрой. Будь я за три комнаты и слышь только голос Сергея Павловича без слов, я отгадаю без ошибки, с кем он говорит -- с женой или с сестрой ее, -- просто угадаю по переливам звуков его голоса... Наталия Алексеевна не может не видеть и не понимать этого хотя инстинктивно (потому что рассуждать она не слишком любит, да и не знаю, умеет ли).
   Сегодня чуть свет, то есть в начале десятого, отправился я делать визиты. Зашел к Малоземову,7 застал его бреющимся и услышал от него, что в прежнее время, на его уже памяти, большая часть чиновников с удовольствием ездили поздравлять начальников, как действительных отцов и благодетелей; теперь же, дергая каждый звонок, поздравитель шепчет тысячи проклятий и нелепому обычаю и глупому или подлому начальнику. Один господин накануне Нового года сказал Малоземову: "Я к вам завтра уже не приеду, потому что я решился в этот день отдать себя на удовлетворение только врагов моих..." Я, впрочем, примеру этого господина не последовал и от Малоземова поехал к Куракиным. Дети уже встали, и я взошел к ним. Они были, кажется, очень рады и оставили меня выпить у них стакан чаю... Во время чаю заглянул в комнату и отец их; я поклонился. Он, взглянув на меня, сказал: "Oh, vous êtes en (или à) bons amis {О, вы добрые друзья (франц.), -- Ред.} -- и ушел. Кроме меня, был тут еще Будеус, их воспитатель, который должен быть очень добр и неглуп, но не выказывает никакой образованности -- вероятно, потому, что плохо знает русский язык и не хочет на нем пускаться в рассуждения. Держит он себя довольно независимо, и воспитанники его уважают. Здесь мне сказали между прочим, что Адлерберг уволен от управления почтовым ведомством и получил в подарок дом, где он жил, и 17 000 руб. сер. в год содержания. Острили над тем, что такое подаяние сделано бедному, нуждающемуся человеку... У Галаховых же узнал я, что Адлерберг и во время коронации получил 300 000 руб. сер., да сын его 100 000 руб. сер.8 Все это, конечно, из сумм государственного казначейства, хоть Мартынов, которого спросил я об этом, отвечал мне с очень дипломатической миной; "Я вам об этом ничего не могу говорить, а я только вам сказываю факт, который знаю..."
   От Куракиных отправился я к Княжевичу,9 расписался... Потом к Касторскому,10 которого не застал дома. Страшно иззябши, воротился в институт, заплативши целковый извозчику и получив благодарность, разумеется... В церкви у нас стоял молебен; я удивлялся, что Ванька Давыдов, эконом Ильин и студент Зданевич так усердно молятся -- всё в землю да в землю. Сциборский11 указал мне на одну хорошенькую девушку, содержанку кончившего недавно курс университета студента Корелкина, и осуждал его за это. Я не нашел здесь ничего предосудительного и одобрил даже вкус Корелкина, когда рассмотрел девушку поближе. Если б я был немножко погорячее чувствами и ничем не занят, да если бы она еще не была занята, я в состоянии был бы в нее влюбиться.
   Из института опять отправился я к Галаховым. Сергей Павлович получил крест Владимира 3-й степени, но это его не радует, потому что назначен теперь главноуправляющим почтового ведомства Прянишников,12 которого он не любит (et viee versa, {И наоборот (лат.). -- Ред.} конечно). При мне был у него юноша из лицея, Энгельгардт, вышедший в 1851 году и до сих пор как-то неудачно существующий на службе.13 Он говорил, что мог бы получить место от Гвоздева,14 но что с Гвоздевым он даже и знакомиться не хочет и что вообще в лицее его подслуживаться и кланяться не выучили. Сергей Павлович заметил, что вот и он точно такого же характера и зато остался позади почти всех своих товарищей. Надобно узнать, действительно ли Гвоздев негодяй; если так, то, конечно, Энгельгардт благородный человек. Впрочем, вид его свидетельствует в его пользу; тогда, когда всмотришься, в нем неприятно поражает маленькая пошловатость, как в Тупылеве. Вслед за тем явился Казнаков:15 он только что получил генеральство, и, как сам говорит; только юноша при получении прапорщичьего чина может так радоваться, как он теперь рад... Видно, что человек недальний, пороху не выдумает, впрочем -- добрый, вероятно. Был тут еще Свистунов,16 важная персона и фат -- secrétaire !!!!!d'État, {Статс-секретарь (франц.). -- Ред.} как его называл Сергей Павлович, который с ним, впрочем, все-таки на ты. Он защищал Прянишникова. Но самое замечательное, что я узнал из их разговора, это то, что Горчаков (не знаю только, который, вероятно канцлер, да, непременно канцлер)17 всегда бывает у себя с расстегнутыми штанами и раз вышел таким образом к митрополиту, который к нему приехал с утренним визитом.
   К обеду явились М. А. Мартынов-fils, Лев Катакази,18 Томилин,19 Бентенсон. Лев Катакази -- личность невзрачная. Говорят, что он очень умен, но за это я не поручусь, потому что слышал, как он жалел о том, что он не надворный советник. Со мной, впрочем, он не говорил ничего, да и я с ним тоже... С Томилиным мы толковали немножко, и из этого немножко вывести нетрудно было простое заключение, что он мошенник и подлец (в тесном значении слова). Он служил в управе благочиния и выгнан по делу Стейнбока незадолго до Арцыбушева (о котором напечатано уже и в "Le Nord").20 Теперь он без места. Явившись к Галаховым, он облобызал Сергея Павловича и просил не оставить своим расположением... Несколько дней пред том я его спрашивал об Арцыбушеве, и он защищал этого мошенника... "Однако же, -- сказал я, -- стейнбоковское дело..." -- "В стейнбоковском деле ничего нет и не могло быть потому, что я сам производил его", --ответил он, и я, конечно, должен был замолчать... Сегодня опять зашла речь об этом, и опять Томилин защищал своего бывшего начальника против Мартынова: "он мне зло сделал, -- говорил он, -- когда дело запуталось, он пожертвовал мной, прямо сказал: "возьми, возьми, распни его"; он этим сам хотел выпутаться... Сам мне потом говорил это... Но все-таки я и теперь скажу, что он был честный человек". -- "Однако же, если на человеке вдруг два миллиона с половиной взыскания, то нужно же предположить..." Томилин вскочил с кушетки, на которой сидел, как бешеный. -- "Et vous croyez èa,-- вскричал он, -- vous, un homme d'esprit, {И вы думаете это -- вы, умный человек (франц.). -- Ред.} образованный человек, воспитанник училища правоведения, живущий в Петербурге? Стыдитесь!.. Да как же мог бы он, и пр.". Мартынов хорошо объяснил, как мог бы он, и пр. ... Томилин заключил тем, что сказал, что дурак был бы Арцыбушев, если бы, нажив два миллиона с половиной, не пожертвовал полмиллиона, чтобы оправдаться... Это подало повод Мартынову произнесть несколько горячих слов против взяточничества и против русского народа, который даже не восстает против такого злоупотребления и считает его совершенно в порядке вещей... Томилин выразил, между прочим, убеждение, что il faut chercher pour avoir quelque chose, {Чтобы иметь что-либо, надо искать (франц.). -- Ред.} на что Наталия Алексеевна отвечала ему, что son mari a trop de noblesse pour cela {Для этого ее муж слишком благороден (франц.). -- Ред.} (дело шло о Сергее Павловиче). На днях Сергей Павлович спрашивал Томилина, неужели он считает своею обязанностью приноровляться ко всякому начальнику во всем. Тот отвечал: "Да". -- "Нет, -- заметил Сергей Павлович, -- я бы скорее вышел в отставку, нежели стал бы подделываться к убеждениям начальника, которые несогласны с моими..." -- "Да ведь надо же чем-нибудь жить", -- возразил Томилин. "Я бы стал сапоги чистить или улицы мести", -- героически отвечал Сергей Павлович. На деле, конечно, его героизм совсем не так далеко простирается, но и то хорошо, что он хоть не говорит подлостей, как Томилин, притом до некоторой степени он в этом искренен. Если он и не в состоянии для правды пожертвовать тем, что имеет, то по крайней мере может отказаться от выгод, которые мог бы получить от подлости. За обедом стали говорить о каком-то Неклюдове (кажется), и Сергей Павлович, любящий иногда озадачить, вдруг спросил: "Est-ce qu'il n'est pas encore tué?" На отрицательный ответ он заметил: "Mais, au moins, il le sera bientôt?" {Разве он еще не убит?.. Но по крайней мере скоро будет убит? (франц.) -- Ред.} -- и затем объяснил, что его крестьянам давно бы пора уже покончить с ним... При этом я порадовался за крестьян Сергея Павловича. Но вслед за тем к Сергею Павловичу пришло кровожадное расположение, и он, думая, очевидно, о Прянишникове и т. п., выразил свое убеждение, что нужно убить всех дураков. Мне ужасно хотелось сказать ему, что в таком случае следовало начать с самоубийства, но, к счастию, я вспомнил вовремя, что это будет грубость, и удержался. За обедом, очень длинным, которому конца не было (казалось мне), пили шампанское и толковали о том, что хорошо быть богатым, как Морки, например.21 А я за бокалом шампанского думал, что хорошо иметь состояние, как Галаховы, например. Но вскоре потом подумал я, что много есть людей, которые и мне могут позавидовать за то, что я каждый день могу есть мясо и пироги, ездить на извозчиках, иметь теплый воротник на шинели и т. п. А пожалуй, найдутся и такие, которые позавидуют даже имеющим возможность есть хлеб каждый день... Мысли эти меня очень грустно потревожили, и социальные вопросы показались мне в эту минуту святее, чем когда-нибудь.
   Приехавши в институт в девять часов вечера, я нашел здесь тоже мелкое волнение по поводу елки у директора. Смеются большею частию над приглашенными (за глаза, конечно), и над самим Давыдовым, и над обществом, которое у него собирается, но во всех почти насмешках добрых товарищей видно, что они сами еще не стали выше этого приглашения, что они были бы очень рады попасть на место Михайловского или Белявского;22 некоторые даже прямо направляли остроты свои к тому, чтобы доказать, что эти господа недостойны приглашения и не могут оправдать его. Другие же толковали, что и внимание-то директора и вечер-то его не только не стоят внимания, но даже приносят бесчестье студенту, приглашенному туда; но только говорилось это с таким жаром, разговор продолжался, несмотря на мое желание прекратить его, так настоятельно, что опять мне было ясно, как задеты за живое эти господа и как их слова противоречат истинным чувствам их. Жалко, право, что притворство сделалось у нас так общим. Хорошо,что я имею теперь цель повыше институтских отличий и знаю людей, которых мнение и любовь дороже мне Давыдовских и прочих тому подобных вниманий. А то, пожалуй, и я ведь увлекся бы подобными дрязгами, разумеется, отрицательно... И сколько бы крови от этого перепортилось...23
  

2 января

   Если русский человек за что возьмется, так уже рад лоб разбить. Аккуратный немец Штейнман24 явился сегодня на лекцию, только что пробило девять часов, а Савич25 еще вчера нарочно приходил справляться, будут ли лекции. Что лучше? Вчера, конечно, сказали, что будут лекции, а сегодня сказали, что не будут. Впрочем, инспектор еще вчера сказал мне, но директор заметил, что- все-таки надобно собраться... Желал бы я спросить его -- зачем?..
   Из всех уехавших из Петербурга явился только Вегнер льно, принесет более выгод". Я с ним согласился, конечно, и предложил ему свои услуги. Он дал мне переводить начальные упражнения из "Bach der Mutter" {Книга матери (нем.). -- Ред.} Рамзауера,78 вовсе уж не либеральные и страшно скучные. Я их отдал ему назад, посоветовавши сократить побольше.
   От Чумикова поехал я к А. Т. Крылову79 справиться о положении его дел относительно задуманного им сборника. Оказалось, как я и думал, что его надувают по-прежнему. Это ужасно простодушный человек, добрый до безрассудства, слабый до самоотвержения. Умом он очень недалек, имеет некоторые prédilections: {Предрасположения (франц.). -- Ред.} иначе я не могу назвать его либеральные стремления, мирно уживающиеся с полным уважением к некоторым консервативным авторитетам. Сколько ни толковал я ему, что Вышнеградский -- мерзавец, он никак не может освободиться от некоторого страха перед ним. Это -- как будто провинциальный юноша, желающий пуститься в свет и с умилением взирающий на гордого льва, которого случилось ему увидеть на вечере у своего чиновного покровителя и который обещал познакомить его с лучшими домами. Вышнеградский тоже наделал Крылову несколько обещаний: он обещал, например, выхлопотать позволение издать хрестоматию в новом роде -- чтобы статьи все составляли нечто целое. Он потолковал об этом с Крыловым, тот принялся за работу, выбирал, располагал, отдавал переписывать, целковых сто пятьдесят, говорил он, истратил на одну переписку, а Вышнеградский представил ее в комитет рассмотрения учебных руководств и за это хотел участвовать в выгодах издания, не рискуя ни на какие убытки. Но хрестоматия почему-то не пошла. Вышнеградский бросил дело... С сборником тоже произошла странная вещь: еще с начала 1856 года Крылов заказал статьи некоторым ученым и литераторам, как-то: Крешеву, Мею, Толбину, Данилевскому, Федорову, Томилину, Ив. Михайлову, А. Витту и еще, кажется, кому-то. Они выпросили у него денег вперед (по 40 руб. за лист -- плата очень хорошая) и статей не дали до сентября. В сентябре, в половине, Н. Г. Чернышевский сказал мне, что Крылов просил его написать о Пушкине и Державине, но что ему некогда и он сказал Крылову, что можно об этом меня попросить. Я согласился. Крылов весьма положительно сказал, что у него все статьи будут готовы к 20-му числу, но что меня он подождет и даст мне сроку до 1 октября. Я взялся; о Пушкине я сам написал, о Державине -- Щеглов.80 Первого числа принес я статьи к Крылову; оказалось, что у него еще только три статьи получены, а все остальные обещают на днях. Я пожалел, что торопился и не обделал статью как следует, то есть ровно ничего не сказал в ней; то же говорил и Щеглов, но делать было нечего. Переделывать в другой раз и хорошие-то вещи я не люблю, а пустяки еще больше. Прошло недели две; Чернышевский вдруг говорит мне однажды, что Крылов просил его принять на себя редакцию сборника, но что он тоже желал бы мне это передать. Я колебался, думая, что эта вещь очень щекотливая, и не мог себе представить, как же это я буду поправлять сочинения известных писателей... Но Чернышевский своей насмешкой заставил меня решиться, и на другой день я отправился к Крылову за статьями. Оказалось, что их все еще было только три, а все остальные обещаны на следующей неделе. Я взял статьи; Крылов просил меня не задержать, потому что он хочет издать сборник к рождеству, так как это будет великолепное издание (с картинками из старинной "Иллюстрации",81 которая была в заведывании Крылова), могущее служить для подарков. Я не задержал, явился через неделю со всеми статьями, которые были все очень пусты и дики и действительно требовали сильных поправок. Оказалось, еще только одна статья была получена -- от Ю. Волкова. А был уже конец октября. Эта статья была уже верх нелепости, начиналась рассуждением о том, что Россия очень обширна, и оканчивалась патриотическими стихами о русском солдате. Но Крылов был от нее в восхищении. Затем еще раза два был я у него: он уже потерял надежду успеть издать сборник к рождеству и рассчитывал издать к пасхе. Статей никто не присылал... Наконец мне надоели обещания, и я просил его прислать мне, если что получит... Это было в половине ноября, а до сих пор ничего не было прислано. Вчера наконец решился я наведаться. Крылов статей еще не получал, но обещал прислать две статьи -- 14-го, в понедельник. Издание хочет он пустить уже по осени... А как добродушно он однажды рассчитывал, что "вот на следующей неделе (в начале ноября) вы пожалуете ко мне, и мы потолкуем с вами, как нам расположить все статьи и как к ним приладить рисунки"... Бедный Адриан Тимофеевич! Ему вечно суждено испытывать обманы людей. Он даже, кажется, изумился несколько, когда увидел, как верно я сдерживаю свои обещания: он не привык к этому. Вчера он пустился в грустные воспоминания и рассказал мне, что ему повредила много мачеха. У него было нераздельное имение с братом (полковником); Адриан Тимофеевич управлял имением, тратил деньги (конечно, без толку), сделал улучшения (по его словам); пришло время рассчитаться; брат согласился на счет, представленный Адрианом Тимофеевичем и дававший ему право на получение из заемного банка какой-то суммы... В надежде на это Крылов назначил платеж в тот день, когда должен был получить деньги, а он занимался коммерцией, имел библиотеку, издавал журнал. Но мачеха что-то натолковала сыну; тот, вероятно, был глуп и бессовестен и подал протест против брата... Денег, ему не выдали, платежа сделать он не мог, потерял кредит, объявлен несостоятельным. Журнал ("Иллюстрация") лопнул... Жалкий человек Адриан Тимофеевич. Я уверен, что и теперь его надувают: в понедельник он не пришлет мне ни одной статьи... Сегодня случилось занимательное обстоятельство на лекции. Я спросил Вышнеградского о журнале Чумикова. Он начал так: "Из биографии этого человека я знаю то, что он был в ополчении (общий смех) и пошел туда от нечего делать (смех)... Да, думал, думал, что ему делать, и пошел в ополчение. Теперь же он придумал другое: журнал педагогический издавать (смех). Он, впрочем, имеет на это основание: он служил помощником инспектора в одном из женских учебных заведений и оттуда был удален инспектором (смех). Инспектор-то, который его удалил, говорит, разумеется, что он глуп... Ну, я этого утверждать не могу. Во всяком случае, журнал его, вероятно, пойдет, потому что он теперь служит у Щербатова и его журнал, следовательно, навяжут всем учебным заведениям нашего ведомства..." (смех). Тут Галахов возвысил голос и сказал: "Я недавно говорил об этом с Чумиковым, и он мне сказал, что этого не будет, что ему Щербатов даже предлагал, но он не захотел этого..." После этого Вышнеградский переменил тон совершенно. "А, это очень благородно и великодушно со стороны г. Чумикова, -- сказал он. -- Да он, впрочем, в этом и не нуждается. Он человек чрезвычайно образованный, был в здешнем университете, потом несколько лет жил за границей, слушал лекции в Берлине... и очень добросовестный человек, энергии у него пропасть..." и т. д. Звонок прервал этот дифирамб, чудно рисующий отвратительную душонку Вышнеградского.
  

13 января

   Вчера вечером у Татаринова были гости. Между прочим -- какая-то дама, восхищающаяся Белинским и Искандером и ругающая грамматику. Потом был Бекетов В. Н.,82 известный либеральностью по глупости цензор. Он рассказывал между прочим, как недавно получил из-за границы запрещенные книги. Шепнул знакомому советнику в таможне, и тот крикнул: "Каталоги..." Каталоги проходят без смотра... Делают и иначе... "Fables de Lafontaine", {"Басни Лафонтена" (франц.). -- Ред.} 200 экземпляров. Один экземпляр берется и просматривается слегка, потому что "Fables de Lafontaine" строго просматривать нечего. Остальные экземпляры проходят так, хотя на них только обертка "Fables", a иногда даже и того нет... На этот раз порадовался я злоупотреблениям, существующим в Российской империи, что со мной случается весьма редко. Бекетов объявил, между прочим, торжественно, что он не имеет убеждения, что нужно пропускать и чего не пропускать. "А сказано, говорит, мне, что нельзя печатать ничего -- вот хоть об этом калаче; я все, что будет о калаче, и вычеркиваю..." Отличный человек!.. Я преисполнился за эту выходку искренним уважением к его калмыцкой физиономии... Между прочим, Бекетов рассказал мне, сколько хлопот было из-за рецензии институтского акта в "Современнике".83 К нему присылали, к Панаеву присылали, чтобы узнать автора статьи, и наконец свалили ее на Чернышевского и его успели даже очернить перед министром. Однако Ленц,84 прочитавши статью у Бекетова в корректуре, просиял, как говорит Бекетов. Да и сам он, кажется, очень рад...
   От Татариновых полетел я к восточным студентам,85 где ожидала меня вторая книжка "Полярной звезды"... Трирогов, доставший ее где-то и с которым я в первый раз тут познакомился, очень милый и добрый человек, довольно, кажется, слабый характером и способный к увлечениям всякого рода, от природы, кажется, недалекий, но силящийся рассуждать серьезно и способный к внутреннему развитию. Не знаю, вообще ли он отличается особенной вежливостью или имел какие-нибудь особенные уважения к моей особе, но предупредительность его ко мне была просто изумительна. Другой из студентов, Кипиани,80 отличающийся шапкой на голове, составляющейся из его собственных волос, должно быть сильная, но сдерживающая себя натура. Разумеется, я с ними толковал весьма мало, потому что передо мною был собеседник поинтереснее. С десяти часов начал я чтение и не прерывал его до пяти утра... Закрывши книгу, не скоро еще заснул я... Много тяжелых, грустных, но гордых мыслей бродило в голове...87 В половине десятого я проснулся совершенно свежим и бодрым и, напившись чаю, поговоривши, полюбовавшись еще раз на портрет Искандера, который достали они же, я с сосредоточенной решимостью обрек себя на страдание за Амартолом и провел воскресенье у Срезневского... Там Тюрин88 был, и на этот раз он показался мне несколько умнее обыкновенного. В честности его я давно уже не сомневаюсь. Между прочим, Срезневский щеголял своим прямодушием, то есть говорил, что "вот мы с вами, Александр Федорович, не умеем жить на свете, что все правдой идем", и пр. ... Срезневский любит говорить на эту тему. По этому поводу Тюрин сказал, между прочим, о своем разговоре с гр. <А. П.> Толстым, обер-прокурором синода. Тот говорил ему, что, по его мнению, освобождение крестьян теперь вредно и даже нелепо, потому что тогда, между прочим, число дел увеличится до невозможности. Тюрин возразил ему, что освобождение именно потому, между прочим, и необходимо, что оно должно показать нелепость нынешнего нашего судопроизводства и администрации. Толстой замолчал.
  

14 <января>

   Сегодня опять та же история. Сидел у Срезневского целый вечер, толковал о Тургеневе, Боткине и малорусском наречии. Говорят, Боткин отличается особенным сладострастием. Этого не подумаешь, читая его туманные рассуждения о музыке и чистом искусстве... За последнюю статью о Фете надобно отделать его. Я думаю, Краевский поместит с удовольствием... А статья весьма глупа...89 Сегодня дописывал я статью о детском повиновении для Чумикова.90 Только выходит что-то слишком либеральное... Писал я ее и на лекциях и в то время, как все остальные ушли хоронить Людвига.91 Говорят, у него состояния не осталось, и старушка -- мать его жены -- особенно убивается. Гувернеры, напротив, веселы, потому что им в последнее время страшно надоело дежурить за больного Людвига. Теперь вместо него поступит другой гувернер, им будет легче. Радость их совершенно понятна.
  

15 <января>

   Татаринов просил меня рекомендовать учителя истории и географии. Я назвал Щеглова. Но Благовещенский, из каких-то особенных опасений, не согласился. Тогда я послал к Татариновым Турчанинова; но они не сошлись... Сегодня Татаринов спрашивает меня, почему Щеглов не пришел к нему. Я чистосердечно рассказал всю историю, А. Н. сообразил, в чем дело, и мы порешили на том, чтобы Щеглов давал у него уроки, а Благовещенский может и не знать об этом. Я рассказал Щеглову об этом, и он был очень рад, так что даже сказал, что мы должны "немножко помириться теперь", и просил записать его в подписку на журналы.92 Я, конечно, был этому очень рад, потому что ссориться с ним мне не хотелось бы, хоть и в дружбе его я уже давно не нахожу особенной отрады. Каждая вещь, которую мы делаем, основывается, конечно, на эгоизме, тем более такая вещь, как дружба. Приятно быть дружным с тем, кто нам сочувствует, кто может понимать нас, кто волнуется теми же интересами, как и мы. В этом случае мое самолюбие удовлетворяется, когда я нахожу одобрение моих мнений, уважение того, что я уважаю, и т. п. Но с Щегловым у нас общего только честность стремлений, да и то немногих. В последних целях мы расходимся. Я -- отчаянный социалист, хоть сейчас готовый вступить в небогатое общество с равными правами и общим имуществом всех членов; а он -- революционер, полный ненависти ко всякой власти над ним, но признающий необходимым неравенство прав и состояний даже в высшем идеале человечества и восстающий против власти только потому, кажется, что видит ее нелепость statu quo {Существующего положения (лат.). -- Ред.} и признает себя выше ее... Идеал его -- Северо-Американские Штаты. Для меня же идеал на земле еще не существует, кроме разве демократического общества, митинг которого описал Герцен.93 Я -- полон какой-то безотчетной, беспечной любви к человечеству и уже привык давно думать, что всякую гадость люди делают по глупости, и, следовательно, нужно жалеть их, а не сердиться. Противодействуя подлостям, хоть бы Ваньке, я делаю это без гнева, без возмущения, а просто по сознанию надобности и обязанности дать щелчок дураку. Щеглов, напротив, отличается страстностью действия, и потому они принимают у него всегда личный характер. Все, затеянное им, начиналось с него и к нему непосредственно относилось; все, затеянное мной, касалось меня менее, чем всех других, потому что лично я никогда ничем не был обижен от нашего начальства. Наша ссора началась с того, что он требовал исключения Синева из числа подписавшихся на журналы, а я не хотел этого, потому что думаю, что все-таки лучше Синеву что-нибудь прочитать и принять в голову, нежели еще более оболваниться, будучи отчужденным от нашего кружка и от литературы. Это соображение, впрочем, пришло ко мне уже после; прежде же всего мне не хотелось начинать мелодрамной истории, возвращая деньги Синеву. Я это сказал Щеглову, и он взялся сам возвратить. "В таком случае возьми на себя и всю подписку, -- сказал я, -- а я отказываюсь". -- "Хорошо". -- "Но смотри, чтобы половина не отказалась от подписки, когда узнают, что ты заведуешь". В тот же день я сказал, что отказываюсь и передаю Щеглову. Львов первый сказал <1 слово нрзб>, что отказывается, потом Черняковский, затем Шемановский написал: вычеркнулся собственноручно (из списка), потом Бордюгов.94 С моей стороны было тут содействие только в том, что я выказал решительно прежде всех, что не намерен участвовать в подписке при заведывании Щеглова, который теперь же изъявляет такие претензии при самом выборе подписчиков. С тем же уведомлением обратился я к Турчанинову и Александровичу, последний, полный наивных чувств уважения к Щеглову и ко мне и откровенности, весьма похвальной, хотя и не совсем уместной в этом случае, потребовал у Щеглова объяснения, "что у нас происходят за штуки", предупредивши мое собственное объяснение. Щеглов, естественно, рассердился и вечером, отозвавши меня, сказал, что я тут сподличал и что между нами прежние отношения должны прекратиться. Я ответил, что это мое давнишнее желание; он хотел еще что-то говорить, но я решительно спросил его: "Так как между нами кончено, то, значит, нечего тебе и толковать еще?.." -- "Нечего". -- "Ну и слава богу. Прощай..." Я ушел. Он остался. Это было в начале декабря, кажется, а теперь он со мной по-прежнему готов быть. Но я постараюсь отклонить всякие интимности, потому что разница наших характеров и направлений все более рисуется перед моими глазами, а его своекорыстие все более меня от него отталкивает... Я, признаюсь, более люблю Паржницкого, которого (позабыл записать) 10-го числа проводил я в Казань. Это -- благородный человек, с энергическим постоянным желанием добра и участием к бедным ближним. Даже польские предрассудки его начинают теперь пропадать, когда он нашел любовь и сочувствие между русскими. Он ужасно много потерпел и приобрел энергию и опытность, каких мне, может быть, никогда не удастся приобрести. Страшно подумать, как мало во мне жизни, как мало страсти! Хорошо еще, что попал я на благородные, честные убеждения. Что бы было из меня, если бы я не вышел из-под опеки церковной, державной и других властей?.. Аккуратный исполнитель чужих приказаний и при случае -- подлец, хотя и бессознательный... Отсутствием живого начала в моей натуре объясняю я и то, что разлука с Паржницким произвела на меня очень слабое впечатление, до того слабое, что на другой день я позабыл о ней и не вписал даже ее в свою тетрадь. А между тем мое уважение и любовь к этому человеку совершенно искренни, и был горяч поцелуй наш прощальный, крепко было пожатие рук, как писал я некогда в стихах.05
  

16 <января>

   Замечательнейшим событием нынешнего дня было то, что я навестил Машеньку. Она была что-то грустна сегодня. Я пробыл у ней часа два. Зашел я к ней от Чумикова, которому отнес пустую "Книгу матерей", свою статью, и взял переводить статью из "Pedagogische Revue".96 Кажется, в "Журнале для воспитания" статья моя не пойдет... Чумиков сам ужаснулся несколько, когда я читал ему отрывки. У Машеньки, по обыкновению, Наташа возилась с Юлией; я дурачился с Машенькой... Странное дело: эти бедные девушки боятся насмешки. Я посмеялся над ними довольно жестоко, сказавши следующие пошлости: "Один господин говорил: кто у меня бывает, тот делает мне честь, а кто не бывает, -- тот доставляет удовольствие, а вы можете сказать, что, кто у вас бывает, тот приносит вам удовольствие и пользу". Машенька обиделась, но обиделась так кротко, так задумчиво и серьезно, что мне решительно стало жаль ее... Зато после мы много целовались, и я сам забыл, что, приходя сюда, тоже поступаю в разряд приносящих пользу... Между прочим, по поводу синего пятна у Машеньки повыше колена она мне рассказала вот какой случай: ходили к ней двое молодых людей, по обыкновению скрывая свое имя. Один раз они нечаянно сошлись у ней, и оказалось, что это два брата. Старший воспылал негодованием за безнравственность младшего; младший сам не уступал, и единственным наказанным в деле оказалась Машенька.
  

17 <января>

   У Татариновых сегодня четвертый урок у меня. Почему-то я недоволен этими уроками... Между мной и девочкой устанавливаются даже какие-то враждебные отношения, как между учителем и учеником. До сих пор этого со мной не бывало. Мне кажется почему-то, что и мной не совсем довольны. Ну да черт с ними! Буду делать по-своему, не стесняясь, потому что нужды в них никакой не имею. Мне сказали, что Наташа застенчива, и я тогда же был очень неприятно поражен: я не люблю застенчивых учеников, потому что с ними нужно иметь самому много смелости для того, чтобы чего-нибудь добиться. А я не слишком отличаюсь этим качеством. Сегодня сравнил я занятия с Татариновой и с Куракиными. Узнать нельзя, как будто совсем другой человек. Там все натянуто, последовательно, официально, все -- утомительные даже для меня толки о том, что следует... Здесь -- живой разговор вообще о литературе, а по поводу ее -- и об истории, и о философии, и о жизни, и пользы несравненно больше. Борис дает мне такие вопросы, которые решительно выказывают в нем пробуждение свободной мысли, и мне легко, мне отрадно развивать эти мысли, потому что я знаю, что они его интересуют. Наташа все молчит и только отвечает на мои вопросы, и то как будто нехотя. Бог ее знает, что нужно, чтобы сколько-нибудь возбудить ее любопытство... Я всегда нахожусь в каком-то неловком положении на этих уроках. А сегодня еще просят, нельзя <ли> во вторник мне в четыре часа вместо половины шестого приходить: Я сказал, что спрошу, могут ли переменить Куракины урок в этот день... Но именно только спросил: даже и просить их не намерен совсем. Добрым согласием с ними я ни для чего не пожертвую. Эти уроки просто отрада моя. После сегодняшнего урока Борис сказал мне, что М. Орлов приглашает меня к себе. Я зашел в контору "Отечественных записок", отдал свою заметку на Боткина97 (вероятно, Краевский поместит ее), а потом зашел к Орлову.98 Это -- человек очень живой, даже карикатурно живой; он необыкновенно усердно жмет мне руку, не знает, где посадить, робко спрашивает, не могу ли у него остаться -- напиться чаю, и беспрестанно спрашивает моего мнения о разных предметах, выслушивая его с покорной внимательностью. Меня чрезвычайно удивляет такое обращение, имеющее своим основанием, конечно, особенное понятие о хорошем тоне. Но как я человек совсем не хорошего тона, то скоро между нами начинается ровный, искренний, радушный разговор, из которого я вижу, что Орлов имеет очень здравые понятия о вещах. Всматриваясь в его некрасивую физиономию, замечаю, что в глазах его светится ум... Все, что можно о нем сказать дурного, это то, что он человек довольно легкий, имеющий множество авторитетов, вроде Стасюлевича, Неволина и т. п.99 Впрочем, касательно Стасюлевича мне сразу удалось его разуверить. О Касторском и Сухомлинове он и сам знает, что они глупы. Михайлова -- терпеть не может. Андреевского хвалит, и, кажется, справедливо...100 О своих учениках Куракиных он тоже хорошего мнения и даже сообщил мне замечание, которое я хотя и сделал во второй же урок, но до сих пор не мог привести в ясность, -- именно, что старший, Борис, туго понимает новые для него вещи, но зато потом хорошо их удерживает в голове. Это -- противоположность с младшим, который отлично-хорошо и скоро понимает, но нуждается в повторении. Во всяком случае, я рад, что имею своим товарищем в этом деле такого человека, как Орлов. Надобно еще когда-нибудь зайти к нему и убедить, чтобы он читал им историю как можно искреннее, то есть сообразнее с своими собственными понятиями. Вечером сегодня перечитывал я письмо Ф. А. Василькова,101 которое, по его непонятной трусости, написано не совсем определенно, но которое тем не менее очень многое мне объяснило. Я не должен оставлять этого человека, как он меня не оставлял три года тому назад. Я помню, как умно и искусно говорил он со мной перед моим отъездом в Петербург, внушая мне любовь к правде, а не к авторитету, но не пугая прямым нападением на то, что я принимал тогда за несомненное... Наши разговоры кончились ничем, но дело было сделано: внутренняя работа пошла во мне живее прежнего. Через год читали мы с ним письмо Белинского102 и много говорили на эту тему: тогда я (еще ничего не читавший) уверился в естественности христианства, особенно после смерти отца моего. Здесь я пошел еще дальше и в прошлом году во время каникул вспомнил о Василькове и послал ему призывное письмо, на которое получил пять-шесть благодарных строчек в чужом письме. После того я послал тетрадку с сочинениями Искандера и вот вчера получил ее вместе с письмом от M. E. Лебедева, моего бывшего товарища, приехавшего теперь в СПб. для определения на Сестрорецкий оружейный завод. Это -- человек замечательный по-своему. Бывало, я с Лаврским все смеялся над ним, и даже написал две жесточайшие статьи о его стихотворениях, и даже отбил у него охоту к стихам. Мне было тогда четырнадцать лет, и на Лебедеве сделал я первую пробу моего критического таланта. В прошлом году перечитывал одну из этих статей и удивлялся, сколько уже тогда умел я выказывать здравого смысла, как остроумно умел придираться к каждому слову (что теперь, при большем развитии рассудка, я уже не умею)103 и как мало имел я поэтического чувства... Стихи Лебедева, впрочем, и не могли возбуждать его: они были действительно плохи. Но тем не менее -- он был поэт и, бросив стихи, обратился к рисованию и скульптуре, а тут к естественным наукам, физике и механике. Предался он этим занятиям со страстью, но, разумеется, самобытного ничего не мог произвести, потому что мысль его была связана. В 1854 году летом, бывши в Нижнем, я с ним виделся несколько раз: он тогда только что кончил курс в семинарии. В академию его не послали или он сам не поехал, и я ему предлагал поступить в педагогический институт (я еще тогда в состоянии был предложить это!); он было согласился, но потом раздумал (и хорошо сделал, разумеется) и остался учителем в Нижегородском печерском училище. В прошлом году как-то я получил от него шутливое письмо, в котором он уведомлял меня, что сделал какое-то усовершенствование или изобретение, касающееся ружей, и что князь Голицын, генерал-фельдцейх-мейстер,104 вызывает его в Петербург за эту работу, чтобы определить на оружейный сестрорецкий завод. Меня это удивило несколько... Оно, конечно, ружье -- штука не философская, но все-таки изобретение и смирение разума как-то в голове моей не совмещались. Вдруг вчера является ко мне мой Митрофан, и я, к удивлению, не нахожу в нем ни малейшего сходства с Митрофаном Простаковым -- разве в некоторой полноте и округлости форм, впрочем, весьма приличной. Митрофан не вырос нисколько. Батюшка его был еще толще и меньше, чем сын, и его называли всегда кубышкой. Он недавно умер от удара... Дочь его вышла замуж за моего дядю; следовательно, мы с Митрофаном еще находимся в родстве. Глаза Митрофана всегда были ясны и умны, теперь они еще горят чем-то: радость ли это при новости положения или пробуждающаяся мысль? -- подумал я. Получасовой разговор показал мне, что влияние Флегонта Алексеевича не осталось без толку. Митрофан мой не то, что был прежде. Два года тому назад читал я ему стихи "Русскому царю",105 и он ужасался, теперь он готов и даже стремится читать все, что только может указать ему истину, и просил меня руководить его чтениями. Увидим.
  

18 <января>

   Вечером сегодня сидел я у Срезневского и сличал свою рукопись... Позвали пить чай. Я выхожу и вижу, что Катерина Федоровна, заплаканная и расстроенная, сидит у самовара и не может слова вымолвить. Я подумал сначала, что она грустит все о предстоящей разлуке с братом, которого, кажется, очень любит.106 Но оказалось совсем не то. Сквозь слезы она рассказала мне, что Володя107 ее, зашалившись, сжег книгу, и теперь она не знает, что делать. Книга была взята от Сухомлинова -- 1 No "Библиотеки для чтения" 1857 года. "Теперь надобно покупать все издание, -- тоскливо выговаривала она... -- Я было думала, -- продолжала она, -- послать в типографию, нельзя ли там достать листов, которые сожжены, или отдельных оттисков этой статьи, чтобы можно было вставить в книгу..." Я ее уверил, что это будет напрасная попытка и что дело можно устроить гораздо проще: "У нас есть студенческий экземпляр "Библиотеки для чтения", и никто не будет в претензии за обожженные краешки книги. Я вам принесу в обмен этого свой экземпляр". Катерина Федоровна так обрадовалась, что не смела даже верить своему счастью... "Да как же это, Николай Александрович", -- могла только произнести она, смеясь сквозь слезы... После этого она тотчас переменилась -- стала весела и спокойна. Я никогда не ожидал от нее такой мелкой чувствительности и никогда не предполагал, чтобы она до такой степени боялась рассердить Измаила Ивановича. А между тем она ужасно беспокоилась -- как-то сказать об этом папаше. Володя стоял в углу до тех пор, пока я не взялся доставить целый экземпляр. Тогда мать его выпустила пить чай, и больше о наказании и о вине не было помина.
  

19 <января>

   Толкуя о народных русских песнях и показывая взгляд народа на великого князя Владимира, я сегодня засиделся у Татариновых. Но, увлекшись сам, я, кажется, мало увлек свою ученицу, равно как и мать ее, которая сидела тут же. Или Наталия Александровна очень мертва и флегматична по своей природе (чего, однако же, я не думаю), или я сам такой безжизненный человек, что не в состоянии ни в ком пробудить живого чувства. Это, впрочем, опять как-то не совсем может быть ко мне приложено. Личность моя очень симпатична: это я знаю давно. Мои убеждения могут возбуждать людей: в этом недавно убедило меня письмо Василькова, а сегодня новым доказательством послужил разговор с Александровичем перед моим отправлением на урок. Лежа в спальне, рассуждали мы с ним о чистом и о дидактическом направлении искусства. Александрович стоит за дидактизм, но не умел до сих пор избавиться от мысли, что собственно дидактизм придает мертвенность, вялость и холодность поэтическому произведению. Сознаваясь в этом, но презирая чистое, бесцельное искусство, он не знал, куда ему деваться и на чем остановиться. Я растолковал ему, что дидактизм отвлеченный, головной нужно отличать от дидактизма, перешедшего в жизнь, в натуру поэта, в инстинктивное чувство добра и правды, чувство, придающее жизнь, энергию и поэзию произведению гораздо более, нежели просто какое-нибудь чувство природы или безотчетного наслаждения красотой и т. п. Я, конечно, своих мыслей не считаю чем-нибудь новым, важным и т. п. Но Александрович был до того поражен глубиною моих взглядов, что тут же попросил позволения написать в своем сочинении мысли, мною высказанные... Это для меня довольно многозначительно...108
   После всенощной вечером долго рассуждал я с Преображенским.109 Этот малютка с голубыми, умными и живыми глазенками, с большим носом (вовсе не по росту ему), с тонкими чертами лица и с волосами, вечно стоящими дыбом на голове, несмотря на все усилия гребенки, этот малютка в довершение всех своих достоинств оказывается еще поэтом. Весьма наивно объяснял он мне вчера достоинства своих произведений. Он сообщил мне, что написал когда-то комедию, в которой особенно хорошо была обрисована сваха, и начал шутливую поэму, в которой есть много мест весьма остроумных; "стих у меня, -- говорил он, -- очень гладок". Все это очень мило слышать от него, и я радуюсь его бесцеремонности, как и вообще мне приятно, что он решительно не признает, например, разницы между студентом 4-го и 2-го курса. Я часто забавляюсь с ним и иногда ломаю ему руки. Для этого достаточно мне взять его двумя пальцами за руку у самого плеча; он кричит обыкновенно "св..." или "ск..." и останавливается, а потом шепотом договаривает, вопросительно-лукаво посматривая на меня, когда уже я его оставлю, -- "инство", или "отина"... Вчера он читал мне перевод свой -- первой сатиры Горация -- гекзаметрами. Стих действительно хорош... Только забавно, что jactantibus austris {Колеблемые южным ветром (лат.). -- Ред.} перевел он австрийским морем. Я ему заметил это, но он нимало не смутился, хотя и понял всю грубость ошибки. Это, значит, парень не робкого десятка... Я толковал ему о необходимости стать в ближайшее соприкосновение с жизнью и обратить свою наблюдательность на жизненные интересы, а не на отвлеченные воззрения и мертвую жизнь природы... Он понял мои убеждения и отчасти согласился. Я дал ему читать "Очерки гоголевского периода литературы".
  

20 <января>

   До обедни решившись отправиться к Срезневскому, я зашел по дороге к Аверкиеву. Он разошелся теперь с Кельсиевым и живет с Дементьевым. Аверкиев 110 для меня довольно загадочен. В первое время знакомства он очень мне нравился по своей живости, подвижности, любви к литературе. Но с течением времени все это потеряло для меня свою цену. Я увидел, что он жив оттого, что по молодости пустоват, подвижен оттого, что ни на чем еще порядком не установился, видит литературу, не углубляясь в смысл ее, а восхищаясь удачными стихами, прекрасными картинами, ловкими фразами. Может быть, все это перемелется, но теперь пока с ним еще трудно провести несколько часов, не соскучившись нестерпимо. Кельсиев, к которому я зашел тотчас же от Аверкиева, совсем другое дело. Это человек серьезно мыслящий, с сильной душой, с жаждой деятельности, очень развитый разнообразным чтением и глубоким размышлением... С ним случалось мне просиживать по пять часов, зашедши на полчаса за каким-нибудь делом... Он не пугается отвлеченных вопросов, но берет их, не разобщая с жизнью. Одно, что мне в нем не нравится, это излишняя прихотливость в отношении к собственной жизни. Может быть, впрочем, что и это в нем есть следствие внутренних сил, которые ищут себе выхода и рвутся в разные стороны. Он учился в коммерческом училище и там развился под влиянием А. Е. Разина.111 Этот превосходный человек заметил его, и у них до сих пор идет близкое знакомство. Из коммерческого училища Кельсиев поступил на службу Американской компании, чтобы ехать в Китай, и сделался вольнослушателем университета. Китайский язык он изучил очень хорошо, так что легко говорит на нем и много читал по-китайски... Но вдруг ему Китай надоел, и он прошедшим летом увлекся естественными науками. Осенью увлечение прошло, и опять началось изучение китайской словесности, но тут В. П. Васильев,112 профессор китайского языка, испортил дело своей глупостью. Кельсиев увидел, что у Васильева все понятия перевернуты вверх дном, что он решительно окитаился, и ему запала в голову мысль, что китайская жизнь действует вредно... Он стал раздумывать и нашел, что вообще от поездки в Китай он никакой пользы не получит сам и другим не принесет... Китай опять брошен к черту, тем более что, расходясь с Васильевым во всех понятиях, Кельсиев потерял надежду получить в университете степень кандидата, потому что Васильев будет препятствовать одобрению диссертации... Сегодня он пристал ко мне с расспросами о славянской филологии, чему и как нужно учиться: захотел он держать экзамен на старшего учителя русского языка и быть учителем. Надолго ли это, не знаю... Я говорил потом о нем с Срезневским, и И. И. с своим обычным радушием начал о нем расспрашивать, очень горячо стал жалеть о том, что человек может погибнуть в бесплодных усилиях, советовал мне удерживать Кельсиева в китаизме, а потом перешел к тому, что начал ругать немцев, санскритистов, Беккера,113 московских профессоров, идущих по пути Грановского, и т. д. Я не рад был, что заговорил: только времени потерял напрасно целый час... Лучше бы сидеть за Амартолом. Тюрин сделал сегодня остроумное замечание, что Поленов туп...114 Срезневский отвечал: "Да, не очень остер"...
  

21 <января>

   Сегодня мне показалось на уроке у Татариновых, что ко мне несколько расположены... Я сам себе дивлюсь иногда, как ловко, смело, но вместе с тем прилично и скромно умею я говорить с девочкой о некоторых предметах. Например, сегодня в присутствии матери должен я был говорить ей о характере наших народных песен, в которых выражаются разные семейные отношения... Все это представляется там грубо -- нужно было выставить эту грубость, не поражая ушей, и я -- сам вижу -- сделал это очень искусно... Вообще, решившись действовать по-своему, я как-то более в своей тарелке, более развязен и положителен в своих замечаниях и способе занятий, нежели я сам ожидал... Щегловым тоже довольны, и я этому рад... А признаюсь, я не вдруг-то решился предложить ему эти уроки и даже оттягивал дело, пока сам не увидал девочки и не нашел, что она совершенный ребенок (как выразился Благовещенский). Прежде этого меня удерживало какое-то боязливое чувство, вроде предчувствия ревности...
   Заходил ко мне M. E. Лебедев сегодня; я ему дал "О развитии революционных идей"115 и много толковал с ним. Он действительно развился несколько. Механизм, придуманный им для ружей, служит к ускорению выстрела. Но оказалось, что в военном деле скорость совсем не нужна и даже опасна, потому что в таком случае солдат может скоро расстрелять все свои заряды и остаться на бобах... Тем не менее за это изобретение на Митрофана обратили внимание и вызвали его сюда.
   Поутру приходил Сидоров116 и просил денег так, как просят своего долга. Я уже привык к его тону и потому не удивлялся. Но денег у меня не было, и я должен был отказать... Мне жаль этого человека, который губит себя своим нелепым характером. Страшно развитое самолюбие, идеализм в невероятных размерах, пристрастие к фразе и неуменье долго остановиться на чем-нибудь -- его отличительные качества. Он очень умен, хотя не есть чрезвычайное явление по этой части и до сих пор ничего умного не произвел ни в каком роде. Но воля, решимость, порывистость исполнения -- громадны. К постоянной, тихой энергии он неспособен, потому что дела себе исполинского ищет117 и все рвется черт знает куда -- но рвется не как Кельсиев, не деятельно, а только умозрительно. В своем увлечении он еще имеет привычку не давать другим говорить и страшно деспотически поступать с всем, что противоречит его убеждениям. Мы в институте звали его Робеспьером.
  

22 <января>

   Анатолю Куракину -- день рождения (12 лет), и потому урока у них нет. Тотчас после лекции отправился я к Срезневскому и принялся за Амартола, но радушный хозяин не мог-таки не помешать мне, рассказывая план и содержание своей речи, которую он готовит к акту университетскому, и спрашивал моего совета о чем-то. Я ему, разумеется, сказал утвердительно, то есть одобряя его предположения. В самом деле -- то, что он задумал -- перебрать хронологически все памятники древней русской письменности до половины XIII века и все исследования о них -- это дело хорошее. Я не сомневаюсь, что и исполнит он свое дело основательно, хотя, конечно, выводы его не обойдутся без некоторого количества дичи...118 Тут же пришел Д. В. Поленов, истинное полено с бакенбардами и с басистым, самоуверенным голосом. Занимаясь археологией, он не знает, однако же, Упыря Лихого,119 относя его к XIV веку, и удивляется, что Срезневский находит замечательным пробел тридцать лет от 1229 до 1259 -- в памятниках нашей древней словесности.120 Из речей его вообще можно заметить, что он довольно глуп. Это -- самое лучшее замечание, какое я сделал сегодня.
  

23 <января>

   Из новостей замечательна история, рассказанная мне Срезневским о Шевыреве. Почтенного профессора поколотили. Это было на вечере у Черткова.121 Шевырев заспорил с Бобринским по поводу Роберта Пиля122 и, как профессор элоквенции, принялся весьма красноречиво ругать Пиля, Англию и Запад на счет России. Бобринский -- англоман и потому разгорячился. Шевырев еще более -- и пустил в дело жестикуляцию, наступая на Бобринского с кулаками. Тот оттолкнул его. Шевырев ударил Бобринского... Бобринский, обиды не стерпев,123 воспламенился, сшиб с ног Шевырева и начал топтать ногами так, что Шевырев сделался болен от этой битвы во славу русского оружия... Рассказывая сегодня за столом эту историю, я заметил, что защита России Шевыревым была весьма художественна, потому что идея соответствовала форме и совершенно выражала собою сущность силы и достоинства России в ряду других европейских государств. Острота эта так мне понравилась, что вечером она опять пришла мне в голову, и я хотел повторить ее, как будто чужую, забывши, что слышал ее от себя же самого.
   Вчера рассуждали о Грановском, Чичерине и Крылове -- московском профессоре. Срезневский рассказывал, как на вечере у Кошелева Крылов ругал статью Григорьева124 о Грановском, до ужина, а после ужина начал понемногу нападать на Грановского и смешал его с грязью... Чичерина, по словам Срезневского, Крылов тоже в тупик поставил, сначала похваливши его труд и величину книги, а потом бесцеремонно приступивши: "Так вы доказываете, что древняя Русь была дрянь, гадость, мерзость, никуда не годилась, да-с? Предки наши просто не люди были, да-с? В самом деле -- как только их земля терпела?" и т. д. в этом же роде. Признаюсь, на подобный тон трудно отвечать -- разве по-шевыревски. Но Срезневский тем не менее в восхищении от Крылова, потому что невзлюбил за что-то Чичерина. Ни Благовещенский, ни Устрялов не были на лекциях сегодня, и я отправился с одиннадцати часов к Срезневским. У него застал архимандрита Макария, который завопил, увидавши меня, и радостно со мною облобызался...125 Он мало изменился с тех пор, как я знал его в Нижегородской семинарии... Тот же живой, беспокойный человек, недалекий умом, но трудолюбивый, науколюбивый, а всего более -- самолюбивый. Он всегда немножко казался странным для меня с своей певучестью в голосе, размахиванием рук и беспрестанным ерзаньем на месте, где бы он ни сидел... Теперь он занимается исследованием новгородских древностей и сегодня толковал все Срезневским о каком-то описании Софийского собора, составленном ключарем его Соловьевым. Он все сокрушался, что теперь его собственное описание может потерять цену, хотя оно гораздо подробнее, и потому советовался, нельзя ли как-нибудь задержать и уничтожить описание Соловьева.126 А между тем два года тому назад, когда я виделся с Макарием в лавре, он сам чуть не со слезами жаловался мне на духовное ведомство, которое не только не делает поощрений, но еще заслоняет дорогу всякому ученому труду, и завидовал нашему положению, при котором никто никому не мешает... Теперь он сам кое-как выбрался и становится в ряды притеснителей... Может быть, впрочем, и справедливо предположение Срезневского, что Макарий боится издания Соловьева потому, что сам наполовину списал его... Срезневский в этом случае был весьма благороден и довольно резко говорил Макарию о всем неприличии его замыслов. Я от него не ожидал такого твердого, благородного тона негодования, с которым он давал щелчки узенькому взглядишку Макария. После его ухода мы принялись толковать с Срезневским, и тут уже его взгляд оказался не совсем широким. Я не рад был, что начал разговор: он мне помешал сделать что-нибудь, так что, просидевши у Срезневского пять часов и опоздавши на урок, я, собственно, наработал столько, сколько можно в час сделать. Речь пошла из-за Осокина.127 Срезневский думает, что не должно подбирать таких фактов и печатать таких песен, наговоров, преданий и пр., какие у Осокина во множестве.
   -- Почему же?
   -- Потому, что наука требует от исследователя правдивости, не нужно приступать к исследованию с заранее составленным убеждением и подбирать факты только для доказательства своих мыслей... Что из того, что мужик поет скверную песню. Нужно ли хвататься за нее, чтобы доказать, что народ наш никуда не годится? Да стоит ли такая песня того, чтобы ее записывать!.. -- и пр. в этом роде.
   -- Да помилуйте, это же ведь и будет заранее составленное убеждение, ежели я стану выбирать факты только хорошие, а дурные оставлять без внимания. Этнограф должен все брать, что ему попадается под руку, брезговать ничем не должен. Там позднейший исследователь отделит, что составляет сущность, что случайность... И тогда ему пригодятся все эти факты, по ним он судить будет...
   -- Да как же можно судить по таким фактам? Разве можно определять человека по прыщу на носу?..
   -- Ну, а если этих прыщей так много, что они действительно целую физиономию составляют?..
   -- Так зачем же каждый прыщик отдельно рассматривать и кормить этим публику?..-- Ну, и так далее. Между прочим сообщил он мне, что в Географическое общество поступает масса материалов, подобных собранным у Осокина, но Общество всегда отвергает их, как недостойные печати. Я, конечно, сделал умильную рожу при этом.
   От Куракиных, заехавши в институт, потащился я в Невскую лавру увидеться с Феофилом,128 бывшим ректором Нижегородской семинарии, а теперь посвященным в архиереи, кажется -- в Самару. Он по-прежнему толст, неповоротлив, гнуслив и добр. Посидел я у него около получаса и все ругал распоряжения нижегородского архиерея Иеремии, нападая на произвол, на официальную формальность, на пренебрежение к личности и т. п. Он со всем соглашался очень охотно и сам даже бросил несколько слов против дисциплины. Влияния большого, конечно, мои слова не могут иметь, но все-таки, может быть, он и вспомнит их когда-нибудь. Об Иеремии он мне рассказал занимательную штуку. Иеремия писал сюда к Вяземскому (когда я хлопотал о сестре), что он очень заботится о нашем семействе и даже положил свои деньги, чтобы воспитывать на проценты с них моего брата в семинарии. Как сирота, брат имеет право воспитываться на казенный счет без всяких денег, и потому я спросил Феофила, с какой стати затеяна была Еремой эта история. Он мне объявил, что уже это третий случай в таком роде и что, впрочем, деньги никогда не принадлежали собственно Иеремии. Он провозгласил по всей епархии, что собирает пенсион на Добролюбова, и собрал очень много -- тысяч пять, а положил только тысячу... Остальное у него осталось... Это хорошее благодеяние.129
   От Феофила зашел я в духовную академию. Журавлева не нашел дома и узнал, что он, отправляется скоро в Афины каким-то псаломщиком или что-то в этом роде. Спасского130 тоже не было сначала, и я несколько минут толковал с каким-то незнакомым студентом, выказывавшим в разговоре какое-то робкое расположение ко мне. Вскоре Спасский пришел и очень обрадовался, увидавши меня; он, кажется, думает обо мне очень высоко, по крайней мере его обращение чуть не подобострастно... Но мое обращение во всех подобных случаях восхищает меня самого. Я просто перерождаюсь... Речь моя становится тиха, плавна, несколько сдержанна, тон скромный, ласковый, но полный сознания своего достоинства и даже чуть-чуть покровительственный... Я люблю в этих случаях прислушиваться к собственной речи. Должно быть, я произвожу и на других хорошее впечатление. Недаром же два года тому назад, когда Филонов 131 выдумал, будто я написал пасквиль на богородицу, двое из студентов духовной академии, видавшие меня там раза два-три, восстали против этого, уверяя, что такой милый, благородный человек, как Николай Добролюбов, не может быть способен на подобную мерзость. И в самом деле удивительно, что это пришло в голову Филонову! С какой стати стал бы я писать на богородицу пасквили? Что она мне сделала? Разве не имеет ли это отношение к самому Филонову, которого звали у нас китайской богородицей? Да и на него я ничего не писал.
  

25 <января>

   Вчера, кажется, ничего замечательного не случилось, кроме разве письма, которое прислал к нам Сидоров. Он весьма резко говорит в нем, что мы на денежные, весьма скудные вспоможения, какие ему давали, не должны смотреть как на благодеяния, что это была наша обязанность как благородно развитых людей (что, конечно, справедливо) и что он требует от нас решительного ответа, отказываемся мы от него или нет, прибавляя, что ему непременно нужно в месяц 25 рублей серебром для спокойной жизни...132 Это все совершенно основательно, и если бы я вздумал оскорбляться подобным письмом, то показал бы, что я стою гораздо ниже его содержания: с такими объяснениями обращаются только к людям, которых высоко уважают и на благородство которых твердо надеются... Но этого-то уважения Сидоров и не показывает в образе своей речи: он говорит о нас как о людях пустых, мелочных, эгоистических. К таким людям смешно обращаться с просьбами и еще смешнее предъявлять требования о помощи... Человек, отпускающий подобную штуку, становится в положение Чацкого и легко может прослыть сумасшедшим. Сидоров, впрочем, всегда выказывал наклонность к манере Чацкого -- бросать перуны громких слов там, где этого совсем не нужно и где вместо пользы возгласы его могут только повредить и ему самому, да и тому делу, за которое он ратует. Признаюсь, мне самому чтение письма Сидорова было весьма неприятно. Я сам, гуманнейший и социальнейший из всего нашего кружка, возмутился тоном требования, и у меня в душе заворочались слова: деспотический тон, бесстыдство, тунеядство, неблагодарность и т. п. Впечатление было не мгновенно; оно было так сильно, что я решился отдать письмо на общий суд, не выражая никакого мнения от себя. Бордюгов, Львов, Щеглов, Борзаковский и Александрович133 прочли его, и всем оно не понравилось. Особенно М. Шемановский восстал против тона письма, вызвавшись, впрочем, тут же помогать Сидорову во время его болезни. Александрович просто обещал и взглянул на дело гуманнее всех остальных. Вообще -- этот человек, всех более близкий ко мне по характеру, то есть очень неглубокий характер, тем не менее чрезвычайно деятелен в своих стремлениях. Он забывает о высших интересах, как и со мной случается, но при первом напоминании вполне предается им и жертвует своими прихотями. Для него вопросы социальные -- вопросы внутренние, стремление души его, а никак не внешние, навязанные обстоятельствами увлечения, как у большей части других из нам известных. Только у него натура ужасно слабая и способная к увлечениям, и я боюсь, что, попавши в дурной кружок, он легко распростится с своими святыми убеждениями... Этого бояться даже за себя самого я имею основание; но как же не сознаться, хотя и себе самому, что во мне (что ни говори Щеглов) внутренних сил гораздо больше, презрение к людским авторитетам и к житейским выгодам гораздо сильнее и что к высшим вопросам, к последним решениям я подошел гораздо ближе, гораздо смелее взглянул им в лицо, нежели Александрович? Меня совратить с моей дороги ужасно трудно, тем более что я до сих пор не тратил сил своих на серьезную внешнюю борьбу и в случае нужды могу явиться смелым и свежим бойцом. Кроме того, у меня есть еще шанс: я уже успел себя очень хорошо поставить между людьми, которых уважение мне дорого. Если я сгибну, то они обо мне искренно пожалеют, и перед концом меня не будет мучить мысль, что вот были у меня силы, да не успел я их высказать, и умираю безвестным, без шума и следа...134 А Александровича даже и эта мысль может удержать: все будет ему хотеться сделать что-нибудь, и все надежда будет манить его. А известное дело, что ничего нет хуже надежды, если надобно предпринять какое-нибудь решение... Надежда хороша для слабых душ и всегда держит людей в нерешимости. Возвращаясь к Сидорову, нужно сказать, что мне дорого стоило победить свое желание написать ему оскорбительный ответ. Но я сделал едва ли еще не хуже: я ничего до сих пор не ответил ему. Не знаю, что он думает теперь. В первых числах получу деньги и тогда уделю ему частицу. Мне бы хотелось сходить к Машеньке и даже в понедельник и среду был у ней, но не застал оба раза. Юлия хотела меня удержать. Заперла дверь и принялась любезничать, но так как она вовсе нехороша собой, то я без труда явил себя целомудренным Иосифом с этой новой Пентефрихой и бежал от зла, чуть не оставивши своих калош. Зато в прошедшую ночь случилось в моем раздраженном организме весьма неприятное физическое обстоятельство.
   Благовещенский узнал о том, что Щеглов поступил к Татариновым, и нисколько за это не в претензии.
   Весь день сегодня болела у меня голова, но я перемог себя и отправился на урок к Куракиным, а оттуда к Срезневскому. Он собирался уже в ученый комитет, когда я пришел, и потому сегодня я занимался довольно беспрепятственно. Только дети надоели немножко; да это еще беда не великая. Забавно, что они толкуют об "Известиях академии" и очень здравые понятия о них обнаруживают. Сегодня Володя провозглашал, что все будет в "Известиях" печататься. Чурка (уменьшительное от Вячеслава) на стол локти положил, и это будет в "Известиях" печататься; Надя спать хочет идти, и это будет в "Известиях" печататься, и пр.135 Николай Александрович сидит и пишет, и это будет в "Известиях" печататься, и пр. Это напомнило мне остроумный вопрос Пыпина: "Скажите, что, Тимофей (лакей Срезневского) ничего не пишет в "Известиях"? На что Чернышевский заметил: "Не пишет, собственно, потому, что ему некогда: важными делами занят -- тазы чистит..."
   Да -- и позабыл было. В понедельник, то есть 21-го числа, Радонежский 1У0 протурил меня к Чернышевскому за его повестью, которую еще до святок отнес я к Николаю Гавриловичу. Явился я не совсем в пору: в этот день поутру только Ольга Сократовна родила сына,137 и Чернышевский был тревожно настроен. При всем том, рассказывая о родах жены, он прибавил: "Трудно было, собственно, потому, что велик очень ребенок. Этакий парнище (и он показал -- какой), и кричит басом". Я не мог не расхохотаться, а он --ничего... Несмотря на свою озабоченность, он поговорил со мной и даже сказал мне, что у меня, должно быть, есть некоторый поэтический талант, потому что он перечитал несколько стихотворений моих, врученных ему от меня вместе с повестью Радонежского. Повести он мне не отыскал, а просил зайти за ней после. В среду я и зашел за ней. О ней он сказал, что она очень бедна и, кажется, ничего в ней нет. Я с этим совершенно согласен, хотя и думаю, что из этого могло бы быть что-нибудь.
  

26 <января>

   <...> Вечером я решился читать Тургенева и взял первую часть.138 После Ваньки139 зажег я свечу и читал одну повесть за другой -- до половины третьего... Мне было ужасно тяжело и больно. Что-то томило и давило меня; сердце ныло -- каждая страница болезненно, грустно, но как-то сладостно-грустно отзывалась в душе... Наконец прочитал я "Три встречи" и с последней страницей закрыл книгу, задул свечу и вдруг -- заплакал... Это было необходимо, чтобы облегчить тяжелое впечатление чтения. Я дал волю слезам и плакал довольно долго, безотчетно, от всего сердца, собственно по одному чувству, без всякой примеси какого-нибудь резонерства. Переставши наконец плакать, я долго думал, что бы могло вызвать мои слезы, но решительно не мог указать на что-нибудь определенное. Общее впечатление, прибавившееся к моему и без того напряженному, томительному настроению, -- вот и все... <...>
   Сегодня Ванька с утра бесился на что-то, и гнев его пал на Львова и Шемановского, которых он обругал за то, что поздно пришли вчера, и посадил под арест. Кричал он весьма сильно, и меня это страшно взбесило. Я видел в этом возможность возвращения прежнего деспотизма, от которого Ванька отстал было в последнее время. Я сообщил кое-кому спои замечания и нашел полное сочувствие. Тотчас было написано увещание к Ваньке, очень сердитое. Но Сциборский отсоветовал посылать его, сказавши, что все может теперь обрушиться на Львова и Шемановского, и советовал лучше обратиться к Вяземскому. Но я заметил, что Вяземского такими пустяками тревожить пока не следует... Желая дать все-таки щелчок Ваньке, я представил дело на суд самого Львова и Шемановского. Львов с великим самоотвержением даже потребовал, чтобы начали историю из-за его дела. Я было согласился, но из дальнейших разговоров увидел, что он находится просто под влиянием оскорбленного самолюбия и плохо понимает те соображения, из-за которых хлопочу я. Миша140 принял дело вообще не с таким жаром,-- может быть, потому, что Ванька не так сильно оскорбил его... Во всяком случае, я не хотел оставить дело Ваньки без наказания, тем более что во многих и очень во многих видел какое-то острое раздражение, возбужденное новым припадком давыдовского самоуправства... Но, к счастью для Ваньки и, может быть, для меня, он сам одумался и убоялся слишком крутого поворота, какой хотел дать своему поведению в отношении к студентам. В половине третьего он призвал к себе пять человек, составляющих, по его мнению, соль земли институтской (Синев, Зыков, Вегнер, Черняковский141 и -- к общему изумлению и особенно к моему собственному -- я). Он красноречиво, важно, долго нам толковал о чувстве долга. И, между прочим, высказал мысль, которая, собственно, была главною во всем рассуждении. "А вот, говорит, теперь поднимается ропот. Виноватые всегда ропщут, как будто с ними несправедливо поступают... А как же иначе быть? Я только докладчик министра; я делаю что приказано и должен смотреть за тем, чтобы и другие это делали". Ясно, что он хотел оправдать свое утреннее поведение, и позвал меня, между прочим, как человека, более всех способного вывести его на свежую воду и восстановить против него студентов... Затем после обеда он дождался Мишу и с ним долго и кротко беседовал, обещая забыть все, что было, и упрашивая его поберечь себя... Это меня еще более убедило, что Ванька струсил... Но, боже мой, какая схоластика, сколько официальной мертвенности, удушливой формальности во всей его логике... Зачем опоздал, должен знать свое время. Виноват не тем, что пять минут или десять просрочил, а тем, что своего долга не исполнил... "Умеренность и аккуратность!"142 И как бы легко было исполнять все подобные приказания и учреждения, если бы человек был машиной... Но произвол наш не может пересилить природы... Вот уже сколько лет разные господа стараются нас сделать машинами, начинивши нас готовыми убеждениями, подчинивши строгой дисциплине, давши однообразные формы в самых разнообразных обстоятельствах жизни. Но человек все рвется наружу из-за автомата, и только порывы, разумеется, выходят неправильными, дикими, страшными... Точно как запруженная река, отыскивающая себе другое русло...
  

28 <января>

   Целый день проведя у Срезневского, я вчера сделал, однако, доброе дело... За чаем много говорили мы с ним о моих товарищах студентах, начиная с Бильдинского.143 Срезневский не любит его, и совершенно справедливо... "Это человек с придурью", по удачному выражению Срезневского. Но особенно Измаил Иванович восстановлен против Мальма,144 которого считает окончательно мерзавцем и даже не верит моему замечанию, что в нем много детского... "Нет, говорит, вы не знаете, значит, многого... Вы не видите, как он со всеми профессорами поодиночке говорит, как-то систематически, рассчитанно заискивая в них..." -- "И посмотрите: он вдруг как-нибудь выскочит первым..." -- "А отчего он у меня на лекциях не бывает?" -- "Кажется, бывает..." -- "Нет, уж я недели две его не вижу..." -- "Вероятно, какая-нибудь случайность. Он здоров и на другие лекции ходит..." -- "Я уже думал об этом, чтобы отметить его, что он у меня лекции пропускает..." Это ожесточение Срезневского для меня, собственно, довольно забавно. О Якове Михайловском145 он сказал, что был им поражен накануне... "Я ему сказал, чтобы он взял во внимание путешествия на северо-восток в своем сочинении, -- и он теперь подошел ко мне после лекции и говорит, что он думал об этом, но это не входит в план его..." -- "Какой же план?" -- "Рассмотреть путешествия собственно..." -- "Да ведь это только форма -- а сущность та же; и там путешествие, только не отдельно, а как часть другого целого..." -- "Но я хочу говорить только о древних..." -- "Да и то древнее..." -- "Теперь много времени уйдет..." -- "Ну, это другое дело... Так вы как же ограничиваете свой предмет?" -- "О русских путешествиях, преимущественно древних". -- "Так как же это будет? Вы берете не все путешествия, а только некоторые (потому что путешествия на северо-восток опускаете), и из этого чего-то -- берете еще преимущественно что-то... Выходит, что-то в чем-то..." -- "Да я буду разбирать только путешествия в святые земли..." -- "Ну, с богом..." -- "Мне ужасно не понравилась, -- говорит Срезневский, -- эта увертливость, желание выставить себя не в том свете, как есть в самом деле..." Этот случай в самом деле хорошо рисует мелочный, пошленький характер Я. Михайловского. Я заметил Срезневскому, что Михайловский очень много работает, но он уже с недоверием спросил меня: "То есть как же работает?" -- "Я не знаю этого, но вижу, что он постоянно занят, пишет, и вы видели материалы, какие он заготовил" (а у Михайловского действительно исписано листов пятьдесят разными заметками о путешествиях)... -- "Да ведь это материал писца, тут нет живого знания, нет мысли... Выписки и извлечения делать совсем не трудно"... и т. д. Я, разумеется, не противоречил, потому что сам давно убежден был в том же самом, но и не подтверждал, потому что в этом деле легко мне было увлечься собственным эгоизмом и преувеличить глупость Михайловского... Поэтому я молчал... Но я сказал несколько добрых слов о Николае Михайловском, о Златовратском и Шемановском. Срезневский мало знает их и мои слова принял с полной доверенностью: надеюсь, что это со временем будет полезно, по крайней мере Михайловскому, которого характер я довольно подробно объяснил Срезневскому, разумеется, преувеличивая добрые стороны и едва упоминая о дурных, и то для того, чтобы они не поразили неожиданно Срезневского, если ему самому придется их заметить. Впрочем, о Златовратском я тоже говорил много и этого уже просто выхвалял, потому что в нем, вероятно, Срезневскому не удастся уже заметить дурных сторон... Таким образом, день мой сегодня не совсем потерян...
   Щеглов передал мне сегодня, что Благовещенский виделся с Татариновым и Татаринов сказал ему, что мной очень доволен и Щегловым тоже доволен, только находит, что он несколько угловат, причем Благовещенский заметил, что он не ручается за Щеглова, потому что слышал о нем и хорошее и дурное также. Это со стороны Николая Михайловича плохо... Щеглову рассказывал это Михалевский.146 Он же говорил ему, что однажды у Чернышевского Пыпин на вопрос кого-то о нас двоих заметил, что из меня, может быть, выйдет что-нибудь, а из Щеглова, кажется, ндчего не выйдет, потому что он только и умеет Ваньку Давыдова ругать и это его главное достоинство. Щеглов объясняет это тем, что он выразил уже Пыпину свое пренебрежение; но Благовещенскому он ничем его не выразил и, "вероятно, -- говорит он, -- Благовещенский слышал обо мне дурное от Пыпина". Все это, может быть, справедливо.147 Но все-таки мне ужасно странно, почему Щеглов никому не внушает симпатии к себе и даже, напротив, отталкивает от себя всех, кто и сойдется с ним почему-нибудь?.. Должно быть, это заслуженная плата ему за презрение к человечеству, которое его окружает, и за отсутствие той высшей -- отвлеченной, но тем не менее широкой, горячей, сильной любви, которая в великих людях, обращаясь к высоким и святым целям целого человечества, оправдывает и искупает их презрение и ненависть к мелким, ничтожным личностям, встречающимся на их пути и бросающим под ноги их стекла и каменья, чтобы затруднить шествие. Положим, что Щеглов имел бы право презирать всех нас в институте... Хоть и это несправедливо... но положим... Но Чернышевского от не может презирать; он должен бы сойтись с ним, должен бы возбудить его сочувствие... А между тем и Чернышевский говорил мне как-то в половине декабря: "Я не знаю-с, Щеглов, может быть, очень хороший человек, приятель ваш, и все... Но мне кажется, что он как будто мало развит... Он похож на бойкого гимназиста, и как гимназист он очень замечателен... ведь он совсем не то, что вы... Он как-то довольно узко смотрит... С ним скучно быть..." И ведь в самом деле -- три года институтской жизни мало переменили Щеглова... Он и теперь почти тот же мальчик с претензиями, каким был при поступлении в институт... Он чрезвычайно умен, совершенно честен -- по крайней мере думает, что он всегда честен, а это уже много значит; но вместе с тем он горд и надменен до самообожания. Своей личностью он меряет все на свете... Это, право, жалкое состояние...
  

29 <января>

   Вечер вчерашнего дня проведен был мною в театре. В бенефис Мартынова148 шло "Горе от ума", и, признаюсь, шло довольно плоховато. На сцене только видишь, что это не комедия, а просто-напросто злая сатира. Чацкий вечно не в своей тарелке, Фамусов безличен, даже при игре Мартынова, то он пуст, то остроумен, то ничтожен и мелочен, то весьма проницателен и умен. Роль Софьи самая неестественная, и при всем уменье Владимировой держать себя она даже в некоторых местах казалась ненатуральной -- например, в мечтательных размышлениях о Молчалине в последней сцене, где она должна стоять с отцом минут пять, выслушивая восторженные тирады Чацкого. Максимов играл Чацкого отвратительно... Всех лучше вышел Загорецкий -- Каратыгин;149 мне он очень напомнил Вышнеградского... При всем том я доволен, что видел "Горе", хотя в другой раз уже не пойду смотреть его, разве для того, чтобы любоваться Владимировой. Она в самом деле поразительно хороша, и ее красота именно в моем роде: я всегда воображал себе такою будущую мою bien aimée... {Возлюбленную (франц.). -- Ред.} Эти тонкие, прозрачные черты лица, эти живые, огненные умные глаза, роскошные волосы, эта грация во всех движениях и неотразимое обаяние в каждом малейшем изменении физиономии -- все это до сих пор не выходит у меня из памяти. Но впечатление, произведенное на меня Владимировой, именно подходит к тем, которые Пушкин называет благоговеньем богомольным перед святыней красоты...150 Смотреть на нее, следить за чудными переживаниями ее лица и игрою глаз есть уже для меня достаточное наслаждение. Совсем другого рода чувства волновали меня, когда танцевала Жебелева с Богдановым мазуречку. Красота Жебеленой151 тоже вроде Владимировой отчасти, но она гораздо чувственнее и менее строга в выражении и позах... Правда, глупо было бы и искать этого в мазуречке. Что это за танец! Наши салонные мазурки и вальсы не могут ни малейшего понятия дать об этом разгуле наслаждения, с которым все чувства впиваются в чудные движения, звуки и позабывают все на свете, смотря на этот возбудительный танец... Вот когда я почувствовал сам слова Разина ы на 1856 год" (в книге 270 стр.) напечатаны неизданные стихотворения Пушкина, Рылеева, Лермонтова, Вяземского ("Русский бог"), Ростопчиной ("Насильственный брак"), Ап. Григорьева, отрывки из "Былого и дум" Герцена, "Русские вопросы" Огарева, статьи Сазонова, Герцена (о смерти П. Чаадаева) и т. д.
   88. Тюрин Александр Федорович (1823--1872) -- брат жены Срезневского, пианист, композитор, собиратель народных песен, юрисконсульт синода.
   89. Статья В. П. Боткина о Фете напечатана в "Современнике" (1857, No 1). Она была направлена против идей Чернышевского, в защиту "чистого искусства". Сохранившееся начало пенапечататтого ответа Добролюбова см. в т. 1 наст. изд., стр. 309.
   90. Статья о повиновении "О приучении детей" -- перевод из книги "Raimund Hermanuz. Die Zucht in der Volksschule" (Карлсруэ, 1843). Добролюбов перевел раздел "В" второй главы книги. Перевод напечатан в "Журнале для воспитания" (1857, No 6).
   91. Людвиг Герман Федорович (ум. в январе 1857 года) -- гувернер Главного педагогического института.
   92. В Главном педагогическом институте в кружке, группировавшемся вокруг Добролюбова, ежегодно производилась коллективная подписка на передовые журналы и газеты. Организация этой подписки лежала на Добролюбове. В его архиве в Государственной публичной библиотеке в Ленинграде сохранилась часть подписных листов.
   93. Добролюбов читал брошюру, изданную Вольной русской типографией: "27 февраля 1855 года. Народный сход в память переворота 1848 года". Лондон, 1855.
   94. Добролюбов называет своих однокурсников: филологов -- Петра Синева и Владимира Александровича, математиков -- Владимира Львова, Акима Черняковского, Михаила Ивановича Шемановского и одного из ближайших друзей -- математика Ивана Ивановича Бордюгова (ум. 1888; об отношениях его с Добролюбовым см. "Добр. в восп. совр.", стр. 426--427).
   95. Стихотворение Добролюбова неизвестно.
   96. "Пустая книга матерей" -- см. прим. 78. Перевод Добролюбова из "Pädagogische Revue" в "Журнале для воспитания" напечатан не был.
   97. См. прим. 89.
   98. М. Орлов -- учитель детей Куракиных.
   99. Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826--1911) -- либеральный историк и публицист, до 1861 года -- профессор Петербургского университета, впоследствии -- издатель журнала "Вестник Европы". Неволин Константин Алексеевич (1806--1855) -- профессор Петербургского университета.
   100. Сухомлинов Михаил Иванович (1828--1901) -- филолог; Михайлов Михаил Михайлович (1826--1891) -- юрист; оба профессора Петербургского университета.
   101. Добролюбов был близок с семинаристом, впоследствии смотрителем духовного училища в Нижнем Новгороде, Флегонтом Алексеевичем Васильковым и поддерживал с ним связь. Письмо, о котором упоминает Добролюбов, неизвестно.
   102. "Письмо Белинского к Гоголю" распространялось в это время в рукописных копиях и было напечатано Герценом в Лондоне в "Полярной звезде на 1855 год".
   103. О М. Е. Лебедеве см. прим. на стр. 647 наст. тома. О В. В. Лаврском см. прим. 5 на стр. 654 наст. тома.
   104. Князь Голицын Николай Сергеевич (1809--1892)--генерал, военный историк. Генерал-фельдцейхмейстером (то есть начальником артиллерии) в эти годы числился вел. кн. Михаил Николаевич (1832--1906).
   105. Одно из заглавий ходившего по рукам стихотворения П. Л. Лаврова "Меня поставил бог над русскою землею...".
   106. Срезневская Екатерина Федоровна (1825--1912) -- жена И. И. Срезневского. О Тюрине см. прим. 88 на стр. 670. Он получил в это время назначение на Кавказ.
   107. Срезневский Владимир Измаилович (1848--1921) -- сын И. И. Срезневского.
   108. Изложенные здесь мысли Добролюбов развил в написанном около этого времени наброске: "Нечто о дидактизме в повестях и романах" (см. т. 1 наст. изд., стр. 159--166).
   109. Преображенский Николай Сергеевич -- студент-филолог Института. Добролюбов поддерживал с ним переписку в 1860--1861 годах, но письма Добролюбова неизвестны. Сохранились два письма Преображенского к Добролюбову 1860 и 1861 годов (не изданы; Княжнин, No 199).
   110. Дементьев -- скорее всего Дементьев В. А. (ум. 1871), поэт и беллетрист-этнограф. О Д. В. Аверкиеве см. прим. 34 на стр. 667. Кельсиев Василий Иванович (1835--1872) -- в это время студент восточного факультета Петербургского университета, впоследствии революционный деятель, эмигрант; в 1867 году "раскаялся" и вернулся в Россию.
   111. О А. Е. Разине см. прим. 34 на стр. 667 наст. тома.
   112. Васильев Василий Павлович (1818--1900) --известный китаевед, профессор Казанского и Петербургского университетов.
   113. Речь идет о К. Ф. Беккере (1777--1806), авторе переведенной на русский язык "Всемирной истории" (тт. 1--7, СПб., 1843--1849) или о немецком филологе-классике И. Беккере (1785--1871).
   114. Поленов Дмитрий Васильевич (1806--1870) -- археолог и библиограф.
   115. Сочинение Герцена "О развитии революционных идей в России" появилось в подпольном литографированном русском переводе лишь в 1861 году. Первое и третье зарубежные издания вышли на немецком, второе и четвертое на французском языке. Одно из этих изданий Добролюбов и давал Лебедеву.
   116. Сидоров Глеб Михайлович (р. 1830) -- с 1853 года студент-математик Главного педагогического института, с 1855 года -- Петербургского университета. Был близок к добролюбовскому студенческому кружку. Подробный рассказ о нем в воспоминаниях М. И. Шемановского -- "Добр. в восп. совр.", стр. 52--59 и примечания на стр. 428--429.
   117. Цитата из четвертой главы поэмы Некрасова "Саша" (1855).
   118. По-видимому, речь идет о работе И. И. Срезневского "Палеографическое исследование памятников русской древности", напечатанной в "Известиях Академии наук по отделению русского языка и словесности" (1857, т. VI, стлб. 257--275).
   119. Упырь Лихой -- новгородский священник, переписавший в XI веке с глаголического письма на кириллицу "Толкования 12 пророков".
   120. Неточно указанные Добролюбовым даты, по-видимому, связаны с татарским нашествием.
   121. Драка С. П. Шевырева с гр. В. А. Бобринским произошла на заседании Московского художественного общества 14 января 1857 года в доме А. Д. Черткова. Инцидент возник из-за неуважительного отзыва англомана В. А. Бобринского о русском народе. С. П. Шевырев был выслан из Москвы в Ярославль, а Бобринский -- в свою деревню.
   122. Пиль Роберт (1788--1850), будучи в 1841--1846 годах главой английского кабинета, провел в интересах буржуазии отмену хлебных пошлин.
   123. Цитата из басни Крылова "Лев и комар" (1809?).
   124. Кошелев Александр Иванович (1806--1883) -- публицист и общественный деятель, близкий к славянофилам, издатель журналов "Русская беседа" и "Земство". В 1856 году В. Григорьев напечатал в NoNo 3--4 "Русской беседы" статью "Т. Н. Грановский до его профессорства в Москве". Григорьев, некогда ученик Грановского, отрицал научные достоинства его работ и считал Грановского лишь "замечательным актером кафедры". Статья Григорьева вызвала возмущение и полемику. Чичерин Борис Николаевич (1828--1904) -- историк и публицист, профессор Московского университета; Крылов Никита Иванович (1808--1879) -- юрист, цензор, профессор Московского университета.
   125. См. прим. 22 на стр. 655.
   126. П. Соловьев. Описание новгородского Софийского собора. СПб., 1858.
   127. Осокин С. М. -- этнограф, сотрудник "Современника" в 1856--1857 годах. Речь идет о его статьях в "Современнике" "Народный быт в северо-восточной России. Записки о Малмыжском уезде (в Вятской губернии)" (1856, No 9, 11, 12) и "Сельская свадьба в Малмыжском уезде" (там же, 1857, No 1).
   128. См. прим. 21 на стр. 655.
   129. 26 сентября 1855 года Добролюбов обратился к инспектору института с заявлением о разрешении ему досрочно держать экзамен на звание старшего учителя, чтобы скорее иметь возможность помогать осиротевшим братьям и сестрам (см. т. 9 наст. изд.). 8 октября институт обратился к товарищу министра народного просвещения П. А. Вяземскому с просьбой разрешить исполнить просьбу Добролюбова. 6 октября Добролюбовым была составлена докладная записка о материальном положении семьи (см. т. 9 наст. изд.). 12 октября 1855 года П. А. Вяземский обратился к архиерею Иеремии с просьбой об устройстве судьбы детей покойного А. И. Добролюбова (текст этого отношения см.: "Русское богатство", 1911, No 10, стр. 236--237; Аничков, I, стр. 96--98). Ответное письмо Иеремии, о котором упоминает Добролюбов, неизвестно.
   130. О И. Г. Журавлеве см. прим. 37 на стр. 656. Кто такой Спасский -- не установлено.
   131. Филонов Андрей Григорьевич (р. 1831) -- студент-филолог Главного педагогического института. Его "Очерки Дона" (СПб., 1859) вызвали резко отрицательную рецензию Добролюбова ("Совр.", 1859, No 11; см. также т. 5 наст. изд., стр. 471--484).
   132. Это письмо неизвестно.
   133. Львов Владимир Евгеньевич, студент-математик; Борааковский Владимир Степанович (р. 1834), филолог; Александрович Владимир, филолог -- товарищи Добролюбова по институту.
   134. Цитата из стихотворения Лермонтова "Дума" (1838).
   135. Вячеслав Измаилович Срезневский (1849--19??) -- сын И. И. Срезневского.
   136. Радонежский Александр Анемподистович (1835--1911?) -- однокурсник Добролюбова, филолог. Его воспоминания о Добролюбове -- "Добр. в восп. совр.", стр. 119--128.
   137. В 1857 году у Чернышевского родился сын Виктор (ум. 1860).
   138. Добролюбов читал издание: И. С. Тургенев. Повести и рассказы, ч. 1--3. СПб., 1856.
   139. То есть после вечернего обхода института директором И. И. Давыдовым.
   140. Миша -- Михаил Шемановский.
   141. Синев Петр, Зыков Николай -- филологи; Черняковский Аким -- математик; все -- однокурсники Добролюбова.
   142. Слова Молчалина в "Горе от ума" (д. III, явл. 3).
   143. Вилъдинский Петр -- студент-филолог.
   144. Мальм Густав -- студент-филолог, однокурсник Добролюбова, впоследствии учитель 1-й московской гимназии.
   145. Михайловский Яков -- однокурсник Добролюбова, филолог. Речь идет о его работе "О древнерусских путешествиях по святым местам", отмеченной в числе "замечательнейших из сочинений, поданных студентами". При окончании института Я. Михайловский занял первое место и получил золотую медаль. Добролюбов же, вследствие интриг И. И. Давыдова, занял второе место,
   146. Михалевский Василий Михайлович -- студент С.-Петербургского университета.
   147. Далее зачеркнуты и не поддаются прочтению 1 1/2 строки.
   148. Мартынов Александр Евстафьевич (1816--1860) -- знаменитый драматический актер Александрийского театра в Петербурге.
   149. Владимирова Елизавета Васильевна (1840--1918) -- артистка Александрийского театра с 1855 по 1869 год; Максимов Алексей Михайлович (1813--1861), Каратыгин Петр Андреевич (1805--1879) -- артисты того же театра.
   150. Цитата из стихотворения Пушкина "Красавица" (1832).
   151. Жебелева Вера Львовна (р. 1838) -- петербургская танцовщица в 1857--1874 годах.
   152. Добролюбов имеет в виду одно из основных положений статьи Аполлона Григорьева "О правде и искренности в искусстве" ("Русская беседа", 1856, No 3; Собрание сочинений, т. I, СПб., 1876, стр. 129--190).
   153. Интермедия в одном действии Н. Крылова (псевдоним Константина Августовича Тарновского, 1826--1929).
   154. Леонова Дарья Михайловна (1835--1896) -- певица.
   155. Горбунов Иван Федорович (1831--1895) -- актер и писатель.
   156. Далее в рукописи отсутствует уничтоженный Н. Г. Чернышевским один лист (стр. 63--64). Запись 30 января и начало записи 31 января до слова "<За>думался..." печатается по тексту "Современника" (1862, No 1, стр. 318--319); продолжение снова по рукописи.
   157. Цитата из стихотворения Огарева "Стансы" (1841; перевод из Байрона).
   158. Весь текст стихотворения см. на стр. 49--50 наст. тома.
   159. Объявление, о котором говорит Добролюбов, напечатано в No 27 "С.-Петербургских ведомостей" от 1 февраля 1857 года без подписи Вышнеградского. Поправка в номере от 2 февраля напечатана не была.
   160. Речь идет об анонимно изданной А. И. Глазуновым книжке "Чтение для юношества". А. В. Кольцов. Его жизнь и сочинения. М., 1858, изд. книгопродавца А. И. Глазунова (ценз. разр. 9 июля 1858). Текст этой работы Добролюбова см. в т. 1 наст. изд., стр. 396--451. В "Журнале для воспитания" (1859, No 8) Добролюбов поместил краткую заметку об этой книжке (подпись "Д--в").
   161. Степан Сидорович -- Лебедев. Записи его лекций см. в наст. томе, стр. 575--596; о нем см. прим. на стр. 679.
   162. Не вполне точная цитата из стихотворения Лермонтова "Родина" (1841).
   163. О ком идет речь -- неизвестно.
   164. Добролюбов имеет в виду "Литературную заметку" в "С.-Петербургских ведомостях" (1856, 24 июля, No 164, стр. 911--912) -- первое свое выступление в печати (подписано "Николай Александрович"); оно было направлено против А. Н. Островского в связи с полемикой о соавторстве Д. А. Горева в его пьесах (см. т. 1 наст. изд., стр. 166--170). В "Современнике" (1857, No 2) был напечатан "Праздничный сон до обеда. Картины из московской жизни" А. II. Островского. Островский Михаил Николаевич (1827--1901) -- видный государственный чиновник. Редкий Петр Григорьевич (1808--1891) -- юрист, профессор Московского, а с 1863 года -- Петербургского университета.
   165. Очевидно, Добролюбов имеет в виду стихотворение А. М. Жем-чужникова "Идеалисты и практики" ("Русский вестпик", 1857, январь, кн. 2) и стихотворения А. Н. Плещеева из цикла "Старые песни на новый лад" (например, стихотворения "С...у" или "В альбом" (1856, декабрь, кн. 2).
   166. Добролюбов имеет в виду свою статью "О значении авторитета в воспитании...". А. Чумиков не решился напечатать ее в "Журнале для воспитания", как "слишком либеральную". Статья была напечатана в "Современнике" (1857, No 5).
   167. Магистерская диссертация Н. А. Лавровского называлась: "О византийском элементе в языке договоров русских с греками" (СПб., 1853). Вышнеградский имел в виду книгу: А. Niemayer. Überblick der allgemeinen Geschichte der Erziehung nebst einer speziellen pädagogischen Charakteristik des XVIII Jahrhundert. 9. Ausgabe, 1835.
   168. Зыков Николай -- студент-филолог, однокурсник Добролюбова.
   169. См. прим. 118 на стр. 672 наст. тома.
   170. О ком идет речь -- неизвестно.
   171. Александр и Поликарп -- братья Игнатия Паржницкого.
   172. Добролюбов имеет в виду одного из братьев Вещицких -- Ивана Францевича (р. 1828), окончившего Медико-хирургическую академию в 1859 году, или Адольфа Францевича (р. 1835), окончившего академию в 1858 году.
   173. Дубовицкий Петр Александрович (1815--1868) -- хирург, в 1857--1867 годах -- президент Медико-хирургической академии.
   174. Сестра Добролюбова Екатерина Александровна (1843--189?), с 1861 года -- жена священника А. И. Стеклова, мать вице-президента Академии наук СССР в 1919--1936 годах математика В. А. Стеклова.
   175. И. И. Срезневский жил в Харькове до 1847 года; он преподавал в университете политическую экономию и статистику. Заграничное путешествие состоялось в 1839--1841 годах и имело целью подготовку к научной деятельности по славянской филологии.
   176. Блудов Дмитрий Николаевич (1785--1864) -- видный государственный деятель, с 1855 года президент Академии наук. Дубровский Петр Павлович (1812--1882) -- славист, профессор Главного педагогического института, с 1855 года академик. Статья Дубровского в "Северной пчеле" в течение двух следующих месяцев не появилась. См.: А. В. Hикитенко, Дневник, т. I, 1955, стр. 450 и 536.
   177. Речь идет об Амартоле.
   178. Добролюбов имеет в виду переводную заметку "Ученики с медленным пониманием", напечатанную лишь в 1858 году в No 5 "Журнала для воспитания". Перевод этой статьи, сделанный В. Сабининым 2-м, проредактирован Добролюбовым строка за строкой, причем дословный перевод неумелого переводчика в обработке Добролюбова принял форму свободного литературного пересказа. Часть рукописи, выправленная Добролюбовым, сохранилась в его архиве в ИРЛИ (Княжнин, No 83), причем сравнение добролюбовской правки с печатным текстом показывает, что текст был еще раз выправлен.
   179. Эрбен Карл Яромир (1810--1870) -- чешский поэт, историк и фольклорист. Гилъфердинг Александр Федорович (1831--1872) -- славист и фольклорист. Была ли эта работа Добролюбовым выполнена -- в точности неизвестно. М. К. Азадовский предполагал, что напечатанная в "Русской беседе" (1857, No 4/8) статья "О славянской мифологии. Письма К. Я. Эрбена к А. Ф. Гильфердингу" и есть названная работа Добролюбова; это предположение остается недоказанным (Летопись, стр. 174).
   180. Речь идет о статьях для "Русского иллюстрированного альманаха".
   181. Добролюбов имеет в виду "Указатель к первым пяти томам Известий второго отделения имп. Академии наук", напечатанный в т. VI названного издания (СПб., 1857, стр. I--XX). Этот указатель вышел лишь в марте или апреле 1858 года (разрешительная надпись на т. VI -- 14 марта).
   182. В этом месте оторван уголок рукописи.
   183. С 13 февраля по 26 мая Добролюбов или не вел дневник, или, вероятнее, записи за это время не сохранились. Листки с записями от 26 мая и 13 июля не являются органической частью тетради, а вложены в нее, вероятно, впоследствии. Нумерация страниц отсутствует.
   184. См. т. 1 наст. изд., стр. 310--395.
   185. Дунечка Улыбышева -- Авдотья Степановна Башева, внебрачная дочь А. Д. Улыбышева, видного историка музыки, в прошлом члена "Зеленой лампы" (1791--1858). Улыбышевы в Нижнем Новгороде некоторое время жили в доме А. И. Добролюбова. Кто такая Верочка Пет... -- неизвестно. О Ф. А. Щепотьевой см. прим. 6 на стр. 654 наст. тома.
   186. Блисмер -- петербургский фотограф.